* * *
Алерия уснула под утро, если это вообще можно было назвать сном. Тело наконец отключилось, не дождавшись разрешения. Она лежала поверх покрывала, не сняв форму. Ворот расстёгнут, рукава закатаны, волосы прилипли к вискам после долгой операционной ночи. На запястьях всё ещё чувствовались перчатки, хотя она сорвала их с себя ещё в предоперационной и долго мыла руки, пока Магнус не сказал: — Ты не отмоешь смерть. Это не загрязнение. Она тогда не ответила — боялась, что если откроет рот, то закричит. Осколок Смерти вынули из трупа Аифала ближе к рассвету. Процедура была отвратительно спокойной. Тело не сопротивлялось, не просило. Не хватало её, как живые пациенты, которым страшно. Мёртвые вообще были невыносимо послушными. Алерия привыкла бороться за человека, пусть даже в стенах Института это слово всё чаще заменяли на «носитель», «объект», «материал». Но ночью перед ней лежал человек, из которого нужно было извлечь смерть, будто та была инородным телом, занозой, ошибкой. Аифал. Она не знала его при жизни. И всё равно узнала. Из снов. Алерия просыпалась и не могла объяснить, почему этот незнакомый юноша вызывает у неё такую тоску. Теперь она знала. Сны не предупреждали, чтобы спасти. Они просто периодически показывали, куда катится мир. После операции Магнус долго рассматривал извлечённый Осколок в защитной капсуле. Он казался дырой, которой придали форму. — Уникальная реакция, — оценил Магнус с нежностью. — Смерть, не желающая завершиться. — Может, дело не в Осколке, — предположила Алерия. — А в чём же? Она устало сняла маску. — В том, что людей здесь не оставляют в покое даже после казни. Магнус улыбнулся. — Гевальт, ты всё ещё очаровательна в своей привычке говорить моральными категориями там, где речь идёт о материале. — А вы всё ещё очаровательны в своей привычке не понимать, что это и есть ваша болезнь. Он не обиделся, ведь это потребовало бы признать собеседника равным. — Иди спать, — велел он. — Через несколько часов понадобится отчёт. Она ушла. Добралась до комнаты на ощупь. Села на кровать, расстегнула ворот, попыталась снять обувь, но не смогла. Наклонилась — и мир поплыл. Тогда она просто легла, закрыла глаза и провалилась вниз. Снилось поле. Штербендское, мокрое, с рваными полосами дыма над землёй. Снились крики, неразличимые в грохоте. Снилась ладонь, которую она долго держала, хотя человек уже умер. Алерия проснулась резко. Не сама. Кто-то сидел у неё на кровати. Она тут же вскинулась. Внутри застрял сухой, злой вдох. Тело сработало быстрее сознания: локоть вперёд, колено под себя, взгляд на руки незваного человека, на горло, на выход. — Тише! — пискнул знакомый голос. — Это я! Мария. Она сидела у изножья кровати, сияя так, будто за окном был не серый плаледский полдень, а праздник, организованный лично для неё. Белые кудри растрепались, на щеках — розовые пятна от холода, в руках — два грубо сложенных свёртка. На плече висела сумка. Алерия несколько секунд просто смотрела на неё, пытаясь понять, где кончается сон. — Как ты сюда попала? Голос получился хриплым. Мария смутилась, но не настолько, чтобы раскаяться. — Через дверь. — Очень содержательно. — Ну… сначала через пост. — Мария. — Я дала охраннику пирожок. Алерия в недоумении моргнула. — Что? — Два пирожка, если честно. Один с мясом, второй с яблоком. Но яблочный был маленький, так что это, наверное, один с половиной. — Ты проникла в комнату сотрудника Института с помощью взятки выпечкой? — Звучит ужасно, когда ты так говоришь, госпожа. — Это и есть ужасно. — Но сработало же. Алерия закрыла лицо рукой. Она спала, наверное, два часа. Может, меньше. Голова раскалывалась, тело ещё помнило операцию, пальцы дрожали после ночи с Осколком Смерти. Любой разумный человек сейчас выгнал бы Марию, закрыл дверь и рухнул обратно. Но Мария смотрела на неё так, словно принесла спасение. — Я нашла велосипеды! — Торжественно объявила она. — Что? — Велосипеды. Два. Один почти нормальный, у второго скрипит цепь, но я смазала. Не смейтесь. — Я не смеюсь. — У вас лицо, будто вы собираетесь умереть. — Я собиралась поспать. Мария подалась ближе. — Пойдёмте кататься. Алерия смотрела на неё долгим, пустым взглядом. — Сейчас? — Да. — Мария, я ночью вытаскивала Осколок из трупа. Девушка побледнела. Радость на лице дрогнула, но не исчезла. Она стала другой — более упрямой, отчаянной. — Вот именно. Алерия приподняла бровь. — Что — именно? — Вам надо выйти. — Мне надо спать. — Вы не уснёте. Это было сказано чересчур уверенно. Алерия хотела возразить, но не сумела. Мария крепче сжала ремень сумки. — Когда я не могу уснуть, мне нужно двигаться. Иначе голова начинает… — она искала слово, — грызть сама себя. А велосипед — это хорошо. Надо смотреть вперёд, держать равновесие, крутить педали. Очень трудно одновременно ехать и думать, что всё плохо. — Ты эксперт? — Ага. — Сколько раз ты каталась? Мария гордо подняла подбородок. — Достаточно, чтобы учить. — Это не ответ. — Это лучший ответ, который у меня есть. Мария выглядела младше своих лет в такие минуты: когда старалась быть убедительной. В ней было что-то щенячье, взвинченное, готовое броситься на любую возможность счастья, лишь бы та не успела убежать. И это трогало Алерию сильнее, чем она хотела бы признать. Ей нравилось, когда Мария так смотрела: как будто Алерия не пленница Плаледо, не врач Института, не человек, которого заставили работать