Часть 1
10 марта 2026 г., 01:45
Рядом с печью появился мешок для золы. У стены — метла, чтоб собрать ту, что просыпется. Дрова тоже кончались чаще, чем прежде: ими пользовались, наконец, для дела, а не просто так, из праздного любопытства изредка посмотреть на жадность живого огня. Пыль от тряпки со шваброй скаталась комьями и разбежалась подальше от света. Даже паутина и та с потолка над дверью пропала — но Лаума не стала её смахивать, а аккуратно перенесла выше, натянув между ступенями. Паук поворчал на неё, но согласился, что в любом месте здесь селиться — проголодь, а потом перебрался в погреб, запоздало надеясь, что однажды там что-нибудь стухнет и привлечёт мух. Крыс никто не гнал, но они вежливо убрались сами — тоже в погреб; в моменты особой дружбы набивались к псу в будку, и он стойко терпел щекотку их розовыми хвостами, всё подряд хватающие лапы и пух тонких усов от туда-сюда ходящих носов.
Лаума прибрала маяк. На небольшом бугорке перед ним, где земля не была камениста, даже разбила маленький огород, и каждый раз диву давалась, от чего же он так охотно растёт. Флинс посмеивался — и над ней, и над теми призраками, кто сначала только удивлялся её идеям, а потом, тайком, среди ночи, повторял её маленькие садовые заботы. Они тоже поливали её огород — тихо, казалось бы, из собственной скуки, но потом Лаума догадалась — и перед каждой могилой сначала появилась горка земли, а потом из них начали расти неприхотливые плющи и мягкий, нежный белый вьюн.
Кто-то научил её прясть. Кто-то подарил свои последние сокровища — едва ли помнив, куда их положил при жизни, а тут выложив как на духу. Кто-то рассказал те немногие секреты, что с собой в могилу унёс. Флинсу, честно сказать, не нравилось — вернее, он не мог с уверенностью сказать, что одобряет общение живого с мёртвым без его посредничества. В чём-то опасался, что призраки напугают её. В чëм-то, пришлось пакостно сознаться, надеялся, что не разболтают ей про его неприглядные дела. Не то, чтобы было, чем её удивить, но о таких вещах обычно говорят наедине, а не греют уши.
Впрочем, она была самой цивильной гостьей из возможных, пока он не обращал внимания — а как только обратил, оказалось, что она давно уже хозяйка, и на его столе исчезли, чудом испарившись, столетние пятна чернил, и дверь кто-то смазал и даже в петлю сумел до конца вернуть — Флинс только дивился, как это возможно. Толстенная доска весила немало. Снаружи в порядок привели заросшие ступени, а когда она взялась за внутренние, принявшись мерить их длины и подбирать гвозди, он взял её за руки и стремительно прочь от них увел, вполголоса сетуя, что она уже всяким образом сумела выставить его самым большим лентяем на свете, и не надо усугублять его положение ещё больше.
Лаума смеялась. Подмигивала ему, говорила, что счастлива, наконец, что-то суметь создать руками, а не словом — и Флинс не имел права ей отказать.
Иногда она приходила счастливая. Иногда — уходила восвояси, подавленная очередной историей какого-нибудь жителя могил. То их насильственная смерть, то смерть, которую они дарили другим — соображения на эту тему на её лице отражались какой-то особенной печалью. Она сочувствовала, без сомнения, всем, но разворачивалась к маяку практически душой, пытаясь усмирить, успокоить внутри негасимый гул живой крови и прислушаться, что же заключает в себе её сердце. В нём точно было неспокойно.
Хоть и приняла поражение, признала, что никакого труда Кириллу не составило понять её чувств, она осталась благодарна всё ещё существовавшей между ними дистанции. Нельзя было понять однозначно — то ли следует отдалиться, чтоб яснее проявить чувства, то ли кажется друг к другу безгранично невежливым не бросаться с головой в омут, когда признание уже было.
На её лесной душе висела тонкая паутина из некоторых тайных вещей, когда-то объяснивших её в людях вкус. Точнее сказать, вкус, как раз лежавший не совсем к людям.
Флинс, конечно же, замечал, но не смел давить. Было похоже, что она охладела — или в себе замкнулась, а полы метет привычкой и скорее изрядной долей вины, что отказаться теперь от чувств, признать свой ураган в душе несостоятельным и несерьёзным, не только её легкомыслием отдаёт, но и его взаимность расстраивает.
Он нравился ей — нравился, определённо; только в воображении в «он» переставлялись буквы, всплывали словом «но», противоречия множили — и те, как непрошенные гости, стояли сразу за маяковой дверью, готовые навязать свои сомнительные гостинцы.
Флинс не стремился быть решительным, но их взаимное, казалось бы, чувство, определение друг друга как существа подходящего для обмена ценным, сокровенным и долгосрочным, подвисло в воздухе, спутанное той паутиной, и затребовало разрешения. Верёвка их морского узла затянется и порвётся, если не приложить усилий.
