Часть 1
10 марта 2026 г., 12:24
Примечания:
Немного читерский огрызок, а немного и нет. Потому что что-то отсюда было взято из моего древнючего фанфика по джайджо с 2019, который и не фанфик вовсе, потому что никогда не был закончен. От него тут процентов тридцать.
ПБ у меня открыта, если что. У меня глаза замылены.
Своих ног Джонни по-прежнему не чувствовал. Ни их, ни всего окружающего. Но было одно, которое собой перекрывало каждое настоящее «нет» и безнадежное «не будет».
Джайро под ним был горяч. Таким огнем тела горят разве что при самой сильной лихорадке. Но Джонни поклянется всем самым последним и ценным, что у него пока есть, без уколов совести, потому что лихорадка тут на деле ни при чем. У него есть вещественное доказательство того, что человек под ним не болен, а очень даже здоров — и тот сам сжимает его бедра, впивается ногтями в плоть, в которой Джонни вот-вот что-то почувствует, или представляет, что почувствует, и пламя захватывает их обоих с новой силой. Достает даже там, докуда два мучительных года не добиралось вообще ничего. Кроме собственных пальцев, надеявшихся понапрасну разбудить надежду.
Джонни самостоятелен: сам себя направляет, сам задает ритм, сам решает, когда ему нужно глубже, когда быстрее и когда нежнее. Все это для него не в новинку — находиться у руля в сексе. Годы жокейства приучили его к контролю: сохранившихся знаний достаточно для того, чтобы представлять — куда нажать, когда пришпорить, когда ослабить поводья. Тело под тобой — это та же лошадь, только дышит горячее и смотрит на тебя так, будто готова везти тебя хоть на край света. Джонни знает эти игры. Знал. Думал, что знает.
Он движется на Джайро. Медленно, наращивая амплитуду, снова замедляется — и почти до боли, проверяя, щупая границы своей чувствительности. Того, что осталось. Того, что вдруг начало возвращаться — или ему всего-навсего это только кажется? — горячими волнами оттуда, где они с Джайро соединяются.
Тело слушается. Тело вспоминает, даже когда разум пытается докричаться — так нельзя. Каждая минута близости — это предательство.
С первой встречи Джонни вынашивает одну-единственную цель: во что бы то ни стало не дать Джайро дойти до финишной прямой живым. Но с каждым уходящим днем, а уже теперь месяцем, заданная цель еще ни разу не оправдала средства. Потому что с каждым днем эта цель становится все дальше и дальше. Как мираж: она есть, здесь, на ладони, — но ее и нет, будто за тысячи верст отсюда, из пыли и бескрайнего моря пшеницы.
Он думал, что сможет. Что ложиться в постель с врагом — просто цена вопроса, просто еще один грязный шаг на пути к тому, чтобы наконец обнулиться. Он не впервые спит с мужчинами, не впервые использует чужое тело для своего удовольствия. Мир жокеев научил его одному: все сделки временны, все партнеры сменяемы, все обещания — так, для красивого слова.
Это тебе не женщина — не трепещет, губы не дрожат, ресницами не хлопает и глаза к потолку тоже не закатывает. Тут нет жеманной слабости, ни притворной уступчивости, ни игры в в «возьми меня, я твоя». С женщинами Джонни всегда знал, какую монету бросить в прорезь, чтобы получить ровно то, за чем пришел. Улыбнуться, коснуться, сказать нужные слова в нужный момент — и вот уже ты снова один, и никто не смотрит тебе в душу.
С Джайро все иначе.
Джайро просто смотрит. И это хуже в миллион раз.
Взгляд жестокий в своем назначении: точно по курсу, снизу вверх, не отрываясь и практически не мигая. Джайро не играет — он и вправду здесь, в моменте, целиком.
Единственное, что в Джайро живет, и живет причем назло в первую очередь Джонни, — кадык под горлом, который дергается каждый раз, когда Джайро сглатывает. Сухо. Часто. Почти судорожно. И еще его член, который бороздит стенки внутри Джонни.
