Маршрут

NC-17
Завершён
312
автор
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 3 689 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
312 Нравится 9 Отзывы 20 В сборник

Маршрут

Настройки
Снег в Нод-Крае не падал мягко. Он ложился тяжёлыми, неумолимыми хлопьями — не теми нежными, почти кружевными, что бывают в сказках о зиме, а плотными, весомыми, словно само небо устало держать их в себе и бросало вниз с каким-то мрачным облегчением, будто избавляясь от груза накопившихся тайн. Каждые хлопья были как холодное письмо без адресата, написанное языком, который никто уже не помнил, запечатанное равнодушием и брошенное на мостовую без надежды на ответ. Старые каменные дома вдоль улицы стояли, сгорбившись под этим непрестанным белым давлением, их резные крыши обросли ледяными бородами, карнизы превратились в хрупкие скульптуры, которые звенели на ветру, как разбитый фарфор. Фонари с позеленевшими от времени чугунными оправами бросали на всё это великолепие тусклый, золотистый, почти медовый свет, который не столько освещал, сколько растворялся в метели, расплывался акварельными пятнами по мокрым камням мостовой, по заиндевевшим перилам мостов, по вывескам заброшенных на ночь лавок, где ещё угадывались силуэты товаров сквозь запотевшее стекло. Весь Нод-Край в этот поздний зимний час казался чем-то нарисованным неуверенной рукой — размытым, зыбким, готовым исчезнуть при первом резком движении, и только звук шагов по снегу нарушал это хрупкое, почти болезненное безмолвие, пронзая его с отчётливостью удара метронома в пустом зале.

