***
Профессор Ким Сону выглядел именно так, как и должен выглядеть преподаватель корейской литературы в самом престижном университете Сеула: аккуратный тёмный пиджак, очки в тонкой оправе, волосы, уложенные с той особенной тщательностью, которая выдает человека, привыкшего контролировать каждую мелочь в своей жизни, и мягкая, почти извиняющаяся улыбка, от которой у первокурсниц подкашивались колени, а первокурсники начинали хотеть на его занятия, даже если терпеть не могли литературу. Ли Хисын не был первокурсником. И у него не подкашивались колени. — Профессор Ким, — сказал он, останавливаясь прямо перед кафедрой после лекции, и голос его был ровным, чуть насмешливым, с той особенной интонацией, которая одновременно и соблюдает субординацию, и намекает, что соблюдает он её исключительно из вежливости, а не из уважения, — вы не могли бы объяснить вот этот пассаж про «цветы зла» в контексте третьей главы? А то я, кажется, совсем не понимаю вашу мысль. Сону поднял глаза от конспекта и на секунду замер. Студент перед ним был высок — на полголовы выше самого Сону, что случалось нечасто, — с русыми волосами, собранными в небрежный хвост, из которого выбивались отдельные прядки, падающие на лоб и щёки, и с глазами такого светлого оттенка серого, что в них можно было утонуть, если позволить себе эту роскошь. Форма — свободная толстовка университетского образца, потёртые джинсы, кроссовки с немыслимо толстой подошвой — кричала о полном пренебрежении к дресс-коду, но держался этот студент с такой уверенной, почти наглой грацией, что замечание сделать язык не поворачивался. — Ли Хисын, — Сону улыбнулся своей фирменной мягкой улыбкой, внутри которой не было ни капли мягкости, только холодное, профессиональное любопытство. — Вы с третьего курса, верно? Филология? — Он самый, — Хисын облокотился на край кафедры, вторгаясь в личное пространство Сону с той непринуждённостью, которая могла быть либо следствием природной наглости, либо продуманной тактикой. — Так что насчёт пассажа? Мне очень интересно ваше мнение. Как специалиста. Слово «специалиста» он выделил голосом чуть заметно, придав ему оттенок, который мог означать что угодно — от искреннего уважения до откровенной насмешки. — Боюсь, что для объяснения этого пассажа потребуется больше времени, чем осталось до перемены, — Сону закрыл конспект, складывая пальцы в замок, и посмотрел на Хисына поверх очков — взгляд, который обычно заставлял студентов смущённо отводить глаза. Хисын не отвёл. — Зайдите в пятницу, после пар. Я буду в кабинете до шести. — В пятницу, — Хисын кивнул, и на губах его мелькнула улыбка — быстрая, острая, как лезвие. — Обязательно зайду. Профессор. Последнее слово он произнёс так, будто пробовал его на вкус, смаковал, задерживал на языке, и Сону вдруг поймал себя на мысли, что этот вкус ему определённо нравится — терпкий, дерзкий, с привкусом запретного плода. — До пятницы, — ответил Сону ровно, возвращаясь к своим записям и делая вид, что пальцы, сжимающие ручку, дрожат исключительно от усталости после долгой лекции. В пятницу Хисын пришёл не один. — Профессор Ким, — Чонсон, рыжеволосый капитан университетской сборной по футболу, просунул голову в приоткрытую дверь кабинета, — тут это… Ваш студент к вам. С вопросами. Мы его пропустим? — Если вопросы действительно по учёбе, — Сону поднял глаза от стопки курсовых и встретился взглядом с Хисыном, стоящим за спиной Чонсона с выражением невинности на лице, которое не обмануло бы и слепого. — Впустите, Чонсон-ши. И закройте дверь, пожалуйста. Не хочу, чтобы нам мешали. Чонсон хмыкнул, бросил на Хисына странный взгляд — смесь предупреждения и любопытства — и вышел, прикрыв за собой дверь с тем особенным щелчком, который отрезал кабинет от остального мира, делая его отдельным, изолированным пространством, где правила университета переставали действовать. — Присаживайтесь, Ли