***
За дверью палаты было тихо. Только далёкие шаги медсестёр, только приглушённые голоса откуда-то из конца коридора, только этот бесконечный, мерный гул больничного освещения, который въедается в голову, если сидеть слишком долго. Зодил сидел на пластиковом стуле, привинченном к стене, и смотрел на свои руки. Он не помнил, сколько уже здесь сидит. Когда позвонили - голос в трубке был чужим, официальным, равнодушным, - он сначала не понял. «Ваш сын в реанимации». Слова не складывались в смысл. Джаббер? В реанимации? Зодил примчался через полгорода, сжимая руль так, что пальцы онемели. Вбежал в приёмный покой, наорал на медсестёр, пока не показали палату. А там... Там Джаббер лежал под капельницами, опутанный проводами, с трубкой в горле, серый, как та самая больничная простыня, которой его накрыли. И не двигался. Совсем. Зодил тогда замер в дверях. Не мог подойти. Не мог пошевелиться. Просто стоял и смотрел на этого пацана, который за столько лет стал ему ближе, чем кто-либо в этой грёбаной жизни. Он подошёл позже. Когда медсёстры вышли, когда аппаратура перестала пищать так пронзительно, остались только они вдвоём. Стоял у койки, смотрел на бледное лицо, на синяки под глазами, на эти вечно безумные глаза, сейчас спрятанные под веками. И гладил по волосам. Осторожно, будто боялся разбудить. Будто боялся, что разбудить уже не получится. - Как ты до такого дошёл, пацан? - спросил он тогда тихо, в пустоту. - Ну как? Ответа не было. Только писк аппаратуры и ровное, слишком ровное дыхание, которое обеспечивала трубка в горле. Сейчас Джаббер очнулся. Зодил знал - ему сказала та маленькая, вечно трясущаяся девчонка-врач. Сказала, что всё в порядке, что кризис миновал, что теперь просто время и покой. Но Зодил не вошёл. Он сидел в коридоре и держал в руках заключение врача. Листок уже измялся по краям - он перечитывал его раз десять, впивался глазами в каждую строчку, пытаясь найти там что-то, что объяснило бы, как это вообще могло случиться. «Острая интоксикация. Клиническая смерть на догоспитальном этапе. Реанимационные мероприятия. Прогноз благоприятный при условии полного отказа...» Он скомкал бумагу, потом разгладил снова. Сжал пальцами переносицу, зажмурился. На вид он был спокоен. Сидел ровно, смотрел перед собой, дышал размеренно. Ни один мускул на лице не дрожал. Любой, кто прошёл бы мимо, подумал бы - холодный человек. Равнодушный. Может, даже чужой. Никто не видел, как побелели костяшки пальцев, сжимающих этот дурацкий листок. Никто не видел, как вздрагивают ресницы, когда он закрывает глаза. Никто не слышал, как бьётся сердце - слишком быстро, слишком громко в этой больничной тишине. Зодил вспоминал. Вспоминал, как впервые увидел Джаббера - мелкого, тощего, злого на весь мир пацана из приюта, который смотрел на всех исподлобья и никому не верил. Как забирал его к себе, как учил жить по-человечески, как пытался объяснить, что можно по-другому. Не через драки, не через самоуничтожение. Вспоминал, как впервые заметил, что с Джаббером что-то не так. Те блестящие глаза, та нервная дрожь в пальцах, те уходы в себя, после которых он возвращался никакой. Как пытался говорить с ним - и натыкался на стену. Как возил к врачам, как уговаривал, как ругался, как орал так, что стены тряслись. Всё бестолку. Джаббер срывался снова и снова. Уходил на дно, выныривал, хватал воздух - и снова нырял. А Зодил смотрел на это со стороны, чувствуя, как внутри разъедает бессилие. Потому что нельзя заставить человека жить, если он сам не хочет. Нельзя вытащить того, кто цепляется за своё дно, как за единственное, что у него есть. Он думал, что привык. Что уже не так больно. Что очередной срыв - просто ещё один виток, который переживут, как переживали предыдущие. А потом этот звонок. Реанимация. Трубка в горле. И Зодил понял, что не привык. Совсем. Он сидел в коридоре, сжимая в руках измятое заключение, и внутри у него всё дрожало. Не внешне - внутри. Там, где никто не видит. Где живёт этот вечный, липкий страх за пацана, который давно уже стал ему сыном. Он хотел верить, что этот раз станет последним. Что Джаббер очнётся, посмотрит на него и скажет: «Всё, батя, хватит». Что они уйдут из этой больницы вместе и начнут сначала. Но опыт подсказывал другое. Зодил посмотрел на дверь палаты. Она была закрыта. Там, за ней, лежал его сын. Живой. Очнувшийся. Не знающий, что отец здесь, в коридоре, уже который час. Можно было войти. Просто встать, открыть дверь и войти. Сказать что-то важное. Обнять. Просто быть рядом. Зодил не двигался. Он сидел на пластиковом стуле, сжимал в руках бумагу и смотрел в одну точку на стене. Думал о том, что будет дальше. Думал о том, сколько ещё раз сможет вот так сидеть в больничных коридорах и ждать, когда решится - жить или нет. На вид он был спокоен. На вид он был холоден. Никто не знал, как сильно болит внутри.Часть 1
5 марта 2026 г., 15:29
Джаббер веселился.