Последнего Джонни не чувствует — и в том единственная поблажка, единственная милость, которую его тело решило ему оставить. Потому что если бы Джонни все же чувствовал — и знал бы точно, где заканчивается он и начинается Джайро, — то сошел бы с ума окончательно.
Но если он надеется когда-нибудь претворить свою цель в жизнь, то для него все еще впереди. Рано закрывать двери.
Ведь уже прямо сейчас можно даже не думать. Не прикладывать усилий. Просто сомкнуть пальцы у горла. У самого кадыка, который живет ему назло, дергается в такт дыханию, дразнит, искушает — и добить.
И все вот это — это можно. Пока Джайро здесь. Пока пшеница и пыль снова не застлали глаза.
Джонни даже не замечает, как его рука отрывается от подушки. Как тянется вперед — сама, будто живет отдельной от разума жизнью.
Пальцы находят шею. Ложатся на нее — почти невесомо, едва касаясь. Кожа горячая, влажная, под пальцами бьется пульс — часто, сильно, очень живо.
Не думать — просто надавить.
Не думать.
Надавить.
И не думать.
— Ты кровожадный даже здесь, — выдыхает Джайро.
Он говорит это спокойно. Со странной нежностью.
А потом перехватывает руку.
Не чтобы убрать — чтобы накрыть своей ладонью. Сплести их пальцы. Прижать к шее плотнее, заставляя Джонни чувствовать, как под кожей бьется жизнь, которую так легко прервать. Которую он может прервать.
И не думать.
— Ну? — шепчет Джайро, глядя прямо в глаза. — Давай.
Джонни сглатывает. Внутри все обрывается.
Он сжимает веки — резко, будто ослепнуть хочет, только бы ничего больше не видеть. Опускает голову вниз, утыкается лбом куда-то в ключицу, поближе к живому теплу, в запах пота и Джайро. Как провинившийся. Как пойманный за руку мальчишка, который думал, что никто не заметит, как его пальцы тянутся к чужому горлу.
Всего-то навсего. К горлу.
— Но это если тебя такая хрень заводит, — голос Джайро звучит устало. — Я наслышался достаточно о причудах здешних. У вас тут у всех не все дома. И я смирился с вашими вывертами.
Джонни поднимает голову. Смотрит на него — исподлобья, тяжело, все еще не веря, что пронесло. Что чудо пришло.
Выдыхает — и не очень понимает, смех то был или просто облегчение.
Перебранка. Хорошо. Перебранка — это безопасно. Они просто разговаривают. Они почти нормальные.
— Да ты привыкнешь, — он наклоняется ниже, почти касаясь губами вспотевшего виска. — Мы тут все дикари. Для нас секс — это завтрак, обед и ужин. Особая кухня. Чтобы скучно не было.
Джайро фыркает. Теплое дыхание щекочет кожу, сбивает ритм, заставляет внутри что-то сжиматься — сладко, тревожно, неправильно.
— Глянь-ка, — на выдохе вырывается у него, — сплошные плюсы.
— Стараюсь держать лицо страны перед ее гостями, — Джонни это произносит и чувствует, как его отпускает — едва-едва, на волосок. — Как ее примерный гражданин, — добавил он после паузы.
Но и губы у него больше не дрожат. И вообще, он почти забыл, что минуту назад собирался убить человека, который сейчас смотрит на него так, будто Джонни — подарок судьбы.
— Это похвально, — Джайро улыбается ему. — Надо помнить о своих корнях.
— А то.
Даже если эти самые корни предпочитают забыть о нем самом.
Странно, но внутри как-то пусто. И выть не хочется. Не так, как это было раньше.
Раньше — это когда слово «Кентукки» еще что-то значило. Когда он готов был разодрать себя в кровь, только бы не верить, только бы отсрочить минуту, когда придется признать: никто не придет. Никто не напишет. Никто не позовет обратно.
Он верил. Ждал. Долгие месяцы в инвалидном кресле всматривался в горизонт — глупо, по-детски, до боли в глазах. Думал: ну вот сейчас, сейчас отец очнется, отдаст распоряжения, и кто-нибудь из его людей появится и скажет, что все это ошибка, что Джонни по-прежнему свой. Что он нужен дома.
