***
4 марта 2026 г., 20:59
Чарльз думает, что никто не начинает кого-либо любить по факту его существования. Просто определённые события и обстоятельства либо удачно сталкивают людей друг с другом, либо неудачно.
Остальные высокопарные суждения возвращают его в момент, когда он сжимает в пальцах пешку, прежде чем передвинуть её на несколько клеток вперёд.
Он любит и ненавидит эту игру, так тесно связанную с прошлым.
Чарльз не играл давно. Справедливости ради он уже не думал, что не вернётся к этому занятию, успев пропить здоровье и часть рассудка. Но, увы, правила игры не вытравить хорошей долей спирта в крови, и он знает, как ходят фигуры, потому что это знает Эрик, потому что они оба понимают, чем закончится следующий раунд.
В тишине салона он наполняет свой стакан виски и жестом предлагает выпить Эрику.
— Я уже забыл, какой у алкоголя вкус, — говорит Эрик. И Чарльз с лёгким удивлением приподнимает брови.
— Какой? — уточняет он.
Месяцы в опьянении вытравливают оттенки, и в конце концов язык просто чувствует горечь и жжение.
— Спиртуозный, — усмехается Эрик, и, выпив немного, говорит Чарльзу ходить.
Партия ни о чём, так бы сказал Чарльз, но так можно было бы сказать и о двух других партиях. И вообще обо всех отношениях, связывающих их до ареста Леншерра. Чарльз молчит, потому что Эрик находит в себе достаточно жестокости, чтобы сказать, что он скучал по их играм. Достаточно садизма, чтобы улыбнуться и сказать, что он будет поддаваться, если понадобится.
Как факт: он не поддаётся чисто из принципа, но всегда говорит о том, что мог бы. И для Чарльза всё ещё остаётся открытым вопрос: если он мог, то почему не стал?
От многого ли можно отказаться, когда кажется, что на кону стоит всё? Всё на всё не меняют. Ни один рынок не живёт в справедливой попытке приравнять один к одному.
Есть ли у Эрика резон побеждать?
Чарльз не знает, и он, если честно, устаёт думать о том, что движет человеком напротив. Он всё равно не приходит к утешающему выводу. Но всё равно пытается снова и снова, прощупывает почву, которой давал оценку, в надежде найти хоть что-то, что укажет на ошибку.
Может, это именно Чарльз не знает и не понимает ничего.
Лёгкая боль в висках напоминает второй пульс. Чарльз чуть морщится, давит себе на переносицу пальцами, делает ход и тихо вздыхает, когда Эрик не раздумывает долго над следующим шагом.
Снова, чёрт возьми, его очередь.
Как же он устал.
— Я не совсем в форме, чтобы так быстро играть, — жалуется Чарльз. Эрик жмёт плечом: если они начали новую партию, они должны довести её до конца. Или Чарльз может попытаться открыть самолёт в полёте и броситься вниз.
— Ничего, я подожду, — говорит Эрик. — Тюрьма учит терпению.
— Что-то я в этом сомневаюсь, — невесело улыбается Чарльз. Он задевает Эрика, он точно в этом уверен, но тот лишь хмыкает в свой стакан.
Вопрос веры — это не то, что его интересует, когда речь идёт лишь косвенно о нём. Напрямую он бы предпочёл, чтобы его выбирали на веру, но не слепо, а мудро, взвесив все за и против.
Слепой выбор не несёт за собой той преданности, которая нужна, чтобы ваш союз значил хоть что-то.
Одного Эрик никак не может принять: тот, кто не слепо выбирал его, вдруг сменил траекторию, и теперь сидит перед ним совершенно новым и чужим человеком, по крайней мере, держит он дистанцию прохладную и отчуждённую, и Эрик может это уважать. Но понимание требует нечто большего, чем просто умение время от времени держать себя в руках.
Он смотрит прямо. Он разглядывает Чарльза, пока тот случайно не ловит его взгляд.
Чарльзу дурно. Он задерживается ненадолго ответным взглядом, а потом снова опускает его на фигуры. Он думает над следующим ходом, и когда снова ловит взгляд Эрика на себе, то неожиданно понимает, что тот ни на секунду не сводил с него глаз.
— Что-то не так? — спрашивает Чарльз.
— А разве между нами может быть что-то не так? — Эрик говорит с неприкрытой иронией в голосе. Его насмешливое выражение лица задевает Чарльза раздражением. Если честно, то чертовски сильным раздражением.
Ударить бы по этому лицу снова.
Сказать «о, прости, я против насилия, но ТЫ». И не закончить мысль до конца, потому что понятно и так, что значит «ты, Эрик, да как ты мог».
Хотя.
Эрик снова и снова понимает его неправильно. Он думает, что Чарльза волнует убийство президента, и да, отчасти волнует, но в первую очередь, смотря на Эрика — только Эрик может подумать, что дело в политике, — смотря на Эрика, он будет думать, что между ними произошло слишком много всего, чтобы думать о добром и хорошем.
Выжжено это всё внутри.
Выжжено.
— Между нами всё не так, — с раздражением говорит Чарльз, и Эрик согласно кивает. И на раздражение, и на слова. Он тоже раздражён, но не так сильно и не по той причине.
Только Эрик может думать, что Чарльз, смотря на него, волнуется о благополучии людей и мутантов.
— Хорошо, что мы оба это понимаем. Ты не особо разговорчив, и, мало ли, что у тебя в голове, — Эрик ставит пустой стакан рядом с их шахматной доской.
