***
Потом он будет вспоминать эту минуту сотнями фрагментов. Каждый врезался в память раскаленным железом — он никогда ничего не забывал, и сейчас это было проклятием. Белая рука на белом кафеле. Красная вода, уходящая в слив аккуратными, почти уютными завитками. Лезвие бритвы, тускло поблескивающее в луже. Наполовину стертый кусок мыла. Пустой серебристый блистер, плавающий у самого стока. И запах — когда он наконец шагнул внутрь и медленно, словно в трансе, опустился на колени, запах ударил в лицо: железо, соль, что-то влажное и животное. Запах страдалиц и смерти. Чуя сидел на полу ванной, спиной к стене, прямо под холодными струями душа. Вода была ледяной — Осаму понял это по тому, как побелела кожа Чуи, как мелко подрагивали его плечи. Лицо белое, как фарфор. Губы посинели. Голова слегка запрокинута, по шее стекают капли воды, смешанной с кровью. Вода лилась и лилась, уходя в слив. Весь белый кафель был залит алым. Красные разводы на стенах — брызги, следы, отпечатки пальцев. Красная вода, уходящая в слив с тихим, почти уютным журчанием. Чуя сидел в луже собственной крови. Осаму слышал этот звук — тихое, ровное журчание — и не мог пошевелиться. Вода уносила кровь, уносила жизнь, а он стоял и смотрел. Потом, много позже, этот звук будет преследовать его в кошмарах. И руки. Левая рука безвольно лежала на бортике ванны. От запястья до локтя — глубокие, неровные порезы, некоторые зияют страшной белой плотью, из которой всё еще сочится кровь. Кровь текла по руке, собиралась в локтевом сгибе и падала тяжелыми каплями в красную воду. Правая рука лежала в воде, и вода вокруг нее была темно-бордовой, почти черной. Края ран разошлись особенно широко — видимо, Чуя начал с этой руки, и когда левая уже не слушалась, правая пострадала сильнее. Обе руки. Чуя вскрыл обе. На полу, в луже крови, валялась опасная бритва. Рядом — скомканный кусок мыла. Чуя мылил руки, чтобы лезвие скользило лучше. Мыло делало рез чистым, почти безболезненным, и от осознания этой ледяной продуманности у Осаму перехватило горло. И пустой блистер. Осаму увидел его не сразу — маленький, серебристый, почти невидимый в красной воде. Он наклонился, поднял. Снотворное. Сильное. Двадцать таблеток в упаковке. Блистер был пуст. Осаму похолодел. Чуя наглотался таблеток. А потом, когда они начали действовать, перерезал вены. Чтобы наверняка. На левой руке, выше самых страшных порезов, виднелись старые шрамы. Тонкие белые линии, некоторые совсем бледные, некоторые чуть розовее. Они тянулись вдоль вен, пересекали запястья — десятки следов. Это было не в первый раз, но, возможно, в последний. «Сколько? — подумал Осаму. — Сколько раз он сидел здесь один? Сколько раз я проходил мимо и ничего не замечал?» Чуя сидел в луже собственной крови и улыбался. Едва заметно — уголки губ чуть приподняты. Облегчение. Покой.Нет.
Мысль пришла холодная, четкая.Только не он.
Осаму не помнил, как пересек разделяющее их расстояние. В следующее мгновение он уже сидел на коленях в красной воде, хватая Чую за запястья, прижимая пальцы к венам. Вода была ледяной. Руки Чуи — ледяными. Кровь — теплой. Этот контраст врезался в память навсегда. — Чуя! — голос вырвался хриплый, чужой. — Чуя, мать твою, очнись! Чуя слышал голос сквозь толщу воды. Кто-то звал его — настойчиво, зло, почти отчаянно. Он хотел ответить, но язык не слушался. Тело было чужим, тяжелым, не его. Потом его подхватили чьи-то руки, и он подумал: «Вот оно. Наконец-то». Но руки были теплыми, а смерть должна быть холодной.* Осаму давил на раны, чувствуя, как кровь просачивается между пальцев. Правая рука — хуже, глубже, там под пальцами чувствовалось что-то неестественное, рваное. Кровь была липкой и теплой, она затекала под ногти, пропитывала одежду. Осаму чувствовал ее запах — железо, соль, что-то еще, неуловимо человеческое. Позже он будет чувствовать этот запах везде. Одной рукой Осаму рванул полотенце с вешалки, зубами разорвал на полосы, начал накладывать жгуты. Левая — жгут выше локтя, второй ниже, чтобы пережать максимум. Правая — выдернул из воды, и кровь хлестнула сильнее. — Глупый, — бормотал он, затягивая полотенце, зажимая пальцами края ран. — Глупый маленький дурак. Что ты наделал… Чуя дернулся. Веки дрогнули, приоткрылись. Мутные, невидящие глаза попытались сфокусироваться. Зрачки были расширены до предела — таблетки сделали свое дело. — О-оставь, — выдохнул Чуя. Голос тихий, севший, почти неживой. Губы едва шевелились. — Уйди, Осаму… Он попытался выдернуть руки — вышло жалко, сил не было. — Заткнись. Осаму никогда не говорил с ним таким тоном. Никаких насмешек, забав или игривостей. Голос резанул, как та самая бритва, — жесткий, стальной. — Ты не имеешь права мне приказывать. И не имеешь права так поступать. Не с собой. Чуя моргнул. В мутных глазах мелькнуло что-то — может быть, удивление. — Держись, — Осаму продолжал давить на раны. — Держись, Чуя. Слышишь? Вода всё лилась. Осаму рванул пробку — вода с бульканьем начала стремительно уходить в слив, оставляя их в луже крови на белом кафеле. Кровь была везде — на стенах, на полу, на одежде Осаму, на лице Чуи. — Поднимайся, — Осаму просунул руку Чуе под спину. — Обними меня за шею. Давай. Чуя не реагировал. Глаза снова закрылись, голова мотнулась в сторону. — Чуя! — Осаму похлопал его по щеке. — Чуя, мать твою, не вырубайся! Смотри на меня! Ресницы дрогнули. Чуя снова открыл глаза — мутные, почти без сознания, но открыл. Его руки — перемотанные наспех полотенцами — слабо легли на плечи Осаму. Движения были вялыми, некоординированными. Осаму подхватил его под колени и встал, чувствуя, как ноет собственное плечо, но не обращая внимания. Чуя был пугающе легким. Почти невесомым. Чуя должен быть тяжелым — от своей силы, от своей ярости, от своей оглушительной жизни. Сейчас он висел на руках Осаму тряпичной куклой, оставляя за ними кровавый след на плитках коридора. Кровь капала с его рук, с ног, с волос. — Не смей закрывать глаза, — бросил Осаму, входя в гостиную. — Смотри на меня. Чуя, смотри на меня. Чуя смотрел. Взгляд его был мутным, расфокусированным, но он смотрел.***
Осаму уложил Чую на диван в гостиной. В спальню было слишком далеко — не донесет, да и времени нет. Аптечка. Где аптечка? Он метнулся к шкафу, вышвыривая содержимое полок, пока не нашел зеленую коробку с красным крестом. Нитки, иглы, хирургический пинцет, изогнутая игла, антисептик, бинты, даже маленький пакетик с гемостатическим порошком — Осаму высыпал всё на журнальный столик, не глядя. Пальцы действовали быстрее мыслей, натренированные годами мафиозных передряг. Сначала — кровь. Остановить кровь. Вернулся к дивану, опустился на колени. Сейчас не время думать о том, почему у парня восемнадцати лет в аптечке есть всё для наложения швов и сворачивания крови. Руки Чуи. Левая — вся исполосована. Несколько глубоких порезов тянутся вдоль вены, некоторые пересекают их, создавая страшную сетку на бледной коже. Между свежими ранами — старые шрамы, тонкие белые линии. Некоторые совсем свежие, недельной давности. Чуя делал это постоянно. Осаму смотрел на эти шрамы и думал: когда? Когда он успел? Между миссиями, между их дурацкими перепалками, между тем, как Осаму уходил искать очередную красивую смерть, а Чуя оставался один — и делал это. Правая — еще хуже. Глубже, шире. Там, где Чуя начал с нее, порезы зияют так, что видно что-то белое под мышцами. Сухожилия. Осаму заставил себя не думать об этом. Схватил пакетик с гемостатическим порошком, зубами надорвал край, щедро засыпал в зияющие раны на правой. Порошок зашипел, впитывая кровь, образуя черную корку. Осаму прижал сверху сложенный в несколько раз бинт и держал, считая про себя до ста, чувствуя, как под пальцами пульсирует слабая, едва уловимая жизнь. На левую наложил жгут из скрученной полоски ткани — туго, до побеления кожи ниже, и засек время, взглянув на часы. Второй жгут, чуть выше. Кровь больше не хлестала, лишь сочилась сквозь губчатую корку. — Идиот, — прошептал Осаму, только теперь переводя дух. — Какой же ты идиот. Руки скользили от крови, и пришлось вытереть их о собственные штаны. Ткань противно прилипла к коже. Пальцы не слушались. Только с третьей попытки кончик нити вошел в ушко иглы. Теперь можно шить. Руки не дрожали — холодная хирургическая точность, когда внутри всё кричит. Первая — левая. Осаму взял ее, начал промывать раны антисептиком. Чуя дернулся, тихо застонал, но глаз не открыл — таблетки держали его в полубессознательном состоянии. Сначала очистить края, убрать запекшиеся сгустки. Игла вошла в первый стежок. Антисептик пенился, смешиваясь с кровью. Осаму работал быстро, накладывая швы один за другим. Восемь на самую глубокую. Пять на следующую. Три на ту, что помельче. Между ними — старые шрамы, которые когда-то тоже были зашиты. Кем? Самим Чуей? Врачом, которого он заставил молчать? Осаму представил, как Чуя сидит один в ванной и зашивает себя сам. Иглы, нитки, дрожащие руки, боль, которую нельзя показать. От этой картинки внутри всё сжалось. Закончив с левой, Осаму взялся за правую. Здесь было хуже. Двенадцать швов на первую рану. Десять на вторую. Еще одна, еще… Пальцы скользили, но двигались точно. Профессиональная привычка, отточенная на себе и других. — Чуя, — шептал он. — Чуя, ты должен жить. Ты понял? Ты должен. Когда с правой было покончено, Осаму перевел дух. Руки Чуи теперь напоминали страшную карту — красные линии швов, синяки от жгутов, старые шрамы. Но кровь остановлена. По крайней мере, основная. Осаму обработал раны еще раз, наложил чистые бинты, замотал каждую руку от запястья до локтя. Белые бинты мгновенно начали пропитываться розовым, но кровь уже не хлестала, только сочилась. Чуя не приходил в сознание. Дыхание слишком тихое, слишком редкое. Осаму приложил пальцы к шее — пульс слабый, медленный. Слишком медленный. Таблетки. Осаму выругался сквозь зубы. Блистер на двадцать таблеток, пустой. Чуя принял смертельную дозу, и они сейчас растворялись в его желудке, замедляя сердце, замедляя дыхание. Если ничего не сделать, он просто перестанет дышать.Что делать?
