1
8 марта 2026 г., 21:46
Спина прилегает к холодному металлу. Мои позвонки распрямляются и хрустят, когда я ложусь на стол. Не помню, как я на нем оказался. Кажется, я лег и услышал щелчок в спине, лёг сам, я предпочту думать, что лёг сам. На холодном столе я особенно ярко чувствую, каким жаром отдаёт моя пульсирующая рана, каждая из них, плечо ноет и стучит удар за ударом, в унисон с биением сердца у меня в ушах.
Во рту привкус металла, я сглатываю, надеясь избавиться от него. Не помогает. Тело перестало меня слушаться даже здесь — не могу пошевелиться, ноги ватные и мягкие, такие же как руки, словно я тряпичная кукла, набитая непойми чем. У меня нет сил даже чтобы полностью поднять веки — я едва вижу потолок в полумраке, шкафы — наверное, это шкафы — выключенные мониторы и его фигуру. Звон, рвущаяся бумага, снова звон. Я словно пациент, дожидающийся хирурга, но остающийся в себе, когда анестезия подействовала, пошевелиться невозможно, но ум все ещё ясный. В это мгновение задумываешься: а вдруг все те байки о том, как на самом деле действует анестезия, правдивы. Может ли быть, что ты правда остаёшься парализованным и терпишь агонию до самого конца, а потом — неизбежная амнезия? Знает ли хирург, что ты в сознании, или вы оба жертвы обстоятельств? Будь я под общей анестезией сейчас, знал бы Лэмбтон, что я вижу его? Конечно, знал бы, этот ублюдок всё всегда знает. Ему даже оборачиваться не надо, чтобы рассмотреть, как я лежу здесь, на его ледяном столе, голый по пояс и измазанный собственной кровью, как корчится мое лицо, когда я вспоминаю о пуле в плече, как я ненавижу его. В нос бьёт запах спирта или йода, какой-то химической дряни, которой всегда пахнет в больничных коридорах. По коже пробегает мерзкая рябь мурашек. Ещё звон.
Его туфли стучат эхом по кафелю, пока он обходит стол. Мы здесь одни, наверное, на целом этаже. Я не знаю, который час, не могу найти глазами часы и не уверен, что они вообще здесь есть. Лэмбтон садится рядом, оставляет поднос с чем-то, чем недавно звенел, на столе. Ни в соседнем помещении, ни в коридоре нет ни единого звука, никто не ходит, не разговаривает, не мнет бумагу руками, дожидаясь указаний, не дышит. Как в склепе. Тишина рвёт меня на части, я могу слушать только гудение лампы в этой комнате и больше ничего. На этаже только я и он, а может, и не только на этаже. Его взгляд режет острее скальпеля на подносе. Я не привязан, но меня словно прибили к столу, не могу пошевелиться, тело теперь не обессилено, а как будто налито свинцом. Я сам лёг сюда.
Пока он смотрит, я не могу отвести взгляд. Не то чтобы я принуждён или меня не отпускает наше натянутое молчание — я не хочу потерять его из виду ни на секунду. Будто, стоит мне только моргнуть, на миг отвести взгляд в сторону упавшей капли из крана, как этого короткого отрезка времени хватит, чтобы он прищурился нижним веком, улыбнулся, не поднимая уголков губ, и признал свое полное владение мной сейчас. Я лежу голый по пояс перед ним, весь измазанный в собственной крови, а мою руку жжет, как жжет перец в носу, от пулевого ранения.
Моя спина опять хрустит — еще один позвонок встаёт на место, когда он помогает мне повернуться на бок. Я больше не вижу его, не вижу, что он делает. Сердцебиение не учащается, наоборот, как будто оно вот-вот остановится, ожидая ножа, что пройдет меж ребер и убьёт меня прямо сейчас. Оголить перед ним спину — как отказаться от себя, принять поражение, подпустить Лэмбтона к себе и вверить себя в его руки. Привкус металла во рту стал еще сильнее, я почти уверен, что держу на языке ложку или железный кляп.