Самолёт находится в небе на высоте тридцати-сорока тысяч футов. И это расстояние в несколько раз меньше расстояния между ними.
— Хочешь знать, что у меня в голове? — прямо спрашивает Чарльз. В вопросе всё равно слышится вызов и раздражение, но Эрик согласно кивает.
И он снова смотрит. Не отводит свой взгляд, словно не пальцами, а лишь глазами хочет прощупать его лицо.
— В отличие от тебя, я не умею проникать в чужие мысли, — напоминает Эрик.
Чарльз издаёт горький смешок и трёт руками своё лицо. Этот липкий взгляд Эрика хочется стереть вместе с кожей.
— Я думаю о том, что не нужно было тебя освобождать. Что не нужно было с тобой работать, что не нужно было тебя подпускать к себе. Ты засел вот здесь, — Чарльз пальцами стучит по своему виску, — и теперь сидишь напротив и делаешь вид, что ничего не происходило. Что всё хорошо. Что мы работаем вместе, что у нас одна цель. Но и ты, и я… мы оба знаем, что это не так. Меня раздражает твоё спокойствие, потому что я знаю, какой ты.
— Полагаю, если я спрошу у тебя, какой же я, ничего лестного я не услышу.
— Не услышишь.
— Тогда не буду спрашивать, каким же ты меня видишь теперь, — Эрик отворачивается. Он задумчиво пальцами постукивает по своему колену, пока салон самолёта оказывается под его бдительным вниманием. — Тем более, я почти не изменился. Я всегда был… одним. Ты видел это. Но почему-то раньше ни моя боль, ни моя жестокость, о которой ты не устаёшь повторять, не отталкивали тебя.
Опасная мысль — постоянно думать о том, что ты можешь кого-то исправить. Словно это пробоина, которую легко залатать. Или надлом, который можно срастить.
Быть травмированным и вырасти на травме — вещи совершенно разные. Но Эрик не применяет это ни к своей злости, ни к своей жестокости, которую он интерпретирует, как силу и способность выжить.
Больше всего на свете он ненавидит чувствовать вину за своё существование. И ещё больше Эрик ненавидит, когда кто-то пытается это чувство оправдать.
— Я думал, что ты способен измениться. Я ошибался.
— Ошибался, — тут же добавляет Эрик. Он так резко возвращает взгляд на Чарльза, что тому хочется болезненно отшатнуться, как от удара.
Он шумно выдыхает, поджимает губы и молча делает ход. Он и не думает об игре, ему так глубоко на неё плевать, примерно с той же высоты, должно быть, Эрику плевать на него.
Хочется хоть что-нибудь добавить: весомо напомнить про долг, про их новую договорённость. Или попросить больше никогда не возвращаться к прошлому, ведь когда они не дадут трагедии случиться, Чарльз думает вернуть Эрика в тюрьму. И плевать ему должно быть, виноват тот на самом деле или его подставили.
Бесшумно Эрик передвигает ладью.
Чарльз задумчиво растирает подушечки пальцев. Когда он думает — что-то в нём обязательно замыкается. Он либо держит поджатыми губы, либо хмурится, либо стучит пальцами, либо трёт их.
— Я вижу, как ты можешь победить, — примирительно замечает Эрик.
Чарльз недолго смотрит в его глаза, а потом дёргает уголком губ.
— Поддаваться — это не твоё.
— Я просто говорю.
— Зачем?
— Чтобы ты знал, что можешь меня победить, — Эрик пожимает плечами. Ох, да, конечно, он же так заинтересован в чужих победах. Ужас просто. Человек желающий проиграть. Как потерянное произведение Гюго.
Чарльз качает головой.
Когда-нибудь Эрик сможет хоть немного понять его чувства и его позицию. Он не играет ради победы, он не помогает ради победы, он ничего, чёрт возьми, не делает ради победы. Если что-то он и делает, то только потому, что считает это правильным и только потому, что ему больно, когда больно другим.
Все эти чужие мысли. Все эти голоса… может, Чарльз и рад, что силы его покинули. Он не может знать, о чём именно думает Эрик, какие планы он строит, сидя на борту самолёта, который должен приземлиться подальше от Пентагона.
Париж — город любви.
Только в сердце ноет совсем не любовь.
— Ты же в курсе, что меня не интересует победа? — осторожно интересуется Чарльз.
— А должна, — замечает Эрик. И снова — этот противный тон, который будто бы наступает на пятки. Который будто бы пытается вжать его в кресло или в стену.
Опасный тон.
Эрик так легко раздражается при видимом спокойствии.
Он продолжает:
— На кону многое стоит, лучше тебе думать о том, как быть быстрее и умнее меня. Потому что тебе не понравится то, как я вижу решение проблемы с Траском.
Убийство, думает Чарльз. Тут и гадать не нужно. Он фыркает, смотря на Эрика со всем тем разочарованием, что в нём сидит.
— Это стоит на кону нашей шахматной партии? О, так ты бы сразу сказал, что хочешь поговорить о деле, а не о том, как мои дела и не разучился ли я расставлять фигуры, — Чарльз повышает голос где-то на середине реплики, но к концу возвращает себе видимость спокойствия. Он как на иголках, но делает вид, что ему не больно. Да, конечно, Эрику ведь никогда его не задеть…
Эрик вздыхает. С тяжёлым грузом расставаться непросто, но он признаёт:
— Я о многом хотел бы с тобой поговорить…
— Так поговори!
— Я пытаюсь, — Эрик взмахивает рукой. Как жаль, что виски разливают в стекло, в противном случае он смог бы подлить себе ещё алкоголя. — Что с тобой произошло?
