***
10 марта 2026 г., 00:26
До сегодняшнего дня всё было нормально. Если все годы их семейной жизни можно вместить в это простое слово. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, «как у всех». Как у всех в посёлке.
Неужели супруги не имеют права поссориться? Выкричать обиды, злость, прогреть гланды жаром опалённого сердца и выпустить на волю хоть каплю искренности, захоронённой под жёлтыми обоями в цветочек? Пусть Рома и клеил один рулон за другим своими собственными руками, но с первых же минут показалось, что стены стали чужими. Словно разведённым пахучим клеем молодой отец семейства самолично залатал все поры, впускавшие в родительский дом весенний дух.
Романтичная, напитанная лёгкостью и беззаботным озорством, весна сгнила, не успев расцвести в полной мере. Зачахла в окнах сирень, и поблекли родные глазу поля. Истлел с ними манящий образ Полины.
Гул хлопнувшей о косяк двери всё ещё вибрировал в углах. Звенели с осуждением ложки в ящике и тарелки с каплями влаги на застиранном полотенце у раковины. Притоптывало у порога эхо красных детских галош, петляющей тропинкой выволоченное в ночь вслед за матерью.
Рома так и застыл посреди коридора, темневшего иконой под потолком. Богородица смиренно склонила голову, будто стесняясь в упор разглядывать хозяина дома, обратившегося телом и душой в истукан. Грязный половик стыдливо поджимал уголки - так пёс, израненный драками и людьми, поджимает хвост. Не будь Рома настолько вымотан, он бы сочувствующе хмыкнул ему в ответ. Всё же не каждый день тебя с гневом топчут в час, когда хочется только покоя.
Ноябрьская промозглая сырость повисла в воздухе, перехватив дыхание. Пропитала захламлённую тёплыми куртками прихожую, и Пятифанова вмиг обволокло липкой слизью. Хотелось воспарить над полом, снести все стены вокруг и возвести этот дом заново. Без ужасов семейственности, тяжким хомутом тянувших к земле.
Тиканье часов на кухне поддевало нерв за нервом, точно и безжалостно. Прямо как Полина с полчаса назад. Чувственно и с упоением взгрызалось куда-то в мозг, потроша сознание обвинениями во всём: что он делает и как, что чувствует и почему.
Обвинениями в том, что он не просто есть в её жизни, а просто… Есть. В этом посёлке. В этом мире.
«Ну и пусть катится к своей Зарине ночевать. Плевал я. Хоть к Дарине, хоть к Алине… Похуй».
Зарина никогда не внушала Роме доверия. Мать-одиночка с пятнадцатилетней дочкой на попечении, возненавидевшая весь род игрик-хромосомных из-за беглеца-мужа. Сколько бы раз эта дамочка не приходила в гости, Пятифанов всегда заставал за стеной обрывок разговора, касавшийся его личности. Эту парочку послушать, так бывшего хулигана по образу дьявола родители лепили. Сатана - ни дать, ни взять. Босяк, сирота, неуч без гроша в кармане, грубиян…
«Какое же ты хамло! Ударить девушку не можешь, так сразу грязью поливаешь. Тебе в лицо никто не высказывал, а ты чуть что – материшь, на чём свет стоит. Не рот, а помойка! Хоть одну книгу прочитай, прежде чем его открывать!»
Тупой болью в затылок врезалось начало их ссоры. Даже шёпотом Полина умела кричать надрывнее закипающего чайника.
Ну конечно, его жене ведь было бы приятно, если бы её со смешками наслаждения хуесосили на собственной кухне. Попивали бы чай с печеньем, наглаживали макушку дочурки и лепетали самозабвенно, какой же её отец гондон по всем фронтам. То, что Рома решился разок всё высказать лицо этой суке не…
«Не делает тебя злость плохим человеком. Это такая же эмоция, как все другие. Да и всех людей в мире не обязательно понимать и принимать. Мы же с тобой вот тоже сильно разные - часто друг с другом не соглашаемся, и ничего странного в этом нет. Просто… Главное - в порыве гнева не ранить тех, кто тебе важен. А если и погорячился - не бояться извиниться. И в тебе смелости хоть отбавляй, справишься».
Баланда из мыслей застояло кислит. Голова раскалывается. Вместо пульсирующих криков виски холодит давно померкший шёпот, отскакивающий звёздными бликами от летнего крыльца.
Точно, в тот день они поругались с Бяшей чуть ли не до драки. А почему?.. Потому что друзья, наверное. Часто по малолетке спорили из интереса, но тогда отчего-то зацепились особенно крепко. Слов Будаева Рома вообще не помнит. Но перед глазами всплывают разочарованно поджатые губы. От них он и сбежал из собственной комнаты на свежий воздух – охладить горячую голову. Слишком уж стремительно к гневу примешался стыд, и хлебнуть такой крепкий коктейль из эмоций хулиган оказался не готов.
Сигареты остались в комнате, поэтому, досадливо вмазав по балке кулаком, он плюхнулся на верхнюю ступеньку. Во рту перекатывалась горьковатой свежестью какая-то травинка, когда сзади раздался тягучий скрип.
Антон стоял в проходе насупленно-сосредоточенный, натягивая на запястья чуть маловатую ему кофту Бяши. Видимо, схватил первое, что попалось под руку. Он посмотрел тогда куда-то сквозь оборонительно сжавшегося друга и бескомпромиссно оттеснил его ближе к краю насижного места. А потом заговорил, гипнотизируя серьёзными зеленющими глазами забор.
Петров тогда ни разу не повернул головы, растирая зябко худые колени, неприкрытые домашними шортами. Его голос терялся где-то в чуть заросшей тропинке к дому, но был непривычно твёрд. Антон не подбирал слов, не осуждал, не искал правых и виноватых. Просто был. Просто успокаивал с таким чувством и непринуждённостью, словно ждал этого дня и заранее готовил речь.
