Я согбен и совсем поник, весь день сетуя хожу,
ибо чресла мои полны воспалениями, и нет целого места в плоти моей.
Я изнемог и сокрушен чрезмерно; кричу от терзания сердца моего.
Ис. 37.7-9
С момента, когда заискивающий обманчивый покой Бездны остался позади, минуло около полугода. Ничтожно малый, неразличимый для бессмертного срок — и за него Мальбонте почти свыкается с пробуждениями незадолго до посеревшего рассвета. Каждодневно он отбрасывает короткий беспокойный сон с оглушающим звоном, венцеподобными тисками сдавившим голову, онемевшим намертво крылом и тяжестью бесцеременно навалившихся сверху чужих конечностей. Гладкие перья щекочут лицо, утыкаются в ноздри, находятся частичками пуха даже на языке. Он приучается отплевываться и отирать разгоряченное лицо без малейшего звука, оберегая затаенный под боком забытийный покой. В холодном ночном свете, должном быть лунным, без привычной брони закрытых одежд и нанесенного кохля Эрагон кажется умиротворенным и беззащитным. Дыхание его глубоко и мерно, распрямляется извечно залегшая меж светлых бровей недовольная морщинка, и весь его полуукрытый легким покрывалом облик кажется нереальным — от плавного изгиба поясницы под шелковистой тканью до едва уловимой дрожи белесых кончиков ресниц. Стоит коснуться — и он сразу исчезнет мимолетной грезой, предвещающим явление света миражом. Мальбонте старается не обращать внимания на ноющую боль в оперенных пальцах и локте, на которых часами серафим крутился то в одну, то в другую сторону, придвигается с затаенной осторожностью ближе, упираясь грудью в расслабленно неподатливые, широкие золотистые крылья. Вглядывается в доверчиво расслабленное вечно юное лицо, мягкие локоны, раскинувшиеся по подушке, в складки простыни, намертво сжатые кататонической хваткой в кулаке. Не проснувшийся до конца разум назойливо пронзает снова, раз за разом, с издевательским удовольствием постыдная истина, и отголосок шепота на темном наречии ощущается брошенным на открытое ранение песком. В слепом ночном освещении он словно сияет изнутри, видится потайным, околдовывающим, призрачным — чтобы с подъемом вновь обратиться призраком себя прошлого. Отпихивает он от себя всегда с раздраженным недовольством, тотчас же хмурясь и поджимая губы, стоит только схлынуть первым секундам растерянного вызволения от оков сна. Садится на постели резко, укрывается судорожно и почти ревностно, с выражением остекленевшим и упрямым уставляется в широкий арочный проем окна, позволяя Мальбонте размять затекшее крыло и с бесстыдной естественностью скрыться за дверью душевой. Упорно отворачивается в противоположную сторону, пока освежившийся и вернувший облачение ночной визитер не соскользнет с парапета в одинокий полет над строящимся городом. Менее всего Мальбонте ожидал, что будет знать наверняка и воспринимать как нечто естественное чужую нелюбовь к наблюдению за утренним моционом. Стелющийся по руслам восстанавливаемых улиц и отдаленным холмам густой туман смешивается с сизой, нависшей приговором огораживающей дымкой. Метис опускается на одну из сводчатых крыш, скользит подошвами сапог по уложенной каскадом черепице. Погружается в долгие и текучие раздумья без четко очерченной фабулы, что со времен освобождения стали ему формой восстановления, подпиткой и обратным спасительному забытьем. Остров Погребенных — что кладбище, смиренный, укрытый робостью и смутой перед лицом краха былого и новопришедшего. Возводимая силой полудюжины мужчин статуя Шепфа — что запоздалое надгробие в саду, далеком от былого Рая. Выжившие в битве с Матерью Жизни и вдали от нее горсти ангелов и демонов скрупулезно расчищают давно заброшенные развалины, преданные забвению остатки ушедшего величия, будто рабочие пчелы, неспособные сменить привычный жизненный ток и лишившись королевы. Скорбь правит ими, обезглавленными, с воцарением Шепфамалума — все более обреченными, и развеять ее оказывается в силах уверенная, хлесткая, как пощечина, надежда безоговорочного лидера, отличного для созданий Небес или Ада. Мальбонте зрит их с высоты и криво усмехается: