Часть 1
6 марта 2026 г., 12:56
Штирлиц не выходил на работу уже вторые сутки, а четыре звонка ему на дом, а потом и на конспиративную квартиру, остались без ответа. Шелленберг нервничал: им в самое ближайшая время предстояла совместная работа в Испании, и ситуацию весьма осложнит факт того, что один из направляющихся на задание людей не появится на своем месте вовремя.
Поэтому вечером третьего дня, уже почти ночью, он рассудил здраво: сейчас на работе он вряд ли сможет придумать что-то стоящее, домой к Кете не хотелось, так может быть он сумеет оттянуть момент своего возвращения, момент нового скандала и болящей после этого головы, еще немного?
Поэтому Шелленберг решил заехать к Штирлицу. Проведать: у себя ли его подчиненный и верный товарищ, и, если да, то на какой стадии разложения тот находится. Радужные, радужные перспективы.
Ночь была ясной и чуть прохладной, такой, что будто звенит весь воздух вокруг. Несмотря на редкие автомобили и прохожих, на то, что он сейчас был в городе и в столице, казалось, что вокруг абсолютная тишина. Тишина и свобода человека между двух миров: рабочих и домашних обязанностей и жизней. Сейчас, на всю его пешую прогулку в двадцать ночных минут длиной, он был один, был лишь для себя и принадлежал себе одному. На улице никого не было: давно перевалило за полночь, и завтра был обыкновенный рабочий день. Однако, Шелленберг ведь может и не проделывать весь длинный путь домой. От Штирлица вне зависимости от развития событий он может вернуться прямиком на работу, и там поспать, а утром просто позавтракать где-то неподалеку. Это звучало, как отличный план.
Около чужого дома не было никаких признаков человеческого присутствия: трава была не подстрижена, дорожка к дому была в земле, которую можно было бы смести парой движений метлы, а в доме не горел свет — честно говоря, Шелленберг изрядно удивился бы, если бы свет действительно горел.
Он позвонил в звонок, а потом и постучался, не надеясь на ответ, но решив, что лучше пойти спать на работу с чистой совестью. Изнутри ничего не было слышно — только тишина пустого дома. Шелленберг вздохнул, садясь на низкий порожек, и закурил. Он очень устал от всего этого — устал не хотеть возвращаться домой, подозревать всех вокруг, вести борьбу не с каким-то врагом, а с собственными коллегами за место под солнцем. Ему хотелось, чтобы этот последний момент в одиночестве продлился вечно. Чтобы так и было: тишина, звезды, сигарета. Тот самый момент, когда время как будто замерло, позволяя ему единственный выдох.
А потом Шелленберг услышал шум за своей спиной, за дверью. Тут же поднялся, прислушиваясь: неустойчивые и сбивчивые шаги, громкий удар — падение, снова несколько сбивчивых шагов, теперь у самой двери. И тишина.
— Штирлиц? Пожалуйста, откройте дверь, мне нужно убедиться, что вы в порядке…
В следующее мгновение, не успев поставить точку в предложении, он задохнулся от ударившего в нос запаха. Глубоко, сухо закашлялся, пытаясь вдохнуть: из открывающейся двери ударило вонью течной суки. Если бы это был запах, не было бы проблемы, будь это аромат — и черт с ним. Но это была вонь, настоявшаяся и ядреная, больше всего по своей силе напоминающая мужскую раздевалку сразу после футбольного матча, куда ты заходишь туда до того, как успела уйти игравшая команда. Шелленберг с усталостью и раздражением ощутил, как незамедлительно поднимается его член.
Только этого не хватало.
Открывший дверь Штирлиц выглядел ужасно даже в приглушенном свете фонаря недалеко от дома: он тяжело дышал, глядя на Шелленберга мутными глазами, и стоял, согнувшись почти пополам, оперевшись рукой на дверной косяк. Пахло, разумеется, от него.
— Не стойте в проходе. — Соображать пришлось быстро. Сказав это, Вальтер уверенно прошел вперед, вглубь дома, одной рукой прикрывая нос, а второй завлекая Штирлица за собой. Если такой запах выпустить на улицу вот так, напрямую и в этой концентрации, могут возникнуть проблемы вплоть до легальных, до нарушения общественного порядка. Потому что если спустя мгновение ему самому уже трудно мыслить, не отвлекаясь на половое желание, то можно сделать определенный вывод о том, какое негодование это вызовет у других жителей этой улицы.
Штирлиц почти упал на него на полпути к гостиной, хорошо, что Шелленберг успел до этого включить свет: иначе, неся товарища на плече, он просто не нашел бы в такой обстановке дивана.
— Поднапрягитесь, дружище, падайте прицельно. — Сквозь сжатые зубы. — Раз, два… Взяли.
