***
В своей комнате Кэллиан, закрыв дверь на ключ — на всякий случай, — достал из зачарованного чемодана мольберт и холст. Мужчина замер, глядя на этот белый, безмолвный прямоугольник, и чувствовал, как внутри, зарождается трепетное, почти благоговейное волнение. Портрет. Банально. Скучно. Тысячи, миллионы портретов были написаны за всю историю искусства. Но он хотел сделать это. Хотел написать Палладиума таким, каким видел его только он. Того, кто возился в земле в саду, забывая о времени. Того, кто с такой нежностью, с такой любовью рассказывал о своих растениях, что они, казалось, начинали цвести ярче. Того, в чьих тёплых, ореховых глазах отражалась сама жизнь. Он создал с помощью магии защитную одежду: нарукавники, фартук, — и начал творить. Сначала он долго стоял перед холстом, закрыв глаза, вспоминая. Не лицо — черты Палладиума он знал наизусть и мог бы воспроизвести их с закрытыми глазами. Он вспоминал свет. Тот самый, особенный, золотистый, что царил в оранжерее Алфеи в предзакатный час. Когда солнце опускалось за горизонт, и его лучи, проходя сквозь стёкла, рассыпаясь на тысячи сверкающих искр, падали на листья растений, на старые, потрескавшиеся горшки, на плетёный диван. Кэллиан открыл глаза. Его рука, привыкшая к точным, выверенным движениям, к тому, чтобы нести смерть и разрушения, сейчас, казалось, обрела новую, неведомую прежде лёгкость. Он смешивал краски на палитре, добиваясь того самого, неуловимого оттенка, который запомнил. Он писал быстро, но не торопливо, словно боясь, что видение, застывшее перед внутренним взором, исчезнет, растает, как утренний туман. И в этом свете, в этом сиянии, которое, казалось, исходило из самой глубины картины, рождался Палладиум. Он стоял на коленях перед низким кустом, и в руках его, замерших в невесомости, был маленький, ещё не распустившийся бутон. Его голова была чуть наклонена, длинные, каштановые пряди падали на лицо. В его глазах отражалась сосредоточенность. Нежность. Любовь. Та самая, бескорыстная, всепоглощающая любовь к жизни, которая делала Палладиума тем, кем он был. Кэллиан писал и чувствовал, как внутри него, в груди, там, где годами царила пустота, разливается тепло. Словно он не создавал картину, а изливал на холст свою душу. Каждый мазок, каждая линия, каждый луч света, который он добавлял, был наполнен тем, чему он не находил названия. Тем, что росло в нём с каждой их встречей, с каждым разговором, с каждым случайным прикосновением. Время потеряло смысл. Он не слышал, как за окном птицы сменили свои утренние трели на дневные, как потом и они стихли, уступая место вечерней прохладе. Не заметил, как за дверью, робко, боясь потревожить, стучала горничная, оставляя поднос с обедом. Он не притронулся к еде. Он не мог оторваться от холста. Он творил.***
Внизу, в гостиной, леди Элайна и Эариэль уже успели поинтересоваться, куда пропал их гость. — Он зачем-то заперся в своей комнате, — с лёгкой, едва уловимой обидой в голосе ответил Палладиум, стараясь, чтобы его слова звучали равнодушно. — И просил его не беспокоить целый день. Он и сам не знал, что происходит за той закрытой дверью, и от этого незнания на душе становилось тревожно и тоскливо. Он пробовал читать — буквы расплывались перед глазами, теряя смысл. Пробовал заниматься гербарием — но руки не слушались, мысли были далеко, там, наверху, в комнате, куда вход ему был заказан. Он был рассеянным, раздражительным и сам себе от этого был противен. В конце концов, не в силах больше выносить этого томительного ожидания, он переоделся в простую, рабочую одежду — старую, выцветшую рубашку, забавный зелёный комбинезон, который Элайна терпеть не могла, и, подхватив садовые перчатки, направился в оранжерею. Там, среди влажной, пахнущей землёй и зеленью прохлады, его ждал старый садовник Брегор. Эльф, молчаливый, сутулый, с руками, покрытыми сетью глубоких морщин, знал о растениях столько же, сколько и Палладиум, но предпочитал не говорить, а делать. Они работали почти молча, лишь изредка перебрасываясь короткими, ничего не значащими фразами. Палладиум пересаживал молодые побеги, рыхлил землю, поливал, и постепенно напряжение, сковавшее его плечи, начало отпускать. Мысли о Кэллиане, о завтрашнем дне, о том, что он скажет и как это будет, текли спокойным, ровным потоком, не мешая, а, наоборот, помогая работать.***