всякое деяние имеет свою цену, и ее удрученный макабрический лик не колеблет уверенности в своей правоте. Страх за мир, собственные творения, себя привел Творцов к тому, чтобы создать пожинающую их мощь собственными руками, и не ему более отвечать за чужое бессердечие. Ни смерть, ни падение миров не пугают его на долгом, кровавом, убежденном пути к успокоению и долгожданной тишине. Ни претерпевание собственной неудачи, в разъяренном самобичевании огревающее по затылку, ни отчетливое непонимание, в какой из сторон найдется ядро для нового плана. А вот знакомый энергетический след, отделившийся от новой Цитадели в сторону края острова, исполненный почти физически непримиримой тоской, неожиданно для самого Мальбонте останавливает от радикальных шагов — и страшит вопиюще неестественной своей природой. Холодные потоки воздуха врезаются в щеки, развевают мантию за спиной, пока метис скользит по ним багровой неумолимой тенью к ничем не скрытому, но потайному месту вдали от поселения. В нем безбожным чудом еще сохранились чуждые иссыхаемой почве белоснежные, подобные лилиям цветы, и опавшие под тяготой веков дольмены более походят на надгробия. Здесь, истребовавший у извечной нужды часы уединения, Эрагон хоронит себя во внутренней агонии, словно отражая натурой осиротевший мир. Мальбонте опирается спиной на ствол зачахшей оливы и молчаливо наблюдает, стоя чуть поодаль. Всматривается в изящную фигуру с поникшими плечами, впитывает, пропускает через себя расползающуюся от нее вибрацию чужой изничтожающей боли. Чувствует, как она поселяется в нем ответом, чуждым поглощенной и воспитанной тьме. Каждый раз ранее скользившим во мраке при одном виде серафима, каждый раз противно ноющим под ребрами, когда разбивалась его высокомерная холодность от единого факта присутствия метиса в одной с ним комнате. Имя ему была вина, и в усилении влияния темного бога, растущей клокочущей его власти и оглушении ставшего уверенным шепота Мальбонте цепляется за несвойственное ранее чувство, как утопающий — за истлевший гнилой канат. Внешне все так же исполненный силы, древнего непоколебимого спокойствия, выдержки, на которую равнялись создания Шепфа, Эрагон разрывается от скорби. Столь отчаянной, плотной, потерянной среди безмолвия Небес и чужаков, будто способной отрастить заново вырванные плоть и часть бессмертной души. Отданной невосполнимой, абсурдной, совершенно ненужной утрате. Навязчивым боем глушащему осознанию, что некогда привычное, бывшее дыханием самой жизни, безвозвратно истекло в предвещенное короткой провидческой вспышкой мгновение. Что незыблемый некогда принцип, велящий жертвовать единицами ради спасения миллионов, сдался перед навязчивой идеей согнать в ненасытную пасть врага тысячи жизней — только бы отыскать шанс вернуть взамен одну, всего лишь одну. Скорби, знакомой самому Мальбонте вдалеке памяти, на глубоких ее задворках. Он смотрит, как резкие порывы ветра треплют длинные светлые локоны, как обессиленно повисают завсегда гордо воздетые крылья, как обрывается бледными пальцами в нервном неосознании жухлая трава. Равнодушный к личным потерям перед лицом глобального, он впивается взглядом темным и живым в серафима, свою личную Немезиду, что одним своим существованием выступает оскорбительным порицанием его права на жизнь. В очередной раз по косвенной его вине тот переживает горечь утраты, и если доселе это полнило гневом и ожесточением, ныне Эрагон предстает перед осознанием, что в бесконечно долгой своей жизни остается по-настоящему одиноким. Вечность, имевшая ранее нечто дорогое сердцу и сохраненная со знанием, что далее грядет беспроглядная пустота, мука и память о безвременно ушедшем, пожирает его — и Мальбонте не по себе от неравнодушия и того, как отзывается страдание другого в ответ на его собственное. — Зачем ты снова увязался за мной? — тихо и надломлено вопрошает Эрагон даже не оборачиваясь. — Убирайся и дай мне побыть одному. — Нет, — переступает Мальбонте с ноги на ногу, меняя упор. — Я выбирался не для того, чтобы просто уйти. — Оставался бы в Яме и