Может, так и было, но Рому мало это волновало. Под обритым к жаре ёжиком наконец наступил штиль. Тошнотворное покрывало сползло с плеч. Глава Вольтрона неверяще уставился на друга, с толикой восхищения гоняя по кругу: «Он понял. Он знает, что я не хотел обижать. Он здесь».
Антон ведь никогда не пытался поддакивать Роме. Да и сейчас, не отойдя как следует от увиденной сцены стычки хулиганов, хмурил в недовольстве брови. Но говорил искренне, прямо в Рому. Потому что верил, что… Не такой уж он и плохой?
«Да я просто остатки своей гордости защищал. Один раз сорвался, но накипело же. Да эта Зарина вообще улыбалась, пока Полинку ждала. Актриса погорелого, блять, театра. А эта уши развесила и давай крутую строить. Что одна дурит, что другая. Вот пусть дурят напару где-то там, чтоб хоть я не слышал».
Собственная правота неуверенно начала усмирять накрепко сжатые кулаки. Плечи задубели в напряжении. А часы всё тикали, нагло вторгаясь безукоризненно ровным ритмом в хаотичное, зыбкое спокойствие.
С шумом втянув воздух носом, Рома резко развернулся и после секундной заминки решил отсидеться в зале. Невозможно было в такой момент оставаться в их с Полиной спальне. Холодная кровать жгла лопатки, а потолок не оставил в себе никаких загадок – каждая жилка его полированных брёвен давно изучена, хвала десяткам, если не сотням бессонных ночей.
Рома уже перестал скрывать, что не может спать. Пятифанов не ворочался волчком, как раньше, лишь застывал в подобии анабиоза с закинутыми за голову руками. Не смотрел на поджатые в напряжении плечи жены, не слышал её досадливо-раздражённых вздохов. Даже не думал и всецело наслаждался этой внутренней тишиной. В эти минуты намеренного одиночества он словно заново начинал чувствовать своё тело, его угасающую силу, тяжесть и закостенелость. В такие ночи Рома вспоминал, что имеет вес и форму, занимает хоть какое-то место в пространстве. Он отдирал заусенцы, поджимал пальцы на ногах, чуть почёсывал затылок просто чтобы убедиться – да, его тело всё ещё ему служит. Он всё ещё жив.
Гулко ухнула подушка дивана, придавленная хозяйским весом. Подлокотник проскрежетал креплением, дав опору сгорбленной спине. Кисть повисла на спинке безвольной культёй, а полупрозрачные пластиковые сосульки люстры качнулись в такт протяжному усталому выдоху.
Подбородок уж хотел склониться к груди, потяжелевший от сморённых эмоциональным перенапряжением извилин. И тут на периферии зрения мелькнул рабочий стол, примостившийся к громоздкому книжному шкафу. Полки ломились от собраний русских прозаиков, полининой романтичной бульварщины, а ещё… Вариных учебников, обклеенных заботливо подобием обложки из газет. На гладкой поверхности стола разметалась стопка тетрадей, исписанных простенькими примерами и нестройной прописью, а на самом краешке улыбались весёлые зверята, подпирая полосатыми спинами гордую фамилию Маршака.
Уголок губы дёрнулся вниз, будто от разряда током. Линованные листки в зелёной обложке сохранили отпечаток вчерашнего роминого порыва побыть хорошим отцом и помочь дочке с уроками. Разве виноват он в том, что немного покривлялся и пошутил с Варей, пока занимался с ней русским языком? Смех девочки рассыпался по ковру тополиным пухом, а по тетради – парочкой пропущенных букв. И им обоим казалось, что нет ничего страшного в нескольких помарках. Но у третьей жительницы этого злополучного дома было другое мнение.
С фартуком наперевес Полина отчитала мужа наравне с дочерью. Будто они оба – второклашки, своими забавами на последней парте рушащие дисциплину класса. Текст Варя переписала верно и со всей аккуратностью, даже гордилась тем, как ловко у неё начали получаться заглавные «Д» и «Ж», но теперь с обидой поглядывала из-под влажных ресниц на отца, остервенело теребя любимые розовенькие штаны.
Полина явно не видела в Роме равного себе взрослого, с неохотой вверяла ему любую обязанность, словно он совершенно глупый или немощный, а при малейшей ошибке припоминала оплошность несколько дней к ряду, распаляя бытовые мелочи до невероятных масштабов. Или вот, как сегодня, воскрешала в памяти в пылу особо громких конфликтов.
«Какой же ты идиот непробиваемый, сил моих уже нет!»
Любой порыв стараться угасал. Любое желание принести пользу умирало под гнётом будущих упрёков. Рома уже медленно, но верно терялся в разочарованных глазах цвета предгрозовых туч. И сам начинал думать, что он ничего не…
«Да всё ты можешь, хватит киснуть. Тебе это уравнение решить, что называется, «как нехуй делать». Да чего так косишься? Может, твоими словами быстрее дойдёт. Мозги у тебя всегда были на месте, только с фокусом проблемы. И с покусом, пхах… Если сосредоточишься, быстро схватишь. Давай так, вот сейчас прям последний раз объясняю, как это раскрывать, а дальше сам. Ой, не вздыхай ты, получится у тебя всё, осталось только внимание в кучу собрать».
Да уж, когда-то и самому Пятифанову с уроками помогали. Особенно с математикой и всем остальным, где были числа. Если с устными предметами он мирился, уповая на своё умение уверенно нести чушь и наскребать в дневник тройки, а то и четвёрки, даже не готовясь, то с точными науками разговор всегда был короткий – после пары попыток учебник переставал открываться, заброшенный куда-то под кровать. Цифры нагоняли на хулигана то тоску, то желание зевнуть, то головную боль. А если всё и сразу, когда звёзды особенно неудачно складывались, Рома даже название предмета слышать не мог.