на врага, а кто-то, кого можно вытащить на улицу велосипедом. Кто-то важный. Нужный. Спасаемый и спасающий одновременно. — Ты понимаешь, что я могу упасть? Мария просияла. Она уже поняла, что победила. — Я поймаю. — Сомневаюсь. — Я сильнее, чем выгляжу. — Ты выглядишь как та, кто подкупил охрану яблочным пирожком. — Стратегия — тоже сила. Алерия устало усмехнулась. — Дай мне пять минут. Мария вскочила. — Правда? — Пока я не передумала. — Я отвернусь, пока ты переодеваешься! — Очень благородно. — Я воспитанная. — Ты взломала мне утро. — Но воспитанно. Алерия кинула в неё подушкой. Мария поймала её, прижала к груди и рассмеялась. И этот смех, глупый, живой, слишком яркий для комнаты, где ещё пахло лекарствами и бессонницей, оказался первым звуком за сутки, который не резал Алерии кожу. Двенадцать лет назад… Когда Марии было пять, отец катал её на санках по склону за домом. Северные Земли тогда были для неё не картой, не фронтом, не государством, над которым когда-нибудь пройдёт чужая армия. Они были снегом. Большим, бесконечным, щедрым. Снег лежал на крыше, на заборе, на ветках, на ресницах отца. Он скрипел под валенками, слепил глаза, забивался за воротник и превращал мир в место, где всё можно начать сначала, потому что к утру следы снова заметёт. — Быстрее! — кричала Мария. Отец стоял склоне, держа верёвку санок. Высокий, широкоплечий, с белой бородой, в старой военной куртке. Когда он улыбался, возле глаз собирались глубокие морщины. Мать, когда была ещё жива, говорила, что у него лицо человека, который часто смотрел в прицел и мало — в зеркало. Мария тогда не понимала. Для неё отец был просто отцом: большим, тёплым и всемогущим. — Если ещё быстрее, мы улетим за реку, — говорил он. — И хорошо! — А кто потом будет вытаскивать твою шапку из сугроба? — Ты! — Вот как. То есть я в этом плане исключительно спасательная служба? — Да! Он смеялся. Терпеливо поправлял ей шарф, рукавицы, шапку, которую она умудрялась сбить набок ещё до начала спуска. Мария извивалась, подпрыгивала, хватала его за рукав. — Папа, ну быстрее! — Сначала правило. Она закатывала глаза. — Держаться крепко. — Второе. — Не высовывать ноги. — Третье. — Если упаду, не орать, а смеяться. — Хорошо. Можно орать и смеяться, если получится одновременно. — Я могу! — В этом я не сомневаюсь. Он толкал санки. Мария летела вниз с таким восторгом, будто весь мир был сделан из скорости и снега. Ветер бил в лицо, слёзы выступали от холода, склон подпрыгивал под полозьями. У подножия санки всегда врезались в сугроб, и Мария переворачивалась, теряя варежку, шапку, достоинство и иногда направление. Отец не спеша спускался следом. Он знал, что она выберется сама, потому что Мария была из тех детей, которые сначала падают, потом возмущаются, потом требуют повторить. — Жива? — спрашивал он. Из сугроба высовывалась красная от холода мордашка. — Ещё раз! — Я так и думал. Однажды она всё-таки сильно упала. Санки занесло, Мария покатилась боком, ударилась плечом и на секунду испугалась так, что воздух пропал. Отец подбежал сразу. Не стал смеяться, не сказал «я же говорил». Только сел прямо в снег, поднял её на руки и прижал к себе. — Больно? Мария сначала хотела сказать «нет», потом заплакала. Отец держал её, пока она всхлипывала в его воротник. — Ничего, — говорил он. — Падать не страшно. — Страшно. — Да, сначала страшно. А потом ты понимаешь, что снег мягче земли. — А если земля? — Тогда я буду рядом. Мария верила. В пять лет дети ещё имеют право верить, что отец всегда успеет добежать. Настоящее время… Велосипед оказался врагом. Алерия поняла это при одном взгляде на него. Он стоял у старой хозяйственной пристройки Института — чёрный, облезлый, с кривоватым рулём и таким видом, будто пережил несколько войн и теперь держался исключительно из вредности. Второй, Марии, выглядел ненамного лучше, но девушка смотрела на оба с восторгом коллекционера редких сокровищ. — Где ты их взяла? — поинтересовалась Алерия. — Нашла. — Это слово в твоём исполнении начинает меня тревожить. — Они никому не были нужны. — То есть украла. — Спасла от бессмысленного ржавления. — Великолепно. Теперь у нас ещё и преступление против склада. Мария гордо выкатила велосипед на дорожку. Дождь прошёл ночью, и двор Института был покрыт серой грязью. По краям дорожки темнели лужи. Небо висело низко, тяжёлое, но в этом угрюмом утре Мария умудрялась выглядеть так, как если бы лично договорилась с погодой о приключении. — Садитесь. Алерия бросила ещё один взгляд на велосипед. — Он меня ненавидит. — Он вас не знает. — Тем хуже. Ненависть с первого взгляда. Мария засмеялась. — Я буду держать. — Если я сломаю шею, Магнус будет недоволен потерей ценной рабочей единицы. — Не сломаете. — Какая уверенность. — Я же сказала: я поймаю. Алерия всё же села. Сразу стало ясно, что человеческое тело совершенно не предназначено для такого унижения. Руль шатался. Сиденье было неудобным. Педаль упрямо уходила не туда, куда надо. Мария держала велосипед сзади одной рукой за багажник, другой — за рукав Алерии. — Не смотрите вниз. — Куда смотреть? — Вперёд. — Там лужа. — Значит, немного левее. — Там другая лужа. — Тогда между ними. — Ты уверена, что это не военная подготовка? — Уверена! Алерия неумело оттолкнула, и велосипед поехал. Вернее, сделал вид. Первые метры были чудовищны. Переднее колесо мотало из стороны в сторону, Мария бежала сзади, смеясь