Когда мы были на войне,
Когда мы были на войне,
Там каждый думал о своей
Любимой или о жене.
Марша заводно танцует французскую польку, отбивая каблуками ритм песни — ее юбка легко касается кострового света, прежде чем снова потонуть во тьме вокруг — Сентинель скорее слышит, чем видит ее танец — каблуки бойко отцокивают по земле и сухой листве — совсем рядом в аккомпанемент шуршит пожелтевшая трава, вымученная солнцем и зноем — юбка продолжает мелькать, кружится, как маковый ажур Эсмеральды, руки взлетают, словно ласточки, будто Марша — сама Лилианна во плоти. Сентинель смотрит, не отвлекаясь. Под Маршей в ночи танцует вся Франция. Марша снова исчезает в тени, французская полька слышится все отчетливее — цок, цок, цок — сапоги притаптывают пыль, пританцовывая на древних костях и иссохшей крови. Цок. Сентинель вжимается спиной в холодную стену окопа — где-то слева, во французской траншее, прячется оружейник. Она не видит его в темноте, но слышит каждое движение. Он возится со своим «Лебелем», проверяет затвор, досылает патрон — залихватски скрипит винтовкой, знает свое мастерство и готовиться кануть вместе с ним. Цок-цок-цок. Сентинель закрывает глаза и этот цокот вырывает ее из сырости Шампани, из этого ада, из грязи и крысиного писка на долгое мгновение, прежде чем вернуть обратно — влажная, свалявшаяся шинель не чета ее собственношитым плащам, Сентинель вжимается в нее и дрожит — от холода и от страха. Тысячи ног. Тысячи подковок на каблуках — ряды мундиров чеканят шаг ровно, так трепещуще ровно, что земля дрожит под их натиском. Звук нарастает, множится, заполняет собой все небо, голову, идет — скорее летит — прямо на Сентинель. Цок-цок-цок-цок-цок. Сентинель открывает глаза. Тьма. Сырость. Затхлый воздух окопа — пахнет мертвечиной и порохом. Рядом снова цокает заправленное, сытое оружие, готовится обгладывать дулом чужие тела. Солдат слева замирает — цоканье прекращается. В ушах Сентинель оно остается — два звука накладываются друг на друга — французская полька и окопная перезарядка — и сплетаются в один пульсирующий в висках ритм. Марша снова танцует в ее фантазиях — гибко изгибается, сияет спокойным лицом в объятиях пламени и скрывает его, делая новый оборот вокруг себя — ее стан ровный, юбка плывет следом, догоняя поворот и путаясь в голенях — Марша красивая, словно весенний Париж, в ее глазах блестят витражи Нотр-Дама, в ее губах — божоле нуво, они наливаются ноябрьскими виноградами и почти кровоточат соком, словно поспевшие ягоды — Сентинель думает о том, как славно было бы поцеловать их. Но Марша танцует и Сентинель не хочет ее прерывать — она просит прощения перед Богом за это искушение. Наступает самый страшный — предрассветный — час, небо на востоке еще даже не думает сереть, а воздух становится холоднее и плотнее, чем за всю ночь до, смерть подбирается совсем близко — ближе всего, садится рядом на корточки, дышит, словно кровожадное зверье, в лицо табаком и сырой землей, и хищнически выжидает. Сентинель готовится к смерти или к чему-то похуже смерти, стоит только солнцу осветить окопы зарей — и, если она умрет с образом Маршы перед глазами — если окаменеет с ее именем на губах навечно — она клянется — это будет единственным, чего она может желать. В ее сердце Марша продолжает танцевать, лихо поцокивая сапожками.