Это не доверие, когда твоя спина — мишень, в которую упираются дулом пистолета, и ты слышишь щелчок спускового крючка. Магазин пуст, выстрела нет, ему просто доставляет удовольствие видеть, как по коже бегут мурашки и в судороге сжимаются мышцы после каждого пустого выстрела. Я слушаю все его движения, в голове рисуя, что он делает. Я не могу предугадать даже по звуку, что происходит сзади, но не оборачиваюсь, даже не перевожу взгляд. Недобровольное доверие доверием быть не может, вот только действительно ли оно недобровольное? Я лёг сюда сам, я предпочту думать, что лёг сам. Или все же он меня вынудил, не оставил мне выбора, и снова я нуждаюсь в нём? Я не знаю, что хуже: признаться, что все это происходит по моей воле, или принять, что я опять угодил в его очередную ловушку. Какой бы из унизительных вариантов я не выбрал, главное, что я все равно здесь, в пустом медицинском кабинете, жду, пока он достанет пулю из моего плеча, и пытаюсь не заснуть от накатывающей усталости и анестезии. Игла врезается в кожу, и боль отступает почти сразу.
Глаза слипаются, но держать их закрытыми невозможно страшно и неприятно. Они сохнут, я забываю моргать, стараясь не провалиться в сон. Не то чтобы я не хотел спать. Стол подо мной перестал быть ледяным. После многочасовой борьбы за жизнь, беготни от охраны и перестрелки уснуть хочется невыносимо, но не выходит. Это чувство, когда тело и голова гудят, молят о пощаде и отдыхе, но не в состоянии отключиться. Ты сам молишься о том, чтобы скорее уснуть, иначе рискуешь сойти с ума. Или когда ты так напуган, встревожен прошедшим или будущим днем, закрываешь глаза, лежишь неподвижно, как труп на обочине, час, два, но гогот мыслей не прекращается в голове. Перевернуть подушку, прижаться щекой к свежей стороне, самому перевернуться и достать стопу из-под одеяла, закинуть ногу, попробовать лечь на спину, глоток воды, снова повернуться на тот же бок и сбросить с себя одеяло в надежде, что холод усыпит тебя, но замерзнуть. Виться как юла до тех пор, пока противной мелодией не прозвенит будильник, и понять, что ночь прошла. Спал ли я вообще в такие ночи? Сплю ли я сейчас? Я распахиваю глаза.
Уснуть сейчас, когда за спиной сидит Лэмбтон, хозяйничает со мной, — значит отдать себя ему полностью, даже не пытаться следить за процессом. Правда ли я тут не добровольно? Я предпочту не думать, сам ли я сюда лёг.
Поднос звенит, я не чувствую боли, может, от этого мне так хочется спать? Хирургические инструменты, которые растягивают мою кожу, смертельно холодные, а кровь, стекающая по спине, жаркая, такая же, как нагревшийся подо мной стол и его руки... Его руки тоже тёплые.
Я мну шов своих штанов, даже сам не сразу замечаю, как делаю это от нервов. Наверное, мне нельзя шевелить рукой, но он ничего не говорит. Чувствую, как он марлей вытирает мою рану, но приглушенно, мое плечо как будто из ваты, но даже так я угадываю очертания его пальцев через ткань. Может, дело в нём. Я даже отсюда чувствую его дыхание, хотя он сидит и держит спину ровно, как делает это всегда, осторожно, как будто я дорогостоящий экспонат в его коллекции, как будто он реставратор, готовится залатать во мне брешь. Его движения выверены строже часов, резкие, обычно беспристрастные, но когда дело касается меня, все немного иначе. Его пальцы длинные, и даже можно назвать их изящными, слепой глаз блестит как стекло. Даже противно, что я помню столько деталей.
Не могу понять, что он делает, кожу тянет, так неприятно, мерзко, но мне не больно. На поверхности теплого металлического стола, на котором я лежу голый по пояс, я вижу часть его отражения, но оно такое мутное, смазанное, что смотреть на него бессмысленно. Веки тяжёлые, иногда я не замечаю, что глаза закрылись, до тех пор пока не распахиваю их в ужасе. Долго ли я так лежу? Не хочу уснуть и оказаться застигнутым за этим, как за чем-то постыдным.