Хисын-ши, — Сону указал на стул напротив стола, откидываясь на спинку кресла и наблюдая, как студент приближается — медленно, с той особенной грацией, которая выдавала в нём либо бывшего танцора, либо человека, прекрасно осознающего своё тело и умеющего им пользоваться. Хисын не сел. Он обошёл стол, остановился вплотную к креслу Сону, нависая над ним всем своим ростом, всем своим присутствием, и улыбнулся — той самой острой, дерзкой улыбкой, от которой внутри Сону что-то сжималось в тугую пружину. — Я, кажется, просил присесть, — голос Сону оставался ровным, профессиональным, но внутри уже разгоралось то самое, запретное, о чём он запрещал себе думать с первой же лекции этого студента. — А я, кажется, пришёл не для того, чтобы сидеть, — Хисын наклонился, опираясь руками на подлокотники кресла, заключая Сону в кольцо своих рук, и теперь их лица разделяли сантиметры, не больше. — Я пришёл за объяснениями, профессор. За очень личными объяснениями. — Личными? — Сону поднял бровь, и в этом жесте не было ни капли удивления — только игра, только танец, который они оба начали ещё в понедельник и который сейчас подходил к своей кульминации. — Очень, — Хисын выдохнул это слово прямо в губы Сону, и дыхание его пахло мятой и чем-то ещё, неуловимо сладким, тем, что въедается в кожу после долгого дня, проведённого на людях. — Видите ли, профессор, я никак не могу понять один пассаж. Не из учебника. Из жизни. — И что же это за пассаж? — Почему такой милый, такой правильный профессор смотрит на меня так, будто хочет съесть? — Хисын усмехнулся, и в этой усмешке не было насмешки — только вызов, только приглашение, только обнажённая, пульсирующая правда. — Я, знаете ли, умею читать взгляды. А ваш взгляд… Он совсем не педагогический. Сону молчал долгую секунду, другую, рассматривая лицо напротив — резкие скулы, светлые глаза, влажные от возбуждения губы, прядку русых волос, упавшую на лоб, и чувствуя, как внутри тает последний лёд, как отпускает контроль, как просыпается то самое, дикое, что он прятал годами под маской милого профессора, под вежливыми улыбками, под идеально выглаженными рубашками. — А если не педагогический? — спросил он тихо, и голос его вдруг потерял всю свою мягкость, став низким, хриплым, почти опасным. — Что тогда, Ли Хисын-ши? — Тогда, — Хисын наклонился ещё ближе, касаясь губами уголка губ Сону, не целуя, только дразня, только распаляя, — я предлагаю вам перейти к практическим занятиям, профессор. Теорию мы уже прошли. Сону не ответил. Вместо ответа он запустил пальцы в русые волосы — в ту самую прядку, упавшую на лоб, — и потянул, заставляя Хисына запрокинуть голову, открывая шею, открывая кадык, бьющийся под тонкой кожей в бешеном ритме. — Ты хоть представляешь, — выдохнул он, кусая Хисына в нижнюю губу — не больно, только чтобы почувствовать вкус, — сколько лет я играл эту роль? Сколько лет я был паинькой, правильным, удобным? И тут появляешься ты — наглый, дерзкий, с этим своим языком без костей… — Нравится? — Хисын усмехнулся сквозь поцелуй, отвечая, впуская, отдавая инициативу с той лёгкостью, которая могла родиться только из полного, абсолютного доверия. — Бесит, — признался Сону между поцелуями, но руки его уже расстёгивали пуговицы на рубашке Хисына, а пальцы путались в русых прядях, накручивая их на кулак, притягивая ближе, глубже, сильнее. — Бесит до дрожи. До желания поставить тебя на колени и… — И? — И показать, кто здесь профессор.***
