Часть 1
5 марта 2026 г., 09:27
Нет, у Пьера Кошона прекрасные отношения с Господом. А у Господа – с Пьером Кошоном: они оба придерживаются политики невмешательства в дела друг друга. Пьер славит Господа, несмотря на пути его, неисповедимые и закрученные, которые порой так закручиваются, что хоть вешайся на них, Господи, чуть легче, ведь не осталось самых сильных твоих воинов, они погибли ещё во времена порочного Рима – посылает Пьеру испытания, которыми совершенствуется душа и очищается дух. И сотрудничество их длилось уверенно и непоколебимо, пока Господь не решил, видимо, мановением своей всесильной длани разгрести закрома с мытарствами. Очаровательными мытарствами. Лопоухими мытарствами. Мытарствами с проклятыми хитрыми глазами проклятого Джона Тэлбота.
В самом деле, мало англичанам придти с мечом и огнём, они ещё и приволокли с собой Дьявола. Не могли оставить дома? Среди родных болот и овец?
— Анри.
— Генри.
— Анри.
— Генри.
— Он не откликается на Генри. Он сам мне об этом недавно сказал.
— В таком случае ваш сын двуличен, мессир, потому что мне он сказал, что не откликается на Анри. И попозже мы ему обязательно объясним, что быть слугой двух господ — плохая идея. Но сейчас нам бы его найти: хоть Генри, хоть Анри...
Тяжело вздохнув, Пьер вынужденно соглашается — видать, не только покойной Жанне якобы являлись голоса и сам архангел Михаил. Их старшему сыну на шестые именины тоже кто-то явился, поцеловал прямо в кудрявую макушку и разрушил плотину, сдерживавшую вдохновение.
И теперь Генри приходилось отбивать у бродячей кошки (что такое, мой львёнок, что случилось столь глубокой ночью? а, я рассказывал тебе про святого Франциска и ты решил прочитать кошке проповедь? что значит "нет, папа, это ты должен прочитать кошке проповедь и сделать её доброй христианкой?"), снимать с раскидистого дуба во дворе (что ты там делал, дитя? о, играл в ангела и ниспосылал благословения? как здорово, милый, пожалуйста, давай эта земля будет лишена благословений, тут никто их не заслужил) и успокаивать после очередной драки с сестрой (нет, милый, то, что она тебя победила, не значит, что ты плохой воин, ты самый настоящий воин, весь в отца, но пожалуйста, делись игрушками с Фран хоть изредка). А когда воцарялась тишина, становилось ещё страшней.
Куда каждый раз девалось это курчавое Божье наказание — никто не ведал. Пьер уже даже не загадывал, просто радовался, что дитя находилось каждый раз живым и невредимым: в первый раз так не повезло. Справедливость Божьей кары не подлежит сомнению, он не слеп, он лишь отворачивается от тех, от кого пришёл черёд отвернуться, и если в это не верить, рискуешь встать на топкую дорожку де Ре, а от этой дорожки до адских врат — три шага. Но Пьер неотрывно глядел на крошечное, синюшное, укутанное в белую простынь, тельце, не издавшее ни звука. Видел прилипшие ко лбу тёмные с рыжиной завитки. Отметил, что, судя по завиткам, дитя обещало стать похожим на Тэлботову породу. Обещало. Но молча. И молчание было жутким. Почему он молчит, наивно спрашивал Пьер у повитухи, почему он молчит, разве не пора ему закричать?
Таким беспомощным Пьер в первый раз себя почувствовал, когда Орлеанская девка явилась ко двору. Только ту ночь он помнил отчётливо, а грозу и молчание сына — урывками. Джона не было рядом. Он приехал на третий день, и, кажется, корился, что опоздал, пристраивался на коленях у постели и утыкался носом в обессиленную ладонь Пьера, будто собака, не защитившая на охоте хозяина, но вернуть это никого не могло.
И они забыли. Оба забыли, уж по крайней мере на словах, и только изредка, встречая чей-нибудь чужой щебечущий выводок, старались не переглядываться. Пьеру было страшно увидеть в чужих глазах безусловные доказательства своей вины — не справился, не смог, и, если уж допустил, чтобы этот ребёнок явился на свет, отчего ж не дал ему вдохнуть?