— После того, как ты меня оставил? — уточняет Чарльз. Намеренно так. Намеренно с неприкрытым обвинением. — Лекарство для позвоночника влияет на ДНК.
— Ты пожертвовал своими способностями? — Эрик морщится, это неприкрытое осуждение задевает Чарльза. Словно он сам пустил себе пулю в тело. Он не просил этого. Он бы сам для себя такое не выбрал. — О, так значит, на такие жертвы ты идти готов?
Эрик хмыкает.
Кто же знал, что Чарльзу не чужды жертвы.
— Ты понятия не имеешь, сколького я из-за тебя лишился, — Чарльз эту мысль выплёвывает из себя, и, на его удивление, Эрик не злится на это обвинение.
Он говорит: «я понимаю».
А потом добавляет:
— Мы оба многое потеряли. И я знаю, что ты потерял.
Конечно, знает, думает Чарльз. Потому что все эти потери — это всё его рук дело. Нет ничего, что бы Эрик у него не отнял. Он дал ему дом, а получил в благодарность руины от этого самого дома.
Он дал ему семью, а в благодарность остался один.
Чарльз не хочет сглатывать ком, потому что давление пойдёт дальше и глаза начнут слезиться. Он не в том состоянии, чтобы хорошо сдерживать эмоции.
Он резкими движениями наливает себе виски и, подумав, добавляет виски в стакан Эрика. Чем дольше тот молчит, тем спокойнее становится. Хотя бы обвинения заканчиваются быстро.
— Мне жаль, что ты выбрал лишиться сил, — говорит Эрик.
И снова — он даёт ему оценку. Акцентирует выбор на потери. Словно это Чарльз сам себя загнал бы в инвалидное кресло. У него же на лице написано «выстрели в меня, пожалуйста», это же то, что ему нужно.
Он делает глубокий вдох, а потом запивает алкогольной горечью собственное же разочарование.
Рука тянется к фигуре на шахматной доске, но он передумывает, поднимая взгляд на Эрика. Тот смотрит в ответ. И почему… когда он просто молча смотрит, там нет того презрения, которое появляется, стоит ему только открыть рот.
Чарльз не знал, как было бы правильно поступить. Он доверял и любил человека напротив, и у него было столько времени, чтобы прокручивать прошлое в голове по несколько раз за сутки. И за всё это время он успел даже врастить себя в чужую шкуру.
Возможно, не будь у лекарства такой большой наркотической отдачи, он бы смог буквально пробраться в чужую голову и понять, почему правда Эрика так жжёт под кожей.
Иногда он сомневался не в том, какие решения принимал в прошлом, а в том, разумным ли он вообще был. Иногда он лишь верил в то, что никакой объективной правды не существует. Но в здоровой голове уж точно принципы не разрушаются так быстро. И если Эрик всё ещё уверен в том, что прав, а Чарльз — нет, то кто же из них разумен, а кто безумец?
Просто…
Чарльз знает, что не поступил бы иначе, не смог бы выбрать чужую месть вместо людей. Однако он позволял себе представлять, что Эрик остался рядом. И иногда это было хорошо — видеть сны с его участием, не пробуждаться в реальности, не отходить от опиоидного транса.
Господи, как же он запутался в собственное голове. Он не в состоянии включать зеркальные нейроны и думать о других.
— Я много думал о тебе, — признаётся Чарльз, делая ход в игре. — Долго думал о нас, и так и не смог прийти к ответу, могло ли бы всё сложиться иначе.
— Могло бы, — добавляет тут же Эрик. — Я предлагал тебе пойти со мной…
— Ты знаешь, что это невозможно, — Чарльз ненавидит, как его голос против воли становится тише.
— Теперь я знаю. И не понимаю, зачем ты продолжаешь об этом говорить… и думать.
Чарльз ухмыляется. Ну, конечно, Эрик не понимает причину. Он из тех, кто делает выбор и оставляет всё позади. Он переступает через людей, не запоминая лиц. Он не оплакивает их. Он может лишь перечислить имена.
Вот — жертвы. Вот — предатели.
А вот — Чарльз Ксавье — он и тот, и тот.
— Потому что так это и происходит… чтобы быть уверенным, что ты не ошибаешься, иногда ты даёшь себе повод усомниться, а прав ли ты вообще.
Эрик смотрит на него, как на слабое звено. Ей-богу, Чарльз только это и видит в его взгляде. Он ждёт удара по самому больному, и сглатывает, когда Эрик не спешит вставлять свои «вот поэтому мы и проиграли».
Потому что Чарльз Ксавье даёт себе усомниться во всех и вся. Потому что Чарльз Ксавье способен отступить.
— И ты сомневался в себе? Думал о том, что можешь быть не прав? — Эрик приподнимает брови. Вызов это или нет, Чарльз всё равно его принимает.
Он кивает, смотрит на то, как Эрик пьёт, а потом пьёт и сам.
— Раньше я думал, что у нас одна цель, и мы будем идти к ней вместе. Потом стало очевидно, что мы по-разному представляем мир для людей и мутантов. Я думал, что смогу тебя переубедить, что смогу показать тебе иной путь. Но у меня не вышло. То, как разошлись наши пути… я думал, что я прав, а ты… безумен. Но потом… потом я стал думать, что может быть, я просто боялся идти за тобой так далеко, как ты хотел, — Чарльз не отводит взгляд, а Эрик смотрит на расставленные фигуры и пожимает плечом до такой боли равнодушно, что Чарльз снова ощущает именно себя безумцем.
