Ангел похоти

NC-17
В процессе
16
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 44 страницы, 16 592 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1. Что за?

Настройки
Примечания:
Говорят, на небесах есть строгий порядок. Говорят, каждый ангел знает своё место и свои обязанности. Говорят... ну, вы знаете, как это бывает с «говорят». На самом же деле небесные чертоги — это колоссальный бюрократический механизм, отлаженный до звона в ушах. Где за белоснежными фасадами скрываются бесконечные реестры, а вечность превращается в томительное ожидание между отчётами. Среди этого стерильного совершенства выделяются семеро. Это Семеро Смертных Грехов: Гордыня, Жадность, Зависть, Гнев, Лень, Чревоугодие и Похоть — небесные делегаты, облачённые в плоть, чтобы касаться тех струн души, о существовании которых многие даже не догадываются. Их миссия лишена банальной жестокости, ведь они приходят не к тем, кто уже погряз в пороке и чьи имена давно вписаны в долговые книги преисподней. Их цель — абсолютная чистота, те редкие создания, чьи помыслы прозрачны, как горный хрусталь, а сердца никогда не ведали жгучего яда зависти или слепого исступления гнева. Это не попытка осквернить святыню, а высший акт справедливости: чистая душа не может считаться праведной, если она пребывает в неведении, а потому ей даруется право познать вкус тьмы, чтобы её итоговый выбор был осознанным, а не продиктованным банальным отсутствием альтернативы. Это не подлое искушение, а пьянящий дар, позволяющий человеку впервые по-настоящему увидеть границы собственного «Я». Вопреки мифам, ангел не исчезает с первыми лучами солнца и не смотрит на бег минутной стрелки, ибо вечность не терпит спешки. Его визит длится ровно столько, сколько требуется чистой душе, чтобы сломаться, открыться или сделать шаг навстречу своему отражению в этой небесной бездне. Ангел будет рядом — безмолвной тенью в углу комнаты, случайным попутчиком в пустом вагоне или опаляющим присутствием за спиной — до тех пор, пока человек не отдастся. Пока не признает в себе право на гнев, не впустит в лёгкие дурманящий яд похоти или не склонит голову перед собственной гордыней. Этот опыт — уникальный зазор в ткани мироздания, событие, которое не оставляет следа на чашах небесных весов, не фиксируется в Книге Судеб и не тянет душу вниз, словно чугунное ядро. Человек волен погрузиться в этот грех с головой, прожить его каждой клеточкой своего тела и наутро проснуться с чистой совестью, сохранив лишь призрачное эхо запретного удовольствия. Ангел лишь приоткрывает завесу, становясь проводником в мир, где правила морали рассыпаются в прах, оставляя место только для чистого, первозданного опыта. Присутствие этих посланников — тайна, разделяемая лишь двумя, ведь для случайного прохожего или случайного свидетеля ангел остаётся лишь игрой теней на стене или внезапным порывом холодного ветра. В толпе они кажутся пустотой, невидимым изъяном в пространстве, но для того, к кому они пришли, ангел становится самой осязаемой реальностью в подлунном мире. Их присутствие можно не просто ощутить — его можно вдыхать, как аромат шторма, их кожу можно чувствовать под пальцами, а в их дыхании слышать шёпот самой бездны. *** В церкви наконец-то стало тихо. Последняя бабушка в платочке ушла, шаркая подошвами, и тяжелый засов на дверях глухо встал на место. Церковь «Служение Фелпса» это высокие своды, тяжёлые деревянные скамьи с вытертыми до блеска краями, витражи, которые в утренние часы заливают пол цветными пятнами, а к вечеру превращаются в мутные, почти чёрные окна. Здесь всё пахнет старым деревом, ладаном