Потому он однажды вздохнул и не стал подбирать слова и давать ей избежать, а не изъясниться.
— Лаума… Вы правда уверены, что мы составим хорошую партию?
— Честно говоря, нет, — открыто улыбнулась она, — но, полагаю, если я присмотрюсь разочек, а потом ещё…
— Лаума, не знаю, что у вас на уме, но сперва поймите, я не беден разве что культурой.
— Меня не это волнует. Вам бывает страшно? — пронзительно уставилась, не желая ходить вокруг да около, а сразу спросить о нужном.
— О, разумеется! Ещё как. А вам?
— Страшно не почувствовать расстояния, — неопределённо ответила она.
— На что вы намекаете? Что мы обязательно охладеем и отдалимся? Тогда… Я бы рад действовать, причём самыми очевидными методами, да всё, чем я владею — груз старых баек. Богатства рода, увы, канули в слоях прошлого.
— Почему вы думаете, что я ищу чего-то, — выбрала она слово, — определённого?
— Вы, — скептически поднялись его нижние веки, придав ему вид прищуренный, но добродушный, — пытаетесь убедить меня, что не хотите замуж?
— А вы что, предлагаете?
— А вы что, отказываетесь?
— Флинс!
— Будете говорить, что мы совсем друг друга не знаем?
— А вот и не буду, — вздёрнула она нос, и вместе с носом вздернулись и рога. — Но и не соглашусь.
— Кто бы знал, что когда я наконец-то осмелюсь, я тут же получу отказ, — пробормотал Флинс под её ироничный смешок. — Что ж, давайте тогда друг друга узнавать. А если вы всё же согласитесь, нам придётся просить благословения у богини Луны, ведь в своём обществе церемонии ведёте вы сами. И лучше бы озаботиться пораньше, богиня не очень-то расторопна.
Она расхоталась — громко, заливисто и запрокинув шею.
— Вы меня с ума сведете. Пожалуй, это будет первый брак, скреплённый не только светом, но и её собственной рукой.
— Вот видите, как здорово? Войдем в историю.
— Как же вам неймётся, — укоризненно покачала она головой, продолжая смеяться. — Думаете, я забыла, как легко вы меня окрутили? Старый ловелас.
— Лаума, — с лёгким сожалением-насмешкой отозвался он, — не обижайте. Старик впервые вылез из дома, чтоб понравиться даме, а она считает, что с умыслом?..
— Конечно, с умыслом. Где вы видели, чтоб нравились без?
— Что ж, ваша правда, ни разу. Уж точно не там, откуда я родом.
— А как у вас?
— Вам не понравится. Милое дело — интрижки на балах. А кто из общества попроще — там и грани варварства проглядывают. Раз уж я здесь, с вами, то и к культуре приобщаться следует вашей.
— У нас люди выбирают… практичность. Пары — не сказка, не вечная романтика; мы сбиваемся в них для крепкого плеча, делим быт, облегчаем труд — только потом понимаем, что за это и следует любить.
— А звери? Тоже расскажете о труде?
— А вы вроде не зверь, — зеркально ему прищурилась она, почти оскорбившись на ехидство, почти подшутив сама. — Нет, не то, что вы подумали.
— Да как можно? Я, если помните, фонарь. Огонёк внутри уставшей керосинки. С чего бы во мне взяться…
— …огню? — продолжила она насмешливо.
Он сглотнул, понимая, что уже она с ним играет. Чувствует то расстояние, о котором говорила прежде — почти мерит его, неявное, глазами, и достоверно знает, сколько у неё для манёвра осталось места. Что ж, если и была попытка выглядеть благочестивым, то провалилась — стоит только заглянуть в её глаза, тёмные, как две голубики, что сорвали, прокатили в ладони и собрали с них сизый невинный налёт.