Диван жалобно скрипнул, явно не рассчитанный на то, что на него будут ронять вес взрослого мужчины, а Штирлиц жалобно застонал, переворачиваясь на живот. Шелленберг понял, до стыдного медленно, но все же понял, что случилось. Несколько дней назад он видел в газете заметку о том, что в Берлине уже почти три недели не было подавителей — прочел ее, не придав значения и не подумав, что это может значить. Он совершенно забыл о том, что Штирлиц использует подавители, хотя это и было совершенно логично. Но точно так же он ведь не думал о поставках женских прокладок: в конце концов, это женское дело, и он только смутит человека, спросив о подобном.
Однако, видимо, у Штирлица не было запаса, или же он потратил его — или что-то еще подобное, Шелленберг не знал, да и не было ему интересно.
— Штирлиц. — Он сел на корточки у чужого лица, избегая взгляда на чужую постыдную позу: вроде бы, она должна помогать от рези в животе, точно так же, как от кишечной боли может помочь поза эмбриона. Но это сейчас было наименьшей проблемой. — У вас дома нет подавителей?
— Нет… — Наконец, он услышал чужой голос. — Господин бригадефюрер, мне… — Тяжелое дыхание. — Боюсь, мне необходима помощь…
Никакой помощи.
— Никакой помощи.
Нет, упаси господи. Последнее, чего сейчас хотел Шелленберг, машинально прижимая рукой член, так это пользоваться преимуществом над человеком, не способным постоять за себя, к тому же, человеком, у которого не было ничего, что могло бы Шелленбергу быть необходимо. Шелленберг не мог узнать у него ничего нового — так зачем ему пользоваться уязвимым положением своего близкого друга?
Никакой помощи… Проще сказать, чем сделать. К утру он сможет позвонить… Кому? У частного доверенного врача вряд ли найдутся подавители, точно так же, как вряд ли найдутся женские прокладки, а в аптеках их нет уже долго… Хорошо, он сможет приехать домой и — вот же черт — взять подавители Кете.
Шелленберг внимательно глянул на Штирлица. Тот лежал, уронив голову на руки и выставив подрагивающие ягодицы, чуть прикрытые домашним халатом, высоко в воздух, широко раздвинув ноги.
Какой же срам.
Вальтер видел омег в сучьей течке всего несколько раз в жизни, и ни разу это не вызвало у него ничего, кроме тяжелой настороженности и легкого отвращения. Его искренне пугала идея того, что на несколько дней в месяц человек способен стать совершенно беспомощным, ужасающе уязвимым для любой атаки противника. А самым мерзким было то, что и ему тоже, как присутствующему, это мутило рассудок, и слезы выступали на глазах от болезненного напряжения в гениталиях.
Он никогда не был противником секса. Но подобное — это не тот секс, которым Вальтер хотел бы заниматься: не он в такой ситуации принимает решение, а его инстинкты, его тело. И это категорически не устраивало.
Что он сейчас может сделать? Понятное дело, что нужно дождаться утра, когда он сможет любым способом найти подавители. Но до утра еще пять с лишним часов, в которые нужно что-то делать.
С другой стороны, течка у омеги заканчивается, если альфа вступает в половой контакт с ней. Еще на месяц заканчивается.
И еще одно, что раздражало в таких ситуациях — Шелленберг вышел на кухню и закурил новую сигарету, слыша отчаянный, всхлипывающий стон из гостиной — это то, что его решения перестают быть объективными и взвешенными. Он не может доверять себе, когда у него буквально стоит, и стоит сильнее, чем в последние несколько лет.
Честное слово, брак с Кете был ошибкой. Вальтер криво улыбнулся идее Штирлица в свадебном платье. Сжал надоедающий член, пытаясь снять напряжение без мастурбации. Не помогло. Удивительно, верно?
Глаза слезились. Жаль, что в таком состоянии нельзя пить: он бы сейчас выпил с удовольствием.
Хорошо. Хорошо… Даже если взять секс, как решение проблемы, нельзя обходиться им одним. Неизвестно, сколько Штирлиц находился в этом состоянии.
Вальтер наливает себе стакан воды и залпом выпиваем. Угадывает, где чужая аптечка — либо на кухне, либо в ванной, оказывается на кухне, в одном из ящиков посудного комода — и к своему счастью находит там электролитный порошок. Хорошо, это как минимум первый шаг.
С разведенным в воде порошком он возвращается к Штирлицу. Тот лежит на спине…
Вальтер отворачивается и закрывает глаза. Повернувшись обратно, смотрит только в чужое лицо, в бездумные пустые глаза, старательно не глядя ниже, туда, где работают паховой областью чужие руки. Ему страшно и мерзко: его любимый сотрудник словно под наркотиками сейчас, он сам — словно под наркотиками.
