Ты всё ещё здесь

R
В процессе
18
Размер:
планируется Миди, написано 11 страниц, 5 182 слова, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник

Плоть от плоти фантазий

Настройки
Серая, густая, словно пропитанная московской моросью вата рассвета медленно, почти неохотно, с болезненной ленцой просачивалась сквозь неплотно задёрнутые шторы, заливая комнату безжизненным, больничным светом, от которого хотелось зажмуриться или умереть — что, в сущности, в такой час казалось почти одним и тем же. Этот свет был мертвенным, как кожа утопленника, выловленного из холодной Москвы-реки после долгой, беспощадной зимы, — свет без тепла, без обещания, без будущего. Он ложился на стены неровными, болезненными пятнами, подчёркивая каждую пылинку, танцующую в косых, немощных лучах. Россия не помнил, как уснул. Собственно говоря, он и не спал — не в том привычном, человеческом смысле этого слова, когда тело отпускает себя в мягкую темноту и просыпается обновлённым. Скорее, это был глубокий обморок сознания, тяжёлый провал в небытие. Кажется, он так и просидел всю ночь в продавленном кресле у окна — старом, скрипучем, с истёртыми подлокотниками, — сжимая в руках холодный, тяжёлый металл пистолета. Палец застыл на спусковой скобе, почти касаясь крючка, готовый вжать его до упора при малейшем шорохе. Он проснулся от холода и ломоты в шее. Она затекла, превратившись в единый, сплошной узел ломоты и боли; каждый поворот головы отзывался острой, режущей болью. Какое-то время он просто сидел неподвижно, застыв в неудобной позе. В висках мерно, тяжело стучала кровь — эхо пережитого кошмара, запертое в черепной коробке. Те шаги в коридоре... Они ведь были. Медленные, издевательски уверенные, они приближались к двери его комнаты, заставляя воздух звенеть от напряжения. Россия помнил, как навёл ствол в абсолютную тьму дверного проёма. Но шаги не дошли. Они растворились, истончились, смешались с гулом холодильника, оставив его один на один с тишиной. Разум, не выдержав запредельного пика паранойи, просто выключился, погрузив его в тяжёлое, лишённое сновидений забытье. «Это был сон. Просто морок. Психоз на почве хронической усталости, депривации сна и информационного передоза» — монотонно, как заученную молитву, повторял он про себя, пытаясь склеить осколки разорванной реальности. Логика — этот последний, полуразрушенный бастион бодрствующего сознания — спешно возводила баррикады против наступающего безумия. Ведь человеческая психика — удивительно пластичная, изворотливая вещь. Сталкиваясь с тем, что выходит за рамки привычного мироздания, она предпочитает вытеснить ужас, замазать его скучными бытовыми объяснениями, лишь бы не признавать очевидного краха привычных законов физики. Он поднялся. Ноги затекли, слушались плохо, с трудом — словно принадлежали кому-то другому. Тело ломило, мышцы протестующе ныли. Россия посмотрел на пистолет в своей руке с каким-то брезгливым недоумением, словно на чужеродный, предательский предмет, и резко, с глухим стуком, сбросил его в ящик стола, заперев на ключ. С глаз долой. Комната при дневном свете выглядела буднично и убого, до отвращения обыденно — и это почти успокаивало. Старый диван с продавленными, усталыми подушками. Беспорядок на кровати: смятые простыни, скрученные, как после борьбы с невидимым противником. Погасший экран ноутбука, отражающий теперь лишь серость утра, — чёрное зеркало, в котором не было ничего, кроме его собственного, исчерпанного лица. Нужно было действовать.Что-то простое, механическое, чтобы доказать себе, что он ещё в здравом уме. Он начал с лихорадочной, демонстративной решимостью, почти агрессивно, словно каждый жест был актом сопротивления — и не только беспорядку, но и самому себе, своему страху, своей слабости. Распахнул окна настежь, впуская в квартиру промозглый утренний воздух — сырой, пронзительный, пропитанный выхлопными газами и запахом мокрого асфальта, запахом живого города, который не знает и не хочет знать твоих кошмаров. Холодный ветер ударил в лицо, заставил поёжиться, прогнал остатки дрёмы. Россия собрал в чёрный мусорный мешок пустые пачки из-под сигарет — смятые, как его нервы, — доширак с засохшими остатками лапши. Он тёр, мыл поверхности, вычищал с каким-то остервенелым, почти яростным усердием. Руки двигались быстро. — Это было не по-настоящему. — Повторял он про себя, как мантру, как молитву атеиста. Но он чувствовал, как где-то в глубине груди неспешно, упорно шевелится червь сомнения. И вот взгляд его упал на шкаф. Дверца была приоткрыта, а на полу, прямо у ножки шкафа, лежал он. Флаг. Даже при безжалостном, трезвом свете дня он выглядел чужеродно, неуместно, почти оскорбительно — как ядовитый гриб, выросший за одну ночь на паркете. Складки медленно, едва заметно дышали, словно под ней шевелилось что-то. Это была последняя нить, связывающая его с безумием прошлой ночи. И её нужно было порвать. Уничтожить — так, чтобы пепел развеялся по ветру и унёс с собой весь этот ужас, все эти тени, всю эту тяжёлую, липкую тьму. Россия схватил флаг. Ткань показалась ему на ощупь неприятно скользкой, почти маслянистой — как кожа змеи, только что сбросившей шкуру, обнажившей розовое, уязвимое, новое тело. Он вынес его на балкон — тесный, заваленный старыми картонными коробками и ржавыми, позабытыми банками, — на тот самый балкон, где он когда-то спокойно курил, глядя на безликие многоэтажки напротив и думая ни о чём. Нашёл старую металлическую урну с чёрными разводами копоти по бокам. Чиркнул зажигалкой — раз, другой, третий, пока дрожащий огонёк не устоял на ветру.       Обычно старая, высохшая ткань вспыхивает мгновенно, пожираемая голодным пламенем. Но этот флаг горел странно, пугающе неправильно. Огонь не поднимался вверх весёлыми, очищающими языками; он медленно, натужно вгрызался в материю. Дым, поднимавшийся вверх, был неестественно густым и пах не гарью, а чем-то приторно-сладким, резким, аптечным — так пахнет ядовитый формалин. Россия стоял над урной, жадно вдыхая этот ядовитый коктейль, словно пытаясь физиологически убедиться, что всё это происходит наяву. Когда последняя нить догорела, он опустил руку к пеплу.       Он ожидал ожога. Но пепел был холодным. Ледяным, как могильная земля в лютый январский мороз под Прохоровкой. От этого холода, прошедшего сквозь кожу прямо к костям и ударившего в самое сердце, Россию передёрнуло. На ощупь он был не похож на сажу — грубую, шершавую. Он был мелким, сыпучим, почти невесомым, как тончайшая металлическая пыль, просеянная сквозь сито. Россия инстинктивно потёр пальцы друг о друга. Пепел не размазывался, не пачкал, не оставлял ни следа — он просто осыпался, исчезал, словно никогда и не существовал. Он резко, судорожным движением высыпал содержимое таза за перила балкона, наблюдая, как чёрные хлопья растворяются в небе. — Всё. — Выдохнул русский, закрывая балконную дверь и с силой поворачивая ручку замка. — Всё кончено.