Это было то самое редкое состояние, когда всё складывалось само собой - музыка попадала в ритм пульса, чужие улыбки не раздражали, а собственная голова не гудела привычным фоновым шумом. Он болтал с кем-то у стола, заставленного бутылками, хохотал над шуткой, которую через минуту забыл, хлопал по плечам незнакомых людей так, будто знал их всю жизнь.
В правой руке лениво тлел косяк. Дым щипал глаза, но он уже привык - не замечал, просто курил, передавал дальше, затягивался снова. В левой - стакан с пивом, тёплым, почти безвкусным, но холодное давно закончилось, а идти за новым было лень.
Он пил, курил, смеялся, двигался в такт музыке, которая долбила из старых колонок где-то в углу. И ему было хорошо.
По-настоящему. Глубоко. До мурашек на затылке.
Джаббер смотрел на лица вокруг - расплывчатые, тёплые, освещённые разноцветными лампочками, развешанными по стенам. Кто-то танцевал, запрокинув голову, кто-то целовался в углу, не обращая внимания на толпу, кто-то просто сидел на полу, привалившись к стене, и блаженно улыбался своим мыслям.
Он поймал себя на мысли, что не хочет, чтобы это заканчивалось. Не хочет уходить в тишину своей пустой квартиры, где стены давно пропитались одиночеством. Не хочет смотреть в потолок и считать трещины. Не хочет просыпаться завтра и понимать, что всё это - просто очередной вечер, который ничего не меняет.
Пусть тянется как можно дольше.
Он затянулся ещё раз, чувствуя, как дым заполняет лёгкие, как голова становится ватной, а мысли - тягучими, как патока. Хорошо. Твою мать, как же хорошо.
Но к ночи всё пошло на спад.
Организм просто взял и вырубился. Ещё минуту назад Джаббер стоял, облокотившись о стену, и слушал чей-то пьяный монолог, а в следующую - уже падал на продавленный диван, чувствуя, как ноги отказываются держать.
Он растёкся по обивке, разбросав руки и ноги в разные стороны, и просто смотрел.
Смотрел на потолок - пенопластовые плитки с незамысловатым узором, которые он рассматривал уже тысячу раз. Смотрел на людей, которые продолжали двигаться, смеяться, жить своей ночной жизнью. Смотрел на дым, слоями висящий под потолком, на свет от лампочек, дрожащий в мутном воздухе.
И думал.
О том, как правильно всё устроено. Как можно просто прийти, раствориться в толпе, стать её частью - и не думать ни о чём. Не вспоминать. Не бояться.
Он думал о том, что никогда - никогда - не захочет отказываться от этого. От этой свободы, от этого забытья, от этого тёплого, липкого, живого угара, в котором можно спрятаться от самого себя.
Никогда.
Мысль была тёплой, обволакивающей, как одеяло. Джаббер улыбнулся своим мыслям, прикрыл глаза на секунду...
- Джаб.
Кто-то дёрнул его за рукав.
Он открыл глаза. Не сразу сфокусировался. Рядом стоял парень - вроде знакомый, вроде нет. Имени он не вспомнил, даже если бы его пытали. Но лицо было знакомым. Из тех, кто всегда оказывается рядом, когда подходит время.
Парень ничего не сказал. Просто кивнул в сторону лестницы, ведущей на второй этаж.
Джаббер посмотрел туда. Тёмный проём, слабый свет откуда-то сверху, приглушённые голоса. И это особенное, ни с чем не сравнимое чувство в груди - смесь предвкушения и сосущей пустоты, которая требовала заполнения.
Он знал, что там.
Знал, кто там. Знал, что будет. Знал, как поведёт себя тело через минуту, через пять, через час. Знал этот маршрут наизусть - по лестнице, направо, вторая дверь. Там уже ждут. Там уже разложили на столике.
Парень уже шёл к лестнице, не оборачиваясь. Даже не проверял, идёт ли Джаббер за ним. Знал, что пойдёт.
Джаббер смотрел на свои руки. Пальцы дрожали мелко. Это было уже не от волнения, вовсе нет. Это было состояние тела, которое кричало, которое требовало, которое не умело жить иначе.
Он поднялся с дивана.
Ноги сами понесли его вверх по лестнице.
Ступени скрипели под тяжестью тела - каждый шаг отзывался в груди глухим, ритмичным эхом, которое смешивалось с музыкой, долбившей где-то наверху. Древесина под пальцами была шершавой, в некоторых местах покрытой липким слоем пролитого пива, уже успевшего засохнуть и превратиться в коричневатую корку, въевшуюся в поры дерева. Перила чуть вибрировали от басов - они проходили сквозь стены, сквозь кости, оседали где-то в основании черепа глухой, пульсирующей болью, которую Джаббер давно перестал замечать.