В тот раз технарная полоса угнетения выпала на череду самостоятельных работ в преддверии окончания четверти. Хотелось выть в унисон ноябрьскому ветру от безнадёги, сковывавшей волю неподъёмными кандалами. А может, так на хулигана влияли не прекращающиеся вот уже неделю, мерзкие проливные дожди, мешавшие даже погулять нормально.
То ли Пятифанову воздалось за страдания, то ли сопел он носом слишком уж страдальчески, но Антон сам вызвался помочь ему с подготовкой. Договорился с явно раздражённой матерью, лишь бы та позволила привести в дом гостя. Потом Рома и вовсе узнал, что друг пошёл на категорически неравноценную сделку, согласившись всю следующую неделю после уроков драить дом без какой-либо подмоги. Но в тот момент Петров молчал в тряпочку, радушно предлагая сделать перерыв на чай со смородиной, бодро держал за узду желание врезать неусидчивому подопечному по голове и заново открывал хулигану всю математику, начиная с программы конца шестого класса.
Всё происходившее выматывало Рому неимоверно, приветливо-чистая комната будто выталкивала из себя посторонний субъект в спортивках с разводами грязи от луж, но Антон всё не отставал. Заевшей пластинкой разбирал с ним алгоритмы решения уравнений, повышая сложность с непререкаемостью палача. Не расписывал ничего за друга, не подсказывал заранее, какой должен получиться ответ, а всё говорил и говорил, натирая мозоли на языке, пока Пятифанов неуверенно штриховал интервалы на лучах.
И как же светилось его лицо, когда Рома с надеждой поворачивал к нему исчирканный лист с верным решением. Антон поощрял его не просто словами, а всем своим видом – расслабленно улыбался, кивал размашисто и румянился в щеках от удовлетворения и духоты. Весь распрямлялся, похлопывал по плечу и тормошил лениво под тихие смешки. Петров всего лишь готовил его к самостоятельным, но вся его фигура сквозила и полнилась верой в то, что этот вот упрямый хулиган и правда… не такой уж и тупой?
Тетрадь исчезла из поля зрения, пока чужие зелёные глаза всё настойчивее всматривалась в душу прямиком из прошлого, даря мимолётное утешение. Получил Рома тогда пару четвёрок. Смог.
“Да я если нормально за дело берусь, всегда толково выходит. Хотя бы на упрямстве, да заканчиваю начатое”.
И вдруг осёкся. Слизал с губ горчащую разочарованием в себе усмешку. Сплюнуть бы её куда подальше, да без толку - вернётся, как миленькая. Вскарабкается по подгибающимся в бессилии ногам, перемешает своей вознёй в кашу потроха, расцарапает грудь, пустив кровь по сердцу, и вновь вползёт на лицо. Потому что Пятифанов и правда из упрямства многое может сделать. Например, искрошить чужую душу из-за страха. Или терпеть явно презирающего его человека почти десяток лет. Завраться до беспамятства - тоже.
В секунду вскочив на ноги, лишь бы не успеть обдумать этот порыв, Рома подошёл к шкафу. Распахнул дверь и сгрёб с верхней полки стопку чуть пыльных томиков. Оказавшись на столе, они почти сразу распластались по нему, растеклись разноцветной волной, но мужчине не было до них дела. Всё внимание своровал притаившийся во втором ряду фотоальбом.
Будто боясь обжечься, Пятифанов поддел его корешок одним кончиком пальца. Тот качнулся неуверенно да и завалился дурашливо на бок, мазнув потрёпанными уголками по воздуху. Гулкий хлопок развеял необъяснимо откуда взявшуюся тревогу, и Рома одним уверенным движением вложил книжицу в ладонь.
Даже листать до нужной страницы не пришлось - искомое пряталось на первой. Самое давнее из хранившихся в глубине воспоминаний. То, с чего всё началось. То, чем слишком многое в его жизни закончилось.
Чуть пожелтевшая фотография. Раньше она стояла в рамке - Полина настояла, ведь это важный для их пары день. Выпускной. Общее фото класса на крыльце школы, сделанное за считанные минуты до начала церемонии вручения дипломов.
Морозова стоит со всеми девочками в переднем ряду, на ступеньку ниже, машет камере беззаботно с мягкой улыбочкой. Сам Рома во втором, на противоположном краю шеренги. Кучка пацанов нависла над своими одноклассницами буйными, задорными коршунами, каждый скалит зубы, словно в последний раз.
Все, кроме одного. Кроме Антона, стоящего плечом к плечу с Ромой. В извечной белой рубашке, аккуратно повязанном галстуке и отглаженном пиджаке, он держит плечи гордо расправленными. Причёска - волосок к волоску, бледный, худой, а во взгляде столько давящей сквозь года надежды, что так и тянет отвернуться стыдливо.
В тот момент в глазах Петрова ещё не разлилось отчаяние. Его плечи не согнулись под тяжестью чужих слов. Тогда он ещё не знал, что закончит вечер, отбросив в траву очки, потому что они помешать вытирать безостановочно льющиеся слёзы.
Пятифанов не хотел, чтобы выпускной закончился так. Их выпускной. На фотографии даже не видно его собственных глаз - они доверчиво зажмурены в предвкушении, потому что грудь едва сдерживает отчаянный порыв сбежать куда подальше, сжимая в ладони привычную худощавую кисть. Остаться наедине. Вывалить всё, что скопилось. Всё, что он так упорно закапывал своими же руками, лишь бы оно не жило, не дышало, не стремилось навстречу чужой удивительной, прощающей все его закидоны, душе.
Рома еле терпел те несколько лет, когда фотография то и дело подмигивала ему солнечными зайчиками с полки в зале, прямо над телевизором, за которым он часто проводил вечера. Плевать ему было, что последний школьный праздник стал отправной точкой к их с Полиной свадьбе. Взгляд Антона выжигал в нём любую весёлость, заставлял вспоминать снова и снова тот день. Пятифанов несколько раз ругался с женой, лишь бы рамка сгинула куда подальше из его поля зрения, но объянить толково, в чём дело, всё равно не мог. Не для её ушей эта позорная история. Приходилось беситься в бессилии и отступать.