Не всё так просто… Или именно что всё? Флинс сложил иные её символы, вычел из них свои догадки. В памяти поплыли по ночной воде её волосы — длинные, тёмные, лёгкой волной похожие на водоросли. Белая, снежная под ними кожа, тяжесть её груди, как сеткой ими расчерченная, спутанная, проглядывающая над водой точно невиданная бледная рыба с большим круглым боком, на поверхности застывшая и любопытная…
Мимоходом он порадовался, что собственное лицо нынче неповоротливо, маской натянуто и тяжело повинуется эмоциям, а взгляд — пусть на эти воображаемые белые бока — такой же, какой должен быть как раз у рыб: подёрнутый туманом непонимания и серой пеленой. Он явно ощутил от неё холодную, мрачную, но настойчивую энергию — ту самую, что толкала, соблазнив, в её руки и оленя-зверя, и оленя-человека. Её хотели, она об этом знала. Она тем пользовалась, но не как экзальтированная кокетка сознаёт свой талант раскрыть улыбку и вовремя изогнуть дугой торс, коварно ослепить и зубами, и самым верхом над корсетом проступивших сосков, а потом прикрыть веером — и только сначала улыбку, а уже потом соски — а так, словно желать её, Лауму, служительницу древних сил — дар; и даром он и был. Ей хотелось показать, как всеобъемлюще и бескомпромиссно к воле желание, толкающее к ней в воду — вызывающее в жаждущих покорность и молчаливый трепет в ожидании, каким же из своих благословений она одарит. Лаума, впрочем, дары выбирала нейтральные. У неё был и выбор, и возможность, и, наверное, природа ей и завещала под пресловутым фальшивым лунным светом сливаться воедино, дарить избранникам милость бёдер, являть чудо исполненного желания, но… Как бы ни было то естественно, ей всё же хотелось не страсти и не долга, и не мрачного повеления жрицы, и не ритуального действа, которым её ночные купания обязаны кончаться. Она смотрела прямо сквозь него — и в её зовущей, жестокой к сопротивлению привлекательности, в её омбре глубинной и неосознанной, легко проявляемой приказной похоти, всё сильнее утрачивались эти примитивные черты. Он видел её иной, прелестной — но не обманывался прелестями, понимая, что они созданы прельститься, позариться, не считал личной лестью ещё невысказанное многозначное предложение. Она была для него юной, необузданной ланью, но как бы ни звала обуздать, Флинс не собирался даже брать в руки призрачный шанс заявить, что плоть имеет значение.
Кроме того, он затлел к себе осуждающе и недостойно, подумав, что некстати утратил жизнь и уже не может вспомнить, так ли манили его то красный корсет, то запах осыпавшейся на пиджак пудры, то призрак женского согласия вопреки некрасивым обстоятельствам, будь то свидетели, чужие мужья или чужие мужья в свидетелях. Он осознал, что ему совершенно неинтересно помнить те балы и играть теперь женщиной — особенно той, для которой тонкая дворцовая игра была чужеродной загадкой, а прямолинейная — почти суровым, животным принуждением, — счëл таким обыкновенным и примитивным, что хотелось бы иного. Он растаял — если так можно сказать о голубом огне. Растаял, как плачущая свеча, и не мог теперь собраться обратно, и капал со стола, пока в воске его смятения тонул собственный фитиль уверенности.
Он отказался от страсти? Да нет же, стоило её только почуять среди мхов и папоротников, вопреки легендам, не цветущих даже в самую лунную ведьмову ночь, глаз увидел приз и возжелал, захотел. Эльфийская жадность до подлинных сокровищ. Но ни добычей назвать, ни трофеем — ничем из того — он не мог. Он смотрел на её острые уши и вспоминал легенды народов столь древних, что помнят, как ворочались камни — и не верил, что грозное, великое существо, женщина, вышедшая из первородных стихий, прикрытая только приличием своих ресниц да тонкой тканью, перед ним оказалась хрупка, искрення, лучиста. Он гнал от себя мысли, что подобное присуще разве что детям, ибо детей она воспитывала, а не была. Робкая её улыбка не светилась коварством, глаза-голубики не травили запретной мольбой — но почему-то он знал, что она не только лунное невинное дитя.
— Флинс? — позвала она, оборвав всякий эротический флер.
Он растерянно оправил ряд застёжек плаща, перекрестил над грудью руки, достоверно зная, что именно она почувствовала. Что его непреодолимую тягу не скроет даже энергия, наполняющая фонарь светом.
Он тихо кашлянул, извиняясь за всё испытанное, умоляя, чтоб не оказался для неё недостойным или таким же, как все, кому однажды довелось заглянуть за завесу её детских лунных бликов и увидеть там взрослую пучину. Она поняла. Она и не отрицала — и ни тени самодовольства не выразила. И ни капли сомнения или зла — пусть и в праве была оскорбиться.
— Как же вас пугают разговоры о женитьбе.
— А вот вы, наоборот, образец бесстрашия, — хрипло рассмеялся он, благодарный, что неловкость она разрешила спрятать шуткой.
— Мне нечего бояться, — пронзительно взглянула Лаума, и снова потемнели её два бездонных озера вместо глаз. — Не с вами. Я знаю.
— Ох, — выдохнул он, судорожно щупая плащ в поисках фляги. Залить горло спиртом в надежде, что это отпугнёт её от опрометчивых вещей в его сторону. Не нашёл. Она почти сочувственно посмотрела, внутри смеясь — даже торжествуя, непосредственно и действительно по-детски, что он теперь пленник её чар, играй-не хочу. Лаума не хотела играть, хотя сердилась, что слишком легко Флинс разгадывал, когда начинал кому-то нравиться. Желала нравиться ему стремительной, резвой, не прикидываться чопорной служительницей лун; пёстрая, многогранная симпатия-калейдоскоп заиграла в радужках её, нервно затем разгладила губы влага — она поняла, что тогда поцеловала его из желания всячески сказать «да», жестом согласия на большее, а сейчас в ней заговорило будущее удовольствие. Моральное, в первую очередь, но и физическое с ним смешалось, и…
Флинс покорно наклонился вслед рукам, уводящим вниз челюсть.