и воском — запахом, который въедается в одежду, в волосы, в кожу, и от него невозможно отмыться. Даже стараться не стоит. Служба закончилась час назад. Прихожане разошлись, их голоса растворились за тяжёлыми дверями, и теперь в церкви висит та самая тишина, которую он любит. Не молитвенную, не благоговейную а просто тишину. Как в доме, где никто не смотрит на тебя, не ждёт от тебя слов, не проверяет, правильно ли ты сложил руки. Трэвис идёт по центральному проходу, и каждый его шаг гулко отдаётся под сводами. В руке — длинная свечная спичка, другой рукой он собирает огарки с подсвечников, которые стоят у алтаря. Движения отработанные: щипцами вытащить, бросить в жестяное ведро, следующую. Пламя догорающих свечей лижет пальцы — он давно перестал обжигаться, кожа на ладонях огрубела, покрылась мозолями и мелкими шрамами. Мелкие порезы, следы от огня и прочие мелочи. Не столько он прожил, сколько пережили его руки. Он не следит за ними. Ему честно, до глубины души искренне плевать. Ладони грубые, с плотной, въевшейся грязью по линиям сгибов. Не от нечистоплотности — от работы. Отработанный воск забивается в трещинки кожи, и никакое мыло не вымывает его до конца. Пахнет от пальцев железом, медью и чем-то сладковато-горьким — ладаном, который впитался в поры намертво, как татуировка. Костяшки шишковатые, чуть припухшие. На правой руке — старый шрам, тонкая белая нитка через указательный и средний пальцы, оставшаяся после того, как он в детстве разбил окно в школе. Отец тогда не повёл его в больницу, сказал: «Сам справится, не баба». Замотал тряпкой. Срослось криво, но палец гнётся, а там разницы и нет. На левой — ожог. Круглый, бледный, чуть выше запястья. Свеча упала, когда он менял подсвечники, фитиль прилип к коже, он сдёрнул, но поздно. Болело неделю, гноилось, потом затянулось. Теперь просто пятно. Под ногтями — вечная кайма. То воск, то копоть, то просто грязь, которую он не вычищает, потому что не видит смысла. Ногти коротко стрижены, но края неровные — грызёт, когда нервничает. А нервничает он постоянно. Ладонная впадина, куда ложится свечная спичка, стёрта до гладкости. Дерево уже не трёт, не давит — кожа там стала почти как пергамент, тонкая и жёсткая одновременно. Складки на сгибах глубокие, будто прорезанные ножом. Вены выступают, сине-зелёные, чуть вздутые — руки вообще кажутся старше его возраста. Будто они прожили на двадцать лет больше, чем остальное тело. Тыльная сторона ладоней покрыта едва заметными белыми полосками — тонкими, как паутина. Кошачьи царапины? Нож? Просто случайности, о которых он уже не помнит. Он останавливается у алтаря, смотрит на распятие. Не молится, просто смотрит. Отец вечно твердит, что нужно чувствовать благодать, слышать голос Божий, видеть знаки. Трэвис не чувствует ничего. Только усталость, которая въелась глубже, чем запах ладана. Верил ли он? Верил, но вовсе не так, как его отец. Не хотелось ему выступать перед людьми божьим рабом, не хотелось ему наигранно молится, для какой-то галочки черт знает где. Он поворачивается к витражному окну. Багровые полосы тянутся по полу, пересекаются с синими и жёлтыми осколками, разбивая каменные плиты на геометрические фигуры. Церковь внутри кажется залитой кровью и золотом, смешанными в равных пропорциях. Солнце висит низко — огромный оранжевый шар, разрезанный свинцовыми переплётами на четыре неравные части. Оно не греет, только светит. Края облаков, видимых сквозь витраж, плавятся. Они не розовые и не нежные — они рваные, грязные, цвета старой меди и запёкшейся крови. Небо за окном становится фиолетовым у горизонта и чёрным у сводов, переходя