Когда уставшая девушка разочаровалась в их браке окончательно, рамка сама собой пропала. Без единого слова или намёка, но Рома заметил это сразу и вдохнул полной грудью, беззастенчиво потягивая пиво под сериал на НТВ.
Оказалось, правда, что радовался он зря. Спустя время произошла в доме очередная ссора. Парень тогда был ощутимо захмелевший, так что и не помнил, чем не угодил, что ему там успела наговорить жена, но ощущение потерянности, беспомощности и отчаяния вспыхнуло в душе так ярко, как никогда раньше. Будто Рому распинали прямо там, на ковре, посреди зала. Уже вогнали пару гвоздей, казнь почти свершилась.
Глаза сами собой метнулись к полке, на которой вместо деревянной рамки красовалась теперь дурацкая сувенирная статуэтка, не пойми откуда взявшаяся в их доме. Глухо ухнуло сердце, истлело окончательно. Пятифанов вывалился на улицу, так и не дослушав, чем провинился в этот раз и какая кара его за это настигнет.
Перегнувшись через перила крыльца, Рома вывернул желудок прямо на траву. Осел потом на колени скребя ногтями по дереву, едва дыша. В ушах звенело страшно, а по щекам, шее, плечам растекался колючий озноб.
Он попытался уцепиться за Антона. За надежду в его взгляде. За его улыбку. Его уверенность. Всего него.
Тяжело бахнул кулак по влажным доскам. Рома сдержал слёзы, скорчившись так, словно получил в живот от лучшего бойца UFC. Но он признался. Наконец-то понял: всё это время, в пылу злости на Полину, в молчаливой обиде, в усталости от работы, он сам искал это фото глазами — и успокаивался. Одного молчаливого присутствия того, полного веры, полного любви Антона, хватало, чтобы прийти в себя и продолжить жить. Как раньше. Так, как привык. Так, как уже не мог.
С того дня всё поменялось. Пятифанов сам воскрешал голос друга в памяти. Петров говорил с ним, выслушивал длиннющие монологи о том, как же заебала Рому эта жизнь. Все срывы, все бессонные ночи он был рядом. Пятифанов вспоминал его глубокое дыхание, тихий смех, коронные личные фразочки и усталые вздохи. Вспоминал тёплые прикосновения, крепкие объятия, его головокружительную способность сочетать в себе силу и нежность. Уверенность и смущение. Раскованность и молчаливую отстранённость.
С каждым годом зелёные глаза горели всё ярче. Голос болтал всё дольше, всё громче. Петров будто обрёл второе воплощение, следуя за давним другом по пятам. И теперь бывший хулиган делил с ним не только боль. Ему первому Рома рассказывал о своих маленьких радостях, для него выдумывал шутки, в нём нуждался в минуты покоя. Иногда Роме всерьёз казалось, что он уже помешался, но это глубокое, искреннее, сверкающее самоцветами эмоций, безумие было лучшей частью его новой, просеревшей до основания жизни.
Пятифанов сознательно, шаг за шагом сызнова взращивал в себе привязанность к Петрову, бережно лелея ту нежность, что ещё не погасла в его сердце. И вместе с ними, ожившими, по-детски искренними, вернулась душащая, неподъёмная вина. Мириться с с ежедневными эпизодами самобичевания было невыносимо, но все воспоминания, все чувства, что бежали, кричали, расцветали, опережая их, стоили того.
Любовь к Антону стоила того, чтобы перебарывать себя ради неё. Всегда стоила. Жаль, что понял это Рома непозволительно поздно.
Понял, но взглянуть на фото больше не решался. Довольствовался малым, трусил перед этим призраком прошлого, прожигавшим его со снимка до косточек. Но было в этом одно достоинство – образ Петрова взрослел вместе с парнем. Вытягивался в росте, сутулился, отсвечивал на границе сознания то короткими, то длинными волосами, щетиной или гладкостью выбритого лица. Он набирал вес, румянился в щеках, и высшим наслаждением для Ромы стало представлять, что сейчас Антон живой, здоровый, возмужавший. Ставший ещё красивее. Ещё сильнее. Пусть и без Пятифанова рядом.
И теперь фотография бликовала под жёлтым светом лампочки. Непривычно было после нескольких лет избегания снова держать её трясущимися руками. Без преграды в виде стекла и дерева этот момент ощутился отчего-то ещё более интимным. Глянцевая поверхность липла к пальцам, притягивала. Казалось, вцепись в неё ещё крепче, и она рассыплется, оставив на своём месте лишь горстку пепла и вагон упущенных мгновений.
Костяшка прошлась выше лиц одноклассников, выше тонкого силуэта Полины, остановившись прямо над макушкой Петрова.
Секундное сожаление кольнуло сердце особенно остро. Сколько же боли Рома причинил любящему его человеку, раз за разом не просто напоминая о Морозовой, а выбирая её. Сбегал от друзей ради очередной попытки удивить девушку в надежде назначить свидание. Откалывался от их команды, цепляясь за любую возможность провести Полину до дома или забежать на чай. И вот сейчас, когда объект подросткового «обожания» живёт с ним в одном доме и делит постель… Должен ли Рома чувствовать себя счастливым? Определённо, двенадцатилетний Пятифанов прыгал бы до потолка за одну только возможность лишний час постоять рядом. За шанс коснуться волос с запахом сладкой ежевики.
Давно начала кислить эта сладость. Мягкая кожа девушки казалась теперь липкой и оставляла после себя мерзкое, грязное ощущение. Не просто любовь – даже привязанность к ней распалась в гнилой, вязкий прах.