— Вы прямо настаиваете, чтоб я узнал вас ближе, — скромно почти отказался он от продолжений. — Может, ещё рано?
Лаума чуть нахмурилась, её брови свелись, к носу насупленные, к вискам изящные, и он умышленно выдохнул холодным, забывшим, как дышать, горлом, чтоб разглядеть, как нежные у переносицы волоски поймают на себе дрожь. Изучающий, пытливый её взгляд застыл на нём, а потом среди любопытства заплясали огоньки и опала бирюзовая листва. Вовсе не тёмные и пустые волчьи ягоды в своей жреческой сути обещать некое одностороннее благо.
Она увлекла к себе ещё сильнее.
— Вы тянетесь к мертвецу, Лаума, — предупреждение, вероятно, должно было её отвадить.
— Я расскажу вам кое-что, — шёпотом отозвалась она, — потом. Когда пойму, правдиво ли оно.
— Ваша манера чувствовать расстояния, — неловко вслед за ней понизил он голос, — обескураживает.
— Так и должно быть, — покраснели её яблочки щёк.
Зашелестел в ушах звон каблука, пока вес её перемещался ближе. Зажмурившись, из благородства, вдруг с ней рядом воспарившего, зареявшего древним стягом, Флинс отказался взглянуть и на бисерные нити на её рогах, и на расширенную вдохом грудь, и на бледную, с голубыми венами кожу, у самого края её благочестивой тряпки-одеяния округло-розовеющую, а само одеяние выставляющую неприлично тонким и не скрывающим рельефа. Он чуть не взмолился прекратить, но мольба немой рыбой скользнула прочь так же, как заскользил во рту её медленный влажный язык.
Уроки прошлого забылись. Иные женщины стали далёкими и незнакомыми, растворились по воле случая, но вот эта, лунная богиня, гимн в себе натявнувшая какой-то настойчивой, неизвестной ему струной и страстью знакомиться, осталась.
— У вас тёплые ладони, Флинс, — скромно, полной противоположностью липко затянувшейся ласке, заблестела улыбка. — Зря вы считаете их ледяными.
Наверное, она приврала. Он не понимал — только вел по спине руками, желая удержать и плечи, и лопатки, и изумляясь нагретой близости. Одушевленная, статуя из легенд поцеловала его снова. Защекотали шею волосы, колко набившие сзади высокий воротник, когда её проворные и медленные ладони добрались до них. Плащ исчез, исчезла лента, что держала на себе ткани, исчезло время — но расстояние осталось, каждым выстроенное, вымощенное по-своему, чтоб каждый сумел его ощутить, опробовать, нарочно оступиться за самую черту и не смочь попроситься обратно. Она слизнула мускус с его шеи, полагая, что запах призрака обманом будет проходить на человека. Его лицо исказилось — едва заметной пыткой над влечением — и только потом Лаума почувствовала вкус солёных брызг, сургучной гари, вдохнула полной, обнажённой уже грудью тот бескрайний запах старья, точно консервирующий всё вокруг обманчиво-изящной тени, в которую, кажется, Флинс умышленно оборачивался сам — чтоб сиять среди неё, слепить собой, спокойной и гордой уверенностью отпугивающий любое суетное и живое.
О, она не простила ему прежнее глумление над собой — и сейчас, растягивая страсть до неприличных, совершенно небожественных проявлений, слегка мстила, обещая, что тоже ему запомнится. Хотя бы так. Её веселила мельком разыгравшаяся собственная ревность к его прошлому: «Раньше их было много». Пожалуйста — легко догадаться, что заиграться во флирт просто и слегка бесчестно. Ей захотелось показать, что пусть она и не леди, ей не нужна никакая штора или иное привычное ему правило, чтоб сплести интигу. Она тогда живо представила, как с ним танцует то одна, то другая, как в перерыве между следующей и ещё одной он стирает с такой же бледной, как сейчас, щеки чужую помаду, выбирает — без всякого интереса — блондинку или брюнетку, в голубых тканях или в красных, низкую, высокую, стройную, грузную, жеманную или сердитую — и снова над собой смеялась.
— Лаума… — позвал он, уведя от лица тёмную прядь.
Целуя, она хихикала тихонько ему в губы, внутри сгорая от чувства, что заполучила его себе, дурная, точно девчонка влюблённая, не совладавшая с собой, боднула слегка его лбом, и он боднул её в ответ, потерся о тепло её рогов, взлохматил движением чёлку.
— Отчего же вам так смешно?
— Не знаю. Легко рядом с вами. С тобой.
— И с тобой.