И правда: это безумие — разговаривать с тем, кто всегда уверен в своей правоте. Безумие показывать уязвимость тому, кто не терпит слабости.
— Ты боялся, — соглашается Эрик, передвигая фигуру вперёд. Он кивает Чарльзу на доску, и теперь смотрит на него так, словно обвиняет в трусости, а не в повышенной лояльности к людям. Впрочем, для него это всё одинаково.
— Я и до сих пор боюсь, — хмыкает Чарльз, и ему так неприятно, так колюще, что он хочет, чтобы хоть немного боли ощутил сам Эрик. Конечно, если под его металлической кожей есть хоть что-то живое. — Боюсь того, на что ты способен. Боюсь твоей ненависти, за которой стоит чувство мести. Это не сила, Эрик. Ты пожертвуешь кем угодно, чтобы добиться цели. И мной — в том числе.
— Это неправда.
— Правда, Эрик. Ты уже это сделал. Пожертвовал мной.
— Я бы не стал тобой жертвовать. То, что случилось на побережье, было случайностью. Намеренно я бы никогда не причинил тебе боль.
— Даже если бы эта боль... или если бы моя жизнь могла бы решить все проблемы мутантов?
Эрик молчит, ждёт, что Чарльз сделает свой ход, но он болтает, и неужели, в этом и есть его ход? Какой-то невидимой фигурой и прямо в сердце.
— Это невозможно, — отвечает Эрик. Потому что ценность чужой жизни не так велика. Потому что это — надуманные условия, потому что Чарльз просто хочет услышать «нет, я бы никогда», а Эрик не врёт, поэтому и не отвечает «даже тогда бы не стал», ведь если бы это невозможное стало возможным, он бы сделал необходимое. Они оба это знают.
Чарльз отводит взгляд. Бессмысленный разговор. Ответов, которые помогли бы ощутить хоть немного облегчения, Эрик не даёт. И Чарльз нервно давит усмешку, потому что, ох, чёрт, спасибо миру, который не ценит его жизнь так высоко, чтобы оказаться разменной монетой в руках близкого человека.
Эрик так и не говорит «даже тогда», но это не значит, что он не испытывает облегчения от мысли, что жизнь Чарльза не решает все проблемы, поэтому никогда и ни за что не нужно им жертвовать. Это правда многое значит для него. И правда... почти ничего не значит для Чарльза.
Побережье Кубы оставило глубокий след, но лекарства будто бы вновь и вновь вычёркивают из его жизни Карибский кризис.
И вот у Чарльза всё хорошо — нет ни голосов, ни постоянной мигрени. Он может самостоятельно стоять на ногах. И даже взглянув вперёд, он может увидеть Эрика.
Если честно, Чарльз был уверен, что их встреча произойдёт нескоро. Может случайно, спустя столько лет, что они и не узнают друг друга: и Чарльзу будет так больно, что будет плевать, свободный это мир или порабощённый.
Иногда собственная боль лишает возможности чувствовать чужую.
— Больше всего на свете я жалею, что пустил тебя в свой дом и в свою жизнь, — выдыхает Чарльз. И он видит, как ходят желваки на лице Эрика от злости.
Если его злость и боль эквивалентны, то он даже рад этому. И рад тому, что говорит правду.
— Ты не поможешь себе ничем, если просто продолжишь жалеть себя.
— А что я, по-твоему, должен делать?
— Сражаться за то, что ты любишь.
Сражаться. Это слово раздражает Чарльза каждой буквой. Эрик говорит об этом так, словно это самое естественное, что есть в жизни — постоянно и всегда с кем-то или с чем-то сражаться. Можно даже с самим собой.
Или сражаться с собственным позвоночником.
Может, ему сражаться с пулями. Или с ветряными мельницами?
— Или с тем, кого любишь, — добавляет Чарльз, он знает, насколько едко это звучит, и он надеется, что это будет звучать ещё хуже, когда пройдёт фильтрацию через слуховой проход. — Это ведь тебе знакомо.
— Я с тобой не сражаюсь, — Эрик хмурится только сильнее, когда Чарльз нервно улыбается.
— Разве? — Чарльз ловит чужой напряжённый взгляд. — А что ты тогда делаешь?
— Только то, что должен. Ты… не часть этого.
— Да я и не тот, кого ты любишь.
Иногда чувства остаются без взаимности, а иногда на них отвечают так, что лучше бы разбили сердце сразу, чем сделали это потом. Чарльз не жалеет себя, он просто… чувствует это большой волной, которая накрывает сверху. И он шумно сглатывает.
В глазах снова режет.
Снова подступают эти слёзы, которые ничего, совершенно ничего не значат.
Он переболел Эриком и их отношениями. Переболел долгими размышлениями о том, кем они были друг для друга и кем являются теперь. Чужие люди будут друг другу роднее, чем они.
Самолёт будто бы немного наклоняется вниз.
Эрик ждёт, когда Чарльз снова на него посмотрит. И, господи, как он невыносим. Как до страшного настойчив, прожигая в нём дыру.
Чарльз поднимает свой взгляд, и уже жалеет о том, что находит в себе новые силы. Проще было бы сдаться или хотя бы отсесть в другую часть самолёта. Побыть наедине с бутылкой виски.
Хорошая компания на день.
А город любви встретил бы его похмельем.
— А кто ты тогда для меня?
— Я не знаю, — Чарльз пожимает плечами и смотрит куда-то за плечо Эрика. Потом ему в глаза. Губы против воли сводятся в эмоцию «пощади уже».
Не хочет Чарльз продолжать этот разговор.