Но никто не появился.
А теперь — пустота. Как будто что-то отрезали, прижгли, заставили зажить грубым шрамом, который даже не болит.
В Кентукки его никто не ждет.
Не потому, что письмо затерялось или дороги размыло. Потому что писать некому. Больше некому. Отец вычеркнул его имя из семейной библии — мысленно, если не на бумаге. А о матери думать слишком поздно.
Дом, в который нельзя вернуться, — это не может быть домом. Это просто здание, где когда-то случилась жизнь. Чужая. Давняя. Не его.
— Джонни, — голос Джайро звучит хрипло, предупреждающе. — Может...
И свой голос доносится как будто с другой стороны:
— Не надо. Я хочу внутрь. Я все равно ничего не почувствую.
Не почувствует ничего, кроме.
Кроме этого момента.
Кроме правды, в которой духу не хватит признаться.
Кроме Джайро.
Джайро смотрит на него — долго, пристально, будто читает что-то в глазах, куда Джонни запретил себе заглядывать. Потом кивает. Мягко тянет на себя, помогая опуститься обратно, принять глубже, полнее.
— Моя досада, — шепчет он.
Джонни жмурится в последний раз. Двигается. Усилием воли делает последний взмах бедер. Прежде чем все посыпется.
А когда уже все, Джонни медленно открывает глаза.
Смотрит на Джайро сверху вниз, как Джайро приходит в себя — медленно, тяжело, с трудом разлепляя веки.
Ждет, когда Джайро придет в себя достаточно, чтобы помочь ему слезть. Потому что сам он не может — ноги не слушаются, руки дрожат, а внутри все сжалось в тугой узел от того, что сейчас произошло.
Но Джайро, кажется, не торопится.
— Помоги, — тогда Джонни настаивает. — Помоги мне.
— Сейчас, — шепчет, не открывая глаз. — Секунду. Я просто... Дай мне секунду.
Джонни кивает. Хотя Джайро не видит.
И сидит. Ждет. Смотрит, как грудь Джайро вздымается все медленнее, как дыхание выравнивается, как возвращается цвет на щеки.
И вот он — момент.
Горячий. Уязвимый. Когда кости еще мягкие, разум в тумане, а тело не слушается — и Джайро сейчас как раз такой.
Джонни мог бы.
Прямо сейчас. Пока Джайро не успел опомниться, не собрал силы, не открыл глаза. Одно движение — и все кончено. Вращение будет его. Ноги — его. Жизнь — его. И Джайро — тоже его.
Но думать надо было раньше.
Джайро ведь уже приходит в себя.
— Сиди, — кашляет он. — Я сейчас. Ты тяжелый.
И правда помогает. Подхватывает под бедра, приподнимает, аккуратно выскальзывая изнутри. Джонни чувствует только потерю тепла — и все. Остальное — чужие руки, которые сажают его рядом, чужие пальцы, которые тянутся к животу, к бедрам, вытирают влажное, липкое, свое.
— Ты много кончил, — зачем-то Джайро говорит вслух.
Джонни молчит. Смотрит куда-то в стену, в темноту, в никуда. Пальцы сжимаются в кулаки на простыне.
— Я и не заметил, — тихо говорит он, не смотрит в глаза. — Бывает же.
Джайро замирает на секунду. Потом продолжает — трет тканью между ног, стирает следы, которые Джонни все равно не чувствует.
— Зато тело помнит, — говорит он просто. — Оно и не забывало.
Джонни дергается. Хочет отодвинуться, закрыться, спрятаться — но не может. Ноги не слушаются. Джайро все еще рядом. Все еще держит.
— И что ты этим хочешь сказать? — голос выходит мрачнее.
— То, — говорит Джайро и тянется к рубашке Джонни, валяющейся рядом, начинает застегивать пуговицы — снизу вверх, не торопясь, — что на чуде крест ставить еще пока рано. И на твоей улице будет праздник.
— Ты это про ноги?
— Я это про все, — Джайро застегивает последнюю пуговицу, у самого горла, поправляет воротник; проводит ладонью по плечу, согревая. — И про ноги. И про жизнь. И про нас.