Он не стал ей говорить, что утраченный дом, должно быть, отразился в ней, и острые её уши, и золотые от бликов света рога — совсем другие. Сказочные. Лучше, много лучше иных времён. Прошлое где-то осталось позади, затерялось среди снежных троп. Очарованный ей, он думал прежде, что, любуясь ей, лишь эгоистично кормит свою неявную тоску по временам, когда великие чудеса эльфов Гипербореи не были забыты — а она всего лишь загадочная фигура, иллюстрация к его жизни: перелистни страницу и забудется. Сейчас он видел в ней обложку своей книги. Лаума из далёкой стала ощутимо реальной — целуя её мягкую грудь, он признавал, что ничего не помнил и не знал лучше.
— Так что смешного? — спросил её, забросив к себе рыхлое бедро.
Она не ответила. Красивое её лицо, чуть хмурое, сосредоточенное, готовое напряжение сменить на удовольствие, задышало частым и беспорочным трепетом — впервые, кажется. Впервые и тело ей позволило ослабить над собой веру в предопределенность, в ритуальную слаженность, в необходимость, а в обнажении появилось удовольствие. Она задвигалась не ради восхваления луны, не занималась самобичеванием, принимая своё жречество как данность — впервые с ней случился акт истинной любви к себе. Оргия когда-то десятков свелась только к двоим — и Флинс её ласкал не из желания молиться луне. В чём-то даже неохотный, он добавил в их близость личного, яркого света — заставил её черпнуть ладонями. Нутро её сжалось, расслабилось, пропуская, горячая грудь снова на себя приняла лицо. Расстояние снова запружинило, звонкое, ощутимое, отскачившее эхом от стен, и сжалось так же, как сжалось только что нутро — Лаума зажмурилась и под непроглядной тьмой век смотрела, как седлает голубой огонь, и как подобно языческой ведьме на нём горит.
Прежде она знала лишь воду.
Когда-то она звала паломников к себе, окуная в молочную от луны реку, и грустно смотрела, как размываются в ряби звезды. Раньше это был акт мольбы. Ублажения, холодные и чужие, не задерживались на её коже. Они смывались водой, вслед им уплывали как водоросли ленты её волос, и…
Сейчас ей не хотелось думать, что было до него. Драгоценная и любимая — наконец-то она ощутила себя именно такой. Потом бесшумно вздохнула, наполняясь снова тяжёлым и мрачным.
— Флинс, — беззвучно позвала.
А что же до него? Умелый, опытный, он ощутил себя мальчишкой, совсем почти не помня своё иное. Она ерзала на нём, и её браслеты бились об её гладкий, соблазнительный живот, пока выкрашенные в сизый ногти стремились раскрыть шире, а пламя возжечь посильнее. Взявший на себя обязательство послужить её первому удовольствию, он изогнул её, потянул ближе — груди её, налившись от своей тяжести томной болью, помогли ему — Лаума, теряя равновесие, склонилась к нему вниз, трением бёдер стиснув горячее и упорное пламя, желающая ещё, исступленно доводящая себя сама. Флинс приглушил её первую шумную порцию удовольствия, потом вторую — она шипела и брыкалась, и рога мешали ей изогнуться в тот угол, когда дрожь напоследок толкнет ещё жара.
Терпкий запах растворил и соль волн, и хруст волос, разбираемых пальцами, и тонкое на коже шевеление сквозняка, лижущего пот, внезапного и прежде не существовавшего. Пытаясь отдышаться, Лаума тихонько хлопала губами, а Флинс, наоборот, дарил ей сонное чмоканье. Спутанные, мягкие и тёмные, её волосы забрали в себя его лицо. Он обхватил её, притянул, кинул выше груди, задышал её влажным плечом и затылком.
Желая сохранить тепло, она завернулась в чужие руки и не смогла их от себя отнять.
— И ведь я вас всё ещё нисколечко не знаю, — ласково скатился по плечу голос.
Лаума сперва не ответила. Потом всё же призналась.
— Как и я… ничего не знаю о вас. — Нос её наморщился, повёл, принюхиваясь, по чужой руке и с наслаждением забрал в себя запах. — Кроме того, что вы жуткий старьевщик и любите выпить.
— Я не хмелею, сколько бы не пил. Я же призрак, помните?.. Когда-нибудь выливали спирт на огонь? То же самое.
— Тем не менее, рядом с вами подышать хватает, чтоб захмелеть.
— У меня рядом с вами тоже перехватывает дух, — вернул ей такую же усталую улыбку, как у неё.
— Тогда не дышите.
— Уже, и очень давно.
— Флинс! — возмутилась она, хрипло смеясь. Потом нырнула ниже лицом и долго всматривалась в его бледную жёлтую пелену глаз и в беспорядке насыпанную на постель копну волос, в его лицо среди копны серое, чуть суровое, пополам с серым мягкое — складывала из деталей его внешности приметы его рода. Пыталась угадать, от кого из предков достались ему аккуратные, чуть набравшие полноту губы. Оценила его ровный, не слишком крупный нос и глубокую галочку губ. Заглянула под брови — как набирается под их дугами в глубоко посаженных нишах тьма. Дальше зажмурилась — придвинувшись, ослабла, ощутив, как губы взаимно сминаются губами, и дышится жарче и пьянее.