Он предполагает:
— Видимо, враг?
— Ни один мутант никогда мне не будет врагом, — говорит Эрик. — А ты — тем более. Ты был мне дорог. И ты всё ещё мне дорог.
— Да, конечно, — Чарльз нервно смеётся. Он трёт своё лицо пальцами, и смотрит, наконец, на Эрика прямо. — Я так тебе дорог, что ты просто с ума сходишь, переживая и думая обо мне.
— Не схожу с ума, — спокойно говорит Эрик. Он знает, куда ведёт этот разговор. Он всегда движется к одному — к необходимости доказывать, что вся правда ложится, как валет — они смотрят не друг на друга, а в противоположные стороны.
Такая правда.
— Но я думаю о тебе, — добавляет Эрик. — И мне не нравится видеть тебя таким разбитым.
Чарльз готов откусить язык за это «не нравится». Это даже не близко к «мне жаль». А всё просто: Эрику никогда не бывает жаль.
— Что ж, а мне не нравится видеть тебя.
— Это неправда, — качает головой Эрик. В конце концов, Чарльз выбрал возможность передвигаться на ногах, а, значит, он мог в любой момент уйти. — Ты рад меня видеть.
— Мне больно тебя видеть.
А вот это уже правда, и Эрику совершенно нечего на это возразить. Он отводит свой внимательный взгляд, и медленно делает вдох.
Чарльз добавляет:
— Ты даже не представляешь, как я тебя любил. Я верил в тебя, Эрик. Я был уверен… что ты сможешь быть лучше. Что мы… что наши отношения будут для тебя важнее мести.
И снова она. Месть, месть, месть. Вечное напоминание его выбора и того, что он сделал. Чарльзу будет больнее, если Эрик скажет, что ни о чём не жалеет. И то, что он считает менее болезненным, всё равно ударяет Чарльза под дых. Потому что Эрик не говорит «я тебя тоже любил», он делает ужасные, просто отвратительные вещи, и делает их в настоящем времени.
Не любил, а любит.
Любит, блять.
Если и любит, думает Чарльз, то только самого себя. Потому что на себе Чарльз не ощущает его любовь. Только вечное недовольство, разочарование и призыв бороться.
И Чарльз отвечает должным — говорит о разочаровании в ответ.
И он ненавидит, когда Эрик снова говорит о слове на букву «л».
— Я люблю тебя, — говорит он, — но я никогда не поставлю тебя на первое место.
— Это не любовь!
— Нет, любовь. И в отличие от тебя, я могу говорить об этом прямо.
— Потому что ты жесток, — голос подводит, Чарльз хочет сказать: потому что тебе плевать, потому что твоя любовь статична, потому что ты думаешь только о себе.
Любовь, любовь, любовь.
Какое же гадкое, чёрт возьми, чувство.
Как проклятье, как мутировавший ген в теле человека, который не поддаётся контролю, и разъедает в организме всё: от рецепторов, которые помогают чувствовать до органов, которые помогают функционировать.
Чарльз с трудом не отводит взгляд под прямым взглядом Эрика. Эрика, чёрт возьми — живого, настоящего и свободного благодаря ему.
— Я жесток? — хмурится Эрик. И звучит он не лучше лязга металла, по крайне мере, Чарльзу хочется поморщится, а потом и вовсе закрыть уши руками. — Я дал тебе выбор. Я предлагал пойти со мной. Я протянул тебе руку! А ты отверг меня. И говоришь мне о том, что это я ничего не чувствую!
— Потому что это правда, — Чарльзу как никогда хочется ударить кулаком хоть по чему-нибудь. Хоть по себе. Может, грудь пробить, чтобы показать живое и израненное сердце. Достать его и сказать «посмотри, что ты сделал». Эрик всё равно не верит словам, ему нужны доказательства. И нужно то удобство, в котором он будет готов рассмотреть лояльность как взаимность. Любовь как удобство. — Тебе не нужны мои чувства, только моя помощь, чтобы управлять теми, кто поможет тебе прийти к власти. Месть для тебя всегда была важнее любых других чувств. Я знаю, что у тебя внутри. Знаю, что у тебя в голове.
— Если знал бы, то тогда бы не сомневался в моих словах.
— Да посмотри на нас! То, что мы друг с другом сделали даже близко нельзя назвать любовью. Это даже не симпатия.
— Именно любящие люди делают больнее всего. Потому что сильнее всего мы ими дорожим.
— О, так я тебе дорог? — Чарльз ухмыляется, но глаза у него слезятся. — Поэтому ты оставил меня?
— Ты сделал свой выбор. Ты отверг моё предложение, и мы пошли разными путями.
— Ты видишь это так? Я застрял на одном месте, Эрик. Без лекарств я не могу трезво мыслить. А с лекарствами у меня нет сил. Я должен вечно чем-то жертвовать, чтобы доказывать тебе, что я стою твоего внимания. Что я стою того, чтобы ты меня любил.
— Я люблю тебя, даже когда ты не стоишь рядом со мной. Люблю тебя, даже когда ты неудобен или споришь. В отличие от тебя. Ты думаешь, что я способен любить, только когда это удобно, но это не так. Это ты любишь, когда всё идеально. Когда вы понимаете друг друга, когда вы можете стоять рядом и быть заодно. Это тебе нужно удобство, чтобы любить. Так в чьих чувствах стоит сомневаться? В моих или в твоих?
— Это не так.
— Нет, так. Ты смотреть на меня не можешь. Ты не можешь даже признать и принять то, что я всё ещё тебя люблю. И что это останется неизменным, чтобы ни произошло.