Голоса становились громче с каждой ступенькой.
Они плыли сверху - обрывки фраз, смех, чей-то спор, готовый вот-вот перерасти в драку или, наоборот, в примирение с обязательным последующим распитием. Кто-то включил музыку на телефоне - дешёвые колонки хрипели, не справляясь с басами, и звук превращался в кашу, в которой невозможно было различить ни мелодии, ни слов, только сплошной, давящий на уши гул.
Джаббер поднимался медленно, переставляя ноги с привычной ленцой человека, который делал это уже сотни раз. Он знал каждый изгиб этой лестницы, каждую скрипучую доску, каждую щербинку на перилах. Знал, что на площадке между первым и вторым этажом всегда темнее всего - лампочка перегорела ещё месяц назад, и никто не удосужился её поменять. Знал, что дверь в конце коридора вторая слева, и ручка у неё всегда тёплая - от чужих ладоней, от того особенного жара, который собирается в таких комнатах.
Всё это было знакомо до тошноты, до боли в зубах, до желания развернуться и уйти. Но ноги не слушались этого тихого, слабого голоса, который ещё пытался что-то сказать. Они несли его вверх, потому что так было надо. Потому что тело знало лучше.
Джаббер зашёл в комнату вслед за парнем, и свет ударил в глаза.
Тусклый, жёлтый, тяжёлый - единственная лампа под потолком, прикрытая чьей-то курткой, чтобы не слишком слепила. Свет ложился на лица неровными пятнами, выхватывая из полумрака то чей-то подбородок, то поблёскивающие глаза, то руки, нервно теребящие края одежды.
Воздух в комнате был спёртым, тяжёлым - в нём смешались запахи пота, дешёвого парфюма, табачного дыма и того особенного, сладковато-химического аромата, который всегда сопровождает такие сборища. Он оседал на языке, въедался в волосы, пропитывал одежду, делал её липкой и чужой.
Все, кто был в комнате, обернулись на него.
Это случилось не сразу - повороты голов были медленными, почти ленивыми, будто каждый из них находился в своём личном временном потоке, из которого приходилось выныривать, чтобы узнать вошедшего. Но когда узнавали - лица менялись. На них расплывались улыбки, тёплые, почти родные, какие бывают только у людей, связанных общим тайным знанием. Улыбки людей, которые знают, что сейчас произойдёт, и ждут этого с тем особенным, голодным нетерпением, которое невозможно спрятать за вежливыми гримасами.
Кто-то привстал с места, освобождая пространство у столика. Чьи-то руки убрали с дороги пустые бутылки, смахнули на пол горсть окурков - они покатились по грязному линолеуму, оставляя за собой серые дорожки пепла. Тело Джаббера двигалось в этом расступающемся море само, привычно, без участия сознания - оно знало, куда идти, знало, где остановиться, знало, как опуститься на корточки перед низким столиком, заставленным тем, ради чего все здесь собрались.
На столике лежали пакетики.
Они были другие. Не те, к которым Джаббер привык за последние месяцы. Упаковка - чуть ярче, чуть дешевле на вид, с неровными краями, будто их резали наспех тупыми ножницами. Порошок внутри - не белый, как обычно, а с едва заметным желтоватым отливом, какой бывает у просроченной муки или у чего-то, что уже начало портиться.
Джаббер смотрел на эти пакетики и чувствовал, как внутри, где-то в самом низу живота, зашевелилось что-то тяжёлое. Не страх. Скорее предчувствие - то самое, которое приходит всегда перед тем, как случается что-то нехорошее. Оно было липким, тёплым, оно обволакивало внутренности, заставляло сердце биться чуть быстрее, чуть глубже, чем нужно. Оно поднималось откуда-то из глубины, из тех мест, где ещё жила память о том, как однажды уже было плохо. Очень плохо.
Но тело не слушало эту память. Оно уже тянуло руки.
Пальцы сомкнулись на прозрачном пластике - он был тёплым от чужого тепла, от рук, которые держали его до этого. Джаббер поднёс пакетик к свету, повертел, рассматривая порошок. Тот пересыпался внутри, мелкий, как тальк, лёгкий, как пепел. Желтоватый оттенок не исчезал - он был там, въевшийся в каждую крупинку.
В комнате стало тихо.
Эта тишина была тяжелее любого шума. Она давила на плечи, на затылок, на позвоночник, заставляла мышцы напрягаться в ожидании. Джаббер чувствовал взгляды на своей спине, на затылке, на руках. Они были почти осязаемыми - тёплые, липкие, голодные. Все ждали. Все смотрели. Все хотели, чтобы он сделал первый шаг - как делал всегда, как делал сотни раз до этого.
Он развернул пакетик.
Пластик противно хрустнул под пальцами - звук был громким в этой тишине, резанул по ушам, отозвался где-то в зубах ноющей болью. Пальцы чуть дрожали - привычная, почти незаметная дрожь, от которой Джаббер давно перестал вздрагивать. Она была такой же частью его тела, как руки или ноги, как дыхание или сердцебиение.