Поднос звенит, опять, который раз за эту ночь. Я понял, что все это время он держал в руках скальпель. Лэмбтон долго намывал руки, может, минуты две, прежде чем сесть за стол. Он без перчаток, не верю, что их здесь нет. Не боится ли он запачкать руки в моей крови, манжеты своей дорогущей рубашки, белее, чем мои зубы, запонки, которые он меняет как по настроению. Я ни разу не видел, чтобы они повторялись, но зато видел его в одном и том же галстуке несколько раз. Сначала я думал, что он приходит ко мне в наши немногочисленные встречи в одном красном галстуке, но потом заметил этот глянцевый узор на ткани. На одном галстуке узор из двух одинаковых параллельных линий. На другом три параллельные, но крайние тоньше в два раза. На третьем были две тонкие параллельные линии, но в нем я видел Генри единожды. Я распахиваю глаза.
Мне не больно, но противно, я чувствую, как он щипцами ищет пулю, и еще челка упала мне на глаза, и капля крови скатилась по спине, я чувствую себя не в своей тарелке. Я чувствую себя в его тарелке.
Тот выстрел звучал громче, чем остальные, а потом плечо прорезало острой болью, которая заставила меня согнуться и зажать бьющую ключом рану. Я легко отделался, тот тип хотел застрелить меня, а я держу в руках оружие очень редко. Впервые, когда Джон дал мне в руки свой револьвер, он показался мне очень увесистым, в руке лежал неудобно — ручка была то слишком большой, то слишком маленькой. А теперь я здесь, лежу на этаже наедине с одним только Лэмбтоном, вдыхаю запах процедурного кабинета, который пропитал меня насквозь, пытаюсь проглотить привкус металла во рту.
Он достал эту чертову пулю, она упала на поднос почти так же громко, как вылетела из дула несколько часов назад. Генри разрезает бинт, ножницы издают скребущий звук, щелкают. Он забивает мою рану бинтом, перевязывает. И внезапно наступает облегчение, словно все это время моё тело было бесконечно напряжено. Но даже не от того, как он доставал этот несчастный кусок разорванного металла из моего плеча, а от того, как он прикасался ко мне, от того, что я лежу к нему спиной.
В этом кабинете словно нет воздуха, только пары химикатов и физраствор, только я и Генри. Он разворачивает меня обратно на спину, точнее, я ложусь сам. Не смотрю ему в лицо, не хочу больше играть в гляделки, меня словно вообще здесь нет, пускай думает, что я умер. Он тоже не смотрит, обливает кусок марли дезинфицирующим раствором, смывает кровь с раны на моем животе, но я знаю, что периферийным зрением он все равно следит за мной внимательно. Щиплет. Свет кажется ярче, чем был минуту назад, звуки громче, я слышу, как он дышит, я чувствую себя на разделочной доске, где меня зашивают. Я снова пытаюсь проглотить металлический привкус во рту, и он встает поперек горла комом, меня будто вот-вот стошнит. Запахи тоже стали ярче, я чувствую его парфюм, всегда один и тот же, альдегиды и озон, я узнаю этот аромат из тысячи. Я всегда знаю, когда он рядом, но не по тому, как звучат его шаги, уверенно и неторопливо, не по номеру его машины, который я прекрасно помню, не по тому, как он делает вдох, прежде чем заговорить, как смотрит на меня, что я чувствую этот взгляд, как стучит в дверь тремя четкими ударами, как затихают комнаты, когда он идет, нет, я знаю это из-за его запаха.
Я распахиваю глаза. Голова немного кружится из-за постоянных отключений и потери крови. А может, из-за напряжения. Плечо под бинтом заныло, мне больно, но я не подаю виду — анестезия перестала действовать. Генри рядом, спросонья я забываю, что зарекся не смотреть на него. Теперь по моему телу текут не горячие капли крови, а холодные перекиси или антисептика. Я не могу расслабиться и закрыть глаз, отдохнуть. Когда он обводит пальцами мои ребра, углубления между ними, я чувствую, как каменеет мое тело, но не потому что мне больно и открытая рана жжет, а потому что он меня касается. Я стараюсь не думать о том, почему так происходит, потому что боюсь прийти к выводу, который окажется ещё хуже. Он пугает меня своим видом, своей властью, влиятельностью, нездоровым интересом ко мне. Я совсем не знаю, что у него в голове, чего мне ожидать.
Генри оставляет заплатку на содранной коже около моего ребра — я сорву её уже завтра и пожалею об этом, потому что одежда начнет тереть и раздражать кожу.