Стол профессора Кима Сону был огромным — тёмного дерева, массивным, покрытым стеклом, под которым лежали какие-то древние манускрипты и современные методички, с идеально выверенным порядком, с одинокой чашкой остывшего кофе на подставке и стопкой непроверенных курсовых, которым сегодня явно не суждено было дождаться красных чернил. Сейчас на этом столе лежал Хисын — разметавшийся, раскрасневшийся, с влажными от пота волосами, рассыпанными по стеклянной поверхности, с расстёгнутой толстовкой, с задранной до груди футболкой, с пальцами, вцепившимися в край столешницы так, что костяшки побелели. А над ним нависал Сону — всё ещё в наполовину расстёгнутой рубашке, с идеальной укладкой, превратившейся в художественный беспорядок, с горящими глазами и той самой улыбкой, в которой не осталось ни капли профессорской мягкости. — Сону, — выдохнул Хисын, и голос его дрожал — не от страха, от предвкушения, от той острой, почти невыносимой сладости, которая разливалась по телу с каждым прикосновением чужих губ. — Сону, если ты сейчас не… — Если я сейчас не? — Сону поднял голову от его живота, и губы его блестели — влажные, припухшие, с микроскопическими капельками слюны в уголках. — Не перестану? Не продолжу? Что ты прикажешь, Ли Хисын-ши? — Прикажу, — Хисын дёрнул его за волосы — за эти идеально уложенные чёрные пряди, которые так и просились, чтобы их растрепали, — притягивая к себе, впиваясь в рот поцелуем — жадным, глубоким, почти злым, — чтобы стереть эту насмешливую улыбку, чтобы почувствовать вкус себя на этих губах, чтобы окончательно, бесповоротно потерять контроль. — Прикажу тебе делать то, что я скажу. — А что ты скажешь? — Сону дразнил, кусал его нижнюю губу, проводил языком по прикушенному месту, собирая микроскопические капельки крови, солоноватые, терпкие, живые. — Я скажу, — Хисын выдохнул это прямо в его рот, — что хочу тебя. Всего. Сейчас. Сону усмехнулся, но послушался — стянул с Хисына остатки одежды, смахнул курсовые на пол (бумаги разлетелись белыми птицами, и Хисын поклялся себе, что перепишет их все заново, если понадобится, только бы не останавливать этот момент), и навис над ним, вжимая в прохладное стекло всем своим телом. — Красивый, — выдохнул он, проводя ладонью от ключиц до живота, собирая с разгорячённой кожи мурашки, чувствуя, как под пальцами дрожит каждое сухожилие, каждая мышца. — До чего же ты красивый, наглый, дерзкий… — Комплименты потом, профессор, — Хисын улыбнулся, глядя на него снизу вверх, и в этой улыбке было столько вызова, столько приглашения, столько чистого, незамутнённого желания, что Сону забыл, как дышать. — Делайте уже что-нибудь. А то я передумаю и пойду к Чонвону. Он, между прочим, тоже на меня заглядывался. — Чонвон? — Сону хмыкнул, наклоняясь и кусая его за ключицу — не больно, только чтобы оставить след, только чтобы пометить, только чтобы этот наглый студент знал, с кем имеет дело. — Этот книжный червь и близко к тебе не подойдёт, если я скажу слово. — А вы скажете? — выдохнул Хисын, когда губы Сону прошлись по его груди, спускаясь всё ниже, к животу, к резинке боксеров, к той линии, за которой начинается самое сокровенное. — Я уже сказал, — Сону стянул с него боксеры одним движением, и прохладный воздух кабинета коснулся самого интимного места, заставляя Хисына вздрогнуть и выгнуться. — Ты мой. Весь. С этого момента и до тех пор, пока сам не захочешь уйти. — А если не захочу? — Тогда, — Сону наклонился и провёл языком по внутренней стороне бедра — легко, едва касаясь, дразня, приближаясь к самому сокровенному, но не касаясь, — будешь моим вечно. Хисын застонал в голос, вцепившись пальцами в волосы Сону — в эти чёрные, мягкие, идеальные пряди, которые так контрастировали с его собственными русыми, — и потянул, направляя, приглашая, умоляя без слов. — Сону… — выдохнул он, теряя всю свою наглость, всю дерзость, всю защиту, и оставаясь просто Хисыном — молодым, жадным до жизни, до любви. — Тихо, — Сону погладил его по бедру, не прекращая движение губ — выше, ближе, к самому центру, где пульсировала кровь, где тело требовало разрядки. — Я знаю, что делаю. Доверься мне. И Хисын доверился — откинулся на стекло, закрыл глаза и позволил Сону делать всё, что тот захочет. Сначала были поцелуи — долгие, глубокие, смакующие, когда Сону будто пробовал его на вкус, изучал языком каждый сантиметр