Когда две её голубики с налётом утреннего тумана закрылись, Флинс тоже поспешил закрыть глаза.
— Как по мне, ты точно искала чего-то определённого, — задумчиво, шёпотом и с насмешкой пробормотал он, слабо растягивая губы улыбкой.
— Вот как? — лениво приоткрыла она глаз и убедилась, что он всё ещё держит свои закрытыми с блаженным видом, как у святого.
— Точно не дорогу замуж, но можем сойтись и на ней.
— Я хотела узнать…
— Сколько во мне совести? Насколько я честный, — сглотнул он подливший в горло хрип, — человек? Не я это начал, миледи. Понимаю, я для вас диковинный зверь, совсем другой, и как в музее вы взялись на меня глазеть, пусть даже и, г-хм, без одежды… Поистине беличье любопытство.
Лаума перекрыла губы пальцем, до жеста тишины завороженно наблюдая, как они двигаются. Он покорно замолчал, но его глубокий вдох сказал ей, что на душе у него что-то тёмное и не слишком откровенное.
— Форсировать события было глупо, — согласилась она, нахмурившись. — Я не устояла, прости.
Расслышав, как она снова спонтанно перешла «на ты», он чуть оттаял.
— Понимаешь, в чём дело… Будь ты совершенно заурядной и всего-лишь-прекрасной-женщиной-на-горизонте… — выговорил он быстро, катая по фразе презрение к совершенно заурядным. — Произошедшее… не есть даже инцидент. Точнее, не было бы им. Акт обмена страстью, обоюдный, бестолковый… В Царских Палатах иного и не ждут. Бывало со мной и раньше. Но ты, белочка моя лесная, моя лань, моя королева вод и сосновых сводов… Почему же? Я думал, добьюсь тебя осторожно, хоть где-то пригодится проклятое джентельменство, а ты?..
— Ты, что, — краснея, закрыла она лицо, — стыдишь меня?
— Ещё бы, — усмехнулся он, отняв от её лица хрупкие ладони и положив на себя, — но сделанного не воротишь, оно случилось, и…
— И ты закономерно спрашиваешь, когда замуж, — закончила она, хохотнув.
— Сама догадливость.
— Прости, я не придворная дама никакая и не княжна, чтоб долго шаркать реверансы. Да, Глас Луны, почёт с детства, древняя связь с природой… Представь, как я росла — мне все смотрели в рот и ставили в пример, а я?.. Мне даже прыть свою пришлось усмирить, а я ведь мечтала нестись в ночи среди полей и рвать губами мхи, покрытые зимним ночным инеем, рога чесать о скалы, пока под копытами ревут морские брызги, а в итоге… Избранное дитя. Всё одно, изо дня в день: наставления, благочестия, богохульство от себя самой. Не знаю, смотрит ли на меня луна, но если смотрит, вряд ли ей нравится, что видит.
— Какая жалость, — картинно вздохнул он, — что на самом деле моя обожаемая и чудесная женщина набросилась на меня лишь из протеста судьбе.
— Флинс!
— Что?
Она прильнула к нему, буравя взглядом, но неуязвимый к ней, он только едва изменился лицом, одарив тонкой фирменной усмешкой, и пальцами вернул ей за острое ухо убежавшие пряди.
— Я ведь первый встречный. Практически. Представь, что чувствую я.
— Не первый, но первый… волнующий, — призналась, неловкая и мягкая. — Не думала, что покажусь легкодоступной, если не стану юлить и скрываться… Флинс, вы… ты…
Он, зажмурившись от удовольствия, восхитился, как охотно Лаума захотела выложить карты. Несмотря на то, как не желал больше сознательно играть её любознательной и откровенной душой, перед собой не стал лукавить и лишь отметил, как хотел только одного.
— Ч-ш-ш. Можно, я скажу? — прошептал он.
— Только не про «замуж».
— Неужели я так противен?
— Не занудствуй, — рассмеялась, показав зубы.
— А что такого? — откинулся он на подушку, сложив локоть под шеей. — В тебе — мой дом. Увидев тебя в лесу, в утренней солнечной пыли, я вернулся к сути своего рода, если кратко. И вряд ли, очень-очень вряд ли, найдётся на всём свете хоть ещё одна такая Лаума, которую, кхм, действительно, я бы захотел позвать замуж. Так что зову, в который раз.
— Да ты серьёзно настроен.
— Ты только поняла? — уставился он на неё насмешливо и пусто. — Откажешь? Разбитое сердце я, может быть, переживу, но не бей, пожалуйста, фонарь.