Вызывать скорую нельзя — Портовую мафию не лечат в обычных больницах. Везти к Мори? Слишком далеко, Чуя не довезет. Промывать желудок? Нельзя — Чуя без сознания, он захлебнется. Осаму замер, лихорадочно перебирая варианты. Мозг работал быстро, холодно, как всегда в критических ситуациях. Активированный уголь. Есть в аптечке. Он свяжет часть токсинов, замедлит всасывание. Вода — разбавит концентрацию. Осаму приподнял голову Чуи, поднес стакан к губам. — Чуя, — позвал он, и голос предательски дрожал. — Чуя, пей. Давай, глотай. Чуя не реагировал. Вода текла по подбородку, стекала на шею. — Черт, черт, черт. Осаму попробовал снова — приоткрыл рот Чуи, влил немного воды, зажал рот рукой, заставляя сглотнуть рефлекторно. Чуя дернулся, закашлялся, но проглотил. — Давай, еще. Так, по глотку, он влил в него полстакана воды. Потом растолок таблетки угля, смешал с остатками воды и снова заставил глотать. Чуя кашлял, давился, но глотал — на рефлексах, на автомате. Закончив, Осаму откинулся на пятки. Руки дрожали. Он сидел в луже крови, весь перепачканный, и смотрел на Чую. Живой. Пока живой. Он перевел взгляд на его руки — выше свежих бинтов виднелись старые шрамы. Тонкие белые линии, некоторые уже почти незаметные, некоторые — чуть розовее. Они тянулись вдоль вен, пересекали запястья. Десятки, сотни следов. Целая карта боли, нарисованная на коже. Осаму осторожно взял руку Чуи, начал рассматривать. Самые старые — почти белые, едва заметные. Чуе было, наверное, четырнадцать, когда он начал. Потом шрамы становились чаще, глубже, некоторые шли в разных направлениях, пересекая друг друга. Были и свежие — розовые, не до конца зажившие, недельной давности или около того. Осаму насчитал больше сорока только на одной руке. — Чуя, как же так… — выдохнул он. И тут Чуя открыл глаза. — Осаму… Голос тихий, едва слышный. Осаму рванулся к его лицу — глаза мутные, но открыты. — Я здесь, — Осаму взял его лицо в ладони. Осторожно, почти благоговейно. — Я здесь, Чуя. Ты в порядке. — Руки… — Чуя попытался пошевелить руками и зашипел от боли. — Ты… зашил? — Зашил. Сначала кровь остановил, потом зашил. — Зря… Осаму сжал его лицо чуть сильнее. Он хотел сказать это жестко, но голос сорвался на сиплый, отчаянный шепот. Ему самому стало не по себе от того, сколько мольбы было в этом приказе, если его так вообще можно было назвать: — Не смей так говорить. Никогда. Слышишь? Чуя смотрел на него долго. В глазах — стыд, удивление, боль. А потом его лицо исказилось, он дернулся — и его вырвало. Прямо на Осаму, на диван, на пол. Осаму даже не думал отстраняться. Он повернул Чую на бок и придерживал, чтобы тот не захлебнулся. Чуя рвало сильно, судорожно — организм отторгал то, что не мог переварить. В рвотных массах были видны остатки таблеток — белые крошки, еще не успевшие раствориться. — Хорошо, — бормотал Осаму. — Хорошо, Чуя. Давай, еще. Освобождай желудок. Чуя рвало снова и снова, пока желудок не опустел. Потом он обмяк в руках Осаму, дыхание стало чаще, но всё еще оставалось слишком редким. Осаму осторожно уложил его обратно, вытер лицо краем пледа. В рвотных массах было много остатков — может быть, половина дозы, может быть, больше. Остальное уже всосалось, но и это было хорошо. Шансы выжить выросли. Чуя смотрел на него мутными глазами. — Прости, — прошептал он. — За… за это… — Заткнись, — отрезал Осаму. — Ты живой. Это главное. Чуя моргнул. Веки дрогнули — и вдруг его глаза закатились. Осаму похолодел. — Чуя? Тишина. — Чуя! Он схватил его за плечо, повернул на спину, тряхнул. Голова Чуи мотнулась, как у тряпичной куклы. Никакой реакции. Осаму прижал пальцы к шее. Ни одного, даже слабого толчка. Пульса не было. — Нет, — выдохнул он. — Нет, нет, нет. Время схлопнулось. Он слышал только отчаянный стук собственного сердца и тишину там, где должно было биться сердце Чуи. Он переложил Чую на твердую поверхность дивана. Запрокинул голову, проверил дыхание — приложил щеку к губам, смотря на грудь. Ни звука. Ни движения. Сердце остановилось. Осаму действовал на автомате — руки делали то, чему их учили на тренировках Портовой мафии. Первая помощь, реанимация, умение вернуть с того света, если потеря бойца недопустима. Он положил основание ладони на грудину Чуи, между сосков. Вторую руку сверху, пальцы в замок. Плечи прямо, руки не сгибать. Тридцать нажатий. Глубина — пять-шесть сантиметров. Частота — сто в минуту. Раз, два, три, четыре… он считал вслух, чтобы не сбиться, чтобы не думать, что под его руками грудная клетка Чуи прогибается слишком легко, слишком податливо. На третьем нажатии что-то хрустнуло — ребро. Осаму стиснул зубы, продолжая ритмичные толчки. Жизнь требовала жертв. Хруст повторился на пятом, но он уже не слышал. … двадцать девять, тридцать. Он зажал нос Чуи, запрокинул голову, сделал вдох — и выдохнул ему в рот. Грудь приподнялась. Хорошо. Второй вдох. Снова нажатия. Тридцать. Он потерял счет времени. Минута? Две? Вечность? Он помнил только ритм — тридцать нажатий, два вдоха, тридцать нажатий, два вдоха. И молитву, которую никогда не произносил вслух, обращаясь ко всем богам, в которых не верил. — Давай, Чуя, — бормотал он между нажатиями. — Давай, ты не можешь так. Не смей. Не смей оставлять меня здесь одного. Руки начали дрожать от напряжения, от усталости, но он не останавливался. Не мог остановиться. Если он остановится, Чуя больше не очнется. Он умрет. И сам Дазай отправится следом. — Я не позволю, — шептал он, ритмично нажимая на грудь. — Слышишь? Я не позволю тебе уйти. И вдруг под пальцами что-то дрогнуло. Осаму замер, прижал пальцы к шее. Пульс. Слабый, нитевидный, сбивчивый, нерегулярный — но был. Чуя дернулся и закашлялся. Судорожно, хрипло втянул воздух — и задышал сам. Редко, медленнее, чем должен был, поверхностно, но сам. — Чуя, — Осаму схватил его лицо в ладони. — Чуя, мать твою, ты меня слышишь? Веки дрогнули. Мутные глаза сфокусировались с трудом, но сфокусировались. — Оса…му… — выдохнул Чуя. — Я здесь, — Осаму чувствовал, как у него самого трясутся руки, как колотится сердце где-то в горле. — Я здесь, Чуя. Ты жив. Ты меня слышишь? Ты жив. Чуя смотрел на него. Потом его губы дрогнули в слабой усмешке. — Орешь… как резаный, — прошептал он. Осаму выдохнул — и вдруг почувствовал, как глаза начинает щипать. Он моргнул, прогоняя наваждение. — Дурак, — сказал он хрипло. — Какой же ты дурак. Чуя не ответил — снова провалился в беспамятство. Но дышал. Дышал сам. Осаму сел рядом, положив руку ему на грудь, чувствуя каждое движение. Сердце билось — слабо, с перебоями, но билось. — Дыши, — шепнул он. — Просто дыши.***
Первый час ночи.
Осаму сидел на полу, прислонившись спиной к дивану, и держал руку на груди Чуи. Ладонь лежала чуть ниже ключиц — там, где прощупывался слабый, нерегулярный ритм. Считать. Считать каждое движение грудной клетки, каждый толчок под пальцами — только это сейчас имело значение. Мир сузился до горячего лба, до забинтованных рук, до едва уловимого запаха пота, смешанного с остатками антисептика. Дыхание — десять в минуту. Слишком редко. Норма — шестнадцать–двадцать. Осаму шепотом отсчитывал про себя: раз, два, три — слабый вдох, пауза — четыре, пять, шесть — выдох. Пауза между вдохами растягивалась на бесконечные секунды, и каждый раз сердце самого Осаму пропускало удар, пока он ждал следующего. Пульс — сорок ударов. Слишком мало. Нитевидный, то пропадающий, то возникающий снова. Осаму снял часы и положил их на пол перед собой, следя за секундной стрелкой. Двенадцать ударов за тридцать секунд — он умножил в уме, поморщился. Сорок. С этим можно жить, но едва-едва. Зрачки — сужены до булавочной головки, реагируют на свет, но вяло. Осаму осторожно приподнял веко Чуи, направил луч фонарика из аптечки, и зрачок сжался с запозданием, лениво, словно раздумывая, стоит ли вообще реагировать. Реакция есть — уже хорошо. Таблетки не убили мозг. Пока. Он пережил остановку. Это чудо. Двадцать таблеток сильного снотворного на пустой желудок, ледяная вода, массивная кровопотеря — и всё еще жив. Осаму вдруг подумал о том, что Чуя не совсем человек, и впервые эта мысль не вызвала привычной отстраненной иронии. Может быть, его метаболизм быстрее и таблетки выводятся быстрее, чем у обычного человека. Но именно это «нечеловеческое» тело сейчас и держит его на грани. Осаму зацепился за эту мысль с неожиданной благодарностью. Но таблетки всё еще в крови. Сердце может остановиться снова. Осаму сидел и считал. Раз, два, три — вдох. Раз, два, три, четыре, пять — пауза. Слишком долго. Он думал о том, сколько раз сам оказывался на грани. Сколько раз искал смерти и не находил. Река, мост, петля, таблетки, нож — он знал их все, изучил с прилежностью ученого, но всегда что-то мешало довести дело до конца. Слабость? Случайность? Или, может быть, то самое, что сейчас держало его руку на груди Чуи — нежелание уходить, пока есть кто-то, кто заметит. А теперь смерть пришла не за ним. Она пришла за Чуей. И Осаму вдруг понял, что боится. Не за себя — за него. Впервые в жизни по-настоящему боится. Он вспомнил, как в детстве, в том страшном месте, куда его засунули после всего, он перестал бояться. Просто выключил этот механизм. Страх был бесполезен. Страх мешал выживать. Но сейчас страх вернулся — липкий, холодный, сжимающий горло. Не абстрактный ужас перед смертью, а очень конкретный, тошнотворный страх одиночества. Что он останется один в этой квартире, среди окровавленных полотенец и пустого блистера, и мир станет абсолютно, невыносимо пустым. Осаму не отводил руки. В комнате было тихо. Только его собственное дыхание и слабое, прерывистое дыхание Чуи. За окном чернела ночь — глухая йокогамская ночь, без звезд, только размытые пятна фонарей на стекле. Иногда проезжала машина, и свет фар скользил по потолку, высвечивая трещину в штукатурке, которую Осаму раньше никогда не замечал. Сейчас он видел каждую деталь: трещина напоминала русло пересохшей реки, пыль на абажуре торшера, темное пятно на ковре — там, куда упали первые капли крови, пока он нес Чую. Все эти детали врезались в память, как будто мозг пытался зафиксировать момент, сохранить его на случай, если Чуя не выживет.Второй час.
Чуя дышал. Редко, но дышал. Дыхание поднялось до двенадцати — Осаму пересчитал трижды, чтобы убедиться. Пульс — до сорока пяти. Слабый, но уже не такой прерывистый. Осаму массировал ему ноги, чтобы разогнать кровь, бормотал что-то ободряющее, сам не зная что. Ладони скользили по холодной коже, растирали ступни, икры, колени. Чуя был бледным, почти прозрачным, и Осаму вдруг заметил, какие у него тонкие щиколотки. «Ты, мелкий дурак, — подумал он, — как ты вообще выдерживаешь эти нагрузки? Как носишь в себе столько силы, если тебя можно переломить пополам, если ударить в нужное место?» — Ты справишься, — шептал он, не уверенный, слышит ли его Чуя. — Ты сильный. Ты всегда был сильнее меня. Ты не имеешь права сдаваться. Слышишь? Ты нужен. Ты нужен мне, глупый, самовлюбленный, орущий коротышка. Как я без тебя? Кто будет орать на меня за то, что я опять забыл выключить свет? Кто будет ворчать про грязные кружки? Кто будет злиться на меня так, что глаза сияют ярче солнца? Ты не можешь уйти. Ты не посмеешь. Он говорил это вслух, полушепотом, не заботясь о том, что его могут услышать. Сейчас это не имело значения. Имел значение только ритм — массаж, согревание, счет вдохов, счет пульса. Работа. Действие. Всё, что угодно, лишь бы не думать о том, что под пальцами — жизнь, которая может оборваться в любую секунду.Третий час.