Что в его глазах боялся увидеть Джон — Пьер не знал.
Потом рана подзатянулась, подзаросла крепкой коркой и самым сложным было не содрать её — притереться так, чтоб не тревожить, пока заживает. Джон притёрся: он в целом так притёрся к Пьеру, что больше почти никуда не исчезал. Ходил следом, как агнец за пастухом, и выражение лица у него было такое же глупое. Пьер, как-то раз глядя на это, один-единственный раз улыбнулся со времён той ночи. А после скривил губы, обессиленно уткнулся Джону в плечо и заговорил-заговорил-заговорил: о том, что это был – о, как тягостно это "был"! — плод неверной, неправильной любви, но почему же тогда он был таким славным и почему ему отказали даже в праве первого крика, и Пьер знает, что его душа в раю, что его забрали за грехи их обоих, за неверие и смерти на острие Джонова меча, но почему это знание не умаляет боли — это нечестно, нечестно, так же нельзя...
Он выговаривался, пока не отнялся язык, а после с ним заговорил Джон — ломано, в два раза медленней, будто французский резко стал неподвластен (о, сколько этот британский бич Божий так притворялся, когда Пьер пытался с ним переговорить о чём-то серьёзном: нет, мсье, я не понимаю, о чём вы, а сейчас я выдам набор звуков, скорее напоминающий овечье блеяние, чем человеческую речь, чтобы вам было ещё раздражительней!), говорил о том же. И говорили они долго. А когда говоришь, и время переваливает за полночь, стоит ли упоминать, чем это заканчивается?
Во второй раз Пьер не поверил. Списывал на недомогание из-за суровой зимы, поламывающей кости даже самым юным и бойким, отвратительно залежавшиеся продукты и отвратительных поваров — нет, господа, похлёбка постная, но это не повод в неё плевать, а раз вы не плевали, что ж от неё так муторно! — и собственную злобу. То, что у Пьера Кошона ужасный характер, ни для кого не было секретом, и перемен никто не замечал. Даже Джон, получавший больше обычного за излишне громкий храп и излишне солдафонские шутки, только смеялся и всё равно каждое утро лез целовать его в шею, бессовестно стискивая бедро под одеялом.
— У вас здоровый вид, Ваше Преосвященство, — после тщательного и довольного ощупывания рыкнул Джон тогда Пьеру на ухо, после нырнув к ключицам, и прикусив под ними так бессовестно, что Пьер взвизгнул, немедленно проснулся и попытался попасть по своему любовнику ногой в качестве кары. — Наконец-то.
— Это хамство, Тэлбот, кто учил вас дипломатии? — смущённо съязвил Пьер, пытаясь сползти с кровати, а после стало совсем не до разговоров. Разве что до тихого, перемежаемого стонами "ну ужасно колешься, Джон!".
Ужасно колются репейники на шапочке у Генри, когда Джон за ногу выуживает его из кустов около поместья под неодобрительным взглядом Пьера. У Генри в руках — деревянная лошадка, которую ему самостоятельно выстругал Джон (получилось существо, не то чтобы похожее на лошадку: скорее, на жуткую пещерную тварь, поедающую странствующих рыцарей. Слишком широкие ноги и слишком маленькая приплюснутая голова. Но Генри живность обожал и не расставался с ней со дня дарения), а сам он испачкан бог весть в чём и в сочетании с выпавшим недавно передним зубом выглядит, как самый шкодливый чёрт, который только нашёлся для ниспослания.
— Что ты тут делаешь? — строго интересуется Пьер, устало уперев руки в боки. Так он, по задумке, должен выглядеть, как гневающийся родитель, но, судя по мордочке Генри, всё ещё висящего вверх ногами, он больше боится потерять хоть один боевой трофей в виде репейника, чем доброе расположение духа отца. — Мы с папой Бог знает сколько тебя ищем. Ты пропустишь обед и я клянусь, я...