Она не стала глотать крючок удочки, догадавшись, что его намёки на то, как бережно она фонарь держала, как легонько дышала на стекла и полировала тряпочкой, и есть её несостоявшееся, но честное признание. Засмеялась, вспоминая, как однажды он её одурачил, спрятавшись в фонаре и затесавшись среди её вещей. Она ведь искала — и расстроилась, когда подумала, что он ушёл, не попрощавшись, а когда разглядела, от смущения не смогла злиться. Он ночевал с ней в одной постели много-много раз: с жёлтым фонарём она могла читать перед сном книги, но откладывала их и выбирала синий. То оставляла рядом, то под одеяло кутала, как одушевлённый предмет — и ведь таким он и был — и с удовольствием прижимался холодной сталью к её горячей коже, и на подушке занимал почётное место её друга и любовника. Иногда она забывала, что он вообще форму имеет телесную, болтала с ним ночи напролёт, а иногда вспоминала и начинала загадочно и нервно молчать. Флинс за ней осторожно ухаживал; оба смущённые тем фактом, точно в форме света и стекла он менее физический, и чужды тогда иные мысли, какие к ней приходили — она смущалась поцеловать его снова, но переборов почти детскую неловкость, целовала и продолжала целовать. И холодное стекло, и нагретые внутренним огнём аккуратные, улыбкой изогнутые губы. Она признавалась себе, что действительно его хотела — слов и взглядов, желаний и действий, взаимности, если называть кратко. Честно и прямо признаться, что стыдным то обладание было и осталось, Лаума всё же смогла. Стыд её ранил. Вскрыл обиду на его первичную, чуть издевательскую романтичную холодность — красивые слова Флинс складывал, вращал их потрясающим танцем слога, дарил ей и подарки, и комплименты, но ничего телесного. Ничего однозначного — и не про брак, обратившийся быстро в шутку, а про близость. Феерию её, ласковую и согревающую. Лаума расстраивалась, точно у красоток на балу была перед ней фора.
— Ты обещала кое-что рассказать, — прижался к рёбрам сгиб локтя, вернув Флинсу её внимание. — Загадочное «потом».
— А, это, — прокатилась по её лицу сумрачная тень. — Не очень приятный момент. Не принимайте на свой счёт, прошу.
Он молча продолжал слушать, и она вдруг поняла, что это странное тайное обстоятельство, в зависимости от подобранных слов, может и разрушить их союз, ещё не сложившийся во что-то долговременное и крепкое, и поостереглась продолжить.
— Не хотите говорить? Пожалуйста, — мягко согласился он, — я не настаиваю. Берегите вашу тайну столько, сколько понадобится.
Лаума улыбнулась — как человек, не желающий, чтоб на его проблеме заостряли внимание. Вздохнула — тихо и тяжело, собираясь с силами.
— Хотите правду, Флинс? Только вдумайтесь в мой быт и в мою веру. За все жертвы во имя лун, за любую кровь и каждую жизнь… Всегда и всюду, где бы ни была, что ни делала и чему ни учила… Всё должно идти смерти. Вряд ли будет мне искупление, но если вдруг однажды я полюблю смерть и вверю себя ей… Может, моя личная жертва сумеет смягчить всё то, чем писана наша история. Однажды я увидела вас. Я, конечно, уже тогда знала, кто вы, что вы такое, — сел её звон в голосе, — но не думайте, что я в вас вцепилась только как в мост между временами и энергиями. Мне казалось, вы и меня можете научить правде — той стороне её, которую мне никак не увидеть. Я думала, вы мастер смерти, погребенный самовольно призрак, упрямый, непреклонный, возражений не знающий, а вы… Вы повернулись ко мне стороной человеческой и, как теперь вижу, ранимой. Простите, что думала о вас дурно. Простите, что наивно решила пристать, рогатая простушка. С чего-то вдруг решила, что полюбить вас — моя личная жертва, а вы многим лучше иных людей. Простите меня, Флинс.
Выговорившись, она не знала, чем измерить своё опустошение. Лёжа рядом с ним, соприкасаясь и наготой, и личной философией, она думала, что поступила с ним недостойно — а ещё дивилась, как взрослеть сумела, будучи взрослой. Как её и первая любовь, и первое удовольствие, и первая личная истина удивительным образом сошлись именно в нём — в том странном и холодном каркасе из металла и стекла, который лишь из крайнего одиночества шёл навстречу и личину принимал удобную для дружбы у людей. Пожалуй, она ждала осуждения.
Флинс из вежливости не рассмеялся. Его почему-то позабавило, как она сумела скрыть за наивными глазами такую сильную веру, что чувства к нему значат что-то ритуальное и возвышенное. Превознесла его, точно волка, что заглотит луну, а вместе с ней и её прежние идеалы. Наивная, нежная, в исступлении забравшаяся на него снова. Беспредельно ласковая и глубинно скромная.