***

Кирилл Чудомирович шёл впереди. Он всегда шёл впереди — это не было позой или демонстрацией, это было чем-то настолько вросшим в его природу, что, наверное, даже наедине с собой он двигался первым, прокладывая маршрут через собственные мысли с той же выверенной точностью, с какой прокладывал его сейчас через петляющие улочки старого города. Высокий — неприлично, почти неестественно высокий для этих тесных переулков с нависающими друг над другом этажами, он казался здесь не совсем уместным, как башня посреди сада, как штормовая мачта в тихой бухте, и вместе с тем именно он придавал этому пространству некий смысл, некую ось, вокруг которой можно было организовать всё остальное. Длинное тёмное пальто из плотного сукна ложилось на его фигуру тяжёлыми, безупречно выверенными складками, будто портной шил его не для человека, а для некоего архитектурного замысла, и ветер, который цеплялся за полы ткани с яростным, хватким усилием, не мог нарушить эту геометрию — Кирилл двигался сквозь бурю так, словно буря не имела права его касаться, словно между ним и хаосом существовало молчаливое соглашение о ненападении, заключённое слишком давно, чтобы кто-то помнил его условия. Фиолетовые волосы, которые в другое время лежали с безукоризненной аккуратностью — каждая прядь на своём месте, каждый локон подчинён общей воле — сейчас выбились из этого порядка: несколько тёмно-лиловых нитей упали на лоб, на глаза, и в свете фонарей они отливали чем-то холодным, металлическим, почти как воронёная сталь клинка, которого ещё не вытащили из ножен, но уже знают, что он там есть. Он не оборачивался. Ни разу. Ни на одном из перекрёстков, ни на мосту над замёрзшим каналом, ни когда ветер менял направление и швырял снег прямо в лицо. Он шёл так, как ходят люди, абсолютно уверенные в том, что нужное им существо находится именно там, где должно находиться — и не потому что так было велено, а потому что иначе быть не могло. Потому что знал: Иллуги идёт следом. Иллуги всегда шёл следом — не потому что подчинялся, не потому что ему приказывали, а потому что было в движении этого человека впереди что-то такое, за чем невозможно было не идти, какое-то притяжение, которое не объяснялось никакими разумными доводами и именно поэтому раздражало Иллуги до скрежета зубов и одновременно завораживало до полного онемения воли. — Ты специально выбираешь самые длинные маршруты? – бросил Иллуги с ленивой небрежностью, легко перепрыгивая через занесённую по колено ступеньку у какого-то полузаброшенного крыльца. Перепрыгивал так легко и так естественно, будто весь мир вокруг него был одной большой полосой препятствий, созданной исключительно для его развлечения. Голос у него был тёплым — не уютно-домашним, а именно тёплым, как угли под пеплом, как первый глоток чего-то крепкого в промёрзшем трактире, с лёгкой хрипотцой, с насмешкой, которая никогда не была по-настоящему злой, потому что за ней всегда угадывалось что-то живое, любопытное, не желающее мириться с монотонностью окружающего порядка. Плащ его был расстёгнут — конечно, расстёгнут, потому что застёгивать плащ на все пуговицы было бы слишком правильно, слишком предсказуемо, — меховой воротник съехал набок, открывая линию шеи, белую и резкую на фоне тёмной ткани, и снег таял в светлых волосах, не успевая лечь по-настоящему, так что казалось, будто кто-то рассыпал сахарную пудру на голову человека, которому это абсолютно всё равно и который, вероятно, счёл бы это комплиментом своей природной непокорности. Он выглядел слишком живым. Слишком настоящим, слишком тёплым для этого ледяного города с его мёртвыми фонарями и задремавшими улочками, слишком случайным и вместе с тем слишком значительным, как одно-единственное открытое окно в фасаде ночного здания, из которого сочится свет и запах чего-то тёплого. — Я выбираю безопасные, – спокойно ответил Кирилл, не оборачиваясь, не замедляя шага, произнося слова с той же ровностью, с какой, должно быть, отдавал приказы на учениях — не повышая голоса, не акцентируя, просто констатируя положение вещей так, будто другого быть не могло. Голос его нёсся сквозь метель чуть приглушённо, и от этого казался ещё более внутренним, ещё более плотным, как будто слова сначала проходили сквозь что-то тяжёлое, прежде чем добраться до воздуха. — Скучно, – отозвался Иллуги, и в этом слове было столько всего — насмешка, провокация, почти нежный упрёк, приглашение к игре, которую он затевал снова и снова, не зная или не желая знать, когда именно она перестанет быть игрой. — Это называется дисциплина. — Это называется страх потерять контроль, – сказал