Он насыпал дорожку на пластиковую карту - цветастую, с логотипом какого-то супермаркета, который закрылся ещё год назад. Карта чуть прогнулась под тяжестью порошка, но выдержала. Бело-желтая полоска легла ровно, аккуратно, будто это было не вещество, убивающее людей, а просто украшение.
Достал из кармана мятую купюру. Свернул в трубочку - медленно, аккуратно, как учил себя когда-то, когда ещё считал, что в этом деле важна техника. Края бумаги царапали пальцы, но он не замечал. Припал к дорожке.
Вдох.
Порошок обжёг ноздри - сильнее, чем обычно. В нём чувствовалась какая-то химическая, резкая нота, которой не было в привычной дряни. Она резанула по слизистой, заставила глаза слезиться, защипала где-то глубоко в переносице. Порошок посыпался дальше, в гортань, осел на языке горьковатым привкусом, от которого захотелось кашлять, выплюнуть, вытрясти из себя всё, что только что попало внутрь.
Джаббер замер.
Секунда. Две. Три.
Ничего.
Пустота внутри. Только жжение в носу и горький привкус на языке.
Он выдохнул, откинулся назад, сел на пятки. Поднял глаза на остальных - они смотрели на него, ожидая вердикта, ожидая того самого кивка.
- Нормально, - сказал Джаббер. - Вроде...
И тут мир дёрнулся.
Это было похоже на то, как если бы кто-то дёрнул за нитку, привязанную к затылку. Резко, сильно, неожиданно. Всё вокруг качнулось - стены, потолок, лица людей - всё поехало в сторону, будто комнату поставили на попа.
Сначала свело зубы.
Челюсти сжались сами собой - резко, сильно, до хруста где-то глубоко в черепе. Джаббер услышал этот звук - сухой, отчётливый, будто кто-то ломал зубы в ступке. Боль была острой, неестественной, будто кто-то взял его голову в огромные тиски и начал медленно, методично сжимать. Сначала височные кости, потом затылок, потом всю черепную коробку целиком.
Он попытался вздохнуть, но лёгкие не слушались. Воздух застрял где-то в горле, не желая идти дальше, наткнулся на спазм, сжавший гортань мёртвой хваткой. Вместо вдоха из груди вырвался только тихий, сиплый хрип - звук, похожий на предсмертный выдох.
Голова сжалась в железный обруч.
Боль нарастала с каждой секундой - невыносимая, выкручивающая, заставляющая забыть всё, чему учился за жизнь. Как дышать. Как моргать. Как держать спину прямо. Как вообще существовать в этом мире. Осталось только одно ощущение - череп, который сейчас разлетится на мелкие куски, забрызгав всё вокруг серым месивом из костей и того, что когда-то было мозгом.
Пальцы сами вцепились в виски, вдавились в кожу с такой силой, что ногти оставили кровавые полумесяцы. Тёплая жидкость потекла по щекам, но Джаббер не чувствовал этой боли - она была слишком маленькой, слишком незначительной по сравнению с той, что разрывала голову изнутри.
Она не уходила. Она только росла, расползалась, заполняла каждую клетку, каждую мышцу, каждую косточку, каждую частичку тела, которое когда-то принадлежало ему.
Джаббер попытался встать.
Рванул корпус вверх, напрягая все мышцы, которые ещё слушались, - и тут же рухнул вниз, потому что ноги перестали существовать. Они просто отказались держать, превратились в две безжизненные тряпки, которые подкосились в одно мгновение, не выдержав веса тела.
Колено встретилось с углом столика.
Удар был глухим, тяжёлым - дерево против кости, кость против дерева. Боль вспыхнула ярко, ослепительно, но тут же утонула в той, основной, которая уже заполнила всё тело, растворилась в ней, как капля в море.
Джаббер лежал на полу, глядя в одну точку на потолке, и чувствовал, как мышцы начинают жить своей жизнью.
Сначала дёрнулась икра на левой ноге. Короткое, резкое сокращение, от которого ступня подогнулась внутрь, чуть не вывернув сустав. Потом бедро - мышцы закаменели, стали твёрдыми, как доски. Потом свело живот - резко, сильно, так, что внутренности сжались в тугой, болезненный узел, будто их скручивали в жгут.
Судорога пошла вверх, захватывая грудь, плечи, шею.
Каждое движение было отдельной вспышкой боли - мышцы сокращались, не слушаясь, не подчиняясь никаким приказам извне. Они делали то, что хотели, жили своей собственной, отдельной от хозяина жизнью.
Тело выгнулось дугой.
Это было неконтролируемо. Неостановимо. Мышцы свело все разом - от пальцев ног до кончиков волос. Позвоночник выгнулся так, что, казалось, ещё немного - и хрустнет, переломится, как сухая ветка под ногой. Голова моталась из стороны в сторону, выстукивая затылком быстрый, бешеный ритм по грязному полу, оставляя на линолеуме тёмные, влажные следы.
Изо рта пошла пена.