К вечеру Кэллиан, наконец, отложил кисти. Он отступил на шаг, потом на два, потом прислонился спиной к стене, чтобы охватить взглядом то, что создал. Глаза его, покрасневшие от напряжения и едкой краски, болели. Спина ныла от долгого сидения в неудобной позе. Но на душе было легко и спокойно. Он был доволен. Картина получилась именно такой, как он задумывал. Светлой, яркой, почти осязаемо живой. Палладиум на ней словно сиял — не внешним, показным блеском, а тем внутренним, сокровенным светом, который Кэллиан видел в нём, когда они пили чай в оранжерее, когда гуляли по саду, когда эльф смотрел на него своими тёплыми, понимающими глазами. Когда он спустился вниз, в гостиной уже царило оживление. Элайна, увидев его, просияла: — О Великий Дракон, Кэллиан! Наконец-то вы появились! Над чем же вы так усердно и скрытно работали? — спросила она с лукавой, озорной ухмылкой. Кэллиан, усталый, но удовлетворённый, позволил себе загадочную, чуть усталую улыбку. — Не переживайте, скоро узнаете. В этот самый миг входная дверь отворилась, и в дом, принеся с собой струю вечернего, прохладного воздуха, вошёл Палладиум. Он был прекрасен своей естественностью, своей неприкрытой, почти трогательной обыденностью. Простая, выцветшая рубашка с закатанными до локтей рукавами, открывающими худые, но жилистые предплечья. Забавный, мешковатый комбинезон защитного цвета, весь в разводах земли и травяных пятнах. Садовые перчатки, испачканные в чёрной, влажной земле. Волосы, собранные в низкий, небрежный хвост, из которого выбилось несколько непослушных прядей. И на щеке — полоска грязи. Элайна, увидев сына в таком виде, всплеснула руками и издала возмущённый, полный отчаяния возглас: — Великий Дракон, помилуй! Палладиум, ты снова весь в грязи! Я же тебя просила, не показывайся мне на глаза в таком виде! Да ещё и перед гостем! Палладиум лишь тяжко, устало выдохнул. Всё снова повторялось. Та же пластинка, те же упрёки, то же непонимание. — Мама, — произнёс он, и в его голосе, ровном и спокойном, слышалась давняя, привычная усталость, — ты забываешь: для того чтобы тебя радовали прекрасные цветы, необходимо ухаживать за ними. Без возни в земле и грязи не будет такой красоты. — У нас же есть садовник! — Элайна была непреклонна. Её аристократическое воспитание, её представления о том, что достойно, а что недостойно наследника древнего рода, восставали против этого зелёного, перепачканного землёй комбинезона. — И что? — вырвалось у Палладиума. Он уже не пытался скрыть раздражение. — Мне нравится этим заниматься. Элайна издала недовольный, шипящий звук. — Тогда иди и приведи себя в порядок. Как можно быстрее. Палладиум, не сказав больше ни слова, развернулся и направился к лестнице. Вид у него был понурый, плечи опущены, в каждой линии его хрупкой фигуры читалась обречённость. Кэллиан, наблюдавший за этой сценой, почувствовал, как в груди, там, где ещё недавно царило удовлетворение от законченной работы, поднимается глухая, тягучая злоба. И на Элайну, и на себя. На то, что не мог вмешаться. На то, что был здесь чужим. На то, что не мог защитить Палладиума от этой мелкой, бытовой, но такой ранящей несправедливости. Он молча пошёл за ним.***