Про нас.
Два слова-убийцы.
Они входят под ребра тихо, без звука, и только потом Джонни чувствует, как внутри растекается что-то горячее и липкое. Не кровь. Хуже. Надежда.
Это ведь гонка. Это зрелище для богатых, которым нечем заняться. Это поле боя для тех, кому терять уже нечего — или есть что доказывать. Куча народу, куча лошадей, куча денег на кону. И финишная прямая, которая для всех одна.
Выжить должен кто-то один.
Это закон природы. Закон соперничества. Не Джонни это придумал.
Джайро ложится спиной к нему. Просто переворачивается на бок, подтыкает руку под голову и затихает. Будто все в порядке. Будто они не соперники. Будто нет этой гонки, которая с каждым днем все ближе подбирается к финалу.
Джонни по-прежнему сидит.
И смотрит.
Смотрит на золотые волосы, разметавшиеся по подушке. На линию позвоночника, угадывающуюся под тонкой тканью рубашки. На то, как ровно вздымаются лопатки при каждом вдохе.
И к черту бы рубашку — в ней уже все начало преть, едва ткань соприкоснулась с кожей. Или, может, жар никогда и не проходил. Может, он теперь всегда будет — этот жар, этот огонь, эта лихорадка, имя которой — Джайро.
Выжить должен кто-то один.
Джонни смотрит на беззащитную спину.
Смотрит долго. Слишком долго. Секунды тянутся резиной, липнут к пальцам.
Вдох.
Выдох.
В гонке двое. В постели — тоже. В мире, который сузился до размеров этой комнаты, этой кровати, этого тела рядом, — правил нет. Есть только закон: или ты, или тебя.
Джайро даже не всхрапывает — дышит тихо, ровно, провалившись в сон с той легкостью, с какой засыпают избалованные люди. Уверенные в наступлении завтра. Люди, которым нечего бояться.
Не повезло.
Джонни тянется к подушке.
Медленно. Осторожно. С замиранием сердца по стойке «смирно».
Пальцы сжимаются на пуховом наполнителе — впиваются, вцепляются, ноготками продавливая ткань, добираясь до мягкой сердцевины.
Подушка в его руках — оружие. Глупое, жалкое, почти смешное оружие. Но другого нет. А другого и не надо. Хватит и этой. Зажать покрепче, навалиться всем телом, прижать к лицу — и ждать. Минуту. Две. Три. Пока не перестанет дергаться. Пока не затихнет навсегда.
Джонни заносит подушку над головой Джайро.
Движение выходит стремительным — почти красивым, почти решительным, почти победным. Руки не дрожат. Локти напряжены. Взгляд прикован к затылку — вот тебе цель, вот тебе финишная прямая. Рассвет твоей новой жизни. Твое новое чудо.
В руках — подушка.
В глазах — влага.
Когда именно успело набежать — Джонни не заметил. Просто чувствует, как щиплет, как тяжело моргать, как все плывет перед глазами. Джайро под ним расплывается золотым пятном. Легкая мишень.
Внутри — истерика.
Такая, что дерет из самых глубин, пока снаружи — ни один мускул не дрогнет.
Джонни смотрит на свои руки, на подушку, на Джайро — и не может.
Не может опустить.
Не может убрать.
Просто висит в этой точке между «убить» и «любить».
Ни туда, ни сюда. Ни вверх, ни вниз. Ни живой, ни мертвый — так, серединка на половинку, размазанный по границе между тем, кем он был, и тем, в кого превращается помимо своей воли.
Раньше все было просто.
Ведь с одной стороны — Джонни, который был. Тот, что въезжал на ипподром под аплодисменты, пил шампанское из туфель, трахал всех подряд и не помнил имен. Тот, для которого все люди делились либо на первых, либо на последних. Тот Джонни не знал, каково это — когда тебя гладят по голове после секса. Тот Джонни знал цену всему и не верил ни во что, кроме собственных ног, которые нужно вернуть любой ценой.
Надо понимать: тот, который был, — он бы уже задушил. Просто списав на издержки гонки.