и подбадривая её, Алерия пыталась одновременно держать равновесие, дышать и не ругаться так, чтобы услышала охрана. — Не отпускай! — крикнула она. — Не отпускаю! — Мария! — Я здесь! — Если ты отпустила… — Не отпустила! Через три секунды Мария всё-таки отпустила. Сначала Алерия почувствовала странную лёгкость, затем ужас. Велосипед поехал сам. Действительно поехал. Двор распахнулся впереди: лужи, кривая дорожка, забор, серый корпус, несколько сотрудников, остановившихся посмотреть на это нарушение порядка. — Мария! — Вы едете! — взвизгнула та сзади. — Я падаю с задержкой! Колесо попало в грязную колею, велосипед дёрнулся. Алерия потеряла равновесие, попыталась вывернуть руль, но только ухудшила ситуацию. Мир наклонился. Лужа резко приблизилась. Она уже видела, как падает лицом прямо в грязную жижу, и даже успела подумать, что после Осколка Смерти это будет логичным завершением утра. Мария врезалась в неё сбоку, поймала. Они обе едва не рухнули, велосипед с грохотом упал рядом, колесо ещё какое-то время нелепо крутилось. Мария обхватила Алерию за талию, Алерия вцепилась ей в плечи. Они замерли посреди грязной дорожки, очень близко, тяжело дыша. — Поймала, — облегченно выдохнула Мария. Алерия смотрела на неё. Грязь брызнула на сапоги, на подол, на рукава. У Марии на щеке была тёмная полоска, кудри растрепались пуще прежнего, глаза сияли так ярко, будто она действительно совершила подвиг. — Ты отпустила, — укоряла Алерия. — На секунду. — Это называется «отпустила». — Зато вы ехали. — Я почти умерла. — Но не умерли. — Прекрасный критерий успеха. Мария рассмеялась. И вдруг смех оборвался. Они всё ещё стояли вплотную. Руки Марии оставались на талии Алерии. Руки Алерии — на её плечах. Между ними было ужасно мало воздуха. Мария посмотрела на её губы и тут же отвела взгляд, так резко, что стала ещё очевиднее. Алерия заметила. Внутри что-то дрогнуло — не совсем желание, скорее удовольствие от того, как Мария смотрит. Смущённо, благоговейно, будто Алерия одновременно чудо и человек, которого можно коснуться. Это нравилось. Слишком. — Мария, — тихо позвала она. Мария подняла глаза и поцеловала её. Быстро, испуганно. Неумело, неловко, с горячим дыханием и мгновенным ужасом от собственной смелости. Её губы едва коснулись губ Алерии — и сразу отпрянули. — Прости! — выпалила Мария. — Я не… я не знаю, почему… то есть знаю, но… прости, я… Она попыталась отойти, поскользнулась в грязи и едва снова не упала. Алерия удержала её за локоть. — Тише. — Не надо было. Я просто… ты почти упала, а потом я… я не подумала. — Это заметно. Мария покраснела до ушей. — Я правда очень извиняюсь. Алерия глядела на неё с лёгким непониманием. Поцелуй был внезапным, несколько детским в своей смелости, чтобы ответить на него привычными словами. Но ей понравилось — не столько само касание, сколько то, что стояло за ним. Мария хотела её. Или думала, что хочет. Или хотела, чтобы Алерия захотела её в ответ. Границы между этим были мутными. Алерия осторожно убрала грязь с её щеки большим пальцем. Мария замерла. — Ты вся в грязи, — хмыкнула Алерия. — Ты тоже. — Это твоя вина. — Да. — И велосипед твой ужасен. — Он старался. — Нет. Мария тихо засмеялась, всё ещё смущённая. Алерия не стала целовать её снова, но пальцы на её щеке задержала. Мария расцвела так, словно ей дали медаль. Алерии это понравилось ещё больше. Четыре года назад… В Северных Землях Мария впервые взяла в руки винтовку в тринадцать. До этого оружие было частью отца, как его рука, голос или запах табака на куртке. Винтовка висела на стене в чехле, стояла у двери, лежала разобранная на столе, когда отец чистил механизм. Мария с детства знала: трогать нельзя. Поэтому, конечно, хотела. — Нет, — говорил отец. — Я только посмотрю. — Ты уже смотришь. — Ближе. — Глазами ближе нельзя. — Значит, руками. — Нет. — Почему? — Потому что оружие не игрушка. — Я знаю. — Нет. Ты знаешь фразу. Это другое. В тринадцать она стала невыносимой. Ей было тесно в доме, в посёлке, в школе, в разговорах взрослых. Война, о которой говорили всё чаще, казалась ей не ужасом, а большим, настоящим событием, наконец-то достойным того, чтобы жить внутри него. Она читала о снайперах, разведчиках, героических отрядах, о людях, которые одним точным выстрелом меняли ход боя. Война в её голове была картой, где можно провести линию и сказать: вот здесь я оказалась нужной. Отец видел и злился, но пытался объяснять. — Война не делает человека значительным, — говорил он, разбирая винтовку. Мария сидела напротив, подперев подбородок кулаками. — А если он делает что-то важное? — Важное можно делать и без войны. — Но на войне сразу понятно, кто смелый. Отец поднял глаза. — Нет. На войне часто понятно только, кто выжил. — Ты же был снайпером. — Поэтому и говорю. — Но ты же защищал людей. — Да. — Значит, это было правильно. Он вздохнул. — Правильное не перестаёт быть страшным. Мария тогда закатила глаза. — Ты всё усложняешь. — А ты всё упрощаешь, потому что пока не платила. Она обиделась на целый час. Потом пришла обратно. — Научи меня стрелять. — Зачем? — Чтобы уметь. — Уметь что? — Защититься. — От кого? — От Плаледо, если они придут. Он не улыбнулся. Это было первое, что заставило Марию насторожиться. — Они могут прийти? — спросила она. Отец закрыл чехол винтовки. — Могут. — Тогда тем более. Он молчал. Затем сказал: — Хорошо. Она вскочила. — Правда? — Но