Сначала просто влага - слюна, смешанная с чем-то горьким. Потом густая, белая масса, которая пузырилась на губах, стекала по подбородку, заливала шею, пропитывала воротник футболки. В ней появились розовые прожилки - язык был прикушен, и кровь смешивалась с пеной, делала её тошнотворно-сладковатой на вид, похожей на плохо взбитый коктейль с сиропом.
Глаза закатились.
Остались только белки, подрагивающие в такт ударам тела об пол. Иногда веки вздрагивали, пытаясь закрыться, но не могли - мышцы не слушались, делали всё наоборот. Казалось, что эти белые шары сейчас выпадут из орбит, покатятся по полу, исчезнут в темноте под диваном.
Из носа потекла тёмная, почти чёрная кровь.
Тонкая струйка, которая разбегалась по щекам, затекала в уши, смешивалась с потом и пеной на подбородке, падала тяжёлыми каплями на пол. Капли шлёпались о линолеум с тихим, влажным звуком - раз, два, три, четыре, будто кто-то считал секунды до его смерти.
Пальцы скрючило.
Они выгнулись назад, в сторону, под неестественными углами - суставы хрустели, не выдерживая напряжения, грозясь выскочить из своих мест. Ногти впивались в собственные ладони, оставляя глубокие, кровавые борозды, из которых тоже сочилась кровь - тёплая, липкая, смешанная с грязью, въевшейся в кожу.
Тело билось в конвульсиях, не желая останавливаться.
Каждая мышца жила своей жизнью - руки дёргались в одну сторону, ноги в другую, голова моталась так, что шея, казалось, сейчас не выдержит, позвонки разлетятся в разные стороны, как бусины с порванного ожерелья.
Запах в комнате стал невыносимым.
Пот - кислый, резкий, въедающийся в ноздри. Кровь - сладковатая, металлическая, тяжёлая. И ещё что-то, от чего желудок сжимался в спазме, - запах мочи, тёплой, едкой, которая тонкой струйкой потекла по ноге, пропитала штаны, собралась в маленькую лужицу на полу под телом. Мочевой пузырь не выдержал напряжения. Джаббер даже не почувствовал этого.
Он был далеко.
Дальше чем хотел бы.
Он стоял в коридоре.
Холод пробирал до костей - плитка под босыми ногами была ледяной, невыносимо ледяной, но он не мог пошевелиться. Не мог уйти. Не мог даже опустить глаза, чтобы посмотреть на свои ноги, на свои детские, худые ноги в синих трусах, которые сползали с тощих бёдер.
Перед ним была дверь.
Старая, облупившаяся, с номером, который давно стёрся - остались только бледные очертания цифр, которые уже невозможно было прочитать. Краска облезла кусками, обнажая тёмное, трухлявое дерево. Из-под двери сочился свет - тусклый, жёлтый, больничный. Таким светом освещают палаты, где лежат безнадёжные. Таким светом освещают морги.
Джаббер знал, что там.
Знал всем своим существом, всем своим маленьким, замерзающим телом. Знал, что должен открыть эту дверь. И знал, что не хочет. Что никогда в жизни не хотел так сильно оказаться где-нибудь в другом месте.
Рука поднялась сама.
Пальцы - тонкие, детские, с обкусанными ногтями - коснулись холодной ручки. Металл обжёг кожу.
Дверь открылась с протяжным, тоскливым скрипом, от которого по спине побежали мурашки.
Внутри была комната.
Маленькая, тесная, с одной койкой у стены и тумбочкой в углу. Свет под потолком горел тускло, едва освещая фигуры, сидевшие на койке спиной к нему.
Двое.
Один - большой, широкоплечий, с тяжёлыми, натруженными руками. Вторая - поуже, с длинными волосами, собранными в хвост, который свисал на спину тёмной, безжизненной прядью. Они сидели близко друг к другу, склонившись над чем-то, что держали в руках.
Джаббер шагнул в комнату.
Плитка под ногами сменилась холодным линолеумом - старым, потрескавшимся, с тёмными пятнами в углах, похожими на засохшую кровь. Каждый шаг давался с трудом - ноги будто налились свинцом, но он шёл. Не мог остановиться.
Ещё шаг. Ещё.
Он подошёл почти вплотную и увидел.
Увидел, как мужчина затягивает жгут на своей руке - толстой, в синих венах, которые вздулись от напряжения, готовые лопнуть в любой момент. Увидел, как женщина рядом протягивает ему шприц - обычный, одноразовый, с мутноватой жидкостью внутри.
Увидел, как игла входит в вену - медленно, почти ласково, будто это не укол, а прикосновение любовника.
Жидкость исчезла под кожей.
Мужчина откинулся назад, запрокинул голову, и Джаббер увидел его лицо.
Пустота.
Там, где должны были быть глаза - гладкая, серая кожа. Там, где должен был быть нос - только два маленьких отверстия, едва заметные, не двигающиеся при дыхании. Там, где должен был быть рот - тонкая, бледная линия, которая не шевелилась, не дышала, не жила.
Женщина повернулась к нему.
То же самое. Овал вместо лица. Гладкая кожа вместо глаз, носа, губ. Только намёк на человеческие черты, только форма, лишённая содержания, пустая оболочка, в которой никогда не было души.