— Я сижу в засаде, — гордо объявляет Генри, шмыгнув носом. — Мы играем в сражение. Я конная армия и я притаился. А Фран – лучники и должна стрелять в меня сверху. Но она всё ещё ищет подходящее дерево. Отсюда в меня не попасть, я же тоже не дурак!
— Дерево, — устало выдыхает Пьер.
— Лучники, — довольно ухмыляется Джон. Но после тычка под рёбра немедленно прекращает.
Франсуаза появилась на свет второй — ужасно слабеньким ребёнком, над которой повивальная бабка, цокнув языком, сказала, что дожить бедняжке суждено разве что до следующей седьмицы.
Пьер знал, что не справится с такой потерей во второй раз, но прежде того не справился с лихорадкой — роды были тяжёлые, и он провалился в лихорадку на несколько суток, не просыпаясь. А когда проснулся, увидел Джона с совершенно здоровенькой и пищащей Фран на руках, которой не терпелось осуществить совершенно бессовестные тягания за бороду. И не поверил своим ушам. Джон рассказывал какую-то небылицу, и даже Фран скептически кряхтела и хмурила бровки на его изречения.
— Я не мог отойти от её колыбельки, — Джон, покачивая свёрток, тяжело выдохнул, — и уснуть не мог. Так, закрыл глаза. Открыл – увидел какую-то белокурую девицу у постели. Фран так смеялась, так к ней тянулась, хотя девица-то была страшная: у неё на поясе меч побольше моего будет. Я так и застыл. А тут эта госпожа смотрит прямо на меня и говорит, мол, ты, Джон Тэлбот, мой самый преданный любовник — вот тебе от меня подарок, за малышкой присмотрю. И исчезла. И я тебе клянусь, Пьер, на следующее утро Фран уже и ела как подобает, и улыбалась, и щёки у неё были красные. Не смотри ты на меня, ну не юродивый я!
Пьер тогда только цокнул языком. Пьер тогда только сделал вид, что белокурую девицу с мечом никогда не встречал — уж точно не встречал после проклятого процесса.
Виденье или правда, но Фран и верно росла, как войной поцелованная — бойкая, светленькая и такая суетливая, что на десяток мальчишек хватило бы. Пьер никогда не видел её в целом платье или с аккуратно убранной косою, которую даром что утром всегда прибирал сам, не подпуская служанок. И локоны расчёсывал, бережно, волосок к волоску, и ленту вплетал, приговаривая, какая прекрасная дева у него растёт. Бесполезно. Фран кивала, довольно вздёргивала нос, а после, стоило Пьеру отвернуться, бежала в сад показывать Генри, кто тут борется за звание главного носителя наследственности Тэлботов. Джон подарил ей деревянный меч, а после выстругал лук, специально под размер детских ладошек — и это стало ошибкой. Потому что сражалась Фран со всем, что двигалось, а что не двигалось — двигала и сражалась. Пьер устало спрашивал у Джона, почему не кукла, Джон разводил руками и заявлял, что кукле этот рыцарь в юбке снёс бы голову за неверность церкви папы Пьера. И ведь правда, снёс бы.
— И на каком дереве притаился мой маленький лучник? — ласково тянет Пьер, косясь на Джона, который активно, будто следопыт, вслушивается в шорохи. Если не работать плечом к плечу при поимке опасного легендарного воителя, есть риск не дозваться её даже к ужину. — И куда она пропала, моя самая красивая лилия?
— У нас лилии растут на яблонях, — хмыкает Джон, показывая рукой на яблоню-дичок, в ветвях которой действительно болтается чья-то ножка в сапожке. — Видали вы когда-нибудь такое чудо, монсеньор епископ?
С яблони доносится хихиканье. Слезать Фран явно не планирует, но подразниться — пожалуйста. Джон умоляюще смотрит на Пьера, Пьер закатывает глаза — нет, мол, ты ей лук подарил, ты и расхлёбывай последствия, милый мой вояка — и Джон хрустит спиной, с тоской косясь на верхушку дерева, на которую ему, видать, суждено взобраться и найти там скорую гибель.