дальше. Метис коротко вздыхает и качает головой. С этим ангелом, заставшим смену цепи поколений и целых эпох, подчас становилось невыносимо трудно. И он был снисходительно готов где-то терпеть, где-то не сдерживать неумелого участия, а где-то и намеренно подзуживать — только бы увидеть снова, как в гибнущем заживо загорается не ложная и наигранная для Ордена, но истинная живая искра. Вычислив за недолгий срок новый оплот Ордена сопротивления и преодолев с неохотой поддавшийся окруживший остров туман, он был готов ко всему: обвинениям, схватке, веренице столь любимых серафимом уничижительных слов и уверениям, как стоило без промедлений и лишних сантиментов искоренить его, вырвав из материнского чрева. И был сражен привычно бесстрастным, но изрядно потускневшим взглядом и безучастным распоряжением предоставить ему покои. На предложение сковать его, запереть, не вносить смуту в расколотое и исполненное паническим смирением общество, в него уперлась ранее ослепительная, подернутая пеленой синева Эрагоновых глаз. Холодный ответ: "Это бессмысленно", — прозвучал ему приговором — впервые за тысячелетия в смаковании отмщения и собственных страданий начать сомневаться в намеченном пути. — Обвинения и твоя казнь не вернут Шепфамалума в темницу, — пояснял Эрагон, отвлеченно чертя пером ломанные линии в углу одной из множества карт. — Как и гнев бессмертных не изменит того, что твой вклад в сдерживании его влияния окажется сильным. Жду ли я преданности, чтобы требовать ее доказательств? Не жду. — Тогда не забывай, что останавливаться я не намерен ни перед чем. И что наши цели до сих пор сходятся. Он ожидал — с предвкушением, подбираясь внутренне — как треснет чужая непоколебимость, но получил лишь надломленное и исполненное печали: — На твою беду, Мальбонте, я помню слишком многое и ничего не забываю. И тон его, более походящий на чтение панихиды в тот момент, вынуждает Мальбонте запоминать: каждое замирание не в забытьи привычного анализа, но в оторопи, каждое нервозное сжатие ладони на краю стола, каждое едва заметное вздрагивание от шороха крыльев за окном. Сопоставлять отрывочные фрагменты с образами прошедшего, когда с абсолютом боли раздирающей, почти звериной бросался Эрагон в обезумевшем порыве на Всадника Смерти, как жалобно бился, с трудом удерживаемый соратниками у земли, с какой снедающей тоской неосознанно тянулся к плечу и провожал взглядом опустевшее небо. Осознавать, насколько казавшийся несносным и презренным серафим обращал пустоту его изначальных планов, неотделимую от мыслительной пытки, в нескончаемый интерес к обретенной жизни, а отныне не прилагая усилий утаскивал вслед за собой ко дну. Прокатывать перед глазами заевшим фрагментом пленки, как инертно отвечал Эрагон на первый их озлобленный, досадливый поцелуй у холодной каменной стены коридора — и жаждать это изменить. Мальбонте последний раз окидывает притихшего в молчаливом тлении Эрагона, не помышляющего более о медитациях, ломает сочно хрустнувший зеленый стебелек и улетает прочь. Пусть до сих пор не представляет он, как выразить, что гложет, как проявить участие доступно и без навязчивости — но помнит, что внутренний карман черного с красным чаншаня намертво пропах травянистым ароматом с нотками увядания и меда. Звучащий в голове шепот усиливается, бьется под черепом беснованием шипастой булавы, сдирает ушные перепонки. Вдоль вен на руках, опоясывая тяжко вздымающуюся грудь, оплетая шею, расползается темный излишек, концентрируется в не видящих перед собой глазах матово-черной пеленой. Его трясет, будто в лихорадке, капли пота стекают вдоль висков и переносицы, тревожат тонкие волоски у границы роста волос, прячутся за взмокший воротник сюртука. Испытание его выдержке является все чаще, мощнее, насыщеннее, словно бесплотный дух ослабшего бога отыскал источник сил и поглощает его бездонной утробой день ото дня. На счастье Мальбонте, приступ застает его в комнате скучающе бубнящего Ривелиуса, а не над сенью облаков. Каменные плиты изламываются сетью углубляющихся трещин от неосознанных ударов кулаком. Пока