друг в друга без градиента, как ножом отрезали. В центре витража распятие. Христос на нём теперь почти не виден, растворён в закатном мареве, только тень от креста падает на пол, вытягиваясь до первых рядов скамей. Тень длинная, тонкая, похожая на палец, который указующе замер в пустоте. Красный цвет доминирует. Он заливает алтарь, подсвечники, жестяное ведро с огарками. Скамьи выглядят так, будто на них кто-то недавно умер. Тени под ними — чёрные, глубокие, будто провалы в никуда. Стекло витража нагрелось за день — Трэвис знает это, хотя не подходит проверять. Если бы он прижал ладонь к стеклу, то почувствовал бы чужое тепло, накопленное за часы. Закат держится недолго. Минута — и оранжевый край солнца проваливается за горизонт. Красный тускнеет, становится бурым, потом серым. Витражи гаснут, превращаясь в мутные, почти чёрные окна, за которыми угадывается только тяжесть вечернего неба. Багровые пятна на полу съёживаются, бледнеют и исчезают. Церковь погружается в сумрак. Только лампадка у алтаря горит ровным жёлтым огнём, упрямо не замечая того, что солнце ушло. Красиво? Возможно. Трэвис не думает об этом. Он просто смотрит, как уходит свет, и ждёт, когда станет совсем темно. Ведро с огарками тяжелеет, и он ставит его на пол, чтобы перевести дух. Оглядывается. Скамьи пусты, подсвечники дымят, тени от креста ложатся на каменный пол длинными, искорёженными пальцами. Церковь кажется огромной, когда в ней никого нет. Обычно места не хватает просто глубоко вдохнуть, не говоря уже ступить ногой куда-то. Он поднимает ведро и идёт дальше. В боковой неф, к исповедальням, потом к ризнице, где надо разобрать облачения, которые отец бросил на спинку стула, даже не удосужившись повесить. Кеннет Фелпс не терпит беспорядка, но сам почему-то позволяет себе оставлять вещи где попало. Трэвис расправляет рясу, вешает на плечики, поправляет складки. Делает это медленно, без спешки — потому что торопиться некуда. Потому что после этого будет только комната наверху, где пахнет сыростью и старыми обоями, и тишина, в которой он останется наедине с собой. Он выходит обратно в зал и замирает у колонны. Тени стали длиннее. Витражные окна погасли, превратились в тёмные провалы. Тишина такая, что звенит в ушах. Трэвис стоит, опершись плечом о холодный камень, и смотрит в пустоту перед собой. Он не знает, чего ждёт. Никого. Ничего. Просто не хочется возвращаться в свою комнату, где стены помнят крики отца, а потолок всё так же давит, как и этот церковный свод. Он закрывает глаза. Прислоняется затылком к колонне. Свечи догорают, и в церкви становится совсем темно. Это редкое состояние, когда не надо никуда идти, ничего не тащить, никому не отвечать. Просто стоять и смотреть, как темнеет. «Надо завтра подсвечники протереть, отец сказал, что налёт уже видно. И в ризнице полы помыть, после вчерашнего собрания там наследили. И книгу воскресных служб проверить, закладки, кажется, выпали». Перечисляет, как по списку, чтобы не забыть. Забыть нельзя — отец заметит, спросит, начнёт читать нотации. А нотации Трэвис слушать не умеет. Не хочет думать об отце, но не думать не получается. Образ Кеннета Фелпса врезан в память так глубоко, что стирать — кожу сдирать. Вечно собранный, подтянутый, голос, который гремит под сводами церкви и звучит в голове даже когда отца нет рядом. «Ты должен быть примером. Ты — лицо нашей церкви. Не позорь меня». Трэвис трёт переносицу. Кеннет Фелпс — человек, который никогда не повышает голоса. Трэвис иногда думает, что если бы отец орал, было бы легче. Кричать можно в ответ, можно хлопнуть дверью, можно уйти. А когда отец