Чуя начал дрожать. Сначала мелко, едва заметно — дрогнули ресницы, пробежала судорога по плечам. Потом дрожь усилилась, стала крупной, сотрясающей всё тело. Осаму потрогал лоб — холодный. Слишком холодный. Ледяная вода из душа сделала свое дело — температура падала, организм не справлялся с терморегуляцией. Потеря крови, токсины, шок — всё складывалось в смертельную мозаику. Осаму метнулся в спальню, выдернул из шкафа все одеяла, какие нашел, — два пледа, зимнее одеяло, даже старый клетчатый плед, который Чуя обычно пинал в угол. Вернулся, укутал Чую, подоткнув края со всех сторон, как в кокон. Но дрожь не проходила. Чуя стучал зубами, и этот звук — частый, отчаянный перестук — бил по нервам сильнее любого крика. Осаму лег рядом, поверх одеял, прижался всем телом, пытаясь согреть своим теплом. Обнял осторожно, чтобы не задеть забинтованные руки, прижался грудью к плечу Чуи, чувствуя, как чужая дрожь передается ему самому — или это его собственная дрожь? Он уже не различал. Только слышал, как сердце колотится в собственных ушах, и шептал: — Я здесь. Я рядом. Ты справишься. Ты сильный. Ты всегда был сильнее. Я никуда не уйду. Я тебя не оставлю. Он прижимался к нему, чувствуя, как дрожь сотрясает маленькое, невесомое тело, и думал: «Пожалуйста. Я никогда ни о чем не просил. Ни у богов, ни у людей. Ни у отца, ни у матери, которой у меня не было. Но сейчас — пожалуйста. Пусть он живет. Я сделаю всё. Я перестану искать смерть. Я перестану быть эгоистичным ублюдком. Я буду приходить вовремя. Я буду следить за ним. Я не пропущу больше ни одного шрама. Только дай ему жить». Он не знал, к кому обращается. Просто слова шли изнутри, из той пустоты, которую он носил в себе годами и которая сейчас вдруг заполнилась отчаянной, всепоглощающей надеждой.Четвертый час.
Дрожь начала стихать. Не сразу — сначала стали реже судороги, потом зубы перестали стучать, потом дыхание выровнялось. Осаму не отстранялся, продолжая лежать рядом, греть, считать. Дыхание поднялось до четырнадцати. Пульс — до пятидесяти. Чуя начал согреваться. Кожа под пальцами Осаму стала теплее, и это было, наверное, лучшее ощущение в его жизни. Он не спал. Боялся закрыть глаза. Боялся, что если перестанет следить, сердце остановится снова. Усталость давила свинцовой плитой — собственное раненое плечо ныло, глаза жгло, в висках стучало. Но он не позволял себе расслабиться. Каждый раз, когда веки начинали слипаться, он резко встряхивал головой, смотрел на часы, проверял пульс, снова считал. В какой-то момент Чуя застонал во сне — тихо, жалобно, как раненый зверь. Осаму тут же приподнялся, вглядываясь в лицо. Губы двигались, но слов было не разобрать. Кошмар? Или просто боль? Осаму погладил его по голове, убрал влажные волосы со лба. — Тихо, — шепнул он. — Тихо, Чуя. Я здесь. Спи. Чуя затих. Дыхание снова стало ровным. Осаму выдохнул и опустился обратно, чувствуя, как дрожат собственные руки.Пятый час.
За окном начало светать. Это случилось незаметно — сначала чернота стала серой, потом серость налилась синевой, и наконец первые лучи пробились сквозь шторы, рисуя золотые полосы на полу. Осаму смотрел на них, не отрываясь. Сияние медленно ползло по ковру, по краю дивана, по одеялам, укутывающим Чую. Добралось до его лица — бледного, с темными кругами под глазами, — и заставило ресницы дрогнуть. Чуя дышал — медленно, но ровно. Дрожь прошла. Дыхание поднялось до шестнадцати. Пульс — до пятидесяти пяти. Осаму проверил еще раз. И еще. Убедился. Пересчитал. Пятьдесят пять. Шестнадцать. Стабильно. Рассвет никогда не был для Осаму чем-то особенным. Еще один день, еще одна порция серости. Обычно он встречал его с раздражением — еще одно утро, еще одна битва с бессмысленностью. Но сейчас он смотрел на золотые полосы на полу и думал: «Это самый красивый рассвет в моей жизни». Он смотрел на свет, на лицо Чуи, на бинты на его руках, уже пропитанные розовым, но не ярко-алым, а слабым, безопасным оттенком, — и внутри что-то отпускало. Медленно, недоверчиво, как будто организм отказывался верить, что опасность миновала. Он выживет. Осаму позволил себе закрыть глаза. Всего на минуту. Просто проверить, сможет ли он их снова открыть. Просто дать себе передышку. Тело гудело от усталости, но внутри было странное, непривычное чувство — что-то похожее на покой. Не серость, не пустота, а тихое, хрупкое умиротворение, какое бывает после бури, когда волны еще не улеглись, но ветер уже стих. Он закрыл глаза. И открыл их через секунду, проверяя пульс. Сердце билось. Медленно, но ровно. Осаму снова закрыл глаза. Теперь уже на целых пять секунд. Чуя дышал. Он позволил себе десять секунд. Тридцать. Минуту. Он не спал — просто сидел в темноте под веками, чувствуя, как солнечный свет теплеет на лице, как под ладонью поднимается и опускается грудь Чуи. И думал, что, наверное, ради этого и стоит жить. Ради того, чтобы вот так сидеть рядом и знать: он дышит. Он жив. Он будет жить. Когда он снова открыл глаза, солнце уже поднялось выше, и полосы на полу стали ярче. В комнате было тихо, тепло и пахло лекарствами, кровью и домом. Чуя спал — теперь уже настоящим, глубоким сном, без дрожи, без стонов. Его лицо разгладилось, стало почти спокойным, почти детским. Осаму смотрел на него и не мог отвести взгляд. Он выживет. Теперь Осаму знал это точно.***
Чуя проснулся оттого, что горел. Огонь полз под кожей, выжигал вены изнутри, стягивал горло сухим, колючим жаром. Каждый вдох отдавался в груди тупой, ноющей болью — не только снаружи, где саднили порезы, а глубже, словно по ребрам проехались чем-то тяжелым. Чуя не помнил, откуда эта боль, и это пугало еще сильнее, чем сам жар. Он попытался пошевелить руками и застонал — от запястий к плечам взметнулась дикая, рвущая боль. Свежие раны напомнили о себе, и на мгновение в глазах потемнело. Он открыл глаза. Свет резанул, даже приглушенный, льющийся сквозь неплотно задернутые шторы. Вокруг было светло, но Чуя не понимал, день сейчас или вечер, утро или глубокая ночь. Время сломалось. Он помнил только холодную воду, вкус крови во рту, темноту — и чужое дыхание, врывающееся в легкие. А потом тишину и жар. Рядом кто-то был. Чуя повернул голову — медленно, с трудом, — и увидел Осаму. Тот сидел на полу, прислонившись спиной к дивану, и спал. Не спал — скорее провалился в тяжелое забытье. Лицо у него было изможденным, под глазами темные круги, кожа бледная, почти серая. Рубашка мятая, в бурых пятнах, на плече — прореха, под которой темнела подсыхающая царапина. Чуя не сразу понял, что это его кровь — и еще что-то другое, резко пахнущее лекарствами. Пальцы Осаму, лежащие на краю дивана, были в мелких порезах — следы от зубов, когда он рвал полотенце? Или просто от ножа, который его зацепил? Чуя не знал. Память возвращалась кусками. Ванна. Холодная вода. Бритва, которую он мылил, чтобы скользила лучше. Таблетки, горькие, одна за другой, глотаемые почти механически. А потом — Осаму, который орал на него, тряс, тащил куда-то, оставляя кровавый след на плитках. Рвота. Темнота. И странное ощущение — давление на грудь, чужое дыхание во рту. Чуя смутно помнил, как кто-то ритмично давил ему на грудину, сильно, до хруста, и как потом что-то внутри снова запустилось. Он хотел позвать, но горло пересохло так, что получился только сип. — Осаму, — выдохнул он. Голос сел окончательно, превратился в хрип. Осаму дернулся мгновенно, будто и не спал вовсе — только притворялся. Глаза открылись, и на секунду в них мелькнул чистый ужас, прежде чем сфокусироваться на Чуе. — Чуя? — голос хриплый, встревоженный. — Ты как? — Горячо, — выдохнул Чуя. — Всё горит. И грудь… болит внутри. Осаму потрогал его лоб — и присвистнул. Помедлил. Чуя почувствовал, как его пальцы дрогнули, задержались на виске, потом скользнули на щеку, проверяя жар. — Температура. Под сорок, — сказал он наконец. Голос звучал спокойно, но Чуя уловил в нем напряжение. — Холодная вода, таблетки, потеря крови, остановка сердца — иммунитет рухнул. Чуя замер. Сознание ухватилось за последнее слово. — Остановка? Осаму посмотрел на него долгим взглядом. Таким долгим, что Чуя успел испугаться еще до того, как услышал ответ. — Твое сердце остановилось. Я делал массаж. Минуты две, может, три. Пришлось сильно нажимать. — Осаму коснулся пальцами своих ребер, давая понять без лишних слов. — Ребра, скорее всего, треснули. Ты не помнишь. Чуя смотрел на него, пытаясь переварить. Остановка сердца. Он был мертв. Две минуты. И Осаму… Он попытался представить: вот он, Чуя, лежит белый и бездыханный, а Осаму — тот самый Осаму, который вечно ленится, вечно ищет легкие пути, — изо всех сил давит ему на грудь, раз за разом, пока внутри что-то не ломается. И дышит за него. Вдувает жизнь. — Ты… меня качал? — прошептал он. — А кто ж еще? — И дышал? — Пришлось. Ты не оставил выбора. Чуя отвернулся, уставился в потолок. Внутри всё переворачивалось. Осаму, который вечно искал смерти, вытаскивал его с того света. Дышал в него. Качал сердце, пока собственные руки не заныли от усталости, но даже тогда он не сдался и вернул его. «Он мог дать мне уйти, — подумал Чуя. — Это было бы легко. Просто не заметить, просто опоздать. Или заметить и не войти. Он мог притвориться, что ничего не случилось. Но он не дал. Он орал на меня. Он тащил меня. Он возился со мной столько часов. Почему?»* — Зачем? — спросил он тихо. Горло саднило от сухости, и голос звучал жалко. Осаму помолчал. На его лице мелькнуло что-то сложное — не насмешка, не злость. Что-то незащищенное. — Потому что я не хочу, чтобы ты умирал, — сказал он просто. — Лежи, я принесу воду и жаропонижающее. Он встал, но Чуя поймал его за руку выше бинтов. Движение вышло слабым, почти неуловимым, но Осаму замер. — Не уходи. Чуя сам не понял, откуда взялся этот порыв. Где-то в глубине сознания, за слоями боли и жара, шевельнулось что-то похожее на стыд. Лежать здесь беспомощным куском мяса, просить Осаму остаться — унизительнее некуда. Чуя Накахара, гений гравитации, сильнейший боец Портовой мафии, не должен был просить. Никого. Никогда. Но это чувство было слабым, призрачным. Гораздо сильнее был страх — липкий, животный страх, что если эта рука сейчас отпустит его плечо, он тут же провалится обратно в темноту, где нет ни воздуха, ни голоса Осаму. Где холодно, одиноко и очень, очень тихо. И плевать на гордость. Только бы он остался. Осаму посмотрел на него. Взгляд задержался на побелевших пальцах, цепляющихся за его рукав. Усмехнулся — без обычной насмешки, скорее с какой-то теплой горечью. — Я быстро. Обещаю. Он действительно вернулся быстро. Чуя слышал его шаги на кухне — торопливые, чуть спотыкающиеся, потом звон стакана, плеск воды, шорох упаковки с таблетками. Секунды тянулись бесконечно. Чуя лежал, боясь закрыть глаза, боясь, что если закроет, то снова увидит белые стены, услышит монотонный голос: «Образец 237, повысить дозировку». В груди саднило, в висках стучало, жар заставлял воздух дрожать перед глазами. Потом Осаму вернулся. Сильные руки приподняли голову Чуи, бережно, но уверенно. К губам прижался край стакана. — Пей. Маленькими глотками. Не торопись. Вода была прохладной, почти ледяной, и это было блаженством. Чуя пил жадно, чувствуя, как влага растекается по горящему горлу, смывает металлический привкус. Первый глоток прошел с трудом — горло сжалось, словно разучилось глотать, — но Осаму терпеливо держал стакан, не убирал, пока Чуя не справился. Потом в рот скользнули таблетки — горькие, противные. Чуя проглотил, даже не поморщившись. — Умница, — тихо сказал Осаму. Чуя замер. Осаму Дазай не говорил таких слов. Никому. Никогда. Это, наверное, бред. Или сон. Или жар наконец расплавил мозги, и он слышит то, чего на самом деле нет. Но голос был настоящим — тихим, усталым, без тени привычной насмешки. И это было настолько неожиданно, что Чуя заморгал, пытаясь сфокусироваться на лице Осаму.