Да к чёрту такую любовь, думает Чарльз. От неё слишком больно и тяжело. Она слишком неестественна, чтобы быть настоящей.
Он смаргивает и быстрым жестом ведёт пальцем по своей щеке.
— Ты ранил меня. И до сих пор ранишь. И после этого говоришь о любви. Ты не готов меняться, — качает головой Чарльз.
Любовь не может быть настолько статичной. Ни одно чувство не остаётся неизменным, когда вокруг меняется всё.
— Я готов к изменениям. И я хочу изменить мир, сделать его лучше для таких, как мы.
— И я хочу, Эрик. Но не твоими методами, — Чарльз отворачивается. — Даже сейчас. Я говорю о нас, а ты говоришь об общем. Я говорю о тебе и мне, а ты о мире вокруг. Может, ты и способен любить, но мне не удалось этого на себе ощутить.
Чарльз поднимается из кресла, чтобы не развалиться на нём. Ему нужен не алкоголь, а холодная вода прямо в лицо. Ему нужен не осуждающий взгляд Эрика, не его сведённые брови, не его голос, не его молчаливое присутствие, не его оскал, не его отвращение и уж тем более не его собирательное понятие любви.
Ноги передвигаются тяжело, и он с трудом доходит до туалета. Раковина удерживает на себе его вес, а зеркало передаёт детально то, как тяжело он дышит.
Его посмотреть — глаза на мокром месте.
Так не хотелось перед Эриком показывать свою слабость. И, увы, это оказалось первым, что он всё-таки показал.
— Чёрт, — выдыхает Чарльз. Он ругается на своё отражение, и вздрагивает, когда дверь открывается и Эрик становится рядом. — Уходи, — просит Чарльз. — Мне нужно… побыть одному.
— Я уйду, — обещает Эрик. — Ты в порядке?
— Я не могу быть в порядке, — Чарльз раздражённо повышает голос. Он уверен сейчас, что больше никогда не будет в порядке. Такому, как Эрик, не понять, что чувствуют люди, у которых в груди всё разбито.
И Эрик мог бы сказать: это пустяки. Он на разбитом рос. Оно срастается, пусть как попало, но это не смертельная рана. Они оба смогут со всем этим жить.
— Я не в порядке из-за тебя, — Чарльз смотрит на Эрика через отражение. И он ждёт, что в раздражении Леншерр хлопнет дверью и больше с ним не заговорит. Но тот лишь вздыхает.
Удивительное терпение для того, что был готов срываться по каждому пустяку.
— Я так зол на тебя, — тише добавляет Чарльз. — И зол, наверное, на себя. Не знаю, на кого больше.
— Ты правда не чувствовал того, что я к тебе испытывал?
— Ты о своей любви? — уточняет Чарльз. Он открывает кран и холодной водой ополаскивает своё лицо. — Или о своей ненависти? Её уж я точно испытал. И твою боль. Я был в твоих воспоминаниях, забыл? Я видел… всё, что было в тебе.
— И всё равно выбрал меня.
Чарльз так устал. Он бы хотел снова сказать о том, что пожалел о выборе, но по части самообмана уже нет никакого резона снова и снова повторять одно и то же.
— Выбрал, — соглашается Чарльз. — Если этот выбор вообще был. Для тебя любовь понятие определённое. Ты выбрал, кого любить… и ты любишь. Со всей жестокостью и неизменностью. И эта любовь никак на тебя не повлияет. Ты будто… отделён от неё. Она для тебя факт, а не чувство, которое может влиять на то, как ты мыслишь или… как видишь мир.
Эрик молчит, но это не значит, что он согласен.
А Чарльз закрывает воду, и ему кажется, что его лицо заплакано, а не умыто.
— Я хотел показать тебе, что значит настоящая семья. Настоящий дом. Я хотел показать тебе, что… люди меняют друг друга к лучшему. Что любовь… хорошее чувство.
— Сейчас ты не выглядишь как тот, для кого любовь — хорошее чувство.
Чарльз горько смеётся. Да, не выглядит. Он сейчас и не может сказать, что любовь сделала его счастливым. Или нужным. Или кем-то новым. Она его изменила, и изменила к худшему.
Обратная сторона таких светлых чувств.
Ну надо же…
— Так выглядит невзаимная любовь, — Чарльз дёргает уголком губ. В отражении Эрик скрещивает руки на груди. — Ты, конечно, со мной не согласишься… ты ведь считаешь иначе. Если ты меня любишь… и если я — тебя…, то у нас всё взаимно. Вопрос тогда в том, почему всё так хреново.
— Я не знаю, — пожимает плечами Эрик. — У меня нет ответа на этот вопрос. Как и на тот, почему ты не чувствуешь, как значим для меня.
— Может, потому что эта значимость ни на что не влияет? — Чарльз оборачивается на Эрика. Тот стоит и совсем непонятно, собирается ли он снова толкать дверь и закрывать её с той стороны. — Или потому что между нами столько всего изменилось. И раньше я чувствовал на себе, что значит быть с тобой, быть для тебя важным, и от этого больнее признавать, что, может быть, я до сих пор для тебя важен, только за этим всем ничего не стоит. Всё другое… а ты говоришь о чувствах, как и прежде. Поэтому в них не верится. Поэтому это звучит жестоко, Эрик.
Для Эрика не сложно промолчать: больше не говорить о любви, о чувствах, о собственной ране, засевшей где-то под кожей, не успев оставить достаточный след, чтобы Чарльз тоже заметил, что ему не всё равно и что их расставание не прошло для него бесследно.