ученый в смятении, но уже без былого удивления ищет очередной свой экспериментальный эликсир, Мальбонте шлет его сгинуть в адском пекле, с видимым трудом поднимается на ноги и неровным шагом скрывается за распахнутой с треском дверью. Двигается неторопливо, избегает встречных членов Ордена и придерживается за мокрые от промозглой влажности стены — так он добирается до покоев Эрагона и бесцеремонно вваливается внутрь. Вход в отведенные для него комнаты остается на другом конце циклопического здания замкнутым долгие месяцы назад. Лишь упав в отяжеленном бессилии и закопавшись лицом в обновленный, благоухающий чистотой темно-синий шелк, метис чувствует подобие успокоения. Предвкушая часы одинокого ожидания, пока на остров не опустится ночная темнота, устраивается с комфортом и правит под головой уже свою подушку. На месте спазмов в разрываемой избытком энергии плоти Мальбонте мысленно катает взращенное сочувствие с почти маниакальной, мазохистской радостью — и тьма понемногу оступает в границы возвращенного контроля. Он невольно улыбается, ощутив биение знакомой энегии за несколько сотен метров в области кабинета. Эрагону предстоит изображать сравнимую с прежней уверенную властность, и остается только гадать, действительно ли руководящий состав Ордена не замечает искаженной, истрепанной, утратившей колоссальное могущество сущности или в молчаливом единогласии предпочитает об этом не заикаться. Сам наблюдать сей парад лицемерия не желает — брезгует, как если бы главнокомандующему армией предложили взамен закаленного копья фермерскую мотыгу. Вечер приносит с собой загущенный, застойный темно-серый мрак, затихший стук обтесываемого камня и Пайка с подносом в руках. Мальбонте следит за слугой из темноты одними лишь глазами, довольствуется неловкостью и страхом: мальчишка все еще помнит, как оказался схвачен за горло и впечатан в стену, вздумав притащить к ужину птицу, — и при всем нежелании нести крест монстра оставляет за собой единоличное право посягать на то, что посчитал своим. Он не шевелится, когда под раскаленными чистым светом пальцами загорается первая свеча, вспыхивают поочередно другие закопченные фитили, и остается недвижим в подобии легкого транса, когда Пайк наконец убирается прочь, едва не запутываясь в собственных ногах. Отвыкнув от света, Мальбонте лениво щурится — как и тысячелетия ранее, он выжидает. До масштабного в своей разрушительности сражения с Матерью Жизни, последующего хаоса и его плодов, что до сих пор пожинались недостающими руками, он никогда не задумывался об Эрагоне вне рамок их общей непростой травматичной истории и непримиримой, извечной идеологической войны. Поэтому, не выдержав однажды несменно безжизненного голоса: "Для чего ходишь за мной по пятам?" — был ошеломлен, увлечен и низвергнут знанием, каковы на вкус пухлые, горделиво поджатые губы, каким естественным и правильным оказалось сжимать тонкую талию, как будоражило оглаживать прохладную бледную кожу, обнажая плечи. Ведомый тогда шальной идеей вызвать из потухших недр праведное возмущение, он словно бы захлопнул за собой дверь новой темницы — и отныне выбраться из нее, отказаться от права касаться серафима не может и не желает. Тяжелая ткань сюртука неприятно трет шею и подмышечные впадины, и Мальбонте избавляется от стесняющего костюма, оставляя его посреди комнаты, чтобы обрести шанс наткнуться на досадствующее ворчание. Теплые струи душа изничтожают следы приступа, ласково огибают покалывающее остаточными импульсами тело. Воздетое кверху лицо блаженно впитывает жидко растекающееся чувство опустошения. В комоде находится одна из пар его штанов, и Мальбонте растягивается в них на скользком шелке покрывала с подхваченным не глядя окованным по краям томом. Проникающий в широкие окна холод погибающего мира порывистом бризом катается по сырому после купания торсу, капризно дергает придерживаемые страницы, заставляет плотные и толстые свечи дрожать пламенными язычками и обильно коптить. Вселенная теребит его стихией в призыве раскаяться, но остается проигнорированной, отметенной, как