***
— на показательных меня не будет. петя знает, что илья знает об этом, но все равно произносит это во время завтрака, как приговор. малинин только молится, чтобы звук хруста его челюсти, сжатой от напряжения, не разрезал тишину вокруг. на них уже никто не косится. даже адам перестает удивленные брови поднимать вверх и просто с хитрой улыбкой кивает на слова ильи о том, что вернется под утро и что завтракает теперь в другой части столовой. алиса и эмбер игриво прикусывают губы, практически синхронно закатывают глаза, но ничего не говорят. господи, спасибо тебе за это. а отец только руки плотнее к груди прижимает, и вторит слова о том, что гуменник — историю не изменил, он ее перевернул. гуменник — самый грязный плевок в сторону судейства, и мир этого не забудет. илья упрямо борется с совестью. хотя даже сам себе сказать не может, как давно она начала его беспокоить. раньше же было строго черно-белое «судьи всегда правы. мое дело выходить и кататься», а сейчас почти склизкое «это было несправедливо» не дает нормально дышать. после произвольной на утро они не говорили. нет. просто до хруста взглядом пожирали и упрямо вытаскивали друг друга из одеяла. петя заварил чай. илья принес ему из своего номера несколько бананов. хотя так хотелось прошептать куда-то в сторону: — как насчёт распить бутылку виски на двоих? тебе разве не интересно узнать, кто из нас двоих больше достоин золота? воздух в столовой становится невыносимо плотным, как вата. гуменник снова открывает рот, чтобы произнести очередную «правду», которая должна илье нанести невидимые порезы, но тот его прерывает: — я тоже не пойду тогда. петя хмурится сильнее, чем этого требует ситуация. медленно опускает вилку на тарелку и аккуратно промакивает губы салфеткой. — тебе нужно пойти. нужно нужно н у ж н о это не громкое отцовское «должен». это совершенно мягкое, едва касающееся уха «нужно». и это действует сразу же.***
— ты же знаешь, что они неправы, да? илья пытается смотреть в каре-зеленые глаза чуть внимательнее, особенно, когда петя перестает ходить с ним на завтрак и остается в постеле на чуть дольше обычного. все это происходит резко. так резко, что малинин даже перестроиться не успевает. петя, ты в порядке? никто даже не догадывается сменить комбинацию слов, которыми они проверяют, способен ли гуменник функционировать дальше. только такая формулировка «ты в порядке?» и ни шагу в сторону. они все могли бы спросить его, как он себя чувствует, или заметить, что он выглядит плохо, а нынешние колебания его веса выглядят устрашающе. но в конечном счёте их, вероятно, не интересует его самочувствие, им нужно знать только, простоит ли он на ногах закрытие, не привлекая к себе шумные сплетни. то, как я любуюсь издалека олимпийскими медалями на чужих шеях, а потом прикасаюсь к одинокой цепочке на своей груди, очень похоже на то, что я в порядке? ты действительно так считаешь, адель? гуменник просыпается теперь с ощущением, что его зацементировали в одеяло. каждое движение — это преодоление плотности воды, как если бы он пытался бежать по дну бассейна, наполненного густым киселем. крест на моей груди больше похож на камень для утопленника, как считаете, вероника анатольевна, утопленники вообще в порядке? это не грусть. грусть — это акварель, она полупрозрачная и смывается слезами. а это — масляная краска, которая засохла прямо на кончиках пальцев. и петя смотрит на свои руки и не узнает их: они кажутся чужими. что такое порядок, влад? если моральная кома имеет к нему отношение, то я определённо в порядке. — петь, ты слышишь? гуменник — теперь старый мост, по которому давно никто не ходит. его балки проржавели, и он ждет обрушения с каким-то странным, почти интимным предвкушением. или, может быть, он — забытый в кармане чек, размокший после стирки: буквы расплылись, и уже не разобрать, за что именно он заплатил такую цену. — слышу. илья целует его в щеку, и петя расклеивается, как старое оригами от этого жеста. теперь уже он падает в чужие объятия и пытается дышать ровно, скрывая резь в глазах. это все похоже на первый глубокий вдох после долгого пребывания под водой. легкие не привыкли к такому объему, они горят, сопротивляются, они помнят только плотность и тишину глубины. петина нежность здесь и не пух и не шелк, это острота битого стекла, по которому он идет босиком, боясь не боли, а того, что звук его шага окажется слишком громким для этой застывшей вселенной. — я горжусь тобой, петь. ты выдал прокат жизни и не твоя вина, что его оценили не по достоинству. и этот страх — не предчувствие катастрофы. это статическое электричество между кончиками пальцев. когда пространство между ними с ильей сокращается до миллиметра, воздух в этом зазоре становится густым, как мазута, и тяжелым, как свинец. тогда петя чувствует, как его личная граница, его тщательно выстроенная орбита, начинает вибрировать и крошиться. — мы встретимся с тобой на международке. я знаю это. еще рано сдаваться. еще рано. и когда это случается — первый раз, когда «гуменник» становится «гуменник и малинин» хотя бы на долю секунды — это ощущается как выход в открытый космос без страховки. никаких приборов, никакой гравитации, только оглушительное биение сердца в ушах. петя больше не кубик льда. он — ртуть, которая рассыпается на тысячи мелких шариков от одного неловкого движения, и ему нужно время, чтобы собрать себя заново в какую-то новую, еще не изученную форму. это страх не перед ильей. это страх перед собой, ставшим вдруг таким слабым и податливым, словно воск под лампой. и в этой мягкости — вся его сила, которую петя только-только начинает учить по слогам. и малинин между поцелуями становится уверенным в одном: если мир гуменника треснет, илья просто склеит его обратно. и он знает, что петя отплатит ему тем же. уже отплатил.