* Тот уже не смотрел на него. Отставил стакан, взял с журнального столика свежий компресс — влажный, прохладный, пахнущий уксусом. Аккуратно откинул влажные волосы со лба Чуи и положил компресс. Прохлада растеклась по коже, принося секундное облегчение. — Ложись, — сказал Осаму, опуская его голову обратно на подушку. Движения были осторожными, словно он боялся сломать Чую. — Спи. Я здесь. Чуя хотел сказать что-то еще. Спасибо? Прости? Не уходи? Но язык не слушался, мысли путались. Жар снова начал затягивать его в вязкую темноту. Он еще успел почувствовать, как Осаму поправляет одеяло, подтыкает его плотнее, как его ладонь на секунду задерживается на забинтованном запястье — легкое, успокаивающее прикосновение. Не как к бойцу, не как к напарнику, а как к кому-то очень хрупкому, важному и нужному. И эта мысль — что его считают хрупким, что о нем заботятся — была последней, прежде чем жар утащил его обратно в беспамятство. Но на грани сна ему показалось, что он слышит тихое, почти неслышное: — Ты справишься. Ты сильный. Ты всегда был сильнее меня. А потом — тишина и темнота.***
День тянулся бесконечно. Чуя то приходил в себя, то снова проваливался в забытье, и граница между явью и бредом была зыбкой, как туман над рекой. Он не мог понять, сколько прошло времени — минуты, часы, целая вечность. Солнце за окном двигалось, и тени на стене перемещались медленно, неумолимо, но Чуя не улавливал логики в их движении. То свет падал прямо на лицо, заставляя жмуриться, то вдруг становилось сумеречно, хотя он, кажется, всего на секунду закрыл глаза. Температура держалась около тридцати девяти, не желая спадать. Жар плавил мысли, делал воздух густым и вязким. Чуя то лежал неподвижно, боясь пошевелиться, то вдруг начинал метаться, сбивая одеяло, пока Осаму не возвращал его обратно. Каждое движение отдавалось болью в забинтованных руках — тупой, пульсирующей, но уже не такой острой, как в первые часы. Боль в ребрах тоже притупилась, превратившись в глухую, ноющую память о том, чего он не помнил и, наверное, не хотел помнить. Осаму почти не отходил. Менял компрессы — влажные, прохладные, пахнущие уксусом, — клал их на лоб, на грудь, на голени. Поил водой, каждый раз приподнимая голову Чуи и терпеливо дожидаясь, пока тот сделает хотя бы пару глотков. Проверял повязки на руках — не промокли ли, не сбились ли, — поправлял, затягивал, бормотал что-то под нос. Чуя слышал его голос сквозь дрему, но слов не разбирал. Иногда голос звучал раздраженно, иногда — почти ласково. Но он был. Он был рядом, и это давало странное, непривычное чувство безопасности. В один из моментов просветления Чуя открыл глаза и долго смотрел на Осаму. Тот сидел на краю дивана и смотрел куда-то в стену. Лицо у него было странное — не привычно насмешливое, а задумчивое, почти растерянное. Без привычной маски. Чуя впервые за долгое время видел его таким — беззащитным, уставшим, настоящим. Глаза покраснели не то от усталости, не то от чего-то еще. Волосы свалялись, рубашка расстегнута до середины, на шее — разводы от крови, которую он так и не оттер. — Ты не спал, — сказал Чуя. Голос сел окончательно, превратился в хрип. Слова давались с трудом, горло саднило. Осаму моргнул, возвращаясь из своих мыслей. — Спал, — ответил он, но как-то неубедительно. — Врешь. — Научился у тебя. Чуя хотел усмехнуться — вышло жалкое подобие улыбки. Мышцы не слушались, губы пересохли и потрескались. Он попытался пошевелить пальцами — руки отозвались болью, острой и напоминающей. — Сколько времени? — спросил он, просто чтобы не молчать. Тишина в комнате давила. — Вечер. Ты провалялся почти сутки. — Мори… искал? Осаму посмотрел на него странно. Во взгляде мелькнуло что-то темное — тревога, раздражение, может быть, даже страх. — Тебя волнует Мори? — Он будет искать. Мы пропустили миссию. — Чуя попытался приподняться на локтях, но боль в руках тут же уложила его обратно. — Он не простит. Он… — Я всё решил. Осаму сказал это резко, но без злости. Скорее с усталостью, граничащей с опустошением. Осаму не сказал Чуе, чего ему стоило отвести подозрения. Он отправил Хироцу короткое сообщение — кодовое слово, означавшее «чрезвычайная ситуация, неконтролируемая». Старик понял с полуслова, как всегда, и взял на себя часть рутины. Но Мори не был бы Мори, если бы удовлетворился рапортом подчиненного. Он позвонил сам — и Осаму пришлось отвечать. «Ты хочешь сказать, что пропускаете миссию из-за простуды?» — голос в трубке был ровным, но Осаму знал этот тон. Так Мори говорил перед тем, как наказать кого-то особенно жестоко. «Он не просто простужен. У него температура под сорок, он едва дышит». Пауза. Сердце Осаму колотилось где-то в горле, но голос звучал ровно, почти лениво — годами отточенная привычка.* «Я надеюсь, ты не врешь мне, Дазай». «Не вру. Проверь, если хочешь. Но если ты его сейчас тронешь, он умрет. И второго такого бойца у тебя нет». — Он позволил себе совсем немного угрозы в голосе. Совсем чуть-чуть, но Мори услышал. Пауза. «Хорошо. Но когда он поправится, вы оба отработаете это время с процентами. И я лично проверю его состояние».* Осаму согласился. Это было меньшее из зол. Потом он еще час сидел, глядя в стену, и думал о том, сколько у них времени, пока Мори не решит, что проверки лучше провести прямо сейчас. И о том, что будет, если Мори узнает правду. Не о ранах — о том, что Чуя пытался уйти. Исполнитель, который хочет умереть, — в глазах Портовой мафии это не проблема, а ресурс. Сломленного бойца легче контролировать. Осаму знал это слишком хорошо, и от этой мысли его мутило. Осаму коротко ответил Чуе, не вдаваясь в детали: — Отдыхай. Всё под контролем. Чуя кивнул. В горле снова пересохло, и Осаму, будто читая мысли, снова поднес стакан к его губам. Чуя пил, чувствуя, как прохлада растекается по телу, но сил становилось не больше — только меньше. Он чувствовал себя выжатым, пустым. — Почему ты здесь? — спросил он, напившись. Вопрос прозвучал тихо, почти шепотом. Осаму убрал стакан, посмотрел на него. Долго, изучающе, будто впервые видел. — А где я должен быть? — Не знаю. Не здесь. Не со мной. — Чуя смотрел в потолок, потому что боялся встретиться взглядом. — Ты мог бы уйти. Ты мог бы… не входить в ту ванную. Мог бы не зашивать. Мог бы сейчас сидеть где угодно, а не здесь, в этом проклятом диване, смотреть на меня. Осаму молчал долго. Так долго, что Чуя успел подумать — он не ответит. Но потом Осаму взял его лицо в ладони — осторожно, чтобы не задеть ничего, — и заставил посмотреть на себя. — Слушай меня, — сказал он тихо, но жестко. — Ты — мой напарник. Ты — единственный человек, с которым я могу быть собой. Ты — причина, по которой я до сих пор не нашел способа уйти красиво. И если ты думаешь, что я оставлю тебя одного после того, что случилось, ты еще больший идиот, чем я думал. Чуя смотрел на него. Ладони Осаму были теплыми, немного шершавыми, и держали его лицо крепко, но не грубо. Так, как держат что-то очень ценное, что боятся разбить. — Ты всегда говоришь, что хочешь умереть, — прошептал он. — А я… я просто устал. Это разные вещи. — Одинаковые, — сказал Осаму. — Мы оба хотим одного — чтобы перестало болеть. Просто я выбираю громкие способы, а ты — тихие. Чуя молчал. Потому что это было правдой. Он хотел возразить, но не мог. Тихие. Да, он всегда был тихим в этом. Не кричал о своей боли, не выставлял ее напоказ, как Осаму. Просто сжимал ее внутри, пока она не начинала выжигать его изнутри. И когда становилось невыносимо — он брал бритву. Или таблетки. Или и то, и другое. — Я не стою того, — сказал он наконец. — Это мне решать. — Осаму отпустил его лицо, но не сразу — на секунду задержал пальцы на скулах, словно боялся отпускать. — И я уже решил. Он встал, поправил одеяло. Чуя заметил, как он двигается — устало, тяжело, словно каждое действие дается через силу. Плечо, которое зацепили ножом, он берег, немного приподнимая руку. Но жаловаться не собирался. — Отдыхай. Я принесу еще воды. Он ушел на кухню. Чуя остался лежать, глядя в потолок, и пытался осмыслить то, что только что произошло. Осаму Дазай, который вечно ленился, вечно искал легкие пути, вечно ныл о самоубийстве, — этот самый Осаму сидел с ним уже сутки без сна. Менял компрессы. Поил водой. Зашивал раны. Запускал сердце. И сказал, что решил. Что Чуя стоит того. Он не знал, что с этим делать. Стыд, благодарность, недоверие, надежда — всё смешалось внутри. Жар делал мысли вязкими, и Чуя так и не успел прийти к какому-то выводу. Осаму вернулся через пару минут со свежим стаканом воды и новой порцией жаропонижающего. Чуя послушно проглотил таблетки, запил, чувствуя, как вода остужает горящее горло. Осаму молча сменил компрессы — один на лоб, один на грудь, поправил бинты на руках. Движения его были точными, почти механическими, но в них чувствовалась странная, непривычная нежность. — Спи, — сказал он, садясь обратно на край дивана. — Я здесь. Чуя хотел сказать «спасибо», но не смог. Слово застряло где-то в горле, не желая выходить. Он просто закрыл глаза и позволил жару унести себя обратно в темноту. Но на этот раз в темноте было не страшно — потому что где-то рядом был свет. Он слышал, как Осаму вздохнул, как поудобнее устроился на своем месте, как тихо зашелестели страницы — книгу он в руки так и не взял, просто листал, чтобы чем-то занять пальцы. И этот звук был странно успокаивающим. Привычным. Домашним. Чуя провалился в сон, и впервые за долгое время ему ничего не снилось. Только тишина и тепло.***