обглоданная кость. В комнате воцаряется умиротворение — и метис едва дожидается, когда оно прервется щелчком дверной ручки и ритмичным стуком наконечника трости. Эрагон замирает на мгновение, заметив растянувшегося в кровати мужчину, и негромко прикрывает тяжелую дверь. Натянутый на плечи, словно плащ разведчика, образ властителя слетает враз, уверенный прищур заменяется вечной мерзлотой, а металл в голосе подергивается глубоко въевшимся заржавелым слоем. — Ты опять здесь. — Сегодня большую часть дня я провел вдалеке от тебя, — откладывает книгу Мальбонте на прикроватную тумбу и в картинном недоумении приподнимает бровь. — Чем ты недоволен? — Очевидно, твоим присутствием в моей постели. Неторопливым, утратившим твердость шагом серафим подходит к кровати, по-свойски хлопает Мальбонте по голени, требуя освободить место, и тяжело опускается на край. В подобные этому моменты он все менее походит на противника, способного занять в стихийной ожесточенной схватке, и все более — на уставшего от существования старца. Заметив притаившуюся на тумбе грязно-белую ветвь асфоделя, Эрагон одаривает метиса вниманием со слабо уловимой, вожделенной насмешкой и механическим жестом принимается за застежки плаща. — Не нужно, — бросает он ответом на помощь Мальбонте с креплениями на спине, пытается отпихнуть того крылом, пока не осознает в который раз, насколько бесполезно его сопротивление. — Ты невыносим. — Как и ты, — прокатывается горячим дыханием по обнажающейся шее. Мальбонте проводит костяшками пальцев вдоль позвоночника, с толикой щемящего тепла наблюдая, как выпрямляется и изгибается сгорбленная спина. — Если таков я, оставь меня уже в покое, — отмахивается Эрагон с чуждыми, ирреальными смирением и печалью, вынуждают отпрянуть и скривиться в недовольстве. Оглядывает с притворным интересом убранство и вновь опирается на рукоять с филигранно исполненной фигурой ворона. — Ужин можешь забрать себе, я не голоден. Он голоден — не до остывшей пищи, но до гневных окриков и высокомерного шипения. Голоден до обжигающе яркого света, служившего ему вызовом и упоением. Метис облегченно выдыхает, когда за прикрытой дверью слышится приглушенный стук напряженных душевых струй о кафель вместо мерного плеска купальни. Пристрастие ангелов к нахождению в невесомости толщи воды кажется ему нелепым казусом, почти сюрреалистичным, подталкивающим торчать в ванной долгими часами. Оглашенный же ими лидер, судя по всему, некогда вознамерился превзойти сородичей и в их причудливой любви, и Мальбонте не раз доводилось глубокой ночью, так и не уснув, вылавливать разомлевшего и задремавшего на бортике серафима, как покачивающегося на волнах, пронзенного множеством гарпунов кита. Он ненавидит, до дрожи и испепеляющего непринятия, появляющуюся в эти моменты на расслабленном лице Эрагона покорность — и безмолвно гордится, когда тот выбирается сам, с воинствующим упрямством пробирается в комнату с широким упором на трость, загнанно командует отнести протез к его стороне кровати и сугубо из вредности не пропускает волну энергии для быстрой сушки, назло прислуге размазывая по каменным полам стекающие с отяжелевших мокрых крыльев пенные ручьи. Негромкий костяной шорох и звонкое постукивание металла он встречает на ногах, но приблизиться не смеет, кротко ожидая, пока Эрагон разместится на постели и степенно отставит к стене трость. Проявлять участие не из великодушия, но искупления, поддерживать не унижая — всему приходилось обучаться с нуля. В тишине ночей, слушая неровное сопение неглубокой дремоты, Мальбонте не раз задается вопросом, для чего ему все это понадобилось и есть ли у неожиданного его наваждения очерченная цель. Цели в изысканиях оставшейся неозвученной мысли он так и не отыскивает, лишь очерчивает кончиками пальцев острую скулу и заправляет за ухо поникший светлый локон. Нисколько не требуя — прося, едва не моля о протесте или искренней отдаче. Плавным движением Мальбонте опускается на колени, удерживает свое новообретенное проклятье невесомо за бока, потирается носом об испещренные потемневшими