говорит тихо, ровно, почти ласково — «Трэвис, ты меня разочаровываешь» — это врезается в голову. Отец всегда прав. Отец всегда знает, как надо. Отец разговаривает с Богом так же спокойно, как с прихожанами, и в этом спокойствии — столько уверенности, что Трэвис иногда завидует. Не тому, что отец верит, а тому, что отец никогда не сомневается. Он вспоминает прихожан, хотя не хочет. Они врезаются в память сами, как занозы, которые не вытащить. Сегодняшняя служба была длинной. Прихожан немного — будний день, только старухи с платками, да пара мужиков, что зашли поставить свечки перед рейсом. Но и этого хватило, чтобы Трэвис успел услышать всё, что ему не нужно. Он стоял у подсвечников, делал вид, что занят. Миссис Харрисон — та, что каждое воскресенье сидит в первом ряду и плачет во время проповеди. Сегодня она подошла к нему перед службой, взяла за руку своей холодной, сухой ладонью и сказала: «Трэвис, сынок, чего ты такой хмурый? Улыбнись, Господь любит улыбающиеся лица». Он не улыбнулся. Она вздохнула, покачала головой и пошла к отцу жаловаться. Трэвис видел, как она что-то шептала Кеннету, кивая в его сторону. Отец слушал с каменным лицом, потом кивнул и положил руку ей на плечо. Трэвис знает, что будет после. «Почему ты не можешь быть приветливее? Люди хотят видеть доброту. Ты — лицо этой церкви, Трэвис. Ты позоришь меня. Что за вид?». Миссис Грей — молодая, лет тридцать, приходит с детьми. Она всегда улыбается. Сегодня она подошла к Трэвису и сказала: «Трэвис, с тобой всё в порядке? Ты такой бледный». Он ответил, что всё нормально. Она не поверила, наклонила голову, прищурилась: «Ты уверен? Может, тебе отдохнуть? Я скажу твоему отцу». «Не надо». Она отшатнулась, обиженно поджала губы и отошла. Трэвис слышал, как она шепнула соседке: «Вечно он такой. Колючий. Совсем не похож на отца». Не похож. Слава богу, не похож. «Трэвис, чего ты такой злой?» А каким мне быть? Я не спал нормально уже три года, потому что отец встаёт в пять и будит меня. Я не помню, когда в последний раз хотел что-то делать, а не должен. Моя жизнь — это эта церковь, эти свечи, эти лица, которые спрашивают, всё ли в порядке, но никогда не ждут ответа. Каким мне, блять, быть? Он сжимает пальцы. Костяшки хрустят. Он смотрит на свои руки, на шрамы, на ожоги, на вечную кайму под ногтями. Иногда ему хочется спросить: «Вам что, не плевать?» Но он знает ответ. * Лампадка у алтаря горит ровно. Свечи догорают. Церковь пустеет. Трэвис берёт ведро с огарками и идёт к выходу. Ему нужно разобрать облачения. Потом проверить, закрыты ли окна. Потом выключить свет. Потом подняться в свою комнату, где пахнет сыростью и старыми обоями, и лечь на кровать, и смотреть в потолок, и ждать завтрашнего дня, когда всё повторится снова. Он не злой. Он устал, хотя это очень мягко сказано. «Почему все вечно лезут? Чего им надо? Смотрят, шепчутся, ябедничают как малые дети, спрашивают: "Трэвис, чего ты такой злой? Трэвис, улыбнись. Трэвис, с тобой всё в порядке?"». Он сжимает кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони, туда, где старые шрамы встречаются с новыми мозолями. «Наверное, я плохой христианин. Может, я вообще не христианин. Просто живу здесь, потому что деваться некуда». Он не помнит, когда начал сомневаться. Наверное, в тот раз, когда молился о маме. Ему было лет семь, мама болела, и он встал на колени у кровати и просил так искренне, как умеют только дети. Губы шептали, пальцы сцеплены, слёзы текут по щекам. Он просил: пусть она поправится, пусть не уходит, пусть останется. Он был уверен, что Бог услышит. Потому что как иначе? Мама умерла через две