губ, каждую складочку, каждую трещинку. Пальцы его при этом не переставали гладить волосы Хисына — накручивали русые прядки на пальцы, отпускали, накручивали снова, создавая тот самый ритм, под который всё тело расслаблялось и настраивалось на одну волну с чужими прикосновениями. — Твои волосы, — выдохнул Сону в перерыве между поцелуями, и голос его звучал благоговейно, почти святотатственно. — Я с первой лекции смотрел на них. Думал, каково это — трогать. Чувствовать, как они скользят между пальцев. — И как? — Хисын усмехнулся, но усмешка вышла мягкой, размякшей от этой нежности, от этого внимания к деталям, которых он сам в себе не замечал. — Лучше, чем я представлял, — признался Сону, зарываясь лицом в его волосы, вдыхая запах — шампунь, пот, молодость, жизнь. — Гораздо лучше. А потом губы Сону двинулись ниже — по шее, по ключицам, по груди, по животу, оставляя за собой влажную дорожку, на которой кожа горела, требовала продолжения, молила не останавливаться. — Сону, — выдохнул Хисын, когда понял, куда именно направляются эти губы, — ты не обязан… Я не просил… — А если я хочу? — Сону поднял на него глаза — блестящие, тёмные, с расширенными зрачками, затопившими радужку почти полностью. — Если я хочу попробовать тебя на вкус? Хисын сглотнул — горло сделало судорожное движение — и кивнул, не в силах говорить, не в силах отказывать, не в силах делать ничего, кроме как наблюдать за этим падением профессора Ким Сону в пучину собственного желания. Процесс был медленным, тягучим, почти ритуальным. Сначала язык скользнул по члену — легко, едва касаясь, дразня, — и Хисын выгнулся, вцепившись пальцами в стекло, чувствуя, как под ладонями скользит холодная гладкость, контрастирующая с жаром, разливающимся по телу. Потом глубже, настойчивее, ритмичнее — Сону учил его тело, изучал реакции, запоминал, какие движения заставляют Хисына стонать громче, а от каких — замирать, боясь дышать, чтобы не спугнуть ощущение. — Хватит, — выдохнул Хисын наконец, когда понял, что ещё немного — и сорвётся, не успев дать Сону то, ради чего они сюда пришли. — Хватит, Сону. Я хочу… я хочу тебя. Но сначала… — Сначала? — Сону поднял голову, облизывая губы, и вид у него был самый довольный, самый хищный из всех возможных. — Сначала я хочу попробовать тебя, — Хисын потянул его за волосы, заставляя подняться, и развернул, меняя их позиции — теперь Сону лежал на столе, раскинувшись, раскрасневшийся, с расстёгнутой рубашкой, с задранным до груди свитером, а Хисын нависал над ним, высокий, наглый, дерзкий, но с такой нежностью в глазах, от которой у Сону перехватывало дыхание. — Ты дал мне себя. Теперь моя очередь — дать тебе. И он наклонился, целуя Сону в живот, в пах, в бедро, прокладывая дорожку к тому месту, куто хотел прикоснуться больше всего. Сону выдохнул, запрокидывая голову, открываясь, сдаваясь, и пальцы Хисына в его волосах были единственным якорем, удерживающим в реальности. — Расслабься, — шепнул Хисын, разводя его ягодицы пальцами. — Я буду нежен. Обещаю. Первое прикосновение языка было странным — для них обоих. Сону вздрогнул, сжался инстиктивно, и Хисын замер, давая привыкнуть, давая телу понять, что это не страшно, что это — продолжение нежности, а не вторжение. — Дыши, — попросил он, гладя бедро свободной рукой, успокаивая. — Просто дыши. Сону выдохнул, расслабляясь, и Хисын продолжил — медленно, осторожно, исследуя языком самое сокровенное место, чувствуя, как под губами дрожит кожа, как мышцы постепенно отпускают напряжение, как тело Сону начинает отвечать, подаваться навстречу, принимать эту ласку. — Хисын, — выдохнул Сону, и голос его был хриплым, сбитым, чужим. — Хисын, что ты делаешь… — Пробую тебя на вкус, — отозвался Хисын между движениями языка. — Ты ведь хотел знать, какой я? Теперь я хочу знать, какой ты. Весь. Язык проникал глубже — насколько это было возможно, — и Сону чувствовал, как тает