Ночью снова пришли сны. Ему снился запах. Холодный, стерильный запах спирта и озона. Голос, монотонный и равнодушный: «Образец 237, повысить дозировку». И боль — не острая, а расползающаяся изнутри, словно сами кости плавились, перестраивались, становились чем-то чужим. Он не мог кричать, только хрипел, царапая ногтями белый кафель. Стены сжимались, давили, и не было ни выхода, ни времени — только вечная, бесконечная процедура. — …Су… Код… не надо… Потом белые стены сменились серой пустошью. Ледяной ветер. Одиночество, которое давило тяжелее любой гравитации. Он что-то искал, звал кого-то — голос тонул в пустоте, не встречая отклика.* А потом приходила боль. Руки горели, раздираемые невидимыми лезвиями. Кровь текла по пальцам, заливала глаза, он захлебывался ею, не мог вдохнуть, не мог закричать. С губ срывались обрывки слов, звуки боли. Осаму, дремавший в кресле, мгновенно открыл глаза. Чуя метался на диване, сбивая плед, сбрасывая компресс. Лицо искажено, по щекам текут слезы — он плакал во сне, не просыпаясь. — Су… — бормотал Чуя. — Оставьте… не надо… больно… больно же… Осаму подскочил к нему, пытаясь поймать мечущиеся руки, не задеть швы. Чуя был горячим, мокрым от пота. Его замотанные руки дергались. — Чуя, проснись. Это сон. Ты в безопасности. Проснись. Он похлопал его по щеке — слегка. Чуя дернулся, всхлипнул — и открыл глаза. В них был ужас. Абсолютный, детский, беспомощный ужас человека, который увидел что-то, что нельзя забыть. Он смотрел на Осаму и не узнавал его — видел кого-то другого, что-то другое, от чего хотелось бежать и кричать. — Не надо, — шептал Чуя, пытаясь отодвинуться. — Пожалуйста… я больше не могу… не надо… — Чуя. — Осаму взял его лицо в ладони. — Чуя, это я. Осаму. Ты в квартире. Ты в безопасности. Слышишь меня? Зрачки дрогнули, сфокусировались. Узнавание мелькнуло, как искра, — и погасло. Чуя смотрел на Осаму — и вдруг его лицо сморщилось, и он заплакал. Тихо, беззвучно, пряча лицо в ладони, которыми Осаму всё еще держал его. Но руки были замотаны бинтами, и слезы текли по бинтам, пропитывая их. — Прости, — бормотал Чуя. — Прости, я не хотел, чтобы ты… не должен был… ты не должен был это видеть… прости… Осаму смотрел на него — на этого мальчишку, который был сильнее сотни бойцов, который мог дробить гравитацию, который носил свою ярость как доспех — и видел только ребенка. Загнанного, уставшего, сломленного ребенка, у которого никого не осталось. — Чуя, — тихо сказал он. — Посмотри на меня. Чуя поднял глаза — красные, опухшие, полные слез. — Ты не должен извиняться, — сказал Осаму. — Ни за что. Ты слышишь? Чуя всхлипнул. Осаму прижал палец к его губам. — Тише. Я здесь. Это просто сон. Ты в порядке, Чуя. Дыши. Чуя судорожно вздохнул. Его руки — дрожащие, замотанные — вцепились в рубашку Осаму, сжали ткань так, что затрещали швы на его собственных руках. Осаму поморщился от боли, но не отодвинулся. — Не уходи, — выдохнул Чуя в его плечо. — Пожалуйста… не уходи… я не могу один… когда эти сны… я не могу… Осаму помедлил секунду. А потом лег на диван — поверх одеяла, осторожно, чтобы не задеть Чую. Чуя тут же прижался к нему, уткнулся лицом в плечо, обхватил руками за талию. — Не уйду, — сказал Осаму. — Тише. Я здесь. Он обнял Чую одной рукой в ответ — осторожно, боясь сделать больно. Второй рукой гладил по голове, по вспотевшим волосам, по затылку. — Тише, — шептал он. — Тише, Чуя. Я здесь. Я никуда не уйду. Чуя всхлипывал долго, прижимаясь к Осаму, пряча лицо в его рубашке. Иногда его тело пронзала дрожь, иногда он вздрагивал, будто всё еще видел кошмары. Но постепенно дыхание выровнялось, тело обмякло. Осаму смотрел в потолок, чувствуя, как чужое сердце бьется у его груди. Чуя дышал — медленно, ровно, во сне прижимаясь к нему всё сильнее. Осаму закрыл глаза.***
Чуя проснулся первым. Тихо. Ни городского шума за окном, ни привычного дыхания — только чужое тепло за спиной и рука, лежащая на его талии. Тяжелая, расслабленная, но даже во сне не отпускающая. Пальцы Осаму зацепились за край футболки Чуи, скомкали ткань — как будто он боялся, что Чуя исчезнет, стоит разжать ладонь. Чуя замер, не открывая глаз. Сердце стучало где-то в горле — отчасти от слабости, отчасти от того, что он не знал, как теперь быть. Как смотреть в глаза. Что говорить. Как жить дальше, когда этот человек видел его таким — разбитым, истекающим кровью, умоляющим не уходить. Прошедшие дни возвращались кусками — ванна, холодная вода, бритва в руках, боль, таблетки, горькие и много… а потом Осаму. Осаму, который орал на него так, как никогда не орал. Срывая голос, с каким-то отчаянным, злым страхом. Осаму, который тащил его на руках через всю квартиру, оставляя кровавый след на плитках коридора, и ругался сквозь зубы, не переставая. Осаму, который сидел рядом всю ночь, меняя компрессы и зашивая его руки. Который перевязывал бинты, пока Чуя спал, чтобы к утру они были чистыми и сухими. Осаму, который качал его сердце, когда оно остановилось. Который сломал ему ребра, потому что иначе было нельзя, и который теперь, наверное, помнит этот хруст под ладонями так же ясно, как Чуя помнит белые стены своей детской лаборатории. Осаму, который дышал в него. Вдувал жизнь, раз за разом, пока Чуя не задышал сам. Осаму, который лег с ним рядом, когда кошмары стали невыносимы, и держал его, пока он плакал, уткнувшись в плечо. Чуя хотел провалиться сквозь землю. Сквозь диван, сквозь пол, сквозь все этажи этого проклятого здания — лишь бы не чувствовать этого жгучего, всепоглощающего стыда. Он, Чуя Накахара, гений гравитации, правая рука босса Портовой мафии, сильнейший боец Йокогамы, — лежал сейчас, как беспомощный котенок, прижатый к чужому телу, и боялся пошевелиться. Потому что если пошевелится — придется смотреть Осаму в глаза. Придется что-то говорить. Придется признавать, что всё это было на самом деле. Он вспомнил, как впервые порезал себя. Ему было четырнадцать, и он только начал понимать, что он такое. Не человек. Оружие. Клон. Образец. У него не было прошлого, не было семьи, не было ничего, что делало бы его живым. Тогда боль помогла — она была реальной, она доказывала, что он еще что-то чувствует. Лезвие от канцелярского ножа, украденное из кабинета Мори. Первая тонкая линия на запястье. Кровь, выступившая бусинами. Странное, горькое облегчение. Потом это вошло в привычку. А потом — в необходимость. Он не помнил, сколько раз это повторялось. Сорок шрамов на одной руке — только те, что оставили следы. Сколько еще было поверхностных, исчезнувших без следа? Он попытался осторожно отодвинуться — рука на талии тут же сжалась крепче. Осаму не проснулся, но пальцы рефлекторно вцепились в ткань, притягивая Чую обратно. Движение было собственническим, почти отчаянным. — Если ты сейчас встанешь и сбежишь, я лично привяжу тебя к дивану. Голос Осаму — хриплый со сна, но с привычными насмешливыми нотками. Чуя дернулся, но остался на месте. — Я… — голос сорвался. Чуя прокашлялся, чувствуя, как щеки заливает жаром. — Я не собирался сбегать. — Врешь. Ты дышишь по-другому, когда хочешь сбежать. Я выучил. Осаму вздохнул, перевернулся на спину, но руку не убрал. Она так и осталась лежать на талии Чуи — теплая, немного влажная от пота. Они лежали рядом, глядя в потолок, и молчали. Тишина была плотной, но не враждебной. Скорее — хрупкой, как стекло, которое боишься разбить неосторожным словом. Чуя смотрел на свои руки — замотанные в свежие бинты. Видимо, Осаму перевязывал их ночью, пока он спал. Бинты чистые, белые, только кое-где проступают розовые пятна — там, где раны еще сочились. Под ними чувствовалась боль — тупая, пульсирующая, напоминающая о том, что он сделал. И о том, что Осаму исправлял. Сквозь шторы пробивался серый утренний свет — неяркий, размытый. Наверное, на улице было пасмурно. В квартире пахло лекарствами, уксусом от компрессов и чем-то еще — слабым, почти неуловимым запахом Осаму. Запахом дома. Чуя вдруг осознал, что за все эти дни он ни разу не спросил, как Осаму. Как его плечо. Спал ли он. Ел ли. Жил ли вообще, или только поддерживал чужую жизнь. — Сколько прошло? — спросил Чуя, просто чтобы что-то сказать. — Два с половиной дня. — Мори… — Я решил. Сказал, что ты болеешь и я за тобой ухаживаю. Он скрежетал зубами, но отстал. Пока. Чуя кивнул. Потолок был белым, с тонкой трещиной в углу — он заметил ее впервые, хотя жил здесь уже несколько месяцев. Странно, как меняется восприятие, когда ты чуть не умер. Каждая мелочь становится важной. Каждая трещина на потолке — напоминанием, что ты еще здесь, чтобы ее видеть. — Красиво зашил, — сказал он после паузы, всё еще глядя в потолок. — Где научился? — В мафии много чему учат, — так же хрипло ответил Осаму. — Например, зашивать идиотов, которые решают, что без них миру станет лучше. Чуя промолчал. Укол был ожидаемым, но всё равно задел. Он чувствовал, как напряглась рука Осаму на его талии — тот тоже заметил, что фраза вышла резче, чем хотелось бы. — Зачем? — спросил Осаму после долгой паузы. Голос стал ровным, но Чуя чувствовал в нем что-то, чего раньше не слышал. Не гнев. Не насмешку. Что-то похожее на тихую, отчаянную мольбу. — Зачем ты это сделал? Чуя молчал долго. Он смотрел на свои замотанные руки и думал о том, как оказался здесь. В этой квартире, с этим человеком. О том, что было до. О белых стенах и монотонном голосе: «Образец 237, стабилизация прошла успешно». О серой пустоши внутри, которая не заполнялась ни боями, ни победами, ни алкоголем. О том, что единственным, кто смотрел на него как на человека, был Осаму — даже когда насмехался, даже когда злил, даже когда доводил до белого каления. — Устал, — сказал он наконец. Одно слово, но оно вмещало всё. — От чего? — От всего. — Голос дрогнул, и Чуя заставил себя продолжать. — От этой жизни. От мафии. От того, что я чудовище. От того, что во мне нет ничего человеческого. От того, что я даже не знаю, кто я на самом деле. Осаму молчал, слушая. Чуя чувствовал его взгляд — не на лице, а где-то сбоку, в профиль. Осаму не смотрел прямо, и это помогало. Легче говорить, когда на тебя не пялятся. — Меня создали в лаборатории, — продолжал Чуя, голос становился всё тише. — Я даже не человек. Я оружие. И единственное, что я умею хорошо — убивать. А когда не убиваю, я просто существую. И это существование невыносимо. — А я? — тихо спросил Осаму. Чуя повернул голову, встретился с ним взглядом. Осаму смотрел на него — без привычной маски, без насмешки. Просто смотрел, и в его темных глазах было что-то незащищенное, что-то очень хрупкое. — Ты — мой напарник, — сказал Чуя. — Ты — тот, кто бесит меня больше всех на свете. — Он помолчал. — Но ты — единственный, кто вообще замечает, существую я или нет. Осаму смотрел на него долго. Очень долго. Утренний свет скользил по его лицу, высвечивая темные круги под глазами, осунувшиеся скулы, трещинку на губе — когда он успел ее разбить? Чуя не помнил. А потом Осаму наклонился и поцеловал его в лоб. Легко, едва касаясь — губы были сухими, немного шершавыми, и прикосновение обожгло сильнее любого жара. — Дурак, — сказал он тихо. — Ты — единственный, с кем я хочу быть рядом. Ты — единственное, что имеет значение в этой дрянной мафиозной жизни. И если ты еще раз попробуешь уйти… Он не договорил. Чуя смотрел на него, чувствуя, как глаза снова начинает щипать. За последние дни он плакал больше, чем за всю жизнь, и каждая слеза жгла стыдом. Но сейчас это было по-другому. Не стыд. Что-то теплое, разливающееся в груди, там, где раньше была только серая пустошь. — Осаму… — Если будет опять так плохо, — перебил Осаму, — ты придешь ко мне. Не к бритве, не к таблеткам, не в ванну. Ко мне. Обещай. Чуя смотрел на него. На человека, которого