Полина ненавязчиво подавляла его волю, подминала под себя. И разве мог противиться Рома девушке, чью жизнь повернул на сто восемьдесят градусов из-за одной лишь досадной случайности? Конечно же нет. Ещё желания, её прихоти стали уставом в новом доме. Её слова – законом. Её воля – общей. И среди этих хотелок не было места чувствам Ромы, уязвимого и ослабшего от огромного эмоционального потрясения. Раз, второй, третий он позволил себе плыть по течению. И бурный поток занёс парня на противоположную сторону земного шара.
Туда, где Рома стал никем. Туда, где он ничего не значил.
Где в него можно было кричать без опаски быть осуждённой. Где его мнения можно было не спрашивать ни по одному из вопросов. Где Рома был лишь функцией, а не человеком.
И где он не сможет постоять за себя, потому что остался в мире совершенно один. Теперь шёлк смольных волос обволакивал, душил. Блестящие локоны больше не казались частичкой далёкой, спокойной ночи – вились ядовитыми змеями, прищёлкивали в раскалённом воздухе хлыстами, когда девушка круто разворачивалась спиной и хлопала дверью так громко, что Варя дёргалась в страхе. Как всегда. Как сегодня.
«Я так больше не могу!»
Роме эти слова встали поперёк горла . Ведь они были его собственными. Единственное общее, что осталось у супругов – злость вперемешку с усталостью. Они оба больше так не могли.
И раз Полине давно плевать, Роме тоже. Он больше не хотел думать об этих бессмысленных ссорах, о пустых словах, которые даже не были адресованы лично Пятифанову. Эта нервная, обиженная на судьбу, девушка, кажется, никогда не пыталась наладить их отношения по-настоящему, не пыталась полюбить. И теперь, спустя годы, транслировала через нерадивого муженька претензии куда-то в космос, в вечность. Это был не крик – мольба помочь. Но Рома знал, что он уже ничего не может сделать. Больше ничего. И потому – плевать на сегодняшний вечер. Плевать на жену. Он разделит эти мгновения тишины с тем, кто всегда был опорой. Кто лучше всех умел его понять. Кто ценил по-настоящему.
Опасливое, робкое прикосновение пустило мурашки по плечам. Сквозь годы, сквозь расстояния ожили и рассыпались под пальцами блондинистые, мягкие пряди.
Волосы всегда казались Роме самой примечательной чертой внешности друга. Было даже досадно, что зимой он вечно прятал их под дурацкой шапкой, а весной и осенью – под капюшоном ветровки. Мерзляк страшный. Но вот летом они так ярко искрились на солнце, что хулиган не уставал любоваться. Особенно на закате – друг будто вбирал в себя все небесные всполохи разом. Такой цветастый, как конфетный фантик или гербарий, который в начальной школе собирал каждый первый в классе.
Пятифанов тихо хмыкнул, вспомнив, как же дурил первый год в своей тогда ещё не осознанной симпатии. К Антону натурально примагнитило, хотелось каждой мелочью с ним делиться, любую чушь нести, лишь бы рассмешить. Усыхал в Роме энтузиазм веселиться в дни, когда это чудо очкастое дома отсиживалось, чтоб с сестрой повозиться или родне помочь. Но всё остальное время хулиган воровал совершенно беззастенчиво.
Одним из летних вечеров они просиживали штаны в лесу, на любимой полянке их команды. Жгли костёр, вдоволь наигравшись в ножички – всё-таки научили хулиганы примерного тихоню этой забаве, и Антон оказался неплох, пусть и осторожничал поначалу. Будаев с размахом лабал по струнам, да так, что всех птиц в округе распугал. Друзья не кривили лиц его неумелому пению, Бяшка всю душу вкладывал. А потом уморился окончательно, бессмысленно перебирая струны на самых лёгких аккордах. Сонливое настроение после взрыва эмоций накрыло плавно, убаюкало бережно. Пацаны то и дело зевали, блаженно улыбаясь, разговаривая всё тише.
И вдруг Антон облокотился Роме головой на плечо. Хулиганова пятерня сама потянулась взъерошить блондинистую шевелюру. Хотелось сделать это резко и шутливо, как обычно, да вот только не вышло – сморённый, Пятифанов слишком уж ласково, даже невесомо прошёлся по волосам друга. И обомлел, когда тот прижался щекой ближе, увереннее. Такой тихий, спокойный, разомлевший.
Не осмеливаясь повернуть головы, хулиган повторил движение. А потом ещё раз. И ещё. Антон казался таким мягким, податливым и тёплым, что закатные облака и летний ветерок не шли ни в какое сравнение. Петров был натуральным воплощением идиллии, концентратом уюта. Неправильно нежный. Ошарашивающе притягательный.
А потом прошептал едва слышно:
«Вот бы этот день никогда не кончался».
И Рома заулыбался, как дурак последний, потому что эти слова были и в его голове. Общие. Одни на двоих.
Нос всё же защипало. Предательская слеза скатилась по щеке, чуть не приземлившись на фото.
За эти годы Пятифанов отучил себя от лишних эмоций, потому что перед теми, кому не мог всецело довериться, никогда не обнажал слабостей. Это было предательством самого себя, своей гордости. С детских лет хулиган понял, что когда мир вокруг расплывается, а перехватившее дыхание не даёт и слова выговорить, ты остаёшься беззащитен, вверяешься на поруки тому, кто застал этот порыв.
Пятифанов по пальцам одной руки мог пересчитать людей, которым позволил увидеть свою слабость. Раньше среди них была и Полина. Вот только смерть матери расставила всё по своим местам.
Конечно, в последние годы учёбы парня в школе они немного отдалились, но ведь это самый родной человек. Рома не для красного словца говорил, что «мать – святое». Он верил в это всей душой. И для него мама была не просто святой, а кем-то сродни великомученице. Поднявшая сына практически в одиночку. Пережившая мужа-тирана, ставшего почти неуправляемым после войны. Горбатившаяся на двух работах, лишь бы в доме хотя бы по праздникам водилось мясо и сладости. Она была для Пятифанова всем.