В комнате Палладиума царил полумрак. Эльф, услышав стук и, не спрашивая, кто там, пригласил войти, даже не обернувшись. Он стоял у окна, глядя на сгущающиеся сумерки, и Кэллиан видел, как напряжены его плечи. — Ты как? — спросил Кэллиан, и голос его, низкий и мягкий, прозвучал в тишине неожиданно громко. — Мне кажется, она несправедлива с тобой. Ругается как на дитё малое. Палладиум усмехнулся — горько, безрадостно. — Я уже привык, — ответил он, и в голосе его слышалась та самая, давняя, застарелая боль, которую не может исцелить никакое время. — Наследник древнейшего рода не должен показываться в таком виде… — устало, почти дословно передразнил он мать. — Полная чушь, — Кэллиан подошёл ближе и остановился напротив, заставляя эльфа поднять на него глаза. — Ты просто очарователен. Он сказал это так просто, так естественно, словно речь шла о погоде или о том, что на завтрак подали чай с мятой. И от этой простоты, от этой уверенности, от того, как его тёмные, глубокие глаза смотрели на Палладиума — на его забавные, выбившиеся из хвоста пряди, на испачканное лицо, на этот дурацкий, но такой родной комбинезон, — у эльфа перехватило дыхание. — Даже будучи в таком виде? — спросил он, и голос его дрогнул. — Особенно в таком виде, — выделил Кэллиан. Он протянул руку и, нежно, кончиками пальцев, провёл по щеке Палладиума, стирая полоску грязи. Кожа под его прикосновением была тёплой, живой, и он чувствовал, как под его пальцами учащённо бьётся пульс. Палладиум смотрел на него снизу вверх, не в силах отвести взгляд. В глазах Кэллиана, обычно пустых и холодных, сейчас плескалась такая нежность, такая бездна невысказанных чувств, что у эльфа закружилась голова. Он видел его настоящего. Не тёмного мага, не бывшего вора, не профессора проклятий. А того, кто прятался за всеми этими масками. Того, в чьей груди билось сердце, способное на большее, чем просто холод и тьма. Печаль, вызванная причитаниями матери, растаяла, исчезла, словно её и не было. На смену ей пришло тепло, ощущение силы и поддержки, уже ставшие привычными, почти необходимыми. Рядом стоял человек, готовый прикрыть его в любое мгновение. Кто-то бесконечно близкий, кто-то, кому он доверял больше, чем самому себе. Палладиум, прикрыв глаза, потёрся щекой о большую, мощную ладонь Кэллиана. Этот жест, такой нежный, такой доверчивый, заставил сердце тёмного мага пропустить удар. Он заворожённо наблюдал за эльфом, за тем, как тот, словно ища защиты, прижимается к его руке, и чувствовал, как в душе поднимается что-то огромное, всепоглощающее, то, чему он пока не смел дать названия. — Ну как, — спросил Палладиум, поднимая на него сияющие, влажные глаза, но не отрывая его руки от своей щеки, — ты закончил свою работу? — Да… — голос Кэллиана был хриплым, севшим от нахлынувших эмоций. — Отлично, — эльф, наконец, отстранился, но тут же взял его ладонь в свои — худые, изящные, но такие тёплые, такие живые. — Тогда… я хотел предложить… — он запнулся, набираясь смелости, и Кэллиан видел, как его ореховые глаза, устремлённые на него, полны решимости и в то же время — хрупкой, почти детской надежды. — Завтра… провести день на природе. Прекрасные пейзажи. Пикник. Только ты и я. Сердце Кэллиана, только что пропустившее удар, теперь заколотилось где-то в горле, часто, гулко, готовое выпрыгнуть из груди. — Ты приглашаешь меня… на свидание? — переспросил он, и в его низком, чуть хрипловатом голосе, прозвучала нотка, которой Палладиум никогда раньше не слышал. Неуверенность. — Да, — твёрдо, без тени сомнения, ответил эльф. И от этой твёрдости, от этого спокойного, уверенного «да», по телу Кэллиана пробежала мелкая, трепетная дрожь. Он, всегда такой холодный, такой непроницаемый, почувствовал, как к щекам приливает жар. Смущение — острое, почти болезненное, — накрыло его с головой. — Хорошо, — выдавил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Когда будем выходить? — Сразу после завтрака. — Буду ждать с нетерпением, — выдохнул Кэллиан, и эти слова были, пожалуй, самыми искренними из всех, что он произнёс за последние дни. Палладиум, услышав их, просиял. Его лицо, ещё недавно такое усталое и понурое, озарилось изнутри ровным, счастливым светом. — Отлично, — сказал он, не в силах сдержать улыбки. — А теперь, если ты не против, мне нужно принять душ, привести себя в порядок… чтобы у моей драгоценной матушки не остановилось сердце от шока. Тихий, сдавленный смешок вырвался из груди Кэллиана. — Понял, — сказал он, и в этом коротком слове слышалось столько тепла, столько нежности, что у Палладиума внутри всё перевернулось. — Жду внизу.***