***

Аномалии не обрушились на него лавиной; они прорастали сквозь привычный быт тонкими, ядовитыми иглами, заставляя сомневаться в сохранности собственного рассудка. Всё началось с запаха. В районе полудня, когда он заваривал себе очередную чашку крепкого, почти чёрного кофе, призванного разогнать туман в голове, воздух в кухне внезапно изменился. Сквозь привычные ароматы жилища пробилась абсолютно чужеродная нота. Это был запах дорогого одеколона с резким, мускусным оттенком, какой носили респектабельные европейские мужчины в первой половине прошлого века. Тяжёлый, шлейфовый, он заполнил небольшое пространство кухни, мгновенно перебивая густой запах арабики. Россия застыл с ложкой в руке. Сердце сделало болезненный кульбит и замерло, пропуская удар. Он медленно, преодолевая сопротивление собственных задеревеневших мышц, обернулся. Кухня была пуста. Лишь редкие пылинки лениво кружились в лучах света. Никого. Но запах был настолько осязаемым, плотным, что казалось, протяни руку — и пальцы коснутся невидимого курильщика.       Он судорожно распахнул окно. Воздух ворвался в помещение, разбавляя фантомные ароматы, но ледяной комок страха в желудке уже не желал таять. «Это просто память обоняния. Психосоматика. Мозг воспроизводит ассоциации на фоне стресса» — снова попытался оправдаться он перед самим собой. Но голос внутреннего адвоката звучал всё тише, испуганнее и неувереннее. Потом пришло зрение и оно оказалось жестоким. Он проходил мимо большого выключенного телевизора в гостиной и в тёмном, как бездна, стекле экрана на долю секунды, на долю вдоха, отразилось нечто помимо него самого. Высокий тёмный силуэт. Идеальная, военная осанка. Резкая линия плеч. Россия резко обернулся. Пустота. Его бледное лицо с синими кругами под глазами, в которых плескалась паника: чистая, животная, не умеющая притворяться. Он стоял неподвижно, тяжело дыша, прижав ладонь к груди, словно боясь, что сердце вырвется наружу. — Игра света... — прошептал он. Русский постоянно оглядывался. В каждом звуке, каждом шорохе, даже, когда где-то за стеной скрипела половица, Россия выпрямлялся и прислушивался.