Эта потеря обернулась для парня первым в жизни серьёзным запоем. Тогда молодой отец не просыхал месяц, шатался от одних приятелей к другим, лишь бы не пить в одиночестве, а после – забил окончательно, коротая долгие вечера на кухонной табуретке или диване в компании водки. Перестал ходить на работу, помогать с дочерью, даже телевизор смотреть. Он погряз в вакууме из горя, тянувшего его всё глубже на дно бутылки.
Понятное дело, что девушке это не нравилось. Варя стала активной, требовала много сил и внимания, остатки средств медленно, но верно утекали из дома в ближайший ларёк, а муж, на которого она надеялась, часами пялился в пустоту без единой эмоции на лице.
В один из таких дней Полина не выдержала. Влетела в зал, где парень гипнотизировал невидящим взглядом узор на ковре, отравляя всё вокруг запахом перегара. Лишь скупые слёзы то и дело скатывались по щекам. Рома не бился в истерике, даже не всхлипывал. Он понял: тех слёз, что были пролиты на похоронах, оказалось недостаточно, чтобы принять потерю. Пятифанов сдерживал в себе эмоции, как мог, но в тот вечер решился - отпустил. Может, после минутного погружения в пучину чувств он сможет прийти в себя, поднять голову и продолжить жить? Он должен был. Ради обретшей вечный покой мамы. Ради Бяши, который винил себя за то, что не в силах помочь. Ради своей новой семьи…
Девушка схватила наполовину пустую бутылку беленькой, устроившуюся у ног Ромы, вышвырнула её в открытое окно и залепила парню такую хлёсткую пощёчину, что он на мгновение вернулся в реальность. Сквозь толщу одурманенного дешёвым спиртом сознания вплыла, въелась обронённая женой реплика:
“Да сколько можно сопли размазывать, я не хочу больше это терпеть! Заделал ребёнка, так и возись с ним, папаша! Ничего мужского в тебе как не было, так и нет!”
Пятифанов и так слишком остро чувствовал себя ничтожеством, чтобы в очередной раз выслушивать это со стороны.Он без того корил себя, что в день выписки Полины ушёл пить, потому что не готов был увидеть дочь. В нём ожил какой-то первобытный страх, подталкивавший в спину копьями навязчивых мыслей.
Не нужно. Не готов. Не его это. Страшно. Как же блять страшно. Да он сам ребёнок вчерашний. Пелёнки-распашонки - это для взрослых. А Рома взрослым не был, значит, с него взятки гладки… Правда?
Да если бы не парочка задушевных разговоров с матерью под крепкий чай, парень бы даже к кроватке Вари не осмелился подойти. Она всему научила не только сына, но и невестку. Жила с молодожёнами первое время, брала на себя добрую часть забот о быте, пока Полина оправлялась от родов, учила их, как кормить, мыть, делать какую-то забавную гимнастику, успокаивала, что высыпания на ногах и животике малышки - дело временное, и ещё тысячи и тысячи пунктов. Даже имя дочке помогла выбрать именно она - девочка родилась тёмненькой, звонкоголосой и упрямой. “Вся в папаню”, - по доброму хихикала женщина, наглаживая насупленные бровки внучки.
У Ромы тогда чуть голова от количества информации не взорвалась. Благодарность к матери, не просто протянувшей руку помощи, а ставшей третьей родительницей Вари, переполняла душу парня ещё долгое время. Он таскал женщине маленькие букетики цветов весной и летом, покупал любимые лимонные конфеты, не позволял и ведра воды поднять, потому что больные колени давали о себе знать даже в тёплое время года. Кажется, о маме он в ту пору заботился даже больше, чем о ребёнке, беззастенчиво спихнув все возможные обязанности на жену. Возможно, из ревности от недостатка внимания Полина и начала язвить всё больше и больше.
Стало ещё хуже, когда женщина серьёзно заболела воспалением лёгких. Боролась два долгих, невыносимо тяжёлых месяца. И скончалась, обессиленно шепча обкусанными губами имя сына. Рома в те дни боялся не просто от кровати женщины отойти - даже заснуть. Вился вокруг неё волчком, весь персонал больницы утомил постоянными расспросами о прогнозах.
Ему казалось, что Полина поймёт, просто не может не понять, отчего вдруг Пятифанов забросил заботы и волнения о ней и дочке. Но жена чуть ли не вздохнула с облегчением, когда увидела его маму в гробу.
Мир Ромы дал глубокую трещину. И эта пощёчина лишь углубила её, достала до центра, самого ядра души парня.
Он не мог плакать по матери? Не мог чувствовать страх перед собственным ребёнком, которого даже не хотел? Не мог скорбеть по самому близкому в его жизни человеку без стыда, лишь бы оставаться в глазах Полины мужчиной?
Девушка никогда бы его не поняла. Родителей она не помнила, деда боялась, мать Ромы отказывалась считать частью семьи. А Пятифанова мужем называла, лишь когда хотела упрекнуть. Откуда ей знать, каково это - сочувствовать, скорбеть, скучать?
В тот момент Рома проглотил обиду горькой микстурой. На следующее утро - положил в кошелёк портрет матери, поклявшись никогда не плакать перед женой. Потому что она не заслуживала его искренности. Вечером - купил новую бутылку водки и сделал несколько глотков прямо из горла, смотря точно в ошарашенные предгрозово-синие глаза. Потому что не этой девчонке решать, как долго он должен носить похмельный траур.
Это был последний раз, когда Пятифанов решился на откровенный бунт исключительно чтобы позлить. По трезвой голове его окутало безразличие. Пересилить себя и выдать хоть одну эмоцию он был не в силах, даже истерики Вари больше не раздражали. Он работал, созванивался с Бяшей, играл с дочкой и даже занимался сексом с женой, но в душе зрело всеобъемлющее, горчащее “ничего”. Тогда и пришла бессонница. Тогда в его жизнь вернулся Антон.