Вернувшись в гостиную, Кэллиан застал Элайну и Эариэль в приятном, ни к чему не обязывающем ожидании. Женщина, как только он появился, тут же обратилась к нему с просьбой — если он, конечно, не слишком устал, сыграть на фортепиано. Кэллиан уточнил, не будет ли он беспокоить лорда Иридиана. Элайна отмахнулась: хватит ему работать, пусть выйдет из кабинета и тоже послушает. Пока она ходила за мужем, Эариэль, сияя любопытством, вызвалась проводить Кэллиана в комнату с инструментом. По пути она засыпала его вопросами: как ему в Сильмариэне, понравились ли его путешествия, особенно — Андрос, планета морей, о которой она столько читала, но никогда не видела. Девушка грустно вздыхала, жалуясь на скучную, однообразную жизнь, на колледж, который казался ей тюрьмой, и на то, что она редко выбирается за пределы родной планеты. Кэллиан, слушая её, смотрел на эту юную, восторженную эльфийку с её веснушками и рыжими, пушистыми волосами, и чувствовал, как в груди зарождается что-то похожее на… братскую нежность. Он уверил её, что всё впереди, но сначала нужно получить образование. Знания — это самое ценное, что есть у человека, сказал он, они могут спасти жизнь в самых опасных путешествиях. Он говорил без назидания, без скуки, просто делясь тем, что пережил сам. И Эариэль слушала, раскрыв рот, ловя каждое его слово. Она заявила, что если бы в её колледже так интересно рассказывали, она бы училась с куда большим энтузиазмом. Кэллиан мягко, но уверенно возразил: учиться нужно не для кого-то, а для себя. Невзирая на то, как преподносят материал профессора. Даже если это тяжко, даже если скучно — всё это делается для её благополучия, для её будущего. Эариэль вдохновилась. Её глаза, ещё минуту назад такие тоскливые, загорелись решимостью. Она пообещала, что будет учиться усерднее, а потом станет самой сильной, самой умной и самой бесстрашной путешественницей. К этому моменту они уже дошли до зала, где стояло фортепиано.***
Вскоре подошли Элайна и Иридиан, а за ними, переодетый в эльфийские одежды, появился и Палладиум. Эльфы расположились на роскошной софе, покрытой бархатом глубокого синего цвета. Иридиан, по своему обыкновению, устроился в кресле с книгой в руках — той самой, которую Кэллиан подарил ему вчера. Он листал её, время от времени останавливаясь на какой-нибудь странице, и на его суровом, обычно непроницаемом лице читалось искреннее, глубокое увлечение. Кэллиан, усевшись за инструмент, почувствовал, как к горлу подкатывает ком. Не от страха — он не боялся публичных выступлений. От нахлынувших воспоминаний. Он вспомнил тот вечер в Алфее, в заброшенном, пыльном зале, где он впервые за десять лет позволил себе прикоснуться к клавишам. Где он играл для Палладиума, выплёскивая в музыку всю свою боль, всё своё одиночество, всю свою невысказанную, отчаянную надежду. Казалось, это было так давно — в другой жизни. И одновременно — будто вчера. А потом его накрыло осознание. Он больше не будет преподавать в Алфее. Отныне их с Палладиумом будет разделять расстояние и время. Они не будут видеться каждый день. Не будут пить чай в оранжерее по вечерам. Не будут бродить по коридорам, задевая друг друга плечами, не будут обмениваться взглядами, полными того, чему они оба боялись дать имя. Он думал, что будет нормально. Что он привыкнет. Что он, проживший в одиночестве почти тридцать лет, без труда вернётся в привычную, отточенную годами колею. Но проведя целый месяц порознь, ощутив щемящую, ноющую боль в груди, что усиливалась с каждым днём, он понял: это не так. Это никогда не будет «нормально». Как он вернётся в стены Облачной Башни, когда теперь там, далеко, осталась часть его души? Как он будет вести себя, как ни в чём не бывало, читать лекции, проверять