***

Вечером, чтобы успокоиться, решил включил старый радиоприёмник на кухне — потрёпанный «ВЭФ», переживший девяностые и по-прежнему стоящий на подоконнике, как ветеран на посту. Привычный, надёжный голос диктора с новостной волны всегда действовал на него как заземление: сухой перечень цен на нефть, курсы валют, прогноз погоды. Россия сидел в гостиной, пытаясь сосредоточиться на чтении какого-то документа на планшете. И вдруг радио издало короткий треск. Русский резко оглянулся назад, где была кухня. Из радио донеслось характерное шипение статической помехи, перемежающееся свистом радиоволн. Словно кто-то невидимой медленно крутил ручку настройки, пытаясь поймать нужную частоту. Треск усилился, перерастая в гул. И вдруг из динамика прорвался чистый, торжественный и пугающе знакомый звук. Это были духовые инструменты. Ритмичный, чеканный, давящий своей монументальностью марш. Медь труб безжалостно резала тишину квартиры, а глухие, утробные удары литавр отдавались прямо в груди России. Безошибочно это был немецкий военный марш, от звуков которого когда-то стыла кровь в жилах у половины мира: тяжёлые барабаны, ликующая медь, неумолимый, торжествующий шаг солдатских сапог по европейским мостовым. Мелодия прозвучала лишь несколько секунд — коротко, как удар ножа под рёбра, — а затем оборвалась резким, скрежещущим хрипом. Приёмник тихо кашлянул помехами и вернулся к новостям. — Просто помехи. — Сказал он вслух. Голос его прозвучал надтреснуто, как старый винил, поставленный на чужой проигрыватель. Эти два слова прозвучали в пустой гостинной как самая неубедительная ложь, которую он когда-либо произносил. Солнце садилось медленно, мучительно, словно тоже не хотело оставлять его наедине с тем, что ждало в темноте. Тени в квартире начали сгущаться, расти, вытягиваться — они обретали собственную жизнь, собственные намерения. Они выползали из углов, ползли по стенам, как чёрные, жирные щупальца, и в их движении уже не было ничего случайного, ничего естественного. Россия сидел на диване, сжимая пистолет так сильно, что костяшки побелели, а металл впился в кожу ладони. Он больше не пытался себя обмануть. Оставался только он, темнота и ожидание — тягучее, невыносимое, почти ритуальное. Он ждал. И оно началось. Тень в дальнем углу комнаты — там, где свет от окна почти не доставал, где стоял старый торшер с истрёпанным, пожелтевшим абажуром — перестала быть просто тенью. Она начала уплотняться, темнеть, словно в неё стекалась вся тьма квартиры, всё её накопленное, застоявшееся мрачное содержимое: тьма из-под кровати, из глубины шкафов, из трещин в паркете, из углов, куда никогда не заглядывает свет. Воздух наполнился тихим, равномерным гулом, похожим на белый шум старого телевизора — но глубже, ниже, вибрирующим в костях, в зубах, в самом основании черепа. Тьма в углу замерцала, по ней пошли медленные, ритмичные волны, как по поверхности озера, в которое бросили камень. А затем из темноты начал проступать силуэт. Это не было похоже на появление призрака из старых народных легенд — туманного, полупрозрачного, размытого. Это было нечто принципиально иное — технологичное и древнее одновременно, как если бы два несовместимых закона реальности вдруг договорились между собой за его счёт: словно прогружалась сложная, дорогостоящая трёхмерная модель — но не на экране, а прямо в воздухе московской хрущёвки, в реальном мире, где физика давно должна была это запретить.       