С другой стороны — остался Джонни, который сейчас.
Который сейчас сидит голый, потный, с мокрым лицом, сжимая в руках подушку, которой мог бы убить — и не может. Этот Джонни запомнил точный запах Джайро после долгого дня в седле. Как тот хрипит, когда кончает. Этот Джонни чувствует чужую боль острее своей. Этот Джонни уже давно не помнит, зачем вообще нужны ноги, если есть руки, которые обнимают по ночам. Этот хочет не убить, а сохранить. Не забрать, а отдать. Не победить, а проиграть — с ним, ради него, вместе.
Только этот почувствовал острое желание жить впервые за два года. Не существовать, не ждать смерти, не тупо тянуть лямку, а именно жить.
И вот эта пропасть между.
И Джонни висит над ней. Смотрит вниз — там тьма. Смотрит вверх — там свет. А он посередине, разорванный, чужой самому себе, неспособный выбрать, кто из этих двоих настоящий.
Потому что настоящие — оба.
И тот, кто хочет убить. И тот, кто готов умереть сам, только бы не причинять боль.
Секунда.
Шаг влево — и он убьет того, кто умел ненавидеть.
Две.
Шаг вправо — и он убьет того, кто увидел в нем равного. Такого же первого, как и он.
Три.
Джайро вздыхает во сне. Чуть заметно поводит плечом.
А у Джонни подкашиваются руки.
Подушка падает обратно — бесшумно, мягко, обреченно. Рядом с золотой головой. Почти касаясь волос.
Джонни зажмуривается. Зажимает рот ладонью, чтобы не завыть в голос. Падает на спину, глядит в потолок невидящими глазами.
Не могу.
Не могу.
Не могу.
— А я все спросить-то у тебя хотел... — голос Джайро сонный, тягучий, как патока, и он даже не поворачивается — лежит все так же спиной, но Джонни видит, как напряглись плечи, как замерла рука под щекой. — Давно хотел. Все как-то не к месту было.
Джонни замирает. Сердце пропускает удар. Потом еще один. Потом разгоняется в дикий галоп.
— Что? — одними губами, почти без звука, еле-еле.
— Ты не дал мне стать деревом, — отвечает Джайро, не поворачиваясь. — Почему?
Желчь подступает к горлу. Кислая и горячая. Джонни сглатывает — раз, другой, третий. Сейчас его вырвет. Прямо здесь. Прямо на эту ебучую подушку, которую он только что держал над чужой головой.
— Что — почему? — выдавливает Джонни.
Джайро поворачивается.
И по глазам ясно — он практически не спал. Если спал вообще.
— Почему сам тогда не ушел? — Джайро смотрит на него в упор; в темноте Джонни видит только отблески — зрачки, блеск влаги, линию губ. — Ты ведь был бы первым. Все части Трупа — твои. Ты знаешь. Я знаю, что ты знаешь. Тебя бы никто не осудил, если бы ты ушел.
— Это не то...
— Вот только не надо держать меня за идиота, Джонни, я уже не зеленый салага, — Джайро садится на постели. — Я вижу, как ты смотришь на мои шары. Как провожаешь их взглядом каждый раз, когда я достаю их из кобуры. Как часто спрашиваешь про само Вращение. Как будто считаешь про себя, сколько еще осталось ждать. Сколько еще терпеть.
Тень от его плеча падает на лицо Джонни, закрывая от редкого лунного света, пробивающегося сквозь пыльное окно. И в этой тени Джайро вдруг перестает быть просто Джайро — от него остается только Цеппели. Тот, в чьих жилах течет кровь палачей. Человек, выросший с мыслью, что однажды ему придется отсечь чью-то голову. Только сейчас голова, которую следовало бы отсечь — его собственная. И палач — тот, кто лежит рядом.
И глядя на него сейчас, Джонни впервые понимает: Джайро мог бы. Если бы захотел. Если бы выбрал эту дорогу. Мог бы стать тем, от кого бегут в страхе.
Мог бы. Как и он сам.
— Я ждал, — шумно выдыхает Джайро через нос. — Каждую ночь. Каждый раз, когда ты засыпал рядом, я думал — может, сегодня. Может, сейчас. Может, хватит сил.