по моим правилам. — Да! — Первое: ты не трогаешь оружие без меня. — Да. — Второе: ты не говоришь об этом во дворе, в школе и своим подругам. — Почему? — Потому что оружие любит тишину. — А третье? Отец взглянул на неё очень серьёзно. — Ты учишься не для войны. Ты учишься для того, чтобы однажды у тебя был шанс не умереть. Мария кивнула. Тогда ей казалось, что это одно и то же. Он учил терпеливо. Не только стрелять. Дышать. Ждать. Смотреть. Не торопиться. Не радоваться попаданию. Не злиться на промах так, будто мир обязан был подчиниться её желанию. — Снайпер не тот, кто стреляет красиво, — говорил отец. — Снайпер тот, кто умеет не стрелять, пока не нужно. — Это скучно. — Это жизнь. — У тебя всё скучное называется жизнью. — Потому что смерть обычно драматичнее, но хуже заканчивается. Он был строгим на занятиях. Но после всегда доставал из кармана засахаренные ягоды, которые Мария любила, и говорил: — Хорошо. Всего одно слово. Но ради него она готова была лежать в снегу ещё час, не шевелясь. Однажды она попала в центр мишени. Впервые. Мария вскочила, закричала, бросилась отцу на шею. — Видел?! — Видел. — Я смогла! — Смогла. Он обнял её крепко, но его лицо поверх её плеча было печальным. Если бы Мария тогда умела читать взрослых так же хорошо, как потом научится читать врачей Института, она бы поняла: отец только что увидел не её победу, а возможность её выживания и цену этой возможности. Настоящее время… После велосипедов они вернулись к Институту, но перед этим Мария настояла на круге вокруг старого корпуса. — Я же не могу привести вас обратно после одного падения, — рассуждала она. — Это будет педагогическое поражение. — Ты уже считаешь себя моим инструктором? — Да. — Ужасно быстро растёшь в должности. — Я талантлива. — Самонадеянна. — Это одно и то же, если получается. Алерия ехала лучше. Не хорошо, конечно, но уже не как человек, которого пытаются казнить транспортным средством. Мария ехала рядом, иногда очень близко, чтобы подхватить, если та снова потеряет равновесие. После поцелуя она была одновременно счастлива и напугана, говорила больше обычного, перескакивала с темы на тему, смеялась невпопад. Алерия слушала, и постепенно тревога после ночной операции отступала. Война внутри неё не терпела пустоты. Стоило замолчать, и она снова поднималась: лица раненых, гул взрывов, кровь на бинтах, приказ отступать, когда кто-то ещё жив. Но Мария не давала безмолвию взять верх. — А вы на фронте катались на велосипедах? — спросила она вдруг. Алерия едва не съехала в лужу. — Что? — Ну… там же были дороги? — Мария. — Плохой вопрос? — Очень. Девушка сразу сникла. — Простите. Алерия выровняла руль и остановилась. Мария затормозила рядом. — Я не хотела… — Ты часто спрашиваешь о войне так, будто это книга. Мария сжала руль. — Я знаю. — Знаешь? — Теперь — да. Мария отвела глаза. — Раньше я… я очень хотела туда. — На войну? — Да. Ответ прозвучал без гордости, но и без полного раскаяния. — Почему? — уточнила Алерия. Мария провела большим пальцем по ручке руля. — Мне казалось, что там всё настоящее. Не как в школе, не как дома, где все говорят «потом», «когда вырастешь», «не лезь», «это не для тебя». На войне, думала я, сразу понятно, кто ты. Боишься или нет. Можешь или нет. Нужна или нет. Алерия молчала. — И ещё… — Мария сглотнула. — Мой отец был снайпером. Я хотела быть как он. — Он хотел этого? Мария криво улыбнулась воспоминаниям. — Нет. Он хотел, чтобы я научилась ждать, дышать и не трогать винтовку без него. — Умный человек. — Да. В её голосе была такая мягкость, что Алерия впервые услышала под ней не восхищение Плаледо, не восторг перед Каролиной, не болезненную привязанность к тем, кто её держит, а настоящую любовь. Старую, северную, незажившую. — Расскажи о нём, — мягко попросила Алерия. Мария подняла глаза. — Правда хотите? Алерия кивнула. Мария засветилась, будто ей дали право открыть сундук, который она давно носила внутри. Они пошли пешком, ведя велосипеды рядом. Мария рассказывала быстро, сбиваясь, перескакивая: как отец катал её на санках, как учил чистить винтовку, как однажды сшил ей смешную шапку с ушами, потому что она потеряла нормальную; как терпеливо объяснял, что героизм часто выглядит как «сиди тихо и не высовывайся»; как умел жарить рыбу так, что даже соседи приходили «случайно»; как называл её заячьей лапкой. — Почему? — поинтересовалась Алерия. Мария смутилась. — Я всё время в детстве куда-то влезала и почему-то выживала. Падала с дерева — только синяк. Провалилась в лёд у берега — отец успел. Заблудилась в лесу — вышла к дому старой охотницы, которая накормила меня пирогом. Он говорил: «Ты моя заячья лапка. То ли счастливая, то ли просто слишком упрямая, чтобы погибнуть». — А ты верила? — Да. — И сейчас? Мария долго не отвечала. — Плаледцы тоже так меня называли, — выдавила она наконец. Голос изменился. — После того как забрали? Мария кивнула. — Только у них это звучало иначе. Она попыталась улыбнуться, но не вышло. — Не как у отца. Алерия хотела расспросить подробнее, но Мария уже потянула велосипед вперёд. — Пойдёмте. Я покажу вам одно место. Три года назад… Осколок Марии внедрил отец. Но не потому, что хотел сделать из неё оружие. Если бы он был фанатиком, если бы мечтал о великой дочери, если бы говорил о предназначении и силе, Марии было бы легче ненавидеть. Но отец дрожал сильнее неё. Ей было четырнадцать. Труп плаледца