последний лёд, как разжимаются последние тиски, как тело принимает эту странность, эту острую, почти неприличную близость. Он никогда не думал, что слово «воспитание» может иметь такой вкус — солоноватый, терпкий, с металлической ноткой крови там, где Хисын слишком сильно прикусил губу, и с привкусом собственного тела, возвращённого ему чужими губами самым интимным из возможных способов. — Хватит, — выдохнул он наконец, когда ощущения стали почти невыносимыми — слишком острыми, слишком яркими, слишком. — Хватит, Хисын. Я хочу… хочу тебя внутрь. Хочу чувствовать тебя там, где был твой язык. Хисын поднял голову, облизнул губы, собирая с них влагу, и улыбнулся той самой острой, дерзкой улыбкой, от которой у Сону внутри всё переворачивалось. — Получишь, — пообещал он, поднимаясь и потянувшись к своей сумке, где в боковом кармане лежал маленький тюбик смазки — предусмотрительность, о которой Хисын и сам не знал до сегодняшнего утра, когда вдруг, собираясь в университет, сунул его туда «на всякий случай». — Всё получишь. И даже больше. Процесс подготовки был долгим, тщательным, почти ритуальным. Хисын вводил пальцы медленно, по одному, давая Сону время привыкнуть, давая телу раскрыться, давая этому правильному профессору превратиться в мягкую, податливую готовность. — Ещё, — просил Сону, вжимаясь задом в его пальцы, и голос его был хриплым, сбитым, чужим. — Ещё один. Я выдержу. — Выдержишь, — соглашался Хисын, добавляя третий палец, растягивая, подготавливая, и целовал его позвоночник, лопатки, затылок, куда мог дотянуться. — Ты всё выдержишь. Ты сильный. Самый сильный из всех, кого я знал. — А много ты знал? — хмыкнул Сону, пытаясь вернуть свою привычную ироничность, но голос дрогнул, когда пальцы Хисына надавили куда-то внутрь, задев то самое место, от которого по телу простреливало молнией. — До сегодняшнего дня — никого, — признался Хисын тихо, и в голосе его не было игры — только правда, только та самая уязвимость, которую он прятал годами под маской наглости и дерзости. — Ты первый, Сону. Кому я позволил… кого я захотел. Сону замер на мгновение, переваривая эту информацию, а потом перевернулся на спину, встречаясь с Хисыном взглядом — глаза в глаза, душа в душу, без защиты, без игры, без масок. — Тогда, — сказал он тихо, проводя ладонью по щеке Хисына, по его чуть колючей от пробивающейся щетины коже, по губам, которые только что были там, в самом сокровенном месте его тела, — тогда иди ко мне. Весь. Без остатка. Я приму. Хисын вошёл медленно — так медленно, что Сону чувствовал каждое миллиметровое продвижение, каждое расширение, каждое заполнение пустоты, о существовании которой не подозревал до этого момента. Было тесно, горячо, почти больно, но эта боль тонула в нежности, в поцелуях, в руках, гладящих по лицу, по груди, по бёдрам, отвлекающих, успокаивающих, обещающих. — Хорошо? — выдохнул Хисын, замерев внутри, давая привыкнуть, давая принять. — Хорошо, — Сону кивнул, обхватывая его ногами, притягивая ближе, глубже. — Двигайся. Пожалуйста. И Хисын двигался. Медленно, ритмично, глубоко, вкладывая в каждое движение всю свою нежность, всю свою долгую тоску по кому-то, кто увидит в нём не только наглого студента, не только дерзкого, не только острого на язык, но и того, нежного, настоящего, кто жил внутри годами и только сейчас получил право на существование. — Сону, — шептал он в губы, — Сону, ты такой… такой тёплый… такой мой… Стекло под спиной Сону было холодным, и этот контраст — ледяная гладкость под разгорячённой кожей и жар чужого тела внутри — сводил с ума, разрывал сознание на куски, заставлял забыть, кто он, где он, почему он здесь. Осталось только это — ритм, дыхание, близость, заполняющая все пустоты. — Хисын, — выдохнул он, чувствуя, как приближается разрядка, как пружина сжимается до предела, — Хисын, я сейчас… — Я знаю, — Хисын ускорился, входя глубже, почти выходя и снова