— Штирлиц. — Он садится на корточки рядом, говорит спокойно и твердо. — Как давно вы пили?
Взгляд переходит на него.
— Господин бригадефюрер… — Вместе с дыханием в лицо Вальтера бьет сучий запах.
Он хочет взять этот рот, насадить на свой член, он хочет почувствовать его тесное тепло, вжаться, ощутить, как сжимается спазмом чужое горло.
Но вместо этого он кивает.
— Да.
— Го… — Штирлиц сипло вздыхает. — Мне придется… Попросить вас о помощи.
Этого человека можно смело в тыл к врагу отправлять, под пытки: после трех полных дней течки говорит почти полными предложениями и запрещает себе умолять. Все разы, когда Вальтер видел течку, это была мольба, почти молитва: избавить от боли, реальной и мучительной, сгибающей пополам и парализующей любой намек на сопротивление. Конечно, и желание там было тоже, но он никогда не забудет, как одна из его подруг в университете провела с ним этот разговор, узнав, что мать ничего не говорила ему. Сексуальное возбуждение есть, и желание есть. Но в первую очередь это желание болезненно. Ненадолго задумавшись, она привела пример: как если женщина несколько часов подряд будет мастурбировать член мужчины, не давая тому излиться.
Потом, в одиночестве и ночью, Вальтер один единственный раз попробовал перетянуть тонкой лентой свои яички, чтобы отказать себе в оргазме.
И достаточно сказать о том, что больше он таких экспериментов не проводил, а к течкам у омег начал относиться с большим уважением.
Да, Штирлица можно без страха отправлять разведчиком к врагу, он не скажет ничего, ни от какой боли.
Но сейчас, к сожалению, Вальтер требует от него большего.
Он приподнимает чужую голову одной рукой, слыша полный мучительного наслаждения стон, ощущая рукой слипшиеся от пота волосы, чужое движение — потереться хотя бы затылком о его ладонь.
— Штирлиц! — Он почти рявкает.
Всего на мгновение тот словно трезвеет.
— Выпейте. Возьмите двумя руками, я вам помогу, и пейте.
Он придерживает одной рукой чужую голову, а второй — дно стакана, чужой тремор расплескал бы весь раствор. На середине Штирлиц пытается отстраниться.
— До дна. — Шелленберг не разрешает.
Только когда стакан оказывается пустым, мужчина оставляет его на пол, в сторону. Штирлиц улыбается, тяжело дыша.
— Что там, снотворное?..
Шелленберг вздрагивает. Он знает, и Штирлиц знает, и они оба знают, что они знают, что снотворное не помогает при течке: им пользуются в первую очередь альфы, желающие после использования суки остаться анонимными. Штирлиц улыбается, и по этой причине — а может быть, и по другой, думать трудно — Вальтер хочет ударить его. Привести наконец в себя. Потому что Штирлиц не имеет права улыбаться, допуская мысль о том, что Вальтер хочет использовать его, шантажировать его, осеменить его. Мужчинам, являющимся омегами, еще с тридцать седьмого года было запрещено использовать клоакальный секс для облегчения, и беременность стала обычным способом манипуляции: у альф запрета на секс с мужчинами-омегами запрета нет.
Штирлиц выпил раствор, считая, что Шелленберг, его непосредственный начальник, человек, с которым они годы работали вместе, хочет шантажировать его и подвергать опасности подпольного аборта. Он выпил этот раствор, зная об этом, только ради того, чтобы после секса получить наконец облегчение.
“Не смейте так говорить.”
“Мне омерзительны ваши слова.”
Бесполезно. Потому что, когда человеку больно, он готов пойти на многое и выдумать многое ради того, чтобы облегчить боль.
— Раствор электролитов. Вы можете есть?
Штирлиц хрипло рассмеялся — или это были всхлипы, напоминающие смех.
— Господин бригадефюрер. — Он крепко взял Вальтера за руку, сжал до боли. — Прошу вас. Я прошу вас…
Он легко может сейчас взять Вальтера. Он выше, он сильнее, он может совершить над собой усилие и встать, и повалить его на этот самый диван, и все дальнейшее останется лишь между ними. Но он не делает этого. Он очень хочет дать Вальтеру выбор. Он очень не хочет совершать насилие над другим человеком.
Дело в том, что Вальтер тоже не хочет совершать насилия.
Он сглатывает.
— Дайте мне минуту.
На кухне он выкуривает уже третью сигарету за последний час.
Это не будет насилием. Потому что Штирлиц сам просит его об этом, и потому что он именно просит, хотя сам может совершить насилие над Вальтером. Штирлиц хочет его согласия, это знак того, что тот соображает.