— Назовите пароль, — слышится девчачий писк, – иначе я решу, что вы враги и открою по вам... огонь, пап? Правильно?
— Огонь, — кивает Джон. И во взгляде у него столько гордости, что, кажется, у Пьера сейчас и самого сердце стечёт растопленным мёдом. Он, признаться, волновался, что дочери Джону Тэлботу не слишком-то нужны: но, кажется, вышло всё иначе. На Фран он каждый раз смотрел глазами скульптора, создавшего свой лучший шедевр, да и за лежащую сейчас в люльке под присмотром кормилицы годовалую Китти готов был отдать голову на отсечение: может, потому, что Китти получилась рыжей и смахивала на все те сказки о фейри, которые шептал Джон Пьеру на ухо в ночи. — Пьер, есть у нас пароль для этой воинственной леди?
– Сегодня после обеда орехи в меду получат все, кто на него явится, — откликается Пьер, сдерживая смешок в голосе. — Такой пароль годится для лучников? Если годится, то я буду бить себя по лбу, что не додумался до такого под Азенкуром.
В ветвях слышится шорох, а после на землю приземляется крошечная фигурка — ростом Фран пока не вышла, ну да ей и рано. Правда, понять, что это Фран, сложно: на голове у неё намотано Бог весь что, видимо, изображающее шлем. И Пьер со вздохом тянет руку, чтобы его снять — правда, судя по тому, какого отчаяния вырывается стон, лучше б он этого не делал. Его Фран, его золотоволосая, милая, с прекрасной косой, Фран, острижена не то что под мальчишку – под вшивого прокажённого, и вихры так торчат во все стороны, что впору брить налысо, всё равно ужасней выглядеть не будет. И, главное, судя по отсутствию раскаяния на лице, явно сделала это сама.
— О Господи, — поминает Пьер всуе, не хватаясь, конечно, за сердце, но хватаясь за Джона: так надёжнее. – Милая, а ты?..
— Я воин, — уверенно заявляет Фран, а после хлопает себя по поясу: там как раз висит несчастная отрезанная коса. — Воины не ходят с локонами. Это глупо.
– Господин Дюнуа бы с тобой поспорил, – хмыкает Джон, наблюдая, как Франсуаза моментально смущается и действительно приближается по цвету румянца к одеяниям британских лучников. В Жана она была влюблена со всем упрямством пятилетнего ребёнка, и, видимо, представляла его во время всех сказок о храбрых рыцарях и свирепых драконах, а однажды шепнула Пьеру, что обязательно выйдет за него замуж, когда вырастет. Пьер не стал её разубеждать. Пьер сейчас вовсе думает, что в семье должен быть хоть кто-то с шевелюрой, так что этот брак — не такой уж и плохой вариант. — Козлёнок, а вы закончили свою баталию? Никто больше в неё не вовлечён?
Пьер сначала хмыкает на козлёнка — ни одного человеческого прозвища Джон детям никогда не придумывал, зато выходило ужасающе точно — а после взволнованно слушает чужой ответ. Нет, Китти ещё слишком мала, чтобы служить даже боевым талисманом, а вот трёхлетний Джонни, всё время отчаянно просившийся играть с братом и сестрой...
— Джонни охраняет продовольствие, — Фран машет куда-то в сторону. — Он бесполезный, поэтому мы его туда посадили.
– Фран.
— Но он медленно бегает!
— Конечно, он медленно бегает, — Пьер трёт переносицу, а после опускается на одно колено, проведя по остриженным кудрям дочки. Ничего. Отрастут. В конце концов, ему же меньше праведных трудов. — У него маленькие ножки. Это не значит, что он не хочет с вами играть: видишь, я сильно выше папы Джона, а он всё равно предложил мне... играть вместе... ну и знаешь, как отлично мы время провели? Вот. Джон, прекрати смеяться, и скажи мне, что я не прав. Где у вас продовольственный склад?