шрамами ключицы. Тонкий, едва уловимый аккорд запаха на его коже — воплощенная небесная свежесть и чистота, впитываемая десятками тысячелетий, будто не гремела от разрухи ангельская обитель и не обращался Рай ошметком космической пустоты. Уязвленную, издразненную страсть он укрощает до поры, покрывая сдержанными, почти целомудренными касаниями губ фарфоровой гладкости торс, и ждет смены застывшего выцветшего взгляда в никуда. Нет ничего хуже равнодушия, говорил он однажды, и в запале юности для открытого мира не представлял, как может сгубить равнодушие к себе самому. — Ты лишил меня всего, чем я обладал, — с отголоском надрыва говорит ему Эрагон и укладывает ладонь на темную макушку, словно в покровительстве евхаристии. — Заставил потерять каждого, кто был мне дорог. Быть может, твое незаконченное дело — выжечь мне сердце? Обвинение простреливает Мальбонте насквозь, ударяет под дых, едва не отметая от желанного тела в полураскрытом белоснежном сатине. Не прекращая скользить приоткрытым ртом вдоль очерченных ребер, он грубовато и назидательно утыкается пальцем в чужую грудь. — Твое сердце здесь, и еще бьется. Живое, — приникая ладонью, он с упоением чувствует, как усиливает оно неровный изнуренный стук. Мягкий смешок более походит на копию, имитацию из прошлого, сохраненную в архиве нестираемых временем образов. — И скольких жертв потребуют новые попытки это изменить? Мальбонте окончательно распахивает летящую ткань накидки и оглаживает бархатистую внутреннюю поверхность бедер с накатившей злостливой обидой. Глядит исподлобья, с затаенным небезопасным огнем, на сохраняющее бесстрастие, бледное до неестественности лицо, порывисто опускается поцелуем к худому колену и обретает долгожданный ответ: серафим протестующе дергается, раскрываясь перед лицом мужчины в еще более откровенном виде, не в силах вытерпеть ласку, видящуюся ему прямым издевательством. Подрагивающие в легком напряженном треморе пальцы медленно, с почтением расстегивают оплетающие правое бедро тесные кожаные ремни. Обводят подвижные очертания шарнира, выгоревшую костяную неровность мертвой голени — и оттаскивают любовно реалистичный протез в сторону, прочь, как можно дальше от прохладной, сдежанно живой плоти. Касаются успевшей ороговеть кожи в упрямой попытке заставить чувствовать отжившее. Он не застал воочию, но знает наверняка, как падал в бессилии молодой целитель, по глупости своей истощенный попыткой сохранить то, что некогда было коленом. Как доламывали и запиливали сломанную наискось, заостренную колом бедренную кость, вспарывая наполовину регенерировавший, неровный слой содранной кожи. Как не смотрел на измочаленную конечность Эрагон, погрузившись в отчаяние победы Пирра, перечеркнутой темой для новой войны. Эрагон отворачивается и теперь. Его увечье — сохраненное на века напоминание о проложившей в нем раскол утрате, о том, как не вернется зверски вырванная в преломлении боя нога — так плечо больше не сожмут тонкие птичьи лапки. Снедаемый тоской и скорбью, он страшится фантомных ощущений и видений чрезмерно реалистичных, способных вогнать его в необратимое безумие. Мальбонте покрывает урезанное бедро пылкими, горькими поцелуями — и каждый из них несет на себе молчаливое бесполезное извинение. Он укладывает их, стройные и прекрасные в своей асимметрии, на собственные плечи и проводит длинным широким движением языка вдоль напряженного члена. Увлажняет нежную до прозрачности подвижную кожу, сдерживая выплеск крупной дрожи крепкой хваткой на тазовой кости. Головка проскальзывает в горло не щадя, тараня без жалости, и Мальбонте удушливо скользит раздраженными, зарастившими надрывы губами вдоль отвердевшего ствола. Метиса откровенно ведет от ощущения тяжести плоти на языке и давления внутренней поверхности щек, собственного вкуса Эрагона, пробивающегося сквозь нейтральную безликость, мягких белого золота завитков, щекочущих лицо, когда он принимает в себя целиком, до самого корня. Застывшая на затылке ладонь не направляет, не подталкивает — сжимается в забытьи в такт углубленному