— Почему не сказал? — во рту Джонни давно пересохло.
Джайро усмехается и скрещивает руки на груди.
— И как ты это себе представляешь? — Джайро вскидывает руки, разводит ладони в стороны, пальцы растопыривает, и тени от них заметались — по стенам, по сбитым простыням, по лицу Джонни. — «Я знаю, что ты задумал меня замочить. Давай, посодействую?» — голос запрыгал, стал высоким, издевательским.
Пауза. Джайро меняет позу — теперь он изображает задумчивость, подпирает щеку кулаком, склоняет голову набок.
— Или, может, «Эй, Джонни, я в курсе, что ты со мной трахаешься чисто для отвода глаз. Типа прикрытие, да? Чтоб я не догадался, зачем ты на самом деле трешься рядом», — театрально закатывает глаза. — А потом добавить: «Ну и как, Джонни, ты сегодня сверху или по старинке? Может, сразу перейдем к делу?»
Кривляние схлопывается, как не было. Джайро замолкает и садится ровно.
— Вот такие дела, Джонни. Представляешь себе эту сцену? Я — нет. Поэтому я просто ждал. Каждую ночь.
Джонни до сих пор мутит. Он зажимает рот ладонью.
Джайро отворачивается.
— Не надо, — говорит он. — Не травись. Я не затем это сказал.
— А зачем тогда? — Джонни давится словами. — Затем, чтобы я знал, какой я кусок дерьма? Какая я гнида?
Джайро качает головой.
Медленно. Один раз. Второй. Молчит.
Спорить с Джонни бесполезно.
— Ты так и не ответил мне на вопрос, — говорит Джайро наконец. — Так почему, Джонни? Почему?
И единственное возможное, к чему приходит Джонни:
— Да бес меня тогда попутал, только и всего.
Джайро усмехается. Коротко. Безрадостно.
— Это не смешно, — буркнул Джонни.
— А я и не смеюсь, — Джайро зевнул. — Пить хочешь?
Джонни мотает головой. Потом замирает.
— Мне... — голос срывается. — Мне вообще в туалет надо.
Он говорит это — и чувствует, как у него горит лицо.
Глупо. Пиздец как глупо. После всего, что между ними было — после признаний, после пальцев на горле, после подушки, занесенной над спящей головой, — стесняться такой херни. После того, как Джайро вытирал с его живота собственное семя, после того, как держал его на себе, после всех ночей, когда не было ничего запретного, — краснеть из-за этого.
Джонни ненавидит эту слабость. Ненавидит просить. Ненавидит быть обузой. Но тело не обманешь.
Джайро смотрит на него. Секунду, и даже две. И в уголках его губ дергается что-то — не улыбка даже, так, тень.
— Чего раскраснелся? — спросил он тихо. — Я тебя уже всего видел. В прямом смысле.
— Просто...
— И член твой в руке держал...
— Джайро.
— А что не так тебе? Мы с тобой немного знакомы. Анатомически — так вообще самые близкие друзья.
— Заткнись, — шипит Джонни без злости в голосе.
— Я серьезно, — ответил Джайро. — Я кончил в тебя полчаса назад. А тебя жаба душит сказать, что тебе нужно отлить. Логика?
Джонни открывает рот. Закрывает. Снова открывает.
— Ты меня пытаешь.
— Пытаю? — Джайро приподнимает бровь. — Я просто интересуюсь. Хочу понять механику твоего мозга. Там вообще есть логика или так, одна гордость? Дурость?
— Джайро.
— Что?
— Помоги уже. Или я правда сделаю это прямо здесь.
Джайро фыркает — коротко, почти беззвучно. Но поднимается. Садится на кровати, разворачивается к нему, и руки уже тянутся — сами, без команды.
Джонни не ждет, когда его возьмут. Перехватывает инициативу — вцепляется в широкие плечи, обхватывает за шею, прижимается грудью к груди. Так, чтобы чувствовать сердцебиение. Так, чтобы не думать.