Что должен испытывать человек, которого отвергают?
Что должен думать человек, предложение которого не соглашаются принять?
Самый логичный финал для них — снова разойтись и оставить всю надежду на что-то светлое и хорошее в прошлом, когда надежда ощущалась не так сказочно, как сейчас. Ко всему прочему, помимо уверенности в том, что завтрашний день не принесёт ничего хорошего, у Эрика есть небольшая доля оптимизма. В эту долю Эрик думает о том, что пока самолёт пересекает атлантический океан, они могут на время отбросить планирование того, как правильно будет разойтись, чтобы повторно не ранить друг друга.
— Я бы предложил тебе присоединиться ко мне снова, но знаю, что ты откажешься, — Эрик делает шаг вперёд, за этим шагом тянется какое-то тепло, которое несут ладони.
Чарльз к этому теплу готов прильнуть, если оно не будет жечься.
Проверка успешная — стоит Чарльзу ощутить руки Эрика на своём лице, и он закрывает глаза с чувством спокойствия, а не страха, что его ткани получат термический ожог.
— В чём твой план, Эрик?
— Сейчас или вообще?
Чарльз смотрит ему в глаза. Конечно же, его волнует общее. Что касается человечества — тут они оба похожи. Они в первую очередь думают о нём. Нельзя быть счастливым на выжженном скопище. Эрику как-то удаётся чувствовать себя живым среди мёртвых. Чарльзу едва ли доступна такая роскошь.
Он может думать о себе в контексте любви и собственных чувств, но если строить будущее, то только там, где это будущее возможно.
Для Эрика чувства параллельны. Это не последовательная цепочка, а та линия, которая не становится волной. История хаотична, а его архаичные чувства просто есть. Поэтому он и любит, когда больно, когда хорошо, когда он устал или зол. Ему ничего не нужно делать для этой любви, а уж тем более во имя её.
— Тебе не понравится мой ответ. Не понравится то, как я вижу решение нашей проблемы со Стражами и Траском.
— Зачем тогда говоришь об этом? — Чарльз пытается отвернуться, но тёплая ладонь, прижатая к щеке, даёт возможность только сильнее к ней прижаться.
— Надеюсь, что ты спросишь меня, в чём мой план сейчас.
Чарльз смеётся. Он прочти что уверен, что у Эрика на сейчас нет никаких планов. Максимум — импровизация.
— Ну и в чём твой план сейчас? — со смешком уточняет он.
— В этом.
В самолёте, наедине, в тёплом касании, о, он планирует явно что-то нехорошее, что-то такое, от чего Чарльзу станет хуже. И так примерно и происходит. За ответом следует действие. И Чарльз в удивлении раскрывает глаза, когда Эрик притягивает его ближе и целует.
У Чарльза нет никаких сил думать о его мотивации, почему Эрик остаётся таким жестоким и при этом нежно держит его поближе, поглаживая пальцами лицо.
Он не помнит, когда они в последний раз так целовались. Забавно: 35-й президент США тогда был ещё жив.
— Когда у меня была возможность читать твои мысли, я всё равно не понимал их ход, — Чарльз кладёт свои руки поверх чужих ладоней и на время прикрывает глаза.
Эрик улыбается — он это чувствует по дыханию и по тому, как тот говорит.
— Сейчас ты бы понял, о чём я думаю.
Чарльз в этом глубоко не уверен, но он кивает. Может быть, теперь всё проще. В чужой голове всяко меньше хлама, чем у него самого. Он раскрывает губы, ждёт повторное касание. Он хочет пропустить чужой язык в рот, заполнить хотя бы так пустоту в груди.
Эрик целует его снова. И он безумец, раз отвечает ему. Безумец, раз позволяет рукам спуститься ниже. Эрик сжимает его плечи, проводит с теплом по рукам. Только в момент, как руки обхватывают его за талию, Чарльз отстраняется и опускает взгляд вниз.
Это одновременно и хорошо, и больно.
Когда он поднимает свой взгляд, Эрик всё ещё смотрит в ответ, и непонятно, чего он ждёт или ожидает. Его брови слегка приподнимаются в вопросе, словно он хочет поинтересоваться, в порядке ли Чарльз и вообще, точно ли всё хорошо.
Как факт: Чарльз не знает, что он испытывает. Наверное, он должен ощущать какое-то разочарование или злость.
— Эрик, мы, — какой-то частью своего опыта, Чарльз знает, что фраза должна закончиться напоминанием о том, что они уже не в тех отношениях, когда самое естественное, что можно сделать, это обнять. — Мы больше с тобой не близки. И мы не в тех отношениях, чтобы позволять себе подобное.
Эрик не меняет своего положения в пространстве, но он чуть болезненно хмурится и кивает согласно. К его большому огорчению, они и правда больше не близки. Чарльз не пытается его понимать. А он, даже зная, как тот мыслит, не пытается самого себя перестроить.
— Я знаю, — говорит Эрик. В его голосе не слышно столько сожаления, сколько он испытывает на самом деле. И он мог бы болезненно поддеть: раньше Чарльза едва ли волновали ярлыки, статусы, наличие хоть какой-то связи, чтобы с кем-то оказаться в горизонтальной плоскости.
Но он понимает, почему Чарльз пытается выстроить эту шаткую стену между ними. Потому что потом, когда они снова окажутся по разные стороны, Чарльзу не будет так больно, ведь ничего хорошего их связывать не будет.
Никакого второго удара в спину.