дыханию, схожему с невесомым шепотом. То и дело он прерывается, слизывает избыток сбившейся в пену слюны, оплененный собственным вожделением, и возвращает беспощадный ускоренный ритм под одобрительный вздох. Потревоженная избытком ярких, пылких, неподдельных чувств тьма расползается в нем множеством подвижных корней, отведенных единым порочным древом, и едва не затягивает частью уничтоженную ангельскую древнюю суть следом за собой. Мальбонте неотрывно следит, доводя серафима до пика рукой, снизу вверх — и в мгновение, когда прикусана заалевшая нижняя губа и глушится короткий вымученный стон, вместо потухших душевных зеркал он лицезреет потерянное небо. Небрежно смятым комом отброшены в угол свободные домашние штаны и накидка, более напоминающая саван. Метис вжимается в хрупкую фигуру под собой до хруста, до передавленного дыхания в спертой грудной клетке, стискивает верхушку одуряющих его бедер до неровных оттисков. Движения его неумолимы и несдержаны, и с закипающей с каждой новой волной страстью он погружается в тесное чуть ли не до боли тело Эрагона. Впивается в кричащем требовании в изогнутую шею, прибивает багровеющими запястьями полотна золотистых крыльев, силящихся раскрыться в раскованном трепете. Взывает к ушедшим богам в тщетной, угасающей смоченным запалом отчаянной просьбе вернуть в его серафима былую волю к жизни — и оказывается пойман судорожно скованными пальцами за отросшую челку. Оставшаяся целой голень нахально укладывается на поясницу метиса. — Медленнее. И чувственнее, — хрипит Эрагон с выражением лица столь неумолимым, бескомпромиссным и решительным, исполненный прежнего вечно молодого сияния, что Мальбонте с освобожденным стоном тотчас приникает к искривленным утраченным выражением губам, и полученный вмиг мстительный укус не воспринимается иначе, чем неожиданная благодать. В совершенстве желания, сплетающего двоих бессмертных в единый гибридный организм, Эрагон видится небесным фатумом, завершившим некогда возглавляемое преследование. И его истовые движения навстречу толчкам, ставшими проникновеннее и глубже, доверчивая открытость тихих довольных стонов на периферии слуха, то, как охотно подается он под оглаживающие разгоряченные ладони — все это делает его настолько приближенным к себе былому, исполненному созиданием и непрерываемым боевым путем, что жаждется не выпускать его из объятий до разрушения Вселенной на атомы. Лишь в моменты близости он обращается к Мальбонте напрямую — и тот заполняет его, вслушиваясь в собственное имя, произнесенное в оживляющей экстатичной дымке. Сердце в прижатой вплотную груди заходится в бешенстве, то и дело сбиваясь на неровную амплитуду, и склоненному к искусанной шее метису начинает казаться, будто предположение Эрагона ближе к реальности, чем могло изначально показаться. Медленно, с заметной неохотой он поднимается с занеженного до полубеспамятства серафима, разминает сведенные мышцы и оставляет за собой нагретый темно-синий шелк, отступая в полумрак покоев. Потревоженный всплеск ударяется о стенки кубка, и от жадных глотков ледяной воды сводит ноющим уколом зубы. Сплошным полотном нависший туман у горизонта не теряет плотности, но вытягивает за собой одну из многих тысяч нитей, складывающих покаяние метиса перед миром, обреченным на расплату за его предреченное рождение. — Останься. Мальбонте знает наверняка, что Эрагон прильнет к нему на краткий неразличимый миг — и отстранится на другой край постели, чураясь, словно прокаженного. Что на утренний час, наступающий раньше положенного, он будет измотан чужим беспокойным метанием, лишенным сновидений, но не сокрытых от самого себя телесных реакций. Что на него, как и многие ночи до того, обнаглевшим жестом сложат крупные, вызывающе искристые крылья, а его собственные используют вместо подушки. А еще Мальбонте знает: если они продолжат, Эрагону никогда не стать прежним, не выбраться из трясины, в которую затягивает его сметающая биение жизни печаль. Возобновившийся шепот Шепфамалума обреченно глохнет под негромким мелодично-надломленным тенором. И он остается.