недели. Трэвис не разозлился. Не разочаровался. Месяцы, кажется, прошли, прежде чем он снова заговорил с кем-то, кроме отца. С Богом он не заговорил до сих пор. Но это не значит, что он перестал верить. Вера у Трэвиса — это не слова, которые он произносит на службах. Не молитвы, которые вызубрены наизусть. Не поклоны и не свечи. Вера — это когда он остаётся в пустой церкви после всех, садится на скамью в третьем ряду, смотрит на распятие и просто... молчит. Не просит, не жалуется, не требует. Просто сидит. И ему не кажется, что его не слышат. Вера — это когда он сжимает пальцы, собирая огарки, и в голове проносится: «Сделай так, чтобы с Мэри было всё хорошо». Трэвис проводит рукой по лицу — грубой ладонью, испещрённой шрамами и мозолями. Кожа щёк чувствует этот шершавый контакт, и это почти приятно. Мысли медленно угасают вместе со светом. Скоро надо будет встать, запереть церковь, подняться в свою комнату, лечь на кровать и смотреть в потолок, пока сон не заберёт его. Трэвис закрывает глаза. — Отъебались бы все... Трэвис стоял у колонны, привалившись плечом к холодному камню, и смотрел в темноту перед собой. Лампадка у алтаря едва теплилась, разбрасывая вокруг себя жалкий жёлтый круг. Свечи догорели, и теперь церковь принадлежала теням. Он почти задремал. Не то чтобы спал — просто провалился в то пограничное состояние, когда мысли текут медленно, а тело становится тяжёлым и невесомым одновременно. В ушах звенело от тишины. А потом что-то изменилось. Трэвис не понял, что именно. Звука не было. Движения тоже. Просто… что-то. Краем глаза он уловил движение — там, слева, где начинался боковой придел, где стояли исповедальни. Свет! Он повернул голову. Царские врата были закрыты. Всегда закрыты, когда нет службы. Тяжёлые, резные, с образами Благовещения и четырёх евангелистов. Но сейчас из-за них шёл свет. Не лампадный, не свечной. Не жёлтый и не оранжевый. Свет был какой-то другой — мягкий, разлитый, будто там, в алтаре, зажглась огромная лампа с матовым стеклом. Он просачивался сквозь резьбу Царских врат, ложился на солею тонкими золотистыми полосами. Сердце пропустило удар. Отец! Мысль пришла раньше, чем успел подумать. Кеннет. Он всегда проверял, всё ли закрыто. Иногда возвращался, когда считал, что Трэвис сделал что-то не так. Мог сидеть в алтаре часами, молиться, разбирать записки. Свечение могло быть от лампады, которую он зажёг! Но лампады же не дают такого света. И отец не стал бы жечь их посреди ночи. Трэвис стоял, вцепившись пальцами в край аналоя, который остался на солее после вечерней исповеди. Во рту пересохло. Он слышал, как колотится сердце явно где-то в горле. Там кто-то есть. Там что-то есть. Он шагнул вперёд. Поднялся на солею. Прошёл мимо амвона, мимо подсвечников. Остановился перед Царскими вратами. Они были закрыты. Но свет шёл не только через резьбу — он пробивался и сбоку, из дьяконской двери, которая вела в алтарь. Та дверь была приотворена. Чуть-чуть. Тонкая полоска света тянулась оттуда, разрезая полумрак солеи. Трэвис перевёл взгляд на дьяконскую дверь. Подошёл к ней. . . . Дверь была прикрыта не до конца. Между косяком и тяжёлым деревом оставалась узкая щель. Из неё бил свет. Трэвис стоял и смотрел на эту щель. Ты чего, трусишь? В своей церкви? В своём алтаре? Он протянул руку. Пальцы дрожали — он видел это, видел, как подрагивают руки, как ноготь царапает дерево. Он взялся за край дверцы. Потянул на себя. Свет хлынул наружу. Он был тёплым. Залил солею, разбился на светлые пятна, упал на руки Трэвиса, на его лицо. Пахло от этого света чем-то странным — не ладаном, не воском, чем-то живым, свежим, как