Всю жизнь я рискую, оказываясь в опасности, на волоске от смерти, каждый раз я до безумия напуган, сталкиваясь один на один с неизвестными тварями. Они раскрывают клыкастые пасти, дышат мне в лицо, готовые разорвать позвонки в моей шее и сожрать мою голову. Мне безумно страшно. Но я знаю, что через неделю я поеду на новое дело.
Ноги замерзли. Генри не оставляет без внимания даже самые мелкие царапины. Дело не в его педантичности.
Меня всегда тянет к неизвестному, пугающему, и поэтому я боюсь в одну ночь понять, что меня тянет и к нему.
Все инструменты звенят на подносе, Генри не говорит ни слова, но я знаю, что его аудиенция закончена и он уходит обратно к раковине, намывать руки около двух минут.
Я сажусь на столе, спускаю ноги, и по спине пробегает прохладная дрожь. Держусь за края, как будто сейчас упаду. Оно так и есть, голова кружится, и я пялюсь вниз, на ледяной кафель, на чистые швы между плитами, на колесики табуретки, на которой сидел Генри, на ножки столика, на котором стоял поднос, на свои собственные ноги. Вода больше не шумит, не хочу оборачиваться, не хочу его видеть. Пока я его не вижу, его здесь нет.
Кого я обманываю, он всегда рядом, даже если я его не вижу, даже если он за сотни километров от меня, даже если я пересеку океан, он всегда знает, где я, что я делаю, как себя чувствую, что я не ел ничего вчера на завтрак. Он всегда знает способ добраться до меня. Я пялюсь вниз на царапины на кафеле, на упавший кусок бинта, на узор плитки, напоминающий яичную скорлупу, на капли крови, которые я оставил, когда пришел, на лакированные туфли Генри.
Он стоит передо мной, и я поднимаю голову, смотрю в его глаза, его бесчеловечные глаза — один стеклянный, безжизненный, другой почти черный, глубокий, пустой. Я смотрю и измученно сглатываю ком в горле, будто это неподъемная ноша. Живот крутит, я хочу есть, я хочу, чтобы он перестал прожигать меня взглядом. Он держит в руках пинцет с ватой, приближается, берет меня за подбородок, приподнимая его, наклоняя, как ему удобно. Я не сопротивляюсь. Он обеззараживает ссадину у меня под правым глазом, проводит ватой, немного надавливает, а потом возвращает пинцет на место. Последний штрих. Я целую его в губы. Держа за голову, притягиваю его к себе, жарко прижимаюсь к губам с закрытыми глазами, а он прикасается к моей спине. Я чувствую его парфюм, я чувствую, как колотится сердце, я чувствую, как пальцами зарываюсь в его волосы, я чувствую его язык и его ладонь на своем затылке.
Я не знаю, зачем сделал это, я не помню, как притянул его к себе, но я его целовал, здесь, в процедурном кабинете, на пустом этаже, сидя голым по пояс на тёплом хирургическом столе. Голова кружится ещё сильнее, моя кожа горит от того, что я делаю. Генри углубляет наш поцелуй, он держит меня, я не успеваю следить за его руками, как они перемещаются со спины на талию, с талии на бедра, с бедер обратно на спину и шею. Я прижимаю его к себе, не открывая глаз, снова и снова, раз за разом. Мне тяжело дышать и думать. Очень тяжело думать о том, как мой живот стягивает сильнее от его прикосновений. Очень тяжело дышать, не сбиваясь до сдавленного мычания. Поцелуй за поцелуем. Он отстраняется, чтобы снова припасть. Он отстраняется, чтобы я потянулся к нему ближе. Я не закрываю рта, я чувствую, как он проникает языком, чувствую его пальцы в своих волосах, чувствую, как мне жарко, как тянет низ моего живота.
Он знал, что я это сделаю, знал это ещё раньше, чем я. Генри прекращает так же резко, как я начал. Я вижу, как он доволен, как оценивающе меня осматривает, ухмыляется, но ничего не говорит. Он разворачивается и просто уходит, оставляет меня одного в процедурном кабинете со сбитым дыханием, сдавленной грудью, опаленными губами и невыносимой тяжестью в животе.
Ублюдок.