нашли после стычки у старой переправы. Маленький отряд Плаледо пытался пройти через лесной проход, но попал под северную засаду. Мария не видела боя. Её оставили в доме соседей, но она, конечно, сбежала смотреть издалека. К тому времени война уже перестала казаться книгой, но ещё не стала концом мира. Она была страшной, да. Но страх всё ещё имел форму приключения, потому что самое страшное пока происходило не с ней. Отец вернулся поздно. На санях лежало тело. Плаледец был молодым. Мария запомнила это. Не «враг», не «солдат», не «палач». Просто молодой мужчина с грязными светлыми волосами и лицом, которое смерть сделала удивлённым. — Не смотри, — приказал отец. Она всё равно смотрела. — У него есть Осколок? — спросила она. Отец резко повернулся. — Кто тебе сказал? — Все говорят. — Много говорят. — Это правда? Он молчал. — Папа. — Да. Мария почувствовала странный, горячий восторг. Возможность, сила. То самое «настоящее», о котором она мечтала. — Можно его вытащить? Отец взглянул на неё так, что восторг тотчас же стыдливо отступил. — Это не игрушка. — Я знаю. — Нет. Не знаешь. — Тогда объясни. Он провёл рукой по лицу. В тот вечер к ним пришли ещё двое взрослых. Спорили на кухне, думая, что Мария не слышит. — Если Плаледо дойдёт до посёлка, детей не пощадят. — Она ребёнок. — У ребёнка с Осколком больше шансов. — Ты понимаешь, что можешь её убить? — А если ничего не сделать? — Это не аргумент. — Это война. Здесь все аргументы грязные. Мария сидела за стеной и слушала. Сердце билось часто. Она боялась и всё равно хотела стать той, кого больше не нужно прятать. Хотела, чтобы отец посмотрел на неё и увидел не маленькую заячью лапку, которую всё время приходится вытаскивать из беды, а человека, способного выжить. Операцию проводили дома. На кухонном столе, покрытом вываренной простынёй. Отец мыл руки так долго, что кожа покраснела. Лицо у него было серым. — Ты можешь отказаться, — предупредил он. Мария лежала на столе и пыталась не трястись. — Нет. — Мария. — Я хочу. — Ты не понимаешь. — А ты понимаешь? Он замолчал, сел рядом. — Я понимаю только, что у меня нет хорошего выбора. — Тогда выбирай тот, где я живу. Он закрыл глаза. Операция была неумелой. Потом, в Институте, Мария узнает, насколько всё было сделано грубо, варварски. Никакой правильной фиксации ментального тела, никакой стабильной поддержки, никакого тонкого разделения тканей. Отец знал основы, видел, как это делали военные медики, читал чужие записи. Но он был снайпером, а не хирургом. Его руки, умевшие держать винтовку неподвижно часами, дрожали над телом дочери. Мария помнила боль кусками, помнила отцовский голос: — Дыши. Смотри на меня. Не закрывай глаза, заячья лапка. Слышишь? На меня смотри. Она смотрела и ненавидела его. В какой-то момент боль стала такой сильной, что любовь не выдержала и превратилась в ярость. Ей хотелось кричать: «Ты обещал, что будешь рядом, а сам делаешь это». Но кричать не получалось. Горло сорвалось. Потом Осколок вошёл. В саму границу между страхом и сознанием. Мария выгнулась на столе, отец удержал её, кто-то ещё прижал плечи. Мир вспыхнул, как снег под солнцем, и на секунду она увидела всё до ужаса чётко: трещину в потолке, кровь на отцовских пальцах, слезу, которую он не успел стереть, мёртвого плаледца в соседней комнате. Потом темнота. Когда она проснулась, отец сидел на полу рядом с её кроватью. Спал, уронив голову на матрас. Рука его всё ещё держала её пальцы. Мария попыталась пошевелиться, и отец тут же среагировал. — Жива? — с надеждой спросил он. Мария хотела ответить «ещё раз», как в детстве на санках. Вместо этого заплакала. Отец прижал её к себе. — Прости, — раскаивался он. — Прости, моя заячья лапка. Прости… Она тогда думала, что прощает. Позже поймёт: ребёнок часто называет прощением то, что ему просто некуда уйти. Настоящее время… Место, которое Мария хотела показать Алерии, оказалось старым зимним садом за боковым корпусом. Когда-то здесь, видимо, выращивали лекарственные растения. Теперь большая часть стекла была мутной, часть рам забита фанерой, внутри пахло влажной землёй, прелыми листьями и забытым теплом. В углу стояла сломанная скамья. Между плитами пробивались тонкие бледные ростки. — Сюда почти никто не ходит, — объявила Мария. — Ты всех подкупила пирожками? — Нет, это место просто считают бесполезным. — Тогда оно идеально подходит для отдыха. Мария поставила велосипед у стены. Алерия опустилась на скамью. Усталость снова накатила. Тело требовало сна, но разум каким-то непонятным образом цеплялся за присутствие Марии. За её скорость, неловкость, открытую привязанность. Мария села рядом, потом сразу вскочила, вспомнив. — Я же принесла ещё кое-что! — Мне начинать бояться? — Нет. Она достала из сумки маленький свёрток. Внутри оказалась хна. Брови Алерии поползли вверх. — Откуда? — Купила. — Честно? — Ну… — Мария. — Честно. Правда. На рынке у женщины из Песчаного Купола. Она сказала, временные узоры держатся несколько дней. — И зачем? Мария смутилась. — Я подумала… нам говорили, что в Штербенде многие делают татуировки. Боевые, родовые, личные. Ну… или я это где-то прочитала. И мне показалось, что вам могло бы понравиться. Алерия смотрела на баночку. На самом деле она никогда не хотела татуировку. В Штербенде у некоторых действительно были знаки — на руках, плечах, спине, у солдат, лекарей, разведчиков. У самой Алерии к этому