Но Джаббер знал.
Знал всем своим маленьким, замерзающим телом, что это они. Его родители. Те, кого у него никогда не было. Те, кого он не мог вспомнить. Те, кто сейчас сидели перед ним и вгоняли в себя ту же дрянь, что только что убивала его там, в реальности.
Он хотел закричать.
Хотел зажмуриться, убежать, спрятаться, забиться в самый тёмный угол и никогда не вылезать. Хотел, чтобы это всё исчезло, растворилось, оказалось просто сном, кошмаром, от которого можно проснуться.
Но тело не слушалось.
Он стоял и смотрел, как безликая фигура тянется к шприцу, лежащему на тумбочке. Как длинные, неестественно бледные пальцы сжимаются на пластике. Как игла приближается к вене на тонкой женской руке.
- Нет, - выдохнул он.
Голос прозвучал тонко, по-детски жалобно. Таким голосом просят пощады. Таким голосом умоляют не делать больно. Таким голосом плачут в подушку по ночам, когда никто не видит.
Фигуры не обернулись.
Они даже не пошевелились. Только свет под потолком мигнул раз, другой - и погас.
Темнота стала полной, густой, осязаемой.
Она давила на глаза, на уши, на кожу, заставляла задыхаться. Она заполняла рот, нос, лёгкие, не давая вздохнуть. Она была везде - в каждой клетке, в каждом уголке сознания, в каждой мысли, которая ещё пыталась пробиться сквозь этот ужас.
А в этой темноте кто-то засмеялся.
Тихий, шелестящий смех, от которого волосы на затылке встали дыбом. Он шёл отовсюду - из стен, из пола, из потолка, из самой темноты. Он обволакивал, забирался в уши, в голову, в самые глубокие уголки сознания, куда не проникает даже память.
Джаббер закричал.
Крик был длинным, тонким, почти беззвучным - голос сорвался сразу, превратился в сиплый хрип, в вой, похожий на предсмертный вой животного, попавшего в капкан. Он кричал и не мог остановиться, потому что смех становился всё громче, всё ближе, всё невыносимее.
Крик оборвался.
В реальности его тело выгнулось так сильно, что, казалось, позвоночник сейчас хрустнет, разломится на две части, и внутренности вывалятся наружу.
Конвульсии стали не просто сильными - они стали всепоглощающими. Руки и ноги двигались в каком-то бешеном, нечеловеческом ритме, выбивая дробь по полу, по стенам, по всему, что попадалось под горячечные удары. Пальцы скребли по линолеуму, сдирая кожу до мяса, оставляя за собой тёмные, кровавые следы.
Изо рта хлестала пена, смешанная с кровью, заливая подбородок, шею, грудь, пропитывая одежду насквозь, делая её тяжёлой и липкой. Капли падали на пол с тихим, влажным звуком, смешиваясь с мочой и кровью из разбитого затылка.
Глаза закатились так, что остались только белки, подрагивающие в такт ударам тела об пол. Иногда веки вздрагивали, пытаясь закрыться, но не могли - мышцы не слушались, делали всё наоборот, заставляя смотреть в никуда, в пустоту, в ту самую темноту, которая уже поглотила его там, в другом мире.
Кожа стала серой, влажной от пота, который выступал крупными, тяжёлыми каплями. Они стекали по лицу, по шее, смешивались с пеной и кровью, падали на пол, оставляя тёмные, влажные следы. Кожа холодела на глазах, приобретая тот самый оттенок, который бывает у людей, которых уже не спасти.
Запах в комнате стал невыносимым.
Пот, кровь, моча и ещё что-то сладковато-тошнотворное - запах разлагающегося тела, хотя тело ещё было живым. Оно просто не справлялось с тем, что в него влили. Оно разлагалось заживо, прямо здесь, на грязном полу, в этой прокуренной комнате, под взглядами людей, которые не знали, что делать.
Кто-то стоял, вжавшись в стену, с расширенными от ужаса глазами, не в силах пошевелиться. Руки его висели плетьми, пальцы дрожали, губы шевелились беззвучно, творя какую-то молитву, в которую он не верил.
Кто-то пытался удержать его голову, чтобы не расшибил затылок окончательно - пальцы скользили по мокрым от пота волосам, по липкой крови, по пене, которая всё ещё сочилась изо рта, не находя опоры.
Кто-то просто смотрел, открыв рот, забыв, как дышать, забыв, как моргать, забыв, что вообще существует на этом свете.
А один уже доставал телефон - не чтобы вызвать скорую, чтобы снять.
Свет от экрана упал на корчащееся тело, выхватил из полумрака искажённое лицо, залитые кровью губы, закатившиеся глаза, серую, влажную кожу. Красная точка на дисплее мигала, записывая, сохраняя, делая этот ужас вечным.
Джаббер не чувствовал этого.
Он был там. В том коридоре. Бежал от безликих фигур, которые тянули к нему свои длинные, неестественно бледные руки, и не мог убежать. Спотыкался, падал, поднимался и снова бежал, чувствуя, как их дыхание обжигает затылок.