он ненавидел и который только что вытащил его с того света. На человека, который не спал ночами, считая его вдохи. На человека, который лежал с ним рядом, когда кошмары рвали его на части. На человека, который сейчас смотрел на него с такой отчаянной надеждой, что было почти больно. — Я… — начал он и осекся. — Не ври, — тихо сказал Осаму. — Просто пообещай, что попытаешься. Чуя молчал долго. Очень долго. В голове крутились мысли — сможет ли он? Получится ли? Что, если в следующий раз Осаму не успеет? Что, если он опять сорвется? Но Осаму смотрел на него, и в этом взгляде было столько всего, что Чуя не мог отказать. Не ему — себе. Себе, который тоже хотел попытаться. Он кивнул — едва заметно, уткнувшись лицом в плечо Осаму. Плечо пахло потом, лекарствами и чем-то родным. — Попытаюсь. Рука Осаму на его талии сжалась чуть крепче — всего на секунду. А потом расслабилась, поглаживая по ребрам через тонкую ткань футболки. Осторожно, чтобы не задеть больное, но настойчиво — как будто он хотел убедиться, что Чуя настоящий, теплый, живой. За окном вставало солнце. Первые лучи пробивались сквозь шторы, рисуя золотые полосы на полу, на диване, на их переплетенных руках. Чуя смотрел, как свет медленно ползет по бинтам, по шрамам Осаму на запястьях — старым, почти белым, — по скомканному одеялу. Где-то в городе начинался новый день. Где-то ждала работа. Где-то Мори уже планировал, как нагрузить их по полной. Но всё это было где-то там, за стенами квартиры, за этим моментом тишины. Они лежали в молчании, которое говорило громче любых слов. Чуя чувствовал, как мерно поднимается и опускается грудь Осаму — живой, теплый, рядом. И впервые за долгое время ему не хотелось никуда бежать.***
На пятый день в дверь позвонили. Звук резкий, требовательный — два коротких нажатия, потом пауза, потом еще одно. Не курьер. Не сосед. Свои. Осаму замер. Чуя спал на диване — впервые за несколько часов по-настоящему глубоко, без метаний и стонов. Осаму знал этот сон: ровное дыхание, расслабленное лицо, пальцы чуть подрагивают — значит, видит что-то нейтральное, может быть, просто пустоту. Хороший сон. Ценный. Такой нельзя прерывать. Он бесшумно поднялся из кресла, обошел журнальный столик, на котором всё еще валялись остатки вчерашней перевязки — бинты, пузырек антисептика, ножницы. Глазок был старый, с мутным стеклом, но фигуру в коридоре он узнал мгновенно. Акутагава. Стоял прямо, как всегда, с каменным лицом, но Осаму сразу заметил детали: пальцы левой руки едва заметно подрагивают, в тени длинного плаща угадываются щупальца Расёмона — не активированы, но наготове. Значит, нервничает. Акутагава никогда не нервничает просто так. Значит, пришел не просто передать посылку. Значит, Мори отправил его с четким приказом: проверить. Осаму выдохнул, перебирая в уме варианты. Не открыть — вызовет подозрения, завтра придут с подкреплением. Открыть полностью — Акутагава увидит диван, бинты, пятна крови на ковре, которые так и не отстирались до конца. Придется играть. Он приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы видеть посетителя и не впускать его. Плечом заслонил проем, лениво прислонился к косяку, растянул губы в улыбке — той самой, от которой у людей пробегал холодок по спине. Маска «Дазай-провокатор» села идеально, как хорошо подогнанный костюм. — Мори-сан прислал, — сказал Акутагава, протягивая коробку. Голос ровный, но Осаму заметил, как он пытается заглянуть за его плечо. — И велел убедиться, что Чуя-сан действительно болен, а не… отсутствует. Осаму лениво взял коробку одной рукой, даже не взглянув на содержимое. — Хочешь проверить, Акутагава? Рискни. — Он улыбнулся еще шире, и в этой улыбке была не насмешка, а тихое, опасное предупреждение. — Только если ты его разбудишь, он будет очень зол. Очень. А мне потом убирать. Акутагава не шелохнулся. Секунды тянулись бесконечно. Осаму слышал собственное сердце — слишком громкое, слишком частое, — но лицо держал безупречно. Скучающий взгляд, расслабленные плечи. Никакого страха. Только легкое раздражение человека, которого отвлекли от важных дел. Акутагава попытался заглянуть за плечо. Осаму сместился ровно настолько, чтобы закрыть обзор, — движение ленивое, почти небрежное, но выверенное до миллиметра. В коридоре пахло антисептиком — запах, который невозможно было скрыть, — и тленом: Расёмон, как всегда, источал слабый гнилостный аромат. Два запаха смешивались, создавая странное, тревожное ощущение. Тишина затягивалась. Осаму знал, что Акутагава сейчас прокручивает в голове возможные варианты. Ворваться силой? Но перед ним Осаму Дазай — неизвестно, какие ловушки он мог расставить. Доложить Мори? Но что докладывать — что дверь открыли и пахнет лекарствами? Этого мало. — Я передам, что видел тебя и доставил лекарства, — сказал Акутагава наконец. Слова прозвучали сухо, без интонации, но Осаму уловил едва заметное колебание. — Выздоравливайте. Осаму кивнул, всё так же улыбаясь, и закрыл дверь. Замок щелкнул — самый прекрасный звук за последние пять дней. Он прислонился лбом к холодному дереву и выдохнул. Медленно, беззвучно, чтобы не разбудить Чую. Пальцы, сжимающие коробку, побелели. Сердце колотилось где-то в горле. Слишком близко. Слишком опасно. Если бы Акутагава настоял — если бы Расёмон дернулся вперед — у него не было бы шансов. Никаких. Осаму был вымотан, не спал нормально пятые сутки, плечо ныло, даже «Неполноценный человек» не спас бы ситуацию, а Чуя за его спиной был совершенно беспомощен. Мори не успокоится. Это лишь первая проверка. Будут еще. Нужно что-то придумать — сменить квартиру? Перевезти Чую в другое место? Но как перевозить человека, который едва встает? Мысли метались, но Осаму заставил себя замедлиться. Потом. Он подумает об этом потом. Сейчас главное — не показывать Чуе, насколько всё серьезно. — Кто был? — раздался хриплый голос с дивана. Осаму обернулся. Чуя смотрел на него мутными со сна глазами. Приподнялся на локте, зашипел от боли в руках, но не лег обратно. Ждал ответа. — Акутагава. Мори прислал лекарства. — Он знает? — В голосе Чуи мелькнула тревога, и Осаму поспешил ее погасить. — Нет. Просто проверяет, — он подошел к дивану, поставил коробку на столик, сел на край. — Ничего не видел. Ничего не узнал. Спи. Чуя еще секунду вглядывался в его лицо — искал ложь? Или просто пытался сфокусироваться? — потом кивнул и снова закрыл глаза. Дыхание постепенно выровнялось. Осаму подождал, пока он уснет, и только тогда позволил себе открыть коробку. Внутри — стандартный набор: жаропонижающее, антибиотики широкого спектра, витамины в ампулах, даже пара пакетиков с физраствором. Не просто жест заботы. Мори прислал именно то, что нужно при тяжелой инфекции. Значит, он догадывается. Или Хироцу что-то передал. Или у него свои источники. Осаму закрыл коробку и поставил на пол. Руки всё еще дрожали — теперь, когда опасность миновала, организм наверстывал упущенное. Он сцепил пальцы в замок, прижал к груди и заставил себя дышать ровно. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Чуя спал. За окном серело — день был пасмурным, тусклым, без солнца. В квартире было тихо, только мерное дыхание и тиканье часов на стене. Осаму смотрел на спящего Чую, на бинты, которые нужно будет снова менять вечером, на коробку от Мори, которая была одновременно и помощью, и предупреждением, — и думал, что это еще далеко не конец. Но они справятся. Должны справиться. Потому что другого выбора у них не было. Он откинулся в кресле, закрыл глаза — всего на минуту, — и позволил себе короткую передышку перед следующей битвой.***
На шестой день Чуя впервые встал сам. Это случилось утром — серым, пасмурным, без теней. Свет за окном был плоским и тусклым, словно кто-то пригасил фонари. Чуя лежал, глядя на трещину в потолке, которую выучил наизусть за эти дни, и вдруг понял: он больше не может. Не может лежать пластом, чувствуя, как мышцы превращаются в кисель. Не может ждать, пока кто-то поднимет его голову, чтобы напоить водой. Не может быть беспомощным. Он осторожно спустил ноги с дивана — одни только голени, бледные, в синяках от жгутов, с выступающими косточками щиколоток. Пол показался ледяным. Голова закружилась, в глазах потемнело, но он заставил себя сесть полностью. Руки, всё еще замотанные в бинты, дрожали, когда он оперся ими о край дивана, и боль прострелила от запястий до локтей — тупая, ноющая, напоминающая, что швы еще свежие. Осаму сидел в кресле у окна, с книгой в руках. Чуя заметил, как его пальцы сжали корешок — чуть крепче, чем нужно для чтения. Как его глаза, не мигая, следили за каждым движением Чуи, хотя лицо оставалось расслабленным. Страницу он не переворачивал уже минут пять. Чуя встал. Ноги подкосились, и он едва не рухнул обратно, но удержался, вцепившись в подлокотник. Голова плыла, перед глазами плясали черные точки, сердце колотилось где-то в горле, но он стоял. Он, Чуя Накахара, который крушил здания одной левой, сейчас стоял на ватных ногах и гордился этим, как величайшей победой. Он сделал шаг. Еще один. Пол качался, словно палуба корабля в шторм, но Чуя шел. Медленно, шаркая, придерживаясь за стены — но шел сам. Ванная была всего в десяти шагах от дивана, но эти десять шагов дались ему как марафон. В ванной он оперся о раковину, поднял голову и встретился с собственным отражением. Из зеркала на него смотрел кто-то чужой. Лицо осунувшееся, скулы выпирают, под глазами темные круги, губы потрескались. Глаза — мутные, усталые, но живые. Он смотрел на себя и не узнавал. Где тот парень, который мог разнести полгорода? Где сила, где ярость, где огонь? Сейчас был только этот — бледный, замотанный в бинты, шатающийся от слабости. Но он был жив. Это было главное. Он умылся одной рукой — вторая почти не слушалась, — плеская холодную воду на лицо. Вода пахла железом из старых труб, но всё равно освежала. Чуя постоял еще минуту, собираясь с силами, и двинулся обратно. Обратный путь был легче — наверное, потому что он уже знал, что сможет. Когда он рухнул на диван, сердце колотилось так, будто он пробежал кросс. Ноги дрожали, в груди саднило — и от ребер, и от одышки. Но он дошел. Сам. — Я не стеклянный, — проворчал он, переводя дыхание. Осаму сидел в том же кресле, с той же книгой. Даже не поднял глаз. — Конечно. — Голос ленивый, с привычными насмешливыми нотками. — Просто у тебя две руки в бинтах и температура до сих пор скачет. Абсолютно нормальное состояние. Чуя закатил глаза. — Заткнись. — Как скажешь. Чуя заметил: страница так и не перевернулась. И Осаму смотрел не в текст, а куда-то поверх книги — прямо на него. Пальцы, сжимающие корешок, побелели от напряжения. Чуя вдруг понял, что Осаму, наверное, все те десять шагов до ванной не дышал. Чуя поймал себя на том, что сидит, спрятав руки под одеяло. Он сделал это неосознанно — просто бинты, просто шрамы под ними. Они были отвратительны. Свежие раны, старые рубцы, целая карта его слабости на самой видной части тела. Ему не хотелось, чтобы Осаму на них смотрел. Хватит с него того, что он видел