Иллуги, и улыбка, которая сопровождала эти слова, была той самой улыбкой — лёгкой, скользкой, острой по краям, как льдинка, которую берут в ладонь и которая тает быстрее, чем успеваешь понять, что порезался. Кирилл остановился. Не резко — никаких резких движений, никакого демонстративного замирания на месте. Просто в какой-то момент шаги стихли, и он оказался неподвижным, как часть архитектуры, как ещё один каменный столб этого моста, над которым они теперь стояли, и снег ложился на его плечи с той же невозмутимостью, с какой ложился на карнизы и подоконники. Иллуги едва не врезался в его спину — остановился в последний момент, и почти физически почувствовал это неожиданное изменение, эту стену, которую не видишь, но которая вдруг оказывается в нескольких сантиметрах от тебя. — Осторожнее, командир, – пробормотал он, обходя его сбоку с той небрежной грацией, которая давалась ему без усилий, — я могу подумать, что ты хочешь моего внимания. Ответа не последовало. Только ветер прошёлся по мосту с долгим, низким, почти горловым звуком, подхватил снежную пыль с перил и бросил её куда-то в темноту над каналом, туда, где вода под коркой льда была чёрной, непрозрачной, как свежая тушь, как давно не тревоженная совесть, густой и неподвижной, хранящей под собой что-то такое, о чём лучше не спрашивать в темноте. Кирилл повернулся медленно. Иллуги всегда думал — позволял себе думать, мельком, вскользь, быстро закрывая за этой мыслью дверь — что глаза у Кирилла холодные. Серые, глубокие, аналитические, как прицел, как точно откалиброванный инструмент, созданный для оценки и вынесения вердиктов. Иллуги привык к этим глазам — привык к их взгляду, к тому, как они сортируют и взвешивают, привык не чувствовать от этого взгляда ничего, кроме лёгкого профессионального раздражения. Но сейчас... Сейчас в них было что-то другое — что-то, что не вписывалось ни в один привычный каталог, что-то тёмное, тяжёлое, похожее не на расчёт и не на раздражение, а на что-то гораздо более древнее и гораздо более опасное. Что-то, что живёт глубже слов. Что-то, что не называют, пока можно не называть. — Ты слишком часто игнорируешь мои слова, – произнёс Кирилл тихо. Настолько тихо, что метель почти поглотила звук, но Иллуги поймал каждое слово — с той острой, почти болезненной внимательностью, с которой слушают что-то, от чего не хочется зависеть, но зависишь. — Потому что ты слишком часто ими разбрасываешься, – ответил Иллуги, и сделал шаг ближе. Один шаг. Он всегда делал этот шаг — это был его способ существования в мире: нарушать дистанцию, проверять границы, заходить туда, куда не просят, и смотреть, что будет. Снег таял на его ресницах, и он не моргал, глядя на Кирилла снизу вверх — почти снизу вверх, разница в росте была значительной, и Иллуги никогда не чувствовал её так остро, как сейчас, когда между ними оставалось меньше полуметра пространства, заполненного паром от дыхания и тем неопределённым электрическим напряжением, которое бывает перед грозой или перед тем, что меняет всё. — Ты привык, что тебя слушаются, – продолжал он, наклоняя голову чуть в сторону, — солдаты, офицеры, полгорода. Ты отдаёшь слова как приказы и ждёшь, что они будут исполнены. Он сделал ещё крохотное движение вперёд, почти неощутимое, и свет фонаря лёг на его лицо мягко, по-особенному, делая его почти беззащитным — не открытым, не уязвимым, но именно беззащитным, как что-то, которое давно научилось прятаться за лёгкостью и усмешкой, но иногда — в таких вот моментах, в такой вот близости — забывает зачем. — Но я не из их числа. Никогда не был. И ты это знаешь. Кирилл смотрел долго. Так долго, что снег успел покрыть плечи обоих тонким белым слоем, и казалось, что ещё немного — и они станут частью этого моста, частью этой зимы, ещё одной парой каменных изваяний над замёрзшим каналом. А потом он сделал шаг. Один. Вперёд. Медленный, целенаправленный, абсолютно осознанный, и разница в росте вдруг стала почти неприличной, потому что Кирилл навис над ним — не давя, не угрожая, просто занимая всё доступное пространство с тем спокойным правом, которое бывает у людей, так давно привыкших к своей силе, что перестали её демонстрировать. Воздух между ними стал тесным. Горячим. Почти нестерпимым. — Я знаю, – сказал он, и голос был ниже обычного — настолько ниже, что Иллуги почувствовал его не ушами, а где-то в грудине, где обычно ощущают страх или предвкушение, и иногда невозможно отличить одно от другого. Иллуги открыл рот. Колкость была готова — она всегда была готова, он держал их наготове, как фехтовальщик держит руку на эфесе, не потому