работы, разговаривать с Гриффин, когда его мысли будут там — в светлой, тёплой Алфее, среди цветов и зелени, в тишине оранжереи, рядом с этим хрупким, светлым эльфом? Он не сможет. Он знал это наверняка. — Кэллиан? Голос Палладиума, мягкий и обеспокоенный, вырвал его из омута мрачных раздумий. Эльф подошёл к нему и положил руку на плечо — осторожно, почти невесомо, но это прикосновение было как спасательный круг, брошенный утопающему. Он не мог сделать большего — здесь, на глазах у семьи, — но Кэллиану и этого было достаточно. — Я… задумался, — сказал Кэллиан, выныривая из пучины отчаяния. Голос его был глух, но он взял себя в руки. — О том, что сыграть. Он видел, что Палладиум не поверил ни на мгновение. В его медово-карих глазах, устремлённых на Кэллиана, плескалась тревога — и ещё что-то, слишком хрупкое, слишком сокровенное. Но он не стал задавать вопросов. Просто кивнул, улыбнулся — той самой, тёплой, ободряющей улыбкой — и вернулся на своё место. Кэллиан глубоко вздохнул, прогоняя прочь мрачные мысли. Он решил не играть ничего трагичного. Не сегодня. Первой прозвучала лёгкая, почти невесомая мелодия — для разогрева, чтобы руки, ещё помнящие напряжение последних часов, вспомнили клавиши. Звуки, чистые и прозрачные, как горный ручей, потекли из-под его пальцев, наполняя зал. Потом он заиграл нечто более весёлое, энергичное — такое, от чего хотелось улыбаться, забыв о заботах. И, наконец, его пальцы сами, без его воли, заскользили по клавишам, извлекая на свет нечто сильное, возвышенное, трогающее самые глубины души. Он играл для Палладиума. Для него одного. Вкладывая в каждую ноту, в каждый аккорд, в каждую паузу то, что не мог выразить словами. Свою благодарность. Своё восхищение. Всё, что накопилось в груди за эти месяцы. Он играл больше получаса. И когда последний аккорд, затихая, растворился в тишине, в зале не раздалось ни звука. Первой очнулась Элайна. Она принялась восхищаться, благодарить, называть его игру божественной. Эариэль, прижимая руки к груди, смотрела на Кэллиана с таким восторгом, словно он был персонажем одной из её любовных книг, сошедшим со страниц в реальность. Даже Иридиан, отложив книгу, произнёс, что это одни из самых благозвучных и филигранных мелодий, что он слышал за свою долгую жизнь. Кэллиан, уставший, опустошённый, но удовлетворённый, извинился, сославшись на усталость, и его отпустили.***
В коридоре, на полпути к его комнате, его догнал Палладиум. — Ты был на высоте, — сказал эльф, и в его голосе звучало такое искреннее, неподдельное восхищение, что у Кэллиана защемило сердце. — Твоя музыка… это настоящее искусство. Я восхищён твоим мастерством. — Спасибо, — Кэллиан не нашёл других слов. Они остановились у двери. Палладиум смотрел на него, и в его взгляде, устремлённом снизу вверх, было всё: надежда, уверенность, трепет — и ещё что-то, слишком большое, чтобы уместиться в одно мгновение. — Тогда… до завтра? — спросил он, и голос его дрогнул от волнения. — До завтра, — ответил Кэллиан, и в этом коротком слове прозвучало обещание.***
Он закрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной. Мысли ворохом носились в голове, обрывки воспоминаний, надежд, смутных тревог — всё смешалось в один тяжёлый, пульсирующий ком. Он думал об Алфее, о её свете, который когда-то казался ему чужим, а теперь… теперь он не знал, как сможет жить без него. Он думал о Палладиуме, о его словах, о его взгляде, о следующем дне — о том, что они снова будут вдвоём, но уже не прячась в тени случайности, а по обоюдному, открытому желанию. Что же принесёт им завтра? Он не знал. Но впервые за долгие годы эта неизвестность не пугала, а, наоборот, наполняла сердце странным, щемящим, но таким сладким предвкушением. Кэллиан устало усмехнулся своим мыслям, разделся и, провалившись в тяжёлый, без сновидений сон, унёсся в царство Морфея, где не было ни масок, ни игр, ни обязательств. Только тьма. Только покой. И где-то далеко-далеко — едва уловимый, манящий свет.