Или же Вальтер продолжает думать своим узлом вместо мозгов.
Он колеблется до конца сигареты. Это — пара долгих, тяжелых минут на грани слез, держа сигарету одной рукой и массируя член сквозь ткань брюк второй. Ему самому достаточно больно. Ему самому нужно облегчение.
И Штирлиц делает все возможное для того, чтобы не принуждать его.
У себя в портфеле он находит одинокий презерватив и свой запасной, не для публичной носки, намордник: альфы стараются всегда иметь его при себе так же, как и контрацепцию, чтобы не поставить брачного укуса на партнере — точно так же, как презервативы нужны для того, чтобы человек не забеременел.
Вернувшись уже нагим к дивану, он жмурится, напрягаясь всем телом и чувствуя, как внутри разливается сладкое тепло предвкушения. Штирлиц скулит — буквально скулит — шире разводя ноги. Вальтер аккуратно садится на диван между ними и старается пристроиться так, чтобы осторожно войти, не повредив чужую клоаку, спрятанную под небольшим членом, сейчас открытую и ритмично сокращающуюся, мерзко липкую от смазки, как и все чужое тело, как и халат на этом теле.
— Спасибо. Спасибо, господин бригадефюрер. — Шепот сквозь сжатые зубы в ответ.
Все меняется как-то очень сразу: Штирлиц пружиной вскакивает, роняя Вальтера, не успевшего двинуться, на спину, тот больно ударяется затылком о подлокотник, Штирлиц дергает его вниз, под себя, сила в нем чудовищная и совершенно не человеческая, весь он раскаленный, жаркий, как автоклав, тяжелый, липкий, роняющий себя на Вальтера, прижимающийся всем телом, сплетающийся пальцами с ним, вжав его руки по две стороны от головы.
Штирлиц почти кричит, насаживаясь на него, Вальтер сам охает, зажимая в себе рык, инстинктивно упираясь гладкостью намордника в чужую шею. Он чувствует, как Штирлиц трахает его — не важно, чей член внутри, ошибки быть не может, потому что именно Штирлиц, подмяв его под себя — огромный сейчас, массивный, не дающий ему шевельнуться Штирлиц — насаживается на член Вальтера быстро, ритмично, абсолютно отчаянно, и именно Штирлиц чуть прикусывает его за плечо — до паникующего крика неожиданности через намордник, потому что нет, об этом никто не должен узнать — отпускает, кусает снова, но теперь его грудь, мелко и слабо, часто, как зеленая ящерка с укусами-прищепками. И Вальтер чисто физически ощущает, насколько тот сдерживает себя.
Он чувствует, как Штирлиц насаживается на него, ебет его член частыми и быстрыми движениями, в которых есть лишь облегчение и звериная нужда, в глазах пляшут звезды, намордник хочется разорвать к чертовой матери, потому что с ним сейчас тот единственный, с кем ему предначертано, единственный, кто ему будет нужен когда-либо, и вся его жизнь сейчас в этом человеке — Вальтер обвивает ногами чужое туловище, отчаянно рычит, мотая головой и пытаясь высвободить руки, и чужое дыхание в шею только сводит с ума:
— Тише. Тише. Тише. Сейчас. Сейчас все кончится, сейчас… Тише, тише…
Он хочет снять этот презерватив с себя, он хочет вжать Штирлица в матрас, почувствовать, как осеменяет его, он хочет знать, что эта сука принадлежит ему, пометить ее, забрать ее, обладать ею. И Вальтер воет сквозь сжатые зубы, ударяясь головой о диван под собой, отчаянно пытаясь содрать с себя намордник, высвободиться, чтобы избавиться от гандона, чтобы выебать суку перед собой, чтобы обладать… Он кашляет, когда Штирлиц опирается рукой о его горло.
— Тише. Сейчас… Сейчас все пройдет. Тише, тише, тише…
В глазах пляшут звезды — от асфиксии и ударяющего, как свинцом сквозь череп, оргазма, спина изгибается болью, член сокращается, выплескивая из себя семя в чужую клоаку. Штирлиц делает еще несколько последних, заметно мучительных для него самого толчков перед тем, как повалиться на Вальтера, тяжело дыша.
Он чувствует чужое сердцебиение своей грудью, и в этот момент ему кажется, что жизнь не способна быть лучше. Он любит, и он любим, и они — одно целое друг с другом, единое живое существо на этот краткий миг, на всю свою жизнь, они навсегда связаны крепким замком.
Вальтер закрывает глаза, чувствуя, как застрявший узлом в чужой клоаке член продолжает спазмами извергать себя. Через часа полтора пройдет.
Последнее, что он помнит перед тем, как провалиться в сон — то, как дрожащими руками Штирлиц стягивает с него намордник.