что хочет сражаться, а потому что без этого не умеет стоять спокойно. Но Кирилл поднял руку. Медленно. Почти лениво. Так, как поднимают руку люди, которые давно решили что-то сделать и теперь просто воплощают это решение без спешки, потому что спешка — это для тех, кто не уверен. Пальцы — длинные, сильные, в кожаной перчатке — остановились в нескольких сантиметрах от его шеи. Не касаясь. Просто существуя там, в этих сантиметрах, в этом промежутке между намерением и действием. — Стой, – сказал Кирилл тихо. Не приказом. Не командой. Чем-то, что было тише и острее приказа. — Не двигайся. И Иллуги замер. Не потому что так сказали — он ненавидел, когда ему говорили «стой», ненавидел само устройство этого слова, его короткость, его уверенность в своём праве на подчинение. Ненавидел подчиняться. Вся его жизнь была выстроена вокруг этой ненависти — аккуратно, последовательно, с каким-то тщательным эстетическим удовольствием. Но в голосе Кирилла не было власти. Не было командирской холодной уверенности, не было требования. Там было что-то другое, что-то, от чего у Иллуги вдруг стало жарко под кожей несмотря на мороз — желание, скрытое так глубоко и так долго сдерживаемое, что само слово казалось недостаточным для того, что просочилось сейчас сквозь эти два слова и осело в воздухе между ними. Сердце ударило сильнее. Иллуги почувствовал это физически — как будто кто-то взял внутри натянутую струну и коснулся её, один раз, едва-едва, и теперь она дрожала, отзываясь на каждое дальнейшее движение, на каждый миллиметр сокращающегося расстояния. Кирилл коснулся его. Пальцы — тёплые, неожиданно тёплые для человека, который только что шёл сквозь метель, — скользнули к воротнику его плаща, медленно, с какой-то почти невыносимой неторопливостью, словно это прикосновение нужно было растянуть, сберечь, запомнить каждый его этап. Они стряхивали снег. Так медленно, что это давно перестало быть стряхиванием снега и стало чем-то совершенно иным. Большой палец остановился у линии ключицы, там, где расходились борта плаща, где была кожа — живая, тёплая, внезапно невыносимо чуткая. Иллуги выдохнул. Тёплый пар смешался с холодным воздухом между ними, рассеялся, и пространство снова стало горячим. Он смотрел на Кирилла снизу вверх, и что-то в его лице — в этой обычно такой непроницаемой, такой собранной и выверенной маске — давало трещину. Не разлетался вдребезги, нет — просто трещина, тонкая, почти невидимая, но Иллуги умел читать такие вещи. Он всю жизнь читал людей — это было его способностью, его инстинктом, его оружием и его проклятием. И то, что он читал сейчас, заставляло его совсем не думать об отступлении. — Ты сейчас проверяешь меня? – тихо спросил он, и голос чуть сел, предательски, самую малость, и он почти ненавидел себя за это. — Нет, – сказал Кирилл. И потом, чуть помедлив, склоняясь ниже, настолько, что Иллуги почувствовал его дыхание — тёплое, ровное, слишком тщательно ровное для человека, который был явно не так спокоен, как казался: — Я проверяю себя. Тишина. Длинная. Такая, что казалось, весь город затаил дыхание вместе с ними, и метель чуть утихла, и даже канал внизу перестал скрипеть льдом. Снег падал медленно, растворяясь на тёмной ткани пальто Кирилла, не успевая лечь, исчезая бесследно, как слова, которые думаешь, но не произносишь. Иллуги хотел отступить. Хотел сделать шаг назад, найти дистанцию, вернуть себе привычную лёгкость, ту защитную ироничность, которая всегда была его первой линией обороны. Хотел сказать что-нибудь острое, что разрежет это напряжение, как скальпель, аккуратно и быстро. Но рука Кирилла легла на его запястье. Не сильно. Почти без давления. Просто — удерживая. Просто — не отпуская. — Ты всегда уходишь, – сказал он. Почти спокойно. Почти ровно. Но «почти» здесь было огромным. — Когда становится серьёзно — ты уходишь. Шутишь. Делаешь шаг назад. Смеёшься. Иллуги смотрел на него. Что-то болело — не физически, а глубже, в том месте, где живут вещи, которые не называешь даже себе в три часа ночи, когда можно было бы. — А ты всегда притворяешься, что тебе всё равно, – ответил он тихо, и это не было колкостью. Это было чем-то совсем другим. Правдой. Маленькой, некрасивой, обоюдоострой правдой. — Ходишь своими безопасными маршрутами. Говоришь правильные слова правильным тоном. И ни разу — ни одного разу — не сказал прямо. Кирилл медленно снял перчатку зубами — не отрывая взгляда, и в этом движении было что-то такое намеренное, такое наэлектризованное, что у Иллуги на мгновение перехватило дыхание, хотя он не дал бы себе в этом отчёт ни под каким давлением. Обнажённая