Чарльз пытается не прощать его, чтобы защитить себя. Но при желании это так легко обходить. И поэтому Эрик не думает, что слова Чарльза к нему справедливы: он не жесток, по крайней мере не к нему точно.
— Может быть однажды мы будем на одной стороне, — Эрик поднимает руку и ею же ведёт — как повезло — по влажной от воды щеке Чарльза.
— Я бы этого хотел, — признаётся он.
— И я бы этого хотел, — кивает Эрик.
Он наклоняется ещё, касаясь раскрытых губ. Чарльз первым подаётся ближе, давая возможность себя целовать. Как же ему хочется, чтобы всё ощущалось проще. Но он знает, что одного желания Эрика недостаточно, чтобы быть на одной стороне. И противный голос в голове подкидывает мысль о том, что Эрик не так уж и желает быть вместе. Потому что, если бы желал… ну что бы смогло его тогда остановить?
Эрик обнимает его крепче, наклоняя голову для удобства: их языки сталкиваются, слюна ощущается в уголках губ, дыхания едва хватает, чтобы продолжать так прижиматься.
Время для сожалений откладывается на потом.
Чарльз почти не замечает у себя подскочивший пульс. Он только регистрирует в голове желание задержать дыхание. Какой позор — он не может оттолкнуть Эрика. Он злится на него, но честно не желает, чтобы этот поцелуй заканчивался сейчас.
Хватает и нескольких минут, чтобы расслабиться и рукой нащупать раковину. И ещё минуту простоять, прижавшись лбами. Можно подумать, что Эрик так с ним прощается, потому что когда самолёт сядет, когда они найдут Рейвен, всё обязательно пойдёт не так, как надо.
— Я рад был тебя увидеть, — Эрик не отступает на шаг, и Чарльз не видит причин, по которым должен сильнее вжаться в раковину, чтобы расстояние между ними стало на ноль сотых процентов преодолимым.
— Не могу сказать того же, — Чарльз издаёт негромкий смешок, на который Эрик реагирует ответным смехом.
— Тебе и не нужно мне это говорить.
— Но я точно по тебе скучал, — добавляет Чарльз.
Это взаимно, но это не то, что Эрик будет постоянно и часто повторять, даже если Париж говорит о любви и свободе. Даже если там уже завтра будет собран саммит.
Эрик не умеет поддаваться, но хотя бы иногда, в качестве исключения, он мог бы не нападать.
— Я не настолько пьян, чтобы… — Чарльз не договаривает, Эрик отступает прежде, чем он произносит что-то про ошибки и слабости. — Спасибо.
Он зачёсывает волосы назад, благодаря Эрика за пространство и за то, что тот спокойно возвращается в салон. И никаких тебе «прости», и никаких тебе «я бы хотел большего».
У Эрика в голове какие-то кратеры, и если присматриваться, то можно понять, что это чисто выкопанные могилы, в которых он готов кого-нибудь схоронить. Чарльз едва не оступается, но, к счастью, действительно не падает вниз. Не просит унизительно тепла, не льнёт к нему с той жадностью, за которую будет себя презирать.
Слабое человеческое тело. Даже со всеми мутациями… оно такое никчёмное и зависимое.
Чарльз недолго стоит один, закрывая ладонью лицо. Он потом, конечно, выходит и садится на своё место. Осушает свой стакан, хоть боковым зрением и видит, как недовольно Эрик дёргает уголком губ.
Главная проблема Парижа в том, что в нём слишком много металла.
Главная проблема Чарльза в том, что он выбирает сейчас себя.
— Твой ход, — напоминает Эрик.
Чарльз смотрит ему в глаза, бездумно подставляет пешку прямо под удар чужой фигуры. Он ждёт быстрого окончания игры и — между разочарованием и удивлением — смотрит на то, как Эрик отказывается делать этот очевидный и самый простой ход.
Он тянется к виски, отсалютовывает Чарльзу и делает глоток.
Где-то через полчаса самолёт должен пойти на снижение. За иллюминатором зажгутся огни Парижа. И никто никому ничего не докажет, потому что никто никому ничего не будет должен — ни прощения, ни любви.
Чарльз примирился со своими чувствами, как и с редкой теперь болью в голове. Правда, долгий взгляд Эрика всё равно способен его выводить из себя. Он сам берётся за чужую фигуру рукой, делает под бдительным контролем несколько ходов.
— Твоя победа, — говорит Чарльз. — Победа любой ценой.
Если это всё, что имеет важность — то вот оно. Он отдаёт победу, здоровье, возможность увидеть каждую слабость, оставленную после его ухода. Каждую брешь и перелом. Каждую трещину, и невыносимую пустоту, потому что это отвратительно — скучать по Эрику.
Это ужасно — всё ещё видеть его и испытывать злость.
Это ненормально — всё ещё чувствовать его рядом и хотеть ещё.
Эрик молчит, но взгляд свой от Чарльза не отводит. Он знает как факт, что в их случае будет недостаточно просто любить.
Но он любит: в Париже, в Вашингтоне, на огромном стадионе, полном людей, любит, когда слышит его голос в голове, любит, когда тот обещает больше никогда не проникать в его мысли, любит отдельно и вместе, любит в разочаровании и злости, любит в непонимании и в минутах, когда они оказываются на одной стороне.
Благословенное время до посадки даёт им ещё пару совместных вдохов. А потом самолёт приземляется. И перед выходом на солнечный трап, они оба позволяют себе подумать о том, что, если бы самолёт разбился в полёте — это был бы даже здорово.
Это был бы неплохой финал для их истории, в которой не пришлось бы больше расставаться.