не было ни особой мечты, ни отвращения. Но Мария смотрела так, будто принесла ей не хну, а возможность вернуть кусочек дома. Алерия улыбнулась. — Я всегда хотела татуировку. Ложь вышла легко. Мария расцвела. — Правда? — Да. — Я могу нарисовать? — Если ты умеешь. — Я тренировалась. — На ком? Мария показала свою ладонь. Там криво, но старательно был нарисован маленький след заячьей лапы. Алерия усмехнулась. — Символично. Она протянула руку. — Тогда рисуй. Мария подсела ближе, но теперь уже не так смело, как после поцелуя. Скорее осторожно. Она взяла кисточку, обмакнула в хну и замерла над запястьем Алерии. — Что нарисовать? — Что хочешь. — Нельзя так. — Почему? — Потому что я могу нарисовать глупость. — Тогда это будет временная глупость. Мария улыбнулась. Первые линии легли на кожу прохладно. Алерия смотрела, как Мария рисует: сосредоточенно, высунув кончик языка, будто операция была важнее, чем все процедуры Института. Линии складывались в переплетение ветвей, маленьких северных знаков, следа лапы и чего-то похожего на солнце, но не плаледское — неровное, живое. — Красиво, — оценила Алерия. Мария вспыхнула. — Не двигайтесь. — Я и не двигаюсь. — Вы дышите. — Это пока ещё необходимо. Мария хихикнула, потом вдруг сказала: — Я иногда думаю, что вы меня ненавидите. Алерия подняла удивлённые глаза. — За что? — За Плаледо. — Ты не Плаледо. — Они меня спасли. — Они тебя забрали. Мария напряглась. — Это сложнее. — Да. — Вы не понимаете. — Возможно. — Нет, правда. Вы видите только клетку. А я… — она сжала кисточку, — я помню, что было до. После вторжения. После смерти отца. Я была одна. Я могла умереть. Или хуже. А они забрали меня. Лечили, кормили, учили. Говорили, что я особенная, что мой Осколок нужен, что Каролина видит во мне не ошибку, а шанс. Алерия молчала. Мария продолжила: — Когда у тебя отняли всё, даже клетка может показаться рукой. Алерия почувствовала, как внутри что-то сжалось. Очень точная фраза, особенно для человека, который ещё не понимал, насколько она страшна. — Кто тебе говорил, что ты особенная? Мария пожала плечами. — Врачи, наставники, иногда Магнус. Не прямо, конечно. Он не такой. Но… он говорил, что я редкий случай. Что я выжила там, где не должна была. Что я заячья лапка Института. Алерии стало холодно. — Он так говорил? Мария улыбнулась смущённо. — Да. Смешно, правда? Нет. Не смешно. Отец называл её заячьей лапкой, потому что любил ребёнка, который падал в снег и всё равно смеялся. Институт называл её так, потому что она выжила как материал. А Мария не различала. Или различала, но не могла позволить себе понять, потому что тогда спасение снова стало бы пленом. Алерия смотрела на её склонённую голову, на светлую шею, на сосредоточенные пальцы, на кривой маленький след лапы на собственной ладони Марии. И вдруг ощутила странное, неприятное удовольствие: Мария сейчас была рядом, доверчивая, восхищённая, готовая принять любое слово Алерии как важное. Это было опасно. И сладко. Алерия могла сказать: «Я спасу тебя», и Мария поверила бы. Могла сказать: «Ты моя», и Мария, возможно, испугалась бы, но осталась. Могла стать для неё новой Каролиной в меньшем, более тёплом масштабе. Мысль была отвратительной. Но она пришла. Алерия не стала делать вид, что нет. — Мария, — позвала она. — Да? — Ты не обязана быть благодарной тем, кто держит тебя, только потому, что они не дали тебе умереть. Кисточка остановилась. — Вы не знаете, что я обязана. — Может быть. Мария подняла глаза. — Я виновата. — В чём? — Что вы воевали. Что Штербенд воевал. Что Север не удержался. Что Плаледо пришло. Что отец умер. Что меня спасли те, кто его убил. — Голос её становился всё тише. — Я не знаю, куда девать эту вину. Если Плаледо плохой, значит, я жива из-за плохого. Если Каролина плохая, значит, я любила… — она осеклась, — не знаю, что я любила. Алерия осторожно забрала у неё кисточку. — Ты была ребёнком. — Я и сейчас иногда… Мария не договорила. Алерия поняла. «Я и сейчас иногда ребёнок». Вот правда, которую Мария сама почти сказала. Алерия коснулась её щеки. Мария закрыла глаза. Доверчиво, быстро. Алерия наклонилась и поцеловала её в лоб. Мария открыла глаза, растерянная, несколько разочарованная. — Я думала… — Знаю. — Я не против, — выпалила Мария. — То есть если вы хотите. Я правда не против. И вот это было ужаснее любого отказа. Алерия медленно убрала руку. — Не надо так. Мария побледнела. — Я что-то сделала не так? — Нет. — Тогда почему? Алерия глядела на неё и понимала: ещё шаг — и она воспользуется не желанием, а виной. Не любовью, а потребностью быть нужной. Не близостью, а тем, что Мария так отчаянно хочет, чтобы её выбрали, что готова спутать выбор с отдачей. — Потому что ты должна хотеть, а не соглашаться, чтобы я не ушла. Мария молчала. Губы дрогнули. — А если я хочу, чтобы ты не ушла? — Это не одно и то же. — Для меня иногда одно. — Значит, тем более. Мария отвернулась. На несколько секунд в зимнем саду стало слышно только, как где-то капает вода. — Ты жалеешь меня, — произнесла она. — Нет. — Жалеешь. — Я узнаю себя. Мария снова взяла кисточку и закончила узор на запястье. Только теперь между ними была не простая неловкость после поцелуя, а первая настоящая граница. Хрупкая, неудобная, но всё-таки проведённая. Два года назад… Плаледо пришёл в Северные Земли утром. Отец Марии всегда говорил, что вторжение не бывает внезапным. Люди просто