рука Кирилла — неожиданно тёплая, с тонкими сухожилиями у запястья, с чернилами каких-то старых знаков на внутренней стороне ладони — поднялась к его лицу. Коснулась щеки. Настоящее прикосновение. Не случайное. Не врачебное. Не то, которое можно было бы списать на что угодно другое. Пальцы скользнули вниз — медленно, по линии скулы, по углу челюсти — к подбородку. Подняли лицо. Не грубо. Не требовательно. Почти вопросительно, как поднимают что-то хрупкое, не зная ещё наверняка, позволят ли его взять. — Теперь можешь двигаться, – прошептал он. Но Иллуги не двигался. Потому что стоял и понимал — с той мучительной, почти оскорбительной ясностью, которая всегда приходит слишком поздно, — что опаснее любого приказа бывает только просьба, произнесённая голосом человека, который никогда не просит. Он стоял и смотрел в эти глаза, которые оказались совсем не холодными, которые оказались полными чего-то тёмного, тяжёлого, сдерживаемого с такой силой, что само это сдерживание стало чем-то физическим, осязаемым, почти давящим. И почувствовал — с тем острым, почти злым торжеством, которое бывает, когда наконец видишь то, что давно подозревал, что Кирилл Чудомирович, такой ровный, такой собранный, такой непроницаемый, сейчас стоит на краю чего-то, с чего давно должен был упасть. И удерживает себя. Всё ещё. Из последних, может быть, сил. — Скажи ещё раз, – прошептал Иллуги, и в его голосе было что-то новое — не насмешка, не провокация, а что-то опасно близкое к нежности, завёрнутое в тонкую бумагу вызова. — Скажи мне ещё раз остановиться. Скажи, и я остановлюсь. Слово командира, – и улыбнулся — почти беспомощно, почти честно, и это сочетание беспомощности и честности на лице Иллуги было таким редким, таким неожиданным, что что-то в груди Кирилла сжалось с силой, с которой сжимают кулак в самый последний момент перед тем, как разжать. Кирилл молчал. Молчал долго — долго даже для себя. Большой палец чуть сдвинулся по его подбородку. Совсем немного. Совсем чуть-чуть. Достаточно. — Нет, – сказал он наконец, тихо, ровно, с той же интонацией, с которой мог бы сказать «огонь». — Не скажу. И Иллуги сам сократил последние сантиметры между ними. Сам — потому что ждать больше не было никакого смысла, и потому что иногда нужно сделать последний шаг самому, просто чтобы потом не жалеть о нём, и потому что в конечном счёте это был не шаг вперёд, а шаг домой в какое-то место, о котором не знал, что оно существует, до тех пор, пока не оказался в нём. Его рука — которая всю дорогу мёрзла, потому что он никогда не носил перчаток, считая это излишеством, — поднялась и нашла лацкан пальто Кирилла, схватила его, сжала, и это было не нежно и не романтично, это было отчаянно, по-настоящему отчаянно, как хватаются за что-то, когда понимают, что слишком долго держались на расстоянии от единственного, что давало смысл всей этой дисциплине, всем этим безопасным маршрутам. Кирилл поцеловал его. Не так, как Иллуги ожидал — не осторожно, не взвешенно, не с той выверенной точностью, которая была во всём остальном. Резко. Почти грубо. С каким-то застоявшимся, накопленным напором, как прорывается вода сквозь плотину, которую слишком долго укрепляли слишком тщательно, — и именно это было страшнее всего, именно это перехватило дыхание и смешало все карты, потому что от дисциплины Кирилла можно было защититься, от его холодности можно было защититься, но от этого — от этой плохо скрытой, едва управляемой, наконец-то прорвавшейся на поверхность жажды — не было никакой защиты. Его руки — обе, и та, что была в перчатке, и та, что нет — схватили Иллуги за плечи, подтянули ближе, и снег летел им в лица, и ветер завывал над каналом с каким-то дурным торжеством, и фонарь качался на цепи, бросая на них плавающий неровный свет. Иллуги почувствовал, как в нём что-то смеётся — не насмешливо, а радостно, дико, совершенно не в тему, как смеются, когда что-то наконец происходит и непонятно, плакать или смеяться, и выбирают смех, потому что он меньше обнажает. Его свободная рука нашла дорогу к шее Кирилла — к затылку — запуталась в фиолетовых прядях, сжала, и он почувствовал, как от этого прикосновения Кирилл на секунду замер — просто замер, одна секунда остановки, как будто что-то внутри него перегрузилось и требовало перезагрузки — а потом поцелуй стал ещё глубже, ещё менее контролируемым, и где-то в самой дальней и самой честной части себя Иллуги признал, что никогда в жизни ни за что не стал бы признавать вслух: что боялся. Не Кирилла. Не этого. А того, насколько давно этого хотел и насколько хорошо это умел скрывать даже от себя.