- Не надо, - шептал он разбитыми губами. - Не надо, не надо, не надо...
Но фигуры настигали.
Их руки касались его плеч, его спины, его волос. Они были холодными, липкими, от них пахло землёй и чем-то ещё, давно забытым, но таким родным, что хотелось плакать. Они прижимали его к себе, обнимали, баюкали, как маленького.
Свет в конце коридора таял, таял, превращаясь в маленькую точку. Потом в точку поменьше. Потом просто исчез.
Темнота стала абсолютной.
Джаббер стоял в этой темноте, чувствуя, как чужие руки обвивают его тело, прижимают к чему-то мягкому, тёплому, живому. Он хотел вырваться, но не мог. Хотел закричать, но голоса не было.
Он просто стоял и ждал.
А потом темнота стала накрывать его с головой - медленно, неотвратимо, как вода, которая заливает тонущий корабль. Сначала по щиколотку, потом по колено, потом по пояс, потом по грудь, потом по горло.
Последнее, что он почувствовал перед тем, как провалиться окончательно - чьи-то губы, коснувшиеся его виска.
Нежные. Почти родные.
И шёпот: «Мы ждали тебя».
А потом не стало ничего.
Сознание возвращалось не сразу.
Сначала была только темнота. Не та, ужасная, с безликими фигурами и смехом из ниоткуда, а просто пустота - глубокая, густая, в которой не было ничего. Ни боли, ни страха, ни мыслей. Только тишина.
Потом тишину начал заполнять звук.
Мерный, ритмичный писк - высокий, электронный, въедливый. Он проникал в уши, в голову, в самый центр сознания, заставляя мозг медленно, неохотно возвращаться к жизни. Писк повторялся снова и снова - раз, два, три, четыре, - отсчитывая секунды, минуты, часы, которые Джаббер провёл в небытии.
За звуком пришла боль.
Она не обрушилась сразу - подкрадывалась медленно, как вода, заливающая тонущий корабль. Сначала просто фоновый гул где-то на периферии, потом отчётливая пульсация в висках, потом - оглушающая, всепоглощающая волна, которая накрыла тело целиком.
Голова раскалывалась.
Каждая клетка черепа жила своей болью - виски сжимало тисками, затылок пульсировал в такт сердцебиению, лобная кость, казалось, была стянута железным обручем, который кто-то методично закручивал, миллиметр за миллиметром. Глаза под веками горели огнём - даже сквозь закрытые веки свет резал так, будто в зрачки вонзали иглы.
Джаббер попытался вздохнуть и понял, что не может.
Что-то мешало. Что-то чужое, инородное, вставленное глубоко в горло. Трубка. Он почувствовал её - пластиковую, гладкую, уходящую куда-то внутрь, в трахею, в самые лёгкие. Края трубки давили на гортань, вызывая рвотный рефлекс, который не мог реализоваться - желудок был пуст, только спазмы сухо сотрясали грудную клетку.
Он дёрнулся, пытаясь вырвать эту штуку из себя, и тут же почувствовал, что руки не слушаются. Совсем. Руки лежали вдоль тела тяжёлыми, чужими, не слушающимися кусками мяса. Он попытался пошевелить пальцами и еле-еле смог - подушечки едва заметно скользнули по прохладной ткани простыни.
В левой руке что-то мешало.
Джаббер заставил себя открыть глаза.
Свет ударил по зрачкам острой, режущей болью. Пришлось зажмуриться снова, переждать, проморгаться, привыкнуть. На второй попытке получилось чуть лучше.
Потолок был белым.
Идеально белым, чистым, без единой трещины. Под этим потолком не было дыма, не было музыки, не было чужих тел на диванах. Только тишина, только этот мерный писк и запах - резкий, стерильный, въедающийся в ноздри запах больницы. Хлорка, лекарства, чистота, от которой становится не по себе.
Джаббер повернул голову - медленно, с трудом преодолевая боль в шее и затылке.
Рядом с кроватью стояла стойка с капельницей. Прозрачный пакет с жидкостью висел на крючке, от него тянулась тонкая трубочка, которая исчезала под пластырем на его левой руке. Игла была вставлена в вену - глубоко, чтобы не выскочила, если начнёт дёргаться во сне. Место укола слегка саднило, вокруг пластыря виднелась желтоватая гематома - следы от предыдущих попыток попасть в вену, когда руки ещё тряслись, а вены прятались от иголок.
На правой руке, чуть выше запястья, висел браслет. Больничный, пластиковый, с номером и датой поступления. Джаббер посмотрел на дату и не сразу понял, что она значит. Сегодняшнее число? Вчерашнее? Он потерял счёт времени, проваливаясь в темноту и выныривая обратно.
Горло саднило.
Каждое движение, каждое сглатывание отдавалось болью - трубка натёрла слизистую, оставила после себя ощущение чужеродности, которое не проходило даже когда он не двигался. Он снова попытался вздохнуть глубже и закашлялся - насколько это вообще возможно с трубкой в горле. Кашель вышел сиплым, влажным, болезненным, отозвался в груди и в рёбрах тупой, ноющей болью.