долго отказываются признавать знаки. Сначала слухи, потом исчезнувшие патрули, чужие следы у старой дороги, птицы, взлетевшие над лесом не в то время, тишина, в которой опытный человек слышит больше, чем в шуме. В ту ночь он не спал. Мария видела. Он сидел у окна с винтовкой на коленях и смотрел в темноту. На столе лежала карта. В ту ночь дом казался маленьким для войны, которая стояла за стенами. — Они придут? — спросила Мария. Ей было пятнадцать. Осколок жил в ней уже год. Иногда он отзывался странным жаром под кожей, иногда — вспышками резкого слуха, иногда — ощущением, что тело знает об опасности раньше глаз. Отец не стал лгать. — Да. — Когда? — Скоро. Она сжала ремень винтовки. — Я буду с тобой. — Нет. — Папа. — Нет. — Ты сам учил меня стрелять. Он повернулся к ней. Лицо было усталым и старым. — Я учил тебя выжить, а не умирать рядом со мной из упрямства. — Я не брошу тебя. — Ты сделаешь, что я скажу. — Нет! Он встал так резко, что стул отъехал назад. Мария замолчала. Отец редко повышал голос, поэтому даже это движение напугало сильнее крика. — Послушай меня, заячья лапка, — выдохнул он. — Если они войдут в посёлок, ты уходишь к северному оврагу. Там старый ход под снегом. Помнишь? — Да. — Берёшь малую винтовку. — Папа… — Берёшь. Не споришь. У тебя будет один хороший обзор на мост. Если кто-то пойдёт за тобой — стреляешь не в сердце, а в ногу. Поняла? — Я не смогу. — Сможешь. — А ты? Он подошёл, взял её лицо в ладони. — А я сделаю так, чтобы ты успела. Она заплакала сразу, злая на себя за это. — Ты обещал, что будешь рядом. — Я буду. Насколько смогу. Первый взрыв был далеко. Второй — ближе. Потом крики. Дальше всё развалилось на куски. Отец вытолкнул её через заднюю дверь, сунул в руки винтовку и сумку. Снег бил в лицо. Посёлок горел с южной стороны. Мария видела фигуры в плаледской форме, чёрные на фоне дыма. Слышала команды на чужом диалекте. Слышала, как кто-то кричит имя ребёнка. — Беги! — велел отец. — Нет! Он ударил её по лицу. Не сильно, но впервые в жизни. Мария замерла. Отец сам побледнел, будто ударил себя. — Живи, — наказал он. — Ненавидь меня потом. Сейчас живи. Она побежала. Не потому, что простила — потому, что тело послушалось приказа раньше сердца. Овраг был там, где он и говорил. Старый ход — под снегом, между корнями. Мария сползла вниз, сбивая кожу на ладонях, устроилась за поваленным деревом. Маленькая винтовка дрожала в руках. Она видела мост, видела дорогу к нему, видела отца, который занял позицию у верхнего дома. Он стрелял редко, точно. Каждый его выстрел задерживал плаледцев на несколько драгоценных секунд. Он не пытался победить отряд. Он покупал время. Для неё. Мария смотрела в прицел, как он учил. Дышать, не торопиться, не стрелять, пока не нужно. Потом увидела плаледского солдата, который обошёл дом сбоку. Отец его не видел. Мария видела. Она могла выстрелить. В ногу, как он сказал. Но руки дрожали. Сердце билось так громко, что прицел прыгал. Солдат поднимал оружие. Отец всё ещё смотрел в другую сторону. Мария задержала дыхание. Выстрелила. Попала. Не в ногу. Солдат упал. Отец резко обернулся. На секунду их взгляды встретились через расстояние, дым, снег и войну. Он понял. Она спасла его. И этим выдала себя. Плаледцы сразу определили направление выстрела. Отец тоже понял это. Его лицо изменилось. Он поднялся из-за укрытия и сделал то, чего сам никогда не сделал бы в настоящем бою: открылся. Начал стрелять чаще, грубее, привлекая внимание на себя. Кричал что-то. Переместился так, чтобы его увидели. Он стал мишенью намеренно. — Нет… — прошептала Мария. Плаледский выстрел ударил его в плечо. Он не упал. Второй — в грудь. Он всё ещё стоял. Третий. Отец рухнул в снег. Мария не закричала. Если бы закричала, её нашли бы сразу. Она зажала рот рукавом и смотрела, как снег вокруг него темнеет. Потом кто-то ударил её сзади. Она не успела повернуться. Когда очнулась, руки были связаны. Над ней стояли плаледцы. Один сказал: — Живая. Другой присел рядом, поднял её подбородок. — Та самая? — Похоже. Осколок держится. — Счастливая. Третий, молодой, с усталыми глазами, заметил на её шее заячью лапку — маленький талисман, который отец когда-то сделал из дерева, потому что настоящую она носить отказалась: «бедный заяц не виноват, что людям нужны чудеса». Плаледец тронул подвеску пальцем. — Заячья лапка, — ухмыльнулся он. — Повезло тебе. Мария плюнула ему в лицо. Он ударил её, чтобы обозначить новый порядок. Когда её везли в Плаледо, она думала, что будет ненавидеть их всегда. Однако началось другое. Сначала — чистая постель. После плена и дороги это казалось чудом. Затем — еда. Тёплая, регулярная, не спрашивающая, заслужила ли она. Потом врачи, которые говорили мягко. Уколы, после которых боль стихала. Одежда, комната, чистая вода. Люди, называвшие её не пленницей, а пациенткой. Она сопротивлялась. Кусалась. Молчала. Била чашки. Однажды попыталась сбежать, но упала в коридоре от слабости. Её не наказалит— принесли обратно. Магнус тогда ещё не был для неё главным лицом Института, но она запомнила, как он сказал другому врачу: — Не давите. Ей нужно самой решить, что здесь безопаснее, чем там. Там. Где отец умер. Где дом сгорел. Где Север не защитил её. Плаледо, который убил отца, стал единственным местом, где Мария продолжила жить. И детская психика сделала то, что умеет лучше всего: нашла форму, в которой ужас можно