Вот Петров никогда его не осуждал за слёзы. Даже когда Рома бесился в гневе и лупил по стенам кулаками, он своими невозможно-точными вопросами вынуждал друга вывернуться наизнанку, проклясть его триста раз, а потом подставлял плечо, футболка на котором в секунды намокала.
Антон чувствовал, когда хулигану необходимо проявить слабость и на глазах будто перевоплощался из зашуганного хорошиста в самого стойкого и надёжного парня на свете. Он находил нужные слова, он не перебивал, он не отходил ни на шаг. А когда шторм проходил стороной, вдруг ввинчивал в свои успокаивающие реплики пару-другую отвратительно-тупых шуток. Влага ещё не успевала высохнуть на лице, а Рома уже в голос хохотал, позорно шмыгая носом. Он и дал Тохе кличку “психолог”, а потом долго съезжал с темы, когда Бяша просил пояснить за новое погоняло.
Петров не боялся его краснющего зарёванного лица, его пятиминутных истерик, его боли. Смотрел своими зелёными глазами, коротко кивал возмущениям друга, едва поглаживая по спине или плечу и напоминал, каково это - просто дышать.
“Не бойся плакать, слышишь? Не прячься, всё в порядке, правда. Тебе нужно это, иначе взорвёшься и глупостей натворишь. Слёзы - это нестрашно. Я рядом, Ром, рядом, я не уйду! И не расскажу никому, просто доверься разок!”
Пятифанов доверился. И не пожалел ни разу. Годы показали, что Антон умеет хранить секреты. Даже самые страшные. Самые стыдные. Самые грязные.
С оглушительным грохотом слетела с петель дверь, за которой притаилось цунами эмоций. Оно расплескалось по всему телу, охватило мурашками всё от макушки до мизинцев на ногах. Неконтролируемой дрожью зашлись плечи и тихий, сиплый вздох, как стартовый пистолет, дал команду упасть на колени, забыв о боли, о стыде. О возрасте. О статусе мужа и отца. Да какая разница, мужчина он вообще или женщина, когда в мыслях неразборчиво пульсирует всполохами лишь:
“Я устал. Я так устал, блять. Это невозможно нахуй. Я с ума схожу. Да где ты, сука?! Прости. Блять, прости меня. Я такой хуйлан. Чё за цирк? Чё ж за жизнь такая ебучая? Прости меня. Я так тебя люблю. Тоха, ты везде прав был. Я трус. Какой же долбоёб, Господи. Всё проебал. Всё, что мог, проебал. Не могу так. Не могу так больше! Я скучаю. Я так соскучился! Мне страшно. Мне так страшно, Тош”.
Стены старого дома пропитывались солью, скрипели надрывно. Ветер подвывал в распахнутую форточку. Где-то вдалеке заходились истошным лаем дворовые собаки.
Рома рыдал, матерясь сквозь всхлипы. Кричал то, чего бы и сам не разобрал. Он не понимал, что с ним происходит, но чувствовал, что так нужно. Что давно пора. И невидимая рука тепло трепала его короткие волосы.
“Всё в порядке”.
Ноги не могли держать - Рома завалился лопатками на колючий ковёр. Свет люстры резал воспалённые глаза, и мужчина уткнулся в сгиб локтя, шмыгая с такой силой, что в ушах уже звенело.
“Тебе нужно это”.
Силы на ругань иссякали, крик затухал, мутируя в скулёж вперемешку с усталыми стонами. Слёзы стекали по вискам отвратительными скользкими дорожками. Лицо горело, но Рома всё равно принялся остервенело его растирать. Мелкие ранки от утреннего бритья защипало, но как же было плевать. Было откровенно похуй на всё, кроме крышесносного облегчения и розово-дурманящего тумана в голове.
“Я рядом, Ром”.
Последний всхлип угас, замолк испуганно, когда самого краешка лба коснулся фантомный поцелуй. Губы откликнулись истерически-широкой улыбкой, а диафрагма вперемешку с обречённым смехом вытолкнула под потолок каркающий, предсмертный вскрик:
– Не пизди, блять! В Москве ты! Нет тут тебя, уёбок! Нету, понял?!
И Рома затих, пока под остаточные смешки стекали из глаз последние колюче-солёные капли. И прошептал самому себе, будто боясь поверить. Боясь снова осознать.
– Нет тебя здесь… Нет…
Тихая, спокойная пустота снова начала наполняться тухлой, старой виной. Привычным отчаянием. А вторая рука всё ещё цеплялась за край фотографии.
И вдруг Рома подскочил, как ошпаренный.
Путаясь в ногах чуть ли не вбежал в коридор, где висело массивное пыльное зеркало с полочкой для ключей. И для записной книжки Полины.
Пролистав до последних страниц, исписанных ровным миниатюрным почерком, Рома вдохнул полной грудью и чуть не забыл выдохнуть.
“Медко Настя
Бережков Вася
Корнягич Лиза
Петров Антон”.
Взгляд зацепился за нужное имя с выведенным рядом номером телефона. Всё-таки повезло, что Полина не растеряла за эти годы дружбу с их бывшей старостой.
В прошлом месяце Смирнова объявилась у них дома с миниатюрной сумочкой наперевес. Одарила Варю новой куклой, кивнула Пятифанову с тенью прежней подростковой надменности, повесила на вешалку явно дорогую шубку, а после провела весь вечер на их кухне, обсуждая все известные ей подробности жизни бывших одноклассников.
Как оказалось, Катерина вознамерилась устроить встречу их выпуска, а потому по всем возможным знакомствам собирала нынешние номера и адреса бывших одноклассников. И каким-то чудом ей удалось получить телефон Антона.
Девушка что-то говорила о его жене, Москве, общежитии и соседке то ли Ирины, то ли Марины, но Рома активно пропускал всё мимо ушей, о чём впоследствие жалел. Но тогда Петров показался до ошарашивающего близким. Досягаемым. Ощущение было словно от новости, что пророк Мухаммед или Моисей, оказывается, жил всё это время на соседней с тобой улице.