в ту ночь. Осаму, перевернувший страницу — ага, теперь он действительно ее перевернул, — поднял бровь. — Что ты делаешь? — Ничего. — Ты прячешь руки. — Не прячу. Чуя не врал — он действительно не думал об этом. Это вышло само. Защитный рефлекс. Спрятать то, что стыдно показывать. То, что напоминает о том, как он чуть не ушел. О том, как он оказался слаб. Осаму отложил книгу. Не просто закрыл — отложил на подоконник, корешком вверх, чтобы не потерять страницу, хотя Чуя знал, что он даже не помнит, на какой остановился. Подошел. Опустился на край дивана — не резко, а осторожно, чтобы не потревожить Чую. Осторожно взял его запястья, вытащил из-под одеяла. Прикосновение было легким, почти невесомым — так касаются хрупкого стекла, которое боишься разбить. Чуя хотел выдернуть руки, но не смог. То ли сил не было, то ли желания. — Не надо, — сказал Осаму тихо. — Они — часть тебя. И они мне нравятся. Чуя смотрел на их руки — бледные, в шрамах, переплетенные пальцы. Ладонь Осаму была теплой и сухой, с тонкими линиями старых порезов на запястье — почти незаметных, но всё же. Их шрамы были разными: у Осаму — старые, белые, ровные, словно он когда-то давно пробовал то же, что и Чуя, но остановился. У Чуи — свежие, рваные, глубокие, пересекающиеся. И все же в этом было что-то общее. Чуя впервые подумал: «Может быть, это действительно не так страшно?» Может быть, шрамы — это не только память о боли. Может быть, это еще и доказательство, что он выжил. Что кто-то рядом. Что Осаму не отвернулся. Он не сказал ни слова. Просто сидел, глядя на их руки, и чувствовал, как внутри что-то медленно, нерешительно отпускает. Не исчезает — нет, это останется с ним надолго. Но становится чуть легче. Чуть теплее. Осаму тоже молчал. Не ехидничал, не подкалывал. Просто держал его руки в своих, и от этого простого прикосновения Чуе становилось спокойнее. Как будто он снова обретал связь с миром. Как будто он был не один. За окном всё так же серело пасмурное небо. В комнате было тихо, только часы отсчитывали минуты. Чуя наконец поднял глаза и встретился с Осаму взглядом. Тот смотрел на него — без насмешки, без масок. Просто смотрел. — Спасибо, — сказал Чуя. Одно слово, но оно вмещало всё: спасибо, что вытащил, что зашил, что дышал, что не ушел, что держишь сейчас. Осаму чуть заметно кивнул. И не отпустил его рук.***
На девятый день Чуя впервые вышел на кухню сам. Не до ванной и обратно, не на десять шагов вдоль стеночки, а по-настоящему — через коридор, мимо вешалки с куртками, через дверной проем, в их маленькую, тесную, залитую утренним светом кухню. Ноги еще дрожали, в висках глухо стучало, но он шел. Медленно, опираясь ладонью о стену, оставляя на обоях влажный след от вспотевших пальцев. Пол был холодным, и Чуя пожалел, что не надел носки. Но возвращаться не хотелось. Он и так слишком долго лежал. Запах он почувствовал еще из коридора. Горелое масло. Едкий, плотный, с нотками подгоревшего хлеба. Осаму готовил завтрак. — Ты что творишь? — хрипло спросил Чуя, входя. Осаму стоял у плиты, вооруженный лопаткой, и смотрел на сковороду с таким выражением, будто та лично его оскорбила. Яичница прилипла к чугуну, растеклась неровными белыми лохмотьями, желток лопнул и потек. Масло горело, тост в тостере уже начал дымиться. Осаму был без фартука, в старой мятой рубашке, и на плече у него красовалось пятно — кажется, от того самого масла, которое брызнуло, пока он пытался перевернуть яйцо. Обычно Чуя готовил сам, у него это получалось куда лучше, по крайней мере съедобно, но сейчас руки не слушались, и это бесило. Он знал, что справился бы лучше, но сейчас бинты напоминали о себе при каждом движении. — Давай я, — сказал он, вставая с табурета, на который только что опустился. — Сиди, — огрызнулся Осаму, но как-то беззлобно. Даже не обернулся. — Я справлюсь. Чуя сел. И вдруг поймал себя на мысли, что ему… нравится. Нравится сидеть здесь, на старом скрипучем табурете, подперев щеку ладонью. Нравится смотреть, как Осаму воюет с яичницей и проигрывает. Нравится этот запах — горелого масла, тостов, растворимого кофе, который Осаму заварил слишком крепким и теперь морщился, пробуя. Нравится чувствовать себя… нужным? Чуя отогнал мысль. Слишком рано. Еще слишком рано думать о таких вещах. Еще слишком много боли. Еще слишком много шрамов — на руках и внутри. Еще слишком много вопросов, на которые нет ответов. Но мысль всё равно осталась где-то на задворках сознания, теплая и упрямая, как солнечный зайчик на стене. Осаму поставил перед ним тарелку. Чуя посмотрел на содержимое. Яичница напоминала что-то среднее между углем и неудавшимся научным экспериментом. Тост подгорел, но только с одной стороны — вторую Осаму, видимо, вообще забыл поджарить. На краю тарелки сиротливо лежал кусочек масла, который почему-то не растаял. — Ты издеваешься? — спросил Чуя, переводя взгляд с тарелки на Осаму. — Я старался. — Это несъедобно. — Ешь давай. Чуя фыркнул, но взял вилку. Есть одной рукой было неудобно — левая еще плохо слушалась, пальцы сжимались неуверенно, швы натягивались, — но он справлялся. Яичница оказалась пересоленой. Тост — сухим, как картон. Но он ел. Потому что Осаму готовил. Потому что это было почти нормально — сидеть на кухне, есть завтрак, пусть даже такой. Потому что Осаму смотрел на него поверх своей кружки и пытался скрыть, что следит за каждым движением. Кофе был ужасным. Чуя отпил глоток и скривился. — Ты что, вместо воды налил растворитель? — Это арабика, — сообщил Осаму с достоинством. — Это отрава. — Между прочим, я три минуты размешивал. — Молча. Ешь свой тост. Осаму хмыкнул, но спорить не стал. Они ели в тишине — не той тяжелой, давящей, какая бывала в первые дни, а спокойной, почти уютной. За окном светило солнце — впервые за много дней, — и лучи пробивались сквозь пыльное стекло, рисовали светлые полосы на старом деревянном столе. Где-то внизу, на улице, гудела машина. В кране капала вода — Осаму опять плохо закрутил. Всё это было обыденным, простым, и от этой простоты у Чуи перехватывало горло. — Осаму, — позвал он. — М? — Ты зачем меня спасал? Осаму замер. Повернулся медленно, глядя на Чую с непередаваемым выражением лица. В руке у него была лопатка, с которой капало масло — прямо на пол, на старый линолеум. Пауза затянулась, но Чуя не отводил взгляда. Он должен был знать. После всего, что было — после ванны, после бритвы, после остановки сердца, после ночей без сна, — он должен был услышать ответ. — Потому что не хочу быть в мире, где нет тебя, — сказал Осаму наконец просто, как констатировал факт. — Это разве не очевидно, глупый Чуя? Чуя смотрел на него. На дурацкую лопатку, с которой капало масло. На растрепанные волосы, которые Осаму не причесывал, наверное, с той самой ночи. На темные круги под глазами — бледно-фиолетовые, глубокие, как синяки. На пятно от масла на плече. На пальцы, сжимающие ручку лопатки, — те самые пальцы, которые зашивали его руки, которые давили на грудь, возвращая биение сердца и самого Чую к жизни, которые держали его лицо, когда он плакал.* Внутри что-то болезненно сжалось — и отпустило. Чуя не нашелся, что ответить. Слова застряли где-то в горле, слишком тяжелые, слишком важные. Он только опустил взгляд в тарелку, чувствуя, как горят щеки. Он, Чуя Накахара, краснел, как школьник, от одной фразы. Это было глупо. Это было нелепо. Но это было правдой. Осаму не стал добивать его насмешкой. Просто протянул руку через стол и накрыл его ладонь своей — осторожно, чтобы не задеть бинты. Пальцы у него были теплыми, немного шершавыми, с въевшимся запахом масла. — Ты не представляешь, как я испугался, — тихо сказал он. — Когда увидел тебя там… я думал, что сердце остановится. Моё собственное. Чуя поднял глаза. Осаму смотрел на него — без масок, без защиты. Просто усталый парень, который девять дней назад почти потерял самого важного человека в своей жизни. — Прости, — выдохнул Чуя. — Я же сказал — не извиняйся. — Знаю. Но всё равно прости. Осаму сжал его пальцы. Крепче, чем обычно, но всё еще осторожно, помня о швах. — Живи, — сказал он просто. — Просто живи. Этого достаточно. Чуя смотрел на их переплетенные руки — бинты и шрамы, темные пятна от масла и родинка на костяшке Осаму, которую он раньше не замечал. И вдруг понял, что больше не хочет прятаться. — Ты тоже, — выдохнул он, и это прозвучало как обещание. Не просто «живи». А «мы оба будем жить». «Я постараюсь, и ты постарайся». «Мы справимся». Всё это в двух словах. Они сидели на кухне, держась за руки, и завтрак стыл на плите. Яичница окончательно остыла, тост засох, кофе покрылся пленкой. Но это не имело значения. Солнце светило в окно — яркое, теплое, почти весеннее, хотя до весны было еще далеко. За стенами квартиры шумел город, ждала работа, Портовой мафии нужны были свои лучшие бойцы. Мори наверняка уже подсчитывал, сколько дней они пропустили и сколько процентов набежит. Акутагава наверняка доложил, что Чуя жив, но болен. Завтра, может быть, придется выходить. Придется снова быть сильными. Но это всё потом. А сейчас — только они вдвоем, утренний свет и тихое, хрупкое счастье, которое они почти потеряли. Чуя допил остывший кофе и даже не поморщился. Осаму убрал лопатку в раковину — мыть не стал, конечно, оставил на потом. И когда он снова сел за стол, их руки встретились уже без всякого повода. Просто потому, что так было правильно. За окном шумел город, но сейчас они его не слышали.***