выдержать. Если Плаледо только враг — значит, она живёт у убийц. Если Плаледо только клетка — значит, ей некуда идти. Если Каролина чудовище — значит, мир не оставил ей ни одной матери. Значит, Плаледо должен был быть сложнее. Не злым — строгим. Не похитителем — спасителем. Не тюрьмой — домом, который не умеет быть нежным. Каролина стала в её воображении фигурой почти материнской: далёкой, великой, тёмной, знающей, зачем всё это. Марии говорили: «Все потери имеют смысл, если ты выжила не зря». Она хваталась за эту фразу так крепко, как когда-то за санки. Её отец умер, чтобы она выжила. Плаледо забрал её, чтобы она выжила. Значит, выжить — её обязанность. А благодарность — способ не сойти с ума. Так рождается последняя попытка ребёнка не возненавидеть мир настолько, чтобы перестать в нём существовать. Настоящее время… К вечеру Мария и Алерия всё-таки вернулись в корпус. Хна на запястье Алерии подсохла, оставив тёмный узор. След лапы прятался среди ветвей, совсем незаметный, если не знать. Мария гордилась им так, будто создала что-то великое. — Не мочите несколько часов, — велела она у двери. — Я врач, Мария. Я знаю, как сохнет краска на коже. — Это не краска. — Хорошо. Как сохнет не-краска. Мария устало улыбнулась. После разговора в зимнем саду она стала тише, задумчивее. Поцелуй, падение, хна, воспоминания об отце, граница, которую Алерия провела, — всё это смешалось в ней. Она явно не знала, должна ли радоваться или стыдиться. Алерия тоже не знала. В комнате она зажгла лампу и заметила, как Мария стоит у двери, неловко переминаясь, словно не решалась остаться и не хотела уходить. — Садись, — сказала Алерия. Мария послушалась сразу. — Вы не злитесь? — За что? — За всё. — Широкий список. Уточни. — За велосипед. За поцелуй. За то, что я говорила про Плаледо. За то, что я… — она смутилась, — хотела, чтобы вы меня хотели. Алерия села рядом, но оставила небольшое расстояние. — Я не злюсь. — А что? — Думаю. — Это хуже? — Часто. Некоторое время они молчали. Алерия подала голос: — Штербенд должен победить. Мария подняла голову. Фраза была произнесена невзначай, но в комнате сразу стало холоднее. — Что? — Я сказала: Штербенд должен победить. — Войну? — Да. Мария смотрела на неё так, будто Алерия только что призналась в чём-то неприличном. — Тогда Плаледо падёт. — Возможно. — И люди? — Люди останутся. — Нет, — отрезала Мария. — Вы не знаете. — Я знаю, что Плаледо делает с людьми. — А я знаю, что бывает без него! Алерия замолчала. Мария встала. — Вы думаете, если Штербенд победит, всё станет правильно? Что все пленные выйдут, все виновные ответят, все дети вернутся домой? Нет. Победа — это когда одни приходят в дом других и говорят: теперь наша правда главная. — Ты говоришь словами тех, кто тебя держит. — А вы — словами тех, кто стрелял в таких, как я! Алерия побледнела. Мария моментально поняла, что попала, но не остановилась. — Вы воевали за Штербенд. Вы были там. Вы лечили своих. А если перед вами был плаледец? — Я лечила раненых. — Всех? Алерия отвела взгляд. — Не всегда была возможность, но я пыталась. — Вот. — Не смей делать из этого моральную победу. — Я не делаю! Я просто… — Мария схватилась за голову. — Я не могу ненавидеть Плаледо так, как вы хотите. — Я ничего не хочу от тебя. — Хотите. — Нет. — Хотите, чтобы я сказала: «Да, меня украли, меня сломали, Каролина чудовище, Институт клетка». И тогда я стану правильной жертвой. Удобной для вашего спасения. Алерия медленно встала. — А ты хочешь быть чьей? — Что? — Если не моей правильной жертвой, то чьей? Благодарной девочкой Каролины? Заячьей лапкой Магнуса? Плаледским доказательством, что клетка может быть домом? Мария вздрогнула. — Не называйте так. — Как? — Клетка. — Почему? — Потому что если это клетка, значит, я сама в неё возвращаюсь. И Алерия вдруг увидела её такой, какая она была на самом деле. Не соблазнительной, не преданной, не восхищённой, не удобной в своей привязанности. Девочкой, которая когда-то смотрела, как отец умирает в снегу, потому что её выстрел обернулся против него. Девочкой, которую забрали убийцы и научили считать это спасением, потому что иначе она не пережила бы сам факт своей жизни. Девочкой, которая хотела войны, пока та не пришла домой, а теперь не могла признать, что мечта была детской жестокостью к самой себе. Алерия вдруг ощутила стыд. — Мария, — позвала она мягче. — Нет. — Посмотри на меня. — Не хочу. — Пожалуйста. Мария подняла глаза. Они были полны слёз, но она из последних сил держалась. — Я не знаю, кто должен победить так, чтобы никто больше не стал чьей-то заячьей лапкой, — призналась Алерия. — Я сказала про Штербенд, потому что это мой дом. Потому что там мои живые и мёртвые. Потому что если я перестану верить, что всё это было не зря, я не знаю, куда положу их лица. Мария молчала. — А ты защищаешь Плаледо, потому что если не защитишь, тебе придётся заново пережить всё, что оно сделало. — Не надо. — Хорошо. Алерия покорно остановилась. Мария села обратно на кровать. — Каролина любит людей, — сказала она глухо. — Просто… не так, как обычные. — Вот именно это и страшно. — Почему? — Потому что любовь, которой не нужен ответ, очень легко становится властью. Мария тихо спросила: — А ваша любовь? — Моя тоже может.43 глава. Заячья лапка
10 июня 2026 г., 17:18
«Ты всё ещё живёшь — значит, должно быть, это кому-нибудь нужно».
Эрих Мария Ремарк, «Три товарища»