***

Они оторвались друг от друга. Не сразу. Не легко. Иллуги почувствовал, как Кирилл прижимается лбом к его лбу — снова это тесное пространство между дыханием и признанием — и долго не двигается, и дышит неровно, и это неровное дыхание было, наверное, самой откровенной вещью, которую Иллуги когда-либо от него слышал. Он открыл глаза. Кирилл тоже смотрел на него — в упор, с расстояния в несколько сантиметров, и теперь не нужно было ни читать, ни угадывать — всё было написано прямо, большими буквами, без зашифровки, и это было одновременно прекрасно и почти невыносимо. — Ты знаешь, – сказал Иллуги хрипло, чуть отдышавшись, — что это были самые длинные пять минут в моей жизни. — Три года, – поправил Кирилл тихо. — Три года и пять минут. Иллуги смотрел на него. Потом рассмеялся — коротко, почти беззвучно, уткнувшись лбом в его плечо, и это движение было таким непохожим на него, таким домашним и незащищённым, что Кирилл на секунду застыл, а потом его рука поднялась и легла на затылок Иллуги — осторожно, тяжело, с тем неловким нежеланием нежности, которое бывает у людей, редко позволяющих себе быть нежными, и именно поэтому, когда они всё же позволяют, это чувствуется в десятки раз острее. — Три года, – повторил Иллуги. — Мог бы сказать раньше. — Мог бы ты. — Я давал намёки. — Ты давал катастрофы. — Это и были намёки. Кирилл снова наклонился. Поцелуй на этот раз был другим — медленным, внимательным, с тем тщательным осознанным качеством, которое бывает, когда делаешь что-то наконец, после долгого ожидания, и хочешь запомнить каждую деталь. Его пальцы нашли висок Иллуги, скользнули вдоль скулы, и эта нежность — такая неожиданная, такая не вписывающаяся в весь образ — ударила Иллуги под рёбра сильнее, чем всё предыдущее. Потому что жёсткость Кирилла он знал. К ней привык. Умел с ней существовать. Но вот это — вот эти пальцы на его виске, этот замедленный внимательный поцелуй — было чем-то, к чему нельзя привыкнуть, с чем нельзя выработать иммунитет, что попадает точно туда, где нет никакой брони.

***

Они стояли над чёрным каналом, в снегу, в ветре, в неверном свете фонаря, который раскачивался над ними, как маятник, как напоминание о времени, которое утекает и которое никак не вернёшь, но которое, может быть, и не нужно возвращать — достаточно того, что оно привело сюда, в эту точку, к этому мосту, к этому человеку. И город вокруг — этот молчаливый, тяжёлый, белый Нод-Край с его каменными башнями и мёртвыми фонарями — казалось, наконец выдохнул что-то накопившееся, расправил плечи под снегом, отвернулся куда-то в сторону с видом существа, которое давно знало, чем это кончится, и просто ждало, когда двое наконец догонят то, что уже было очевидно всему остальному миру. Иллуги, когда они снова оторвались — нехотя, с каким-то тихим внутренним протестом, как отрываются от единственного тёплого места в промёрзшей комнате, — посмотрел на Кирилла. На его растрепавшиеся фиолетовые волосы, в которых его же собственные пальцы основательно поработали. На покрасневшие от мороза щёки — или не от мороза, это был отдельный интересный вопрос. На взгляд, который перестал быть холодным инструментом и стал просто взглядом человека — живого, усталого от своей собственной дисциплины, немного растерянного от собственной же смелости. И подумал, что, наверное, никогда не видел его таким. И что это, пожалуй, лучшее, что он видел за все три года. — Безопасный маршрут, – сказал он, и в голосе снова зазвенело что-то лёгкое, но уже другое — не защитная насмешка, а что-то настоящее, что насмешку только оборачивает, не пряча под ней пустоту. — Значит, говоришь. Кирилл смотрел на него. Потом — медленно, с тем редчайшим усилием, которое большие молчаливые люди прикладывают к улыбке — улыбнулся. Не широко. Не демонстративно. Просто — уголком рта, чуть, самую малость, и этого было достаточно, чтобы Иллуги почувствовал что-то горячее в районе грудины — не от поцелуев, а именно от этого. — Самый безопасный из всех, – сказал Кирилл тихо. — Потому что я не дам тебе потеряться.

***

Снег падал. Ложился на плечи, на волосы, на тёмную ткань их одежды, тихо и неостановимо, как всегда в Нод-Крае, где он никогда не падал мягко, — но сейчас, почему-то, казалось, что мягко. Почти нежно. Как что-то, что наконец нашло своё место и решило остаться. Фонарь качнулся в последний раз. Ветер утих. И Иллуги сказал — почти шёпотом, почти против воли, почти честно: — Три года. — Я знаю, – ответил Кирилл. — В следующий раз — раньше. — В следующий раз, – согласился он, — будет раньше. И снова наклонился. Снег падал на них обоих, и город молчал, и канал лежал под льдом тихо и темно, как всё, что хранит чужие тайны и не торопится их рассказывать, — а они стояли на мосту и целовались, долго, неторопливо, со всей той накопившейся и наконец нашедшей выход серьёзностью, от которой раньше один всегда шутил, а другой всегда уходил, и которая теперь наконец оказалась там, где ей следовало быть — между ними обоими, горячая и настоящая, как всё, что слишком долго ждало своего часа...
312 Нравится 9 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (9)