Пятая ночь после случившегося. Чуя не спал. Лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, на трещину, которую знал уже наизусть. Трещина напоминала русло пересохшей реки — тонкая, извилистая, с темным пятном в углу, где когда-то, наверное, протекла вода с верхнего этажа. Он думал о том, сколько раз смотрел на этот потолок и не замечал его. Сколько раз жил в этой квартире и не считал ее домом. А теперь каждая деталь казалась важной. Каждая царапина на паркете, каждое пятно на обоях, каждый скрип половиц под чьими-то шагами. Температура наконец спала, держалась около тридцати семи — терпимо, почти нормально. Руки болели меньше — тупая, ноющая боль стала привычной, как фон, как тиканье часов на стене. Он мог думать. Мог не просто плавать в бреду, а осознавать себя, время, место. И это было почти страшно — потому что мысли возвращались. Те самые, от которых он пытался сбежать в холодную воду и пустой блистер. В комнате было темно, только торшер в углу горел желтым, приглушенным светом. Осаму сидел в кресле напротив и смотрел в окно. Читать он даже не пытался — книга лежала на подоконнике, забытая, заложенная не пойми чем. Просто сидел и смотрел на огни Йокогамы, размытые ночной дымкой. Лицо его было бледным, под глазами залегли глубокие тени, и в профиль он казался старше своих восемнадцати. Чуя вдруг подумал, что никогда не видел Осаму таким — не играющим, не прячущимся за маской. Просто уставшим. Просто живым. — Осаму, — позвал он. Голос звучал хрипло, но уже не так беспомощно, как в первые дни. — М? — Ты правда хочешь умереть? Осаму обернулся. Медленно, словно возвращаясь откуда-то издалека. Посмотрел на Чую долгим взглядом — не удивленным, не насмешливым, а скорее задумчивым. — С чего вдруг такие вопросы? — Просто интересно. Ты всегда об этом говоришь. Ищешь красивые способы, — Чуя помолчал, подбирая слова. — А я никогда не понимал. У тебя же есть всё. Ты умный, талантливый, у тебя есть положение. Зачем? Осаму молчал долго. Так долго, что Чуя успел подумать — он не ответит. Потом Осаму встал, и кресло тихо скрипнуло, прощаясь с его весом. Подошел к дивану, сел на край — осторожно, чтобы не потревожить Чую, но достаточно близко, чтобы тот чувствовал тепло его тела. — Ты думаешь, это всё делает жизнь стоящей? — спросил он тихо. — Ум, талант, положение? Это просто вещи. Инструменты. Они не заполняют пустоту. — Какую пустоту? — Внутри. — Осаму прижал руку к груди, туда, где билось сердце. — Здесь. Когда ты каждый день видишь смерть, когда ты сам убиваешь, когда ты понимаешь, что мир — это просто грязь и боль… сложно найти причину оставаться. Чуя смотрел на него. На тонкие пальцы, прижатые к груди. На то, как тусклый свет торшера рисовал тени на его лице. И вдруг понял то, о чем раньше не задумывался. Осаму не просто говорил о смерти. Он нес ее в себе — каждый день, каждый час. И его насмешки, его лень, его бесконечные «я хочу покончить с собой» — это был не спектакль. Это была единственная доступная ему форма крика о помощи. — А теперь? — спросил Чуя. — Теперь есть причина? Осаму встретился с ним взглядом. И в его темных глазах мелькнуло что-то — не сразу, не ярко, а тихо, как огонек свечи на ветру. — Теперь есть ты, — сказал он просто. — И я, кажется, начинаю понимать, почему люди цепляются за жизнь. Чуя отвернулся, уставился в потолок. Внутри что-то дрогнуло — не от слабости, не от боли. От чего-то другого. От того, что он тоже, кажется, начинал понимать. Не умом — умом он и раньше знал, что Осаму ему небезразличен. А где-то глубже, там, где живет страх одиночества и странная, непривычная надежда. — Дурак, — сказал он хрипло. — Мы оба дураки. — Согласен. Они помолчали. Тишина была плотной, но не тяжелой. В ней слышалось тиканье часов, далекий шум машин за окном, дыхание — два разных ритма, которые постепенно выравнивались. — Осаму, — сказал Чуя, всё еще глядя в потолок. — Если ты когда-нибудь… если ты решишь… ты придешь ко мне. Хорошо? Осаму посмотрел на него удивленно. Чуя почувствовал этот взгляд — острый, изучающий. — Ты просишь меня о том же, о чем я просил тебя? — Да. Осаму улыбнулся — той самой странной улыбкой, которая не была насмешливой. В ней было что-то теплое, горькое и очень человеческое. — Договорились, — сказал он. — Мы будем приходить друг к другу. И не давать друг другу уйти. Чуя кивнул. Медленно, всё еще глядя в потолок. — Договорились. Осаму не ушел обратно в кресло. Посидел еще минуту, потом лег рядом — поверх одеяла, как делал это каждую ночь с тех пор, как кошмары стали особенно сильными. Его рука легла на талию Чуи — привычным, собственническим жестом. Чуя не возражал. Ему так было спокойнее. Они лежали в тишине. За окном светили огни Йокогамы — желтые, белые, красные, дрожащие в ночной дымке. Где-то далеко проехала сирена — скорая или полиция, не разобрать. В квартире было тепло, пахло лекарствами и кофе, и этот запах теперь ассоциировался у Чуи не с болезнью, а с Осаму. С его присутствием. С жизнью. — Осаму, — тихо позвал он, уже закрывая глаза. — М? — Я тоже. Тоже тебя… — Он не договорил. Слова застряли. Но Осаму, кажется, понял. Его рука чуть крепче сжалась на талии Чуи. — Я знаю, — сказал он. — Спи. Чуя закрыл глаза. И впервые за долгое время ночь не казалась ему врагом. Ночь была просто ночью — темной, тихой, спокойной. А утром будет новый день. И они встретят его вместе.***
Швы сняли на десятый день. Утро выдалось солнечным и ясным — редкое для Йокогамы в это время года. Свет лился сквозь шторы плотными золотыми полосами, ложился на пол, на край дивана, на журнальный столик, где Осаму уже разложил инструменты. Чуя сидел, откинувшись на подушки, и смотрел, как он готовится. Ножницы с тонкими, чуть загнутыми концами. Пинцет. Пузырек с антисептиком. Ватные диски, сложенные аккуратной стопкой. Руки Осаму двигались уверенно, без спешки — он всё делал так, будто это самая обычная процедура, а не еще один рубеж, который они проходят вместе. — Давно ты умеешь это делать? — спросил Чуя, просто чтобы не молчать. — Давно. — Осаму не поднял глаз, протирая пинцет спиртом. — В мафии, знаешь ли, не всегда есть время ждать врача. — На себе практиковался? Осаму коротко усмехнулся, но отвечать не стал. Чуя и так понял. Конечно, на себе. Кто еще согласился бы быть подопытным для подростка с иглой и ниткой? Чуя представил, как Осаму — еще младше, еще тоньше, еще более одинокий, — сидит где-нибудь в пустой комнате и зашивает собственное предплечье, закусив губу. От этой картинки внутри всё сжалось. — Давай левую, — сказал Осаму, и Чуя послушно протянул руку. Первая нить. Осаму взял пинцетом узелок, приподнял, аккуратно подрезал ножницами. Движения были точными, выверенными — ни одного лишнего миллиметра. Чуя смотрел, как темная нить выходит из кожи, оставляя за собой крошечную капельку крови. Не больно. Скорее странно — словно из него вытягивают что-то инородное, что уже стало частью тела. — Терпи, — тихо сказал Осаму, переходя ко второму шву. — Я и так терплю. — Знаю. Второй шов. Третий. Четвертый. Чуя старался не шипеть, но иногда всё равно вырывался резкий выдох — там, где края раны срослись особенно плотно, и нить не хотела выходить. Осаму каждый раз замирал на секунду, давая ему передышку, и продолжал. Не спрашивал «больно?». Просто чувствовал. Чуя смотрел на его склоненную голову, на то, как солнечный свет запутался в волосах, на сосредоточенно сведенные брови. Осаму Дазай, который вечно ленился, вечно ныл, вечно отлынивал от любой работы, — сейчас был предельно собран. И Чуя вдруг подумал: «Он ведь тоже боится. Не за себя. За меня. Боится сделать больно. Боится оставить уродливый шрам. Боится, что я опять сорвусь». От этой мысли стало тепло и горько одновременно. На восьмом шве Осаму остановился, размял пальцы. Чуя заметил, что они чуть дрожат — не от неуверенности, а от напряжения. Он держал их идеально ровными всё это время, но даже у него был предел. — Передохни, — сказал Чуя. — Я в порядке. — Ты дрожишь. — Это кофе. Ты сварил слишком крепкий. Чуя хмыкнул, но спорить не стал. Он сварил кофе утром — впервые за десять дней сделал что-то сам, одной рукой, расплескав половину воды на столешницу. Осаму тогда ничего не сказал, просто вытер лужу и выпил кофе, даже не поморщившись. Осаму закончил с левой рукой, отложил инструменты, протер шрамы антисептиком. Чуя посмотрел на освобожденную от нитей кожу. Розовые, неровные линии тянулись вдоль вен, пересекали старые белые шрамы. Свежие рубцы были еще припухшими, но уже чистыми, без следов воспаления. Осаму хорошо зашил. Аккуратно. Почти красиво — насколько это слово вообще применимо к таким ранам. — Теперь правая, — сказал Осаму, и Чуя молча протянул вторую руку. Правая была хуже — шрамы глубже, шире, некоторые пересекались под разными углами. Осаму работал медленнее, тщательнее. На самом глубоком порезе нить присохла, и пришлось чуть дольше размачивать ее антисептиком. Чуя зашипел, но руку не отдернул. — Почти всё, — бормотал Осаму, вытягивая последнюю нить. — Еще один… вот… готово. Он отложил инструменты и выдохнул — долго, с облегчением, словно сам только что перестал держать дыхание. Чуя разглядывал свои руки. Без нитей шрамы выглядели иначе — более… окончательными? Да, наверное, так. Теперь это не раны, которые нужно лечить. Теперь это просто часть его тела. Такая же, как старые белые линии, как родинка на запястье, как костяшки пальцев. — Останутся шрамы, — сказал Осаму, проследив за его взглядом. — Знаю. — Красивые. Чуя фыркнул. — Дурак. — Сам дурак. Осаму закончил, убрал инструменты в коробку, протер столик спиртовой салфеткой. Чуя разглядывал свои руки — розовые, неровные шрамы тянулись вдоль вен, пересекали запястья. Страшные. Уродливые. Напоминание о том, что он сделал. О том, что почти ушел. О том, что Осаму возвращал его с того света, ломая ребра. — Не прячь, — тихо сказал Осаму, садясь рядом. — Они — часть тебя. — Страшная часть. — Красивая часть. — Осаму взял его руки в свои, повернул, рассматривая шрамы. Его пальцы скользили по рубцам легко, почти невесомо. — Ты выжил. Ты здесь. Это красиво. Чуя смотрел на их руки — бледные, в шрамах, переплетенные пальцы. Ладонь Осаму была теплой, сухой, с тонкими линиями старых порезов на запястье. Их шрамы были разными, но в этом переплетении они казались частью одного узора. Чуя подумал, что, наверное, это и есть странная, горькая красота, о которой говорит Осаму. Не в самих шрамах — а в том, что они оба всё еще здесь. Что они держатся друг за друга. — А ты? — спросил Чуя тихо, не поднимая глаз. — Ты тоже… ты больше не будешь? Осаму понял без пояснений. Его пальцы чуть крепче сжали ладони Чуи. — Не буду, — сказал он просто. — Обещаю. — Ты же всегда врал. — Не в этот раз. Чуя поднял глаза. Осаму смотрел на него — без масок, без насмешки. Только тихая, спокойная решимость. Чуя знал, что Осаму может врать кому угодно — Мори, врагам, союзникам, самому себе. Но ему он не врал. Не сейчас. Не в этот раз. — Я тоже обещаю, — сказал Чуя. Слова дались легче, чем он ожидал. Они сидели рядом, держась за руки, и молчали. В этом молчании было больше, чем в любых словах. Солнце поднялось выше, свет стал ярче, теплее. За окном шумел город — Йокогама просыпалась, начинала свой обычный, шумный, грязный, живой день. Где-то далеко сигналили машины, где-то кричали чайки над портом. В квартире пахло антисептиком, кофе и чуть-чуть — выпечкой из соседней булочной. — Пойдем, — сказал наконец Осаму. — Я приготовил завтрак. Если, конечно, ты не хочешь сидеть здесь и любоваться своими боевыми ранениями. Чуя усмехнулся и позволил увести себя на кухню. Ноги еще немного дрожали, но он шел сам, без опоры, и это было победой. Маленькой, незаметной, но победой. Завтрак пах яичницей и тостами. На этот раз Осаму почти не сжег масло, и яйца получились почти съедобными. Солнце светило в окно, заливая кухню теплым золотом. Чуя сел на свой табурет, взял вилку и вдруг поймал себя на мысли, что впервые за долгое время хочет есть. Не потому, что надо, а потому, что хочется. Потому, что вкус имеет значение. Потому, что жизнь имеет значение. Осаму сел напротив, подпер щеку ладонью и смотрел, как Чуя ест. Не следил тревожно, как в первые дни, а просто смотрел — с тихим, спокойным удовлетворением. — Что? — спросил Чуя с набитым ртом. — Ничего. Просто смотрю. — Нашел на что смотреть. — Нашел. Чуя закатил глаза, но не сдержал улыбки. Осаму улыбнулся в ответ — не широко, не насмешливо, а легко и открыто. Так, как улыбаются люди, которые знают: самое страшное позади. Которые знают, что дальше будет трудно, но они справятся. Они справятся. Вместе.