Всё болело.
Каждая мышца, каждая кость, каждый сустав. Тело ощущалось чужим, тяжёлым, изношенным, будто по нему проехались грузовиком, а потом собрали обратно - кое-как, на скорую руку, перепутав детали. Джаббер лежал неподвижно, боялся пошевелиться, потому что каждое движение рождало новую волну боли, от которой темнело в глазах.
Он смотрел на этот белый потолок и пытался вспомнить, что случилось.
Обрывки. Комната на втором этаже. Жёлтый порошок. Жжение в носу. А потом - пустота. И лица. Те самые лица без глаз, без ртов, без ничего. Они смотрели на него, тянули руки, и смеялись этим своим шелестящим, нечеловеческим смехом.
Джаббер зажмурился, пытаясь отогнать видения. Но они не уходили - висели где-то на границе сознания, готовые вернуться в любой момент, стоило только закрыть глаза.
Он открыл глаза и уставился в потолок.
И в этой тишине, под этот мерный писк аппаратуры, под ощущение трубки в горле и иглы в вене, к нему пришло осознание.
Простое, ясное, как этот белый потолок.
Он мог умереть.
Не завтра, не через год, а прямо там, в той комнате, на том грязном полу, в луже собственной мочи и крови. И никто бы не остановился. Никто бы не вызвал скорую вовремя. Они бы просто перешагнули, оттащили в угол, чтобы не мешался, и продолжили бы своё дело.
А он бы лежал и смотрел в тот самый дешёвый потолок, пока не перестал бы видеть.
Джаббер смотрел на белый больничный потолок и чувствовал, как внутри, где-то в самой глубине, под слоями боли и усталости, поднимается что-то твёрдое, незыблемое.
Он не хочет больше видеть те лица.
Не хочет чувствовать, как тело перестаёт слушаться, как мышцы сводит судорогой. Не хочет, чтобы его рвало на части от того, что он сам в себя ввёл. Не хочет терять контроль, разум, себя.
Он хочет помнить.
Помнить своё детство - пустое, холодное, но своё. Не искажённое этой дрянью. Не превращённое в кошмар, от которого не проснуться. Помнить безликие фигуры такими, какими они были в реальности - просто отсутствием. А не этими жуткими манекенами, которые тянут к нему руки.
Джаббер лежал, смотрел в потолок и давал себе обещание.
Не клятву, не пафосное заявление. Просто твёрдое, вымученное решение, которое рождалось где-то в глубине разбитого тела.
Никогда.
Никогда больше.
Ни дозы, ни укола, ни даже затяжки, от которой может потянуть на большее. Ничего, что способно снова привести его сюда. В эту палату, под этот потолок.
Он выжил. Повезло. Второй раз может не повезти.
Глаза защипало. То ли от света, то ли от чего-то другого. Джаббер моргнул, прогоняя влагу, и снова уставился в потолок.
В палате было тихо. Только писк аппарата и далёкие шаги в коридоре.
Дверь приоткрылась.
Джаббер повернул голову - насколько позволила боль в шее. На пороге стояла девушка. Совсем маленькая, хрупкая, в серой шапочке, и в белом халате поверх странного наряда. В руках она держала планшет с какими-то бумагами.
Она замерла в дверях, увидев, что он смотрит на неё. Опустила голову, спрятала глаза. Пальцы сжались на планшете так, что костяшки побелели.
- А-а... вы проснулись, - сказала она тихо, почти шёпотом. Голос дрожал, будто ей было страшно говорить с ним. - Я... я сейчас... проверю...
Она подошла к койке, стараясь ступать бесшумно. Смотрела куда-то в сторону, на столик с инструментами, на капельницу, на свои руки - куда угодно, только не на него. Пальцы её дрожали, когда она тянулась к монитору, проверяя показатели.
- Всё... всё в порядке, - пробормотала она, разглядывая цифры. - Давление... нормализуется. Пульс... хороший. Я... я думаю, самое страшное позади.
Она так и не подняла на него глаз. Только переминалась с ноги на ногу, теребила край халата и явно хотела уйти, но считала, что должна что-то ещё сказать.
- Вы... вы очень долго были без сознания, - добавила она ещё тише. - Двое суток. Мы уже... думали...
Она не договорила.
Джаббер смотрел на неё и чувствовал что-то странное. Эта девчонка была совсем молодой, совсем неуверенной, совсем не похожей на тех врачей, которых он видел в фильмах или встречал раньше. Но она была здесь. Она его вытащила.
Он хотел что-то сказать, но трубка в горле мешала. Только сиплый, нечленораздельный звук вырвался наружу.
Аеша, он прочитал имя на бейджике, вздрогнула, будто он ударил её, и отступила на шаг.
- В-вам нельзя говорить, - быстро проговорила она. - Трубку... уберут, когда... когда станет лучше. Я позже... зайду. Отдыхайте.
И выскользнула за дверь так же бесшумно, как вошла.
Джаббер остался один. Снова этот белый потолок, снова писк аппаратуры, снова боль во всём теле.