— Нет, моя белочка, я не бог никакой, не жнец и не расскажу тебе никаких тайн. Я просто потерянный в пурге свет, к которому вечно кто-то идёт, но никогда не задерживается надолго. Я тот костёр, что оставляют другим. Я выбрал залезть в лампу, чтоб мою искру не трепал ветер времени. Я бы хотел хранить память о прошлом, чтоб рассказывать её таким, как ты — любознательным и истым правдолюбцам, но оказался слишком слаб, эгоистичен, чтоб помнить всё — я стал запоминать лишь то, что приносило мне радость, а после пробуждения я и вовсе не желаю знать иной жизни, кроме как в покое и благоденствии. Только вот… Я давно её лишился, и остаётся теперь смотреть на жизнь других. На вашу жизнь, милая, цветущая Лаума — смотреть и преобразовывать её для вас. Вы не встретили столп мироздания, увы — но я полюбил вас, едва вы у моего огня взялись греть пальцы. Он холоден и чужд, но вы упрямо притворялись, что согреты. Вы и впрямь не боитесь смерти, Лаума. Вы выше смерти. Если это и есть ваше откровение, для которого вы так отчаянно хотели со мной близости, то вот. Вы его добились.
Мокрая её щека слегка склеилась высохшей от слезы солью. Она стиснула его, сплелась с ним в клубок, крепко обвила ногами.
— А что до твоих догадок… Ты была юна и наивна, — тихо продолжил он. — Никто не судит ни твоё учение, ни правду, которую оно несёт. Всё познаётся на долгой, иногда даже слишком долгой дистанции. Истина ведь никогда не открывается единожды — как минимум, ей нужно получить подтверждения. Требует времени. Дай ему случиться.
— Очень стыдно мешать свои личные чувства с верой, — призналась она, чуть погодя.
— Не хотите, чтоб преобладала вера? Или жалеете, что решились на…
Он умолк, не желая озвучивать их интрижку словами, которые могут оказаться отличными от её восприятия.
— Да нет же, — тряхнула она рогами, привстав на руке, залившись по щекам краской и пронзительно посмотрев ему в глаза. — Держу пари, что вам и без меня тысячу раз говорили, что вы весьма умелый любовник.
— Ну, не тысячу, не надо…
— Флинс!..
— Что? — прищурившись, он подарил ей улыбку.
— Ничего, — засмеялась она над собой. Длинные её тёмные волосы растеклись над постелью — перевязанные нитками с бисером, увитые перьями, заплетенные в тонкие косы. Флинс подумал, что такие изящные скульптуры ценят все, и пора бы окончательно прибрать её себе, пока не позарился кто-то другой — и на её чудесных пальцах остаться висеть стальным кольцом.
— Лаума, — требовательно позвал он, захватывая в руки, — наш союз только начался…
— Никаких «замуж», — упреждающе насупила брови.
— У вас обет безбрачия? — удивился он её упрямству.
Она не ответила сразу — тихонько хихикала в плечо.
— Нет. Просто нравится, как предлагаете. Очень заманчиво.
— Тогда зову вас замуж. Обвенчаться, жениться, сочетаться браком, стать супругами, объявить о помолвке, составить пару…
Лаума засмеялась громче — наконец, счастливее.
— Зову, — повторил Флинс, — сейчас. А согласитесь потом, когда будете готовы, идёт?
Она кивнула, почти урча от удовольствия.
— А ещё… Хотите, снова узнаем друг друга ближе?
Жар завернулся на кончиках ушей, стоило его мягкой щеке прохладно прижаться поверх её. Ресницы похлопали её скулы, пощекотали, как летняя трава, сразу соблазнили немым обещанием обоюдного и обходительного. Ватное тело расслабилось, сдалось, пропустило сквозь одеяло очертить и обвести мышцы ног там, где они вызывают прозрачный, с налётом будущего желания, ожог.
— Надеюсь, не я одна наслаждаюсь процессом.
Флинс улыбнулся — слабо, вяло, едва приоткрыв губы, то пересохшие, то влажные, — как пьяный. Почти насмехаясь, Лаума нависла сверху, разглядывая его и понимая, что, действительно, именно таким он был бы, когда пьян. Запах старости снова окутал её, формалиновая колба вместо его рта погрузила её в прозрачное забвение. Язык, нижний, но ведущий, обласкал её язык, и так же, как губы мокро и благодарно ему сдались, раскрылась и она сама, почти заставив его поверить, что бездонная, пока не сжалась, не обхватила собой и не затягивала назад, барахтаться в ней, руками пытаться объять, искать момент бесконтролия и слабо сдержанного свиста из сжатых зубов, пока шёлк внутри неё пытается себя возомнить паучьим коконом.
Флинс бы хотел лизать ей руку, пока одной она показывает, в каких местах особенно женщина, а другой, стекло дверцы отворив, лезет влагу с неё сжечь в само нутро фонаря. Его свет в ней находит маленькую личную тьму — безмерно милым кажется, что она, уча других, тайно боится омута своих сомнений. Давай вместе, говорит его трескучий синий язык, и она сует смело в него руку, собирает в ладони, со всех сторон подсвечивает свою истину.
Флинс её не торопит — пусть определится сама, однако и самого знания её удивительной природы достаточно, чтоб не просто полюбить её больше, а человеком сделать, каким когда-то был сам.