утренний ветер. Трэвис переступил порог. Алтарь был залит этим светом. Не ярко, не ослепляюще — ровно, спокойно. Иконы на стенах казались живыми, оклады на них блестели мягким золотом. Престол в центре, жертвенник справа, высокое седалище для священника у стены — всё было на своих местах. И на этом седалище сидел он! Трэвис замер, не в силах сделать ни шагу дальше. Дверь в алтарь осталась приоткрытой за его спиной, и узкая полоска света из зала падала на пол, смешиваясь с тем свечением, что заливало святилище. Свет шёл от Него. Не от лампад, не от свечей, не от солнца, которого уже не было за окнами. Свет исходил от фигуры, которая сидела на высоком резном седалище, откинувшись на спинку. Одна нога согнута в колене, ступня упирается в край сиденья, вторая вытянута вперёд, почти касаясь пола. Руки лежат на подлокотниках — расслабленно, тяжело, будто он сидит так уже очень долго и уходить не собирается. Свет струился от него ровно. Не ослеплял — обволакивал. Он делал воздух в алтаре плотным, почти осязаемым, и Трэвис чувствовал его кожей, похожий на то ощущение, когда подходишь слишком близко к большой лампаде и жар касается лица. Но лица Он не видел. Фигура сидела вполоборота, голова чуть повернута в сторону — туда, где на стене висела икона Спаса Нерукотворного. Волосы падали на плечи, закрывая щёку, подбородок, край глаза. Они были длинными — Трэвис видел это даже отсюда — и лежали на плечах тяжёлыми прядями, переливаясь в собственном свечении. Голубые? Одежда на Нём была странная. Не ряса, не подрясник, не то, что носят люди. Лёгкая, почти невесомая ткань струилась по телу, собиралась в складки на коленях. Цвета Трэвис не мог разобрать — свет делал всё белым и золотым одновременно, размывал границы. Он был босым. Пальцы ног лежали на холодном каменном полу. Трэвис стоял и смотрел. Дыхание сбилось. Он даже не заметил, когда перестал дышать нормально — вдох, выдох, как всегда. Сейчас лёгкие работали рывками, будто забыли, как это делается. Он не знал, сколько прошло времени. Секунды, минуты, вечность. А потом фигура пошевелилась. Медленно, без спешки. Голова начала поворачиваться, и Трэвис видел, как свет смещается вместе с движением, как волосы скользят по плечу, открывая шею, линию подбородка, край щеки. Поворот был плавным, почти ленивым — как у человека, который услышал негромкий звук и нехотя отвлёкся от своих мыслей. Этот шум, который он издал — выдох, застрявший в горле, или скрип половицы под ногой, или стук собственного сердца, слишком громкий в этой тишине, — Он услышал его. Голова повернулась. Свет качнулся, и Трэвис увидел его лицо. Одна половина лица была прекрасна. Трэвис не знал, можно ли так говорить о мужчине, не знал, есть ли вообще слово, которое опишет это, — но она была невероятной. Гладкая кожа, чуть светящаяся изнутри, словно под ней текла не кровь, а что-то более чистое. Скула высокая, линия челюсти чёткая, губы — верхняя чуть тоньше нижней, изгиб спокойный, почти равнодушный. Глаз на этой стороне был открыт, и Трэвис утонул в нём раньше, чем успел понять, что смотрит. Голубой. Не небесно-голубой, не васильковый — тот голубой, который бывает у льда на глубине, когда солнце пробивается сквозь него, и кажется, что там, внутри, горит какой-то свой, скрытый свет. И этот глаз смотрел прямо на Трэвиса. Не мигая. Будто рассматривал что-то знакомое и незнакомое одновременно. А другая половина... Трэвис не мог отвести взгляд, и это было странно — потому что обычно люди отводят. Обычно люди смотрят и отворачиваются, когда видят что-то неправильное. А здесь было неправильно всё. Шрамы. Они начинались у