Реальность покрошилась и пересобралась заново. Не было больше параллельной вселенной, где существовал Петров, и этой, в которой доживал свои дни Пятифанов. Они не параллельные. Они пересекаются. И вот теперь Рома мог убедиться в этом.
Вороватый взгляд метнулся на стену за плечо. Кухню всё так же заполняло тихое, раздражающее тиканье.
Почти час ночи. Разница с Москвой пять часов. У них около восьми. Антон точно не спит.
Тяжелым шагом Рома проковылял до ванной, где аккуратно положил записную книжку на стиральную машинку корешком вверх. Не закрыл. Не смог расстаться с этими заветными одиннадцатью цифрами, которые захотелось тут же заучить наизусть.
Обстоятельно умывшись холодной водой и с силой похлопав себя по щекам, Пятифанов всё же осмелился поднять взгляд на своё отражение в зеркале, пестрящем разводами. Нахмурился, пригладив чуть топорщащиеся волосы. Недовольно цыкнул, оценив заплывшие воспалённой розовинкой белки глаз.
И усмехнулся сам себе смущённо. Всего-то позвонить захотел, а прихорашивался будто на свиданку.
Хлопнула дверь ванной. Скрипнули половицы в коридоре. Проскрежетала старая табуретка на кухне.
Пятифанов неуверенно протянул руку к кирпичику-Сименсу, который пользовал по собственной инициативе исключительно ради звонков Бяше и игры в сапёра на обеденных перерывах. Повертел озадаченно в пальцах, словно бы заново знакомясь с этим чудом техники и устало уткнулся лбом в столешницу.
Трясло почему-то. Как в школьные годы, когда на ковёр к директору в первый раз вызвали. Как перед первым поцелуем. Как когда поджигал сигарету возле повешенного в тот самый вечер.
Вспомнился мандраж, с которым он запускал ладони под юбку коричневого сарафана Морозовой в женском туалете. Вся решимость вмиг растерялась, разбилась о холодный голубой кафель и зазвенела по полу.
“Точно? Можно?”
А Полина хмельно смеялась, опаляя жаром кожу напряжённой шеи.
“Всё тебе в этой жизни можно, Ромка… Кроме того, что нельзя”.
И эта фраза огрела его не по-детски. Лопатой по лопаткам. Апперкотом в живот. И обманчивым просветом в сознание.
С Полиной можно. А с Антоном нельзя.
С ней правильно. С ним - нет. Кто бы этот “Он” ни был.
Роме многое можно. А этого нельзя.
И это не он решил. Это решила природа. Решил целый мир. Решил закон.
И Роме дали последний шанс стать нормальным, зажить правильной жизнью. Перестать мучиться.
Перестать мучить его.
Антон столько от него натерпелся, что любой здравомыслящий человек не просто разлюбит - возненавидит до конца жизни. А Петров зачем-то ждал. Надеялся. Любил.
Если он не в силах отпустить, Рома сделает всё сам. Сам разорвёт эту связь. На одном Пятифанове жизнь не закончилась. Мог же вот хулиган мутить с другими девушками. С Полиной даже, оказывается. И Антон сможет. Он должен. Он должен попытаться.
Потому что всё можно. Кроме того, что нельзя.
Досадливый вздох осел конденсатом на клеёнчатой прозрачной поверхности.
Можно было попытаться остаться вместе. Можно. Решился ведь он тогда, оглядывая затравленными глазами родное окно второго этажа…
А вот оскорблять Антона - нельзя.
Нельзя было играть с его чувствами. Нельзя было унижать. Нельзя было оставлять у повешенного одного, а потом пялиться неотрывно в окно, как трясутся его плечи. Как он рвёт на себе волосы в бессилии. Как садится в машину дядь Бори, не оглядываясь.
Нет, он не смог нажать на кнопку вызова. Духу не хватило. Рома осмелился попытать счастья, но вот так врываться в жизнь Петрова без предварительного стука в дверь показалось вдруг слишком наглым и навязчивым.
Одна за одной буквы сложились в короткое, робкое сообщение.
“Привет, есть время поговорить?”
Пятифанов попялился на сообщение пару невыносимо долгих минут, а после дописал для верности:
“Это Рома”.
И нажал “Отправить”, пока остатки решимости не покинули тело.
Весь мир затих. Сердце гулко вторило длинной тонкой стрелке, отсчитывая секунду за секундой. Мужчина незаметно вошёл в колею, где не существовало времени, где не было ничего кроме старенького Сименса, постепенно нагревающегося в горячей, влажной ладони.
Рома еле дышал, уверенный, что не сдвинется с места, пока не получит хоть какого-то ответа, даже если придётся просидеть вот так до самого утра. Тело закаменело, а в голове всё ещё гуляла дурманящая пустота, выстлавшая душу изнутри мягким шерстяным полотном. Профилактическая истерика явно пошла Пятифанову на пользу.
И вдруг телефон разразился крупной вибрацией, пробудившей мужчину ото сна с открытыми глазами.
Взгляд метнулся на часы. Средняя стрелка почти не сдвинулась. Радостное волнение охватило нутро. Рома весь подобрался, и кроткая улыбка первым весенним бутоном расцвела на лице.
Рома принял вызов от номера, который ещё не записал, но почти успел выучить:
– Привет, Тоха.
По ту сторону трубки раздался усталый, пробирающий до мурашек, голос с нотками привычной строгости:
– Привет, Ром. Что хотел? У меня есть минут десять максимум.
Взгляд пригвоздило к средней из трёх стрелок. Час и девять минут.
Успеет.
Рома должен успеть.
Ведь он давно знал, что скажет.
Примечания:
Первое соборное послание святого апостола Иоанна Богослова (1Ин. 1:9)
«Если исповедуем грехи наши, то Он, будучи верен и праведен, простит нам грехи наши и очистит нас от всякой неправды».