Конечно, они находят уже зарёванного и красного от слёз Джонни, который решил, что его все бросили и который тем не менее преданно и верно несёт свою службу у украденной с кухни коврижки хлеба, трёх диких яблок, и, почему-то, улитки, причём живой. Джонни, хлюпая носом, объясняет, что это не провиант, а его друг, которого зовут Маленький Генри, потому что Генри отказался отдавать своё имя, и Пьер с Джоном понимающе кивают, пока Пьер вытирает ребёнку лицо платком, а Джон держит улитку по просьбе сына. И конечно, когда все наконец собираются к обеду, силы остаются лишь на то, чтобы помимо молитвы перед трапезой не возопить к Господу о спасении. И конечно, к ночи, когда все разложены по кроватям — нет, никакой ещё одной сказки, и не шушукайтесь, мои дорогие, мы с папой всё слышим! — Пьер сам скорее напоминает улитку без панциря, чем епископа Бове.
— Ваше Преосвященство, — Джон ластится, как кот, и устраивается в ногах у кровати, — вы, кажется, совершенно обессилели.
— Господин маршал, — Пьер не открывает глаз, только прислушивается к ощущениям: как Джон снимает с него сапоги, разминает голень, одну, потом вторую, целует колени, трётся об них щекой. Джон удивительно трепетно и при этом спокойно относился к его беременностям и сложностям во время них, о которых Пьер стеснялся даже говорить вслух: нужно размять ноги? Вам стоит только позвать, монсеньор епископ. Хотите прямо сейчас жухлой травы, и не уверены, понюхать или пожевать? Нет никаких проблем, Пьер, скажу своим молодцам откопать из-под снега, к тому же, её точно можно в пост! Не знаете, куда деваться от желания, душа моя? О, и тут я найду способ вас удовлетворить, я привычен давать каждому по заслугам! — Мне кажется, каждый день как Судный, а это ещё не конец.
– Не конец чему?
— Детям, Джон.
– Конечно, не конец. Они ещё не успели превратиться в жуткую легенду по обе стороны моря, а не только здесь. Им жить да жить.
Пьер только закатывает глаза — которые для этого приходится открыть – и касается живота. Тот лишь слегка выступает, как после плотного ужина, и под одеждой совершенно не заметен, но если её снять, а Джон, без сомнения, в этом мастак, то приглядеться можно.
И Джон приглядывается.
И Джон целует его, радостный, как в первый раз, когда до него доходит – а после валит на постель со счастливым рыком.
Пьер никогда не был внимателен к собственному телу — в конце концов, оно лишь сосуд для духа, и нечего лишний раз дразнить плоть самолюбованием. То, что оно превратилось в сосуд для новых жизней, случайность: но случайность такая сладкая и долгая, будто Господь всё-таки решил его простить.
И когда Джон оглаживает покрутевшие бёдра Пьера своими сухими ладонями, когда шепчет на ухо, как он красив, когда ведёт по белёсым, похожим на ручейки по весне, растяжкам на коже, Пьер чувствует, что это не самолюбование, нет. Это любование совершенством того, как всё устроено Господней дланью.
Джон, после рождения Генри, когда Пьер запахивался и прикрывался всеми силами, не привыкший к мягкому, не столь угловатому и без всяких следов, телу, долго приучал его заново к постели. И рассказывал легенду о когтях Калех — Калех забрала у них сына, впившись в Пьера своими костистыми пальцами, оставила следы, взмолилась о подношении, но больше ничего не получит.
Ни одного из их детей — нынешних и будущих.
И Пьер, вскрикивая и сжимаясь, оставляя на спине Джона следы собственных когтей (снова этот хвастун будет довольно шипеть, надевая дублет, что укротил самого опасного французского зверя), задыхаясь, умоляя и смаргивая слёзы, знает, что так тому и быть.
Джон берёт его долго и сладко, пока Пьер не начинает умолять дать ему передохнуть, но Джон непреклонен, и уже готов, нависнув обратно, снова прихватить Пьера за бёдра, но тонкий голосок из-за двери заставляет Тэлбота замереть с глупым лицом, а Кошона – попытаться сдержать хихиканье.
— Папа? Ты кричишь? Вы тоже решили поиграть в войну? А кто побеждает? Франция?
И тут Пьера пробивает на такой хохот, что, кажется, счастливей ему никогда не быть.