виска, там, где волосы не могли их скрыть, и тянулись вниз, перечёркивая глаз, щёку, угол рта, уходя под воротник одежды. Кожа на этой половине была стянутой, неровной, с рубцами, которые блестели в свете — и этот блеск был почти красивым, как трещины на старой иконе, которые покрывают золотом, чтобы не выкидывать. Глаз на этой стороне был закрыт. Или его не было. Или он был, но не живой — Трэвис не мог разобрать, потому что веко было прикрыто, а шрамы уходили под него. Лицо было неправильным. Оно было неправильным, искажённым, сломанным — и при этом самым красивым, что Трэвис видел в жизни! Он смотрел на него. Что это за чёрт? Мысль пришла резко, врезалась в сознание, заставив пальцы вцепиться в край дверного косяка. Он сжал дерево так, что трещины старой краски впились в ладонь, и боль помогла вернуться. Кто это? Как он попал в алтарь? Почему он светится? Почему я его вижу? Почему я не могу отвести взгляд? Почему... Он ангел? Мысль мелькнула и пропала, потому что Трэвис не верил в ангелов. Не в тех, что спускаются с небес и сидят на священнических седалищах, свесив босые ноги. Он верил в Бога, да — в того, который молчит, который не отвечает, который смотрит на тебя с распятия и ничего не говорит. Но в ангелов он не верил. Может, это сон? Трэвис сжал пальцы сильнее. Боль была настоящей. Не сон... Тогда что? Галлюцинация? От недосыпа? От всего сразу? От того, что он слишком долго стоял в пустой церкви, смотрел на витражи, слушал тишину, и мозг решил, что пора сойти с ума? Ангел не отводил глаз. Он смотрел на Трэвиса, и в этом взгляде не было ни зла, ни добра, ни насмешки, ни сочувствия. Там было что-то другое. Что-то, что Трэвис не умел называть. Что-то, что заставляло его стоять на месте, вцепившись в дверь, и смотреть, и не дышать, и чувствовать, как сердце колотится где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Ангел был красивым. Трэвис думал об этом снова и снова, и мысль возвращалась, как прилив, который не объяснить. Красивым. Таким красивым, что хотелось смотреть вечно, и одновременно хотелось закрыть глаза, потому что это было слишком. Он никогда не видел таких лиц. Ни на иконах, где лики плоские и строгие, ни в жизни, где лица проходят мимо, не оставляя следа. Это лицо было как витраж, на который смотришь, когда солнце светит сзади, и кажется, что стекло сейчас треснет от этого света, но оно держится. Оно держится. Он ангел. Кто же ещё? Кто ещё может так сидеть в алтаре, светиться, смотреть на тебя, и ты не можешь пошевелиться, не можешь сказать слово, не можешь сделать ничего, кроме как стоять и смотреть в ответ? Или это не ангел. Или это что-то другое. Что-то, что пришло не оттуда, откуда приходят ангелы. Трэвис не знал. Он ничего не знал. Он только стоял, сжимая дверной косяк, и смотрел на лицо, которое нельзя было забыть, даже если бы он очень захотел. А он не хотел. Он вообще не хотел забывать. Он хотел смотреть. Вечно. Пока не поймёт. Пока не... Ангел чуть наклонил голову. Волосы качнулись, свет сместился, и тени легли по-другому, и Трэвис увидел, как уголок губ на здоровой половине лица дрогнул. Признак того, что ангел тоже его видит? Воздух вошёл в лёгкие со свистом, громко, неуклюже, и в этой тишине звук показался ему криком. Что происходит? Кто ты? Зачем ты здесь? Почему ты смотришь на меня? Трэвис не договорил мысль, слова кончились. Ангел повёл плечом. Будто поправил то, что и так не мешает. Правая рука поднялась, пальцы — длинные, тонкие, светящиеся на кончиках — скользнули в волосы, отвели прядь за ухо. Открылась шея. Линия подбородка. Край скулы, на которой не было шрамов. Трэвис смотрел