Сначала — грубая, угловатая полигональная сетка, подсвеченная изнутри холодным, невидимым светом, как рентгеновский снимок. Затем поверх неё начали «накладываться» детали, слой за слоем. Вот проявилась идеальная чёрная ткань офицерской формы — плотная, без единой пылинки; вот блеснули серебряные руны на петлицах — двойные молнии, острые и стремительные, как зубы хищника. Вот выступила кожа лица — мертвенно-бледная, гладкая, как мрамор, из которого вытачивают надгробия, без единой морщины, без следов возраста, без следов страданий, без следов человечности. Процесс занял не больше десяти секунд. Но каждая из них растянулась в вечность — тягучую, ледяную, невыносимую. Русский смотрел, не отрываясь, не в силах пошевелиться. И чувствовал, как где-то внутри него, в самом центре грудной клетки, рвётся тонкая нить — та, что удерживала его по эту сторону реальности. И вот он стоял там. Во плоти. Ни единой седой пряди в чёрных, гладко зачёсанных волосах. Чёрная форма сидела на нём без единой складки. Лицо, знакомое по миллиону фотографий, казалось одновременно неузнаваемым и невозможным. Глаза. Пронзительные. Холодного серого цвета. Они смотрели прямо на Федерацию с ледяным, высокомерным, почти любопытством хищника, изучающего жертву. Не безумие фанатика, раздавленного собственными мифами в подземном бункере, — нет. Что-то чище и страшнее: интерес энтомолога к редкому, неожиданному экземпляру. Русский действовал на чистом, первобытном инстинкте. Грохот выстрела разорвал тишину квартиры. В воздухе остро, знакомо запахло порохом. Это странное, невозможное существо в чёрной форме — не шелохнулся. Ни на сантиметр. Пуля вошла ему точно в грудь, туда, где под плотной тканью должно было биться сердце. Но вместо крови, вместо рваной раны, вместо чего-либо человеческого — на кителе на мгновение образовалась идеально круглая чёрная дыра, края которой мерцали цифровыми помехами, строчками зелёного кода, битыми пикселями. Через секунду дыра затянулась, не оставив ни следа. РФ, не веря глазам, не давая мозгу времени на обработку, выстрелил снова. Руки дрожали, но прицел был верным. На этот раз немец лениво поднял руку в чёрной перчатке. Плавным жестом он остановил пулю в сантиметре от его раскрытой ладони, пуля завибрировала в воздухе, деформируясь, сплющиваясь. А затем просто упала на пол — с тихим звоном. Рейх медленно опустил руку. И усмехнулся. Уголки его тонких губ чуть дрогнули — не улыбка, а лишь её тень. Он сделал шаг вперёд, явив себя целиком — во весь рост, во всей своей невозможной, пугающей безупречности. Неспешно прошёл мимо оцепеневшего русского, который по-прежнему сжимал бесполезный пистолет обеими руками, как ребёнок, вцепившийся в сломанную любимую игрушку. Подошёл к старому продавленному креслу. И с такой грацией, которой никогда не бывает у живых людей опустился в него. Закинул ногу на ногу. Поправил безупречную складку на брюках небрежным движением пальцев. Откинулся на спинку. Взгляд остановился на Федерации. Тяжёлый. Изучающий. — Скажи мне, Россия... — голос его был бархатным, негромким, почти ласковым. — Каково это — наконец встретиться с тем, кого ты так боялся? Русский стоял. Ноги не слушались. Сердце колотилось где-то у основания горла, в ушах гудело, как в пустом трансформаторе. Пистолет в руке весил теперь столько же, сколько весит осознание полного, окончательного бессилия. Внутри бушевал вихрь: отрицание и ярость, ужас и странное, запретное, постыдное облегчение. То облегчение, которое чувствует человек, когда самое худшее наконец случилось и больше не нужно его ждать. «Это не конец», — думал Федерация. Рейх не торопился. Он никогда не торопился. Он откинулся глубже в продавленное кресло, скрестил руки на груди и смотрел. Просто смотрел. С терпением тех, кому некуда спешить, потому что время для них не имеет значения. Тени в комнате сгустились ещё плотнее, стали почти осязаемыми — тканью, а не отсутствием света. Запах одеколона навис плотной, почти удушающей волной. А за окном Москва продолжала жить своей обыденной, грохочущей, совершенно безразличной жизнью: гудели машины в пробках, орали вороны на карнизах, где-то внизу смеялись дети. Город не знал. Не подозревал. Не мог — и, пожалуй, не должен был — знать, что в одной из квартир этих серых многоэтажек история только что проснулась, потянулась, огляделась — и улыбнулась своей новой добыче холодной улыбкой.
18 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (1)