Джайро кряхтит — для вида, для порядка, потому что Джонни легче, чем он хочет казаться. Подхватывает под зад, тянет вверх, и вот они уже сидят — Джонни на коленях у Джайро, носом в его шею, дыханием в ключицу.
— Только попробуй еще что-то сказать.
— Молчу. Я вообще могила.
Джонни чувствует, как под его щекой вибрирует смешок. Джайро пытается сдержаться — и не может. Плечи трясутся, грудь ходит ходуном.
— Ты ржешь надо мной.
— Madonna mia, — выдыхает Джайро сквозь смех. — Ни при чем ты тут. Я просто... вспомнил кое-что. А ты вечно все под себя гребешь. Даже смех — и тот хочешь контролировать.
— Пошли уже.
Джайро усмехается последний раз, шмыгает носом и поднимается. Подхватывает Джонни поудобнее, толкает дверь плечом, выходит в коридор.
Дверь в уборную закрывается за спиной Джонни с тихим скрипом.
Дерево. Щеколда. Тишина.
— Заходим, — бормочет Джайро, толкая плечом.
Он заводит Джонни внутрь, опускает на пол, придерживает за локоть.
— Дальше сам?
— Сам.
Джайро отступает к двери. Хочет выйти — и замирает, потому что Джонни вдруг говорит в дверной косяк, не оборачиваясь:
— Не подслушивай.
Джайро закатывает глаза — Джонни спиной чувствует.
— Не буду.
— И не нюхай.
— И это не буду, — в голосе Джайро прорезается усмешка. — Я вообще дышать перестану, если попросишь.
— А уши ты заткнул?
— Да.
— Да хрена с два! — Джонни оборачивается резко, сверлит взглядом темный силуэт в дверях. — Заткни уши живо! И не нюхай!
— Все, не бесись, — Джайро поднимает ладони — примирительно, устало. — Я пошел. За дверь. У тебя пять минут. На поссать, на подрочить, на что-то там еще. Пять.
Джонни открывает рот, чтобы огрызнуться, но Джайро уже выскальзывает в коридор.
— Пять! — доносится из-за двери. — И ни секундой больше. Потом выламываю дверь и тащу тебя спать. Время пошло.
Дверь закрывается. Шаги затихают.
Джонни сидит минуту. Смотрит на дверь. Потом поворачивается к раковине, вцепляется пальцами в холодный фаянс и делает то, зачем пришел.
А потом — умывается. Смотрит в зеркало. Считает про себя.
Джонни вытирает лицо. Смотрит на себя — красные глаза, мокрые ресницы.
— Три минуты, — шепчет он. — Три минуты, Джонни. Возьми себя в руки.
Взять себя в руки не выходит.
Слезы текут снова, и он зажимает рот ладонью, давится всхлипом, смотрит на свое отражение и не узнает. Кто этот человек? Что он сделал со своей жизнью? Как дошел до того, что единственный, кого он хочет убить, стал единственным, ради кого хочется жить?
Я не убил его.
Я не смогу.
Я и не хочу.
Три раза. Три идеальных момента. Три шанса вернуть ноги, вернуть жизнь, вернуть себя — того, прежнего, который умел только брать.
И три раза он выбрал Джайро.
Он нужен мне.
— Тридцать секунд, Джонни, — и четвертый будет точно.
Джонни вздрагивает. Смотрит на дверь. На тонкую полоску света под ней. На тень, которая там стоит — ждет, не уходит.
— Помню, — хрипит он.
Вытирает лицо рукавом. Раз. Другой. Трет глаза, пока не перестает щипать. Дышит — глубоко, медленно, как учил себя когда-то, когда мир рухнул в первый раз.
Джайро себе даже не представляет.
Он и не знает.
Не знает, что сегодня, этой самой ночью, он родился заново. Что Джонни держал его смерть в руках — и разжал пальцы. Что выбор был сделан не в пользу ног, не в пользу мести, не в пользу прошлого.
В пользу него.
В пользу Джайро.
— Время, — говорит Джайро за дверью.
Джонни смотрит на себя в зеркало в последний раз.
— Все, теперь можно.
И ползет, чтобы открыть дверь.