на это движение — и понял, что больше не может. Не может стоять здесь. Не может смотреть. Он надышался ладана. Да, у него ведь и во время службы кружилась голова! Ну точно, ох, не упоминать бы бога всуе, но боже, это ведь правда! Он отступил на шаг. Рука нашла край дьяконской двери и потянула её на себя. Дерево глухо стукнулось о косяк. Трэвис не смотрел, закрылась ли она до конца. Не смотрел, осталась ли щель, через которую всё ещё льётся тот невозможный свет. Он развернулся и пошёл. По солее, по центральному проходу. Мимо амвона, мимо подсвечников, мимо скамей, которые тянутся в обе стороны. Шаги гулко отдаются под сводами, и это хорошо — звук заглушает всё остальное. А может, он уже спит? У выхода он остановился. Дверь была тяжёлой, с массивным засовом, который отец велел закрывать всегда, даже если отлучаешься на минуту. Трэвис накинул крюк, провернул ключ в замке, проверил — рука двигалась сама, тело помнило эту последовательность лучше, чем голову. Церковь заперта. Всё сделано. Свечи погашены, облачения разобраны, окна проверены, двери закрыты. Трэвис стоял на паперти, смотрел на тёмное небо, в котором не было ни одной звезды, и чувствовал, как холодный ветер обдувает лицо. Он перекрестился. Движение привычное, отработанное, не требующее мысли. Пальцы коснулись ключиц, груди, и он опустил руку. Трэвис повернулся и пошёл к дому. *** Дом встретил его тишиной. В коридоре было темно, только лампадка перед иконой в углу мерцала ровным жёлтым светом, отбрасывая на половицы длинные дрожащие тени. Трэвис прошёл мимо. Лестница скрипнула под ногой. Он знал, на какую ступеньку наступать, чтобы звук был тише, но сейчас ему было всё равно. Пусть скрипит. Пусть слышит весь дом. На втором этаже он остановился у своей двери. Прислушался. В комнате отца — тихо. Дверь закрыта, под ней не пробивается свет. . . . Спит. Или делает вид, что спит, но неважно. Трэвис открыл свою дверь и вошёл. Комната была маленькой. Не потому, что дом маленький — просто он всегда выбирал ту комнату, что поменьше, подальше от коридора, подальше от молитвенной, где отец принимал прихожан. Здесь пахло сыростью и старыми обоями, которые не меняли с тех пор, как он себя помнил. Он не зажигал свет. Зачем? Снял обувь у порога, поставил её в угол. Рубашка полетела на спинку стула. Брюки — туда же. Всё, как всегда. Лёг в кровать. Матрас прогнулся под тяжестью тела, пружины жалобно скрипнули. Трэвис лежал на спине, смотрел в потолок — там, где трещина рассекает побелку от люстры до угла. Он смотрел в потолок и ни о чём не думал. Потому что если начнёт думать — не уснёт. Трэвис закрыл глаза. Потолок исчез. Осталась только темнота за веками. Он дышал ровно, медленно, считал вдохи, как когда-то в детстве, когда боялся заснуть и ждал, что мама придёт проверить, укрыть одеялом. Мама не приходила уже много лет. Трэвис лежал, слушал, как бьётся сердце, и думал о том, что завтра надо будет встать в пять. И что отец спросит, почему он так поздно вернулся. И что надо будет придумать ответ. И что завтра в церкви будет обычный день, как всегда. Он перевернулся на бок, подтянул колени к груди, уткнулся лицом в сгиб локтя. Одеяло пахло стиральным порошком и тем особенным запахом, который въедается в вещи, когда живёшь в доме, где каждый день пахнет травами. Трэвис выдохнул. Медленно, очень медленно, мысли начали таять. Образы расплывались, теряли чёткость, превращались в тени. Свет за дверью алтаря. Рука, поправляющая волосы. Это был сон. Конечно, это был сон. Просто он слишком долго стоял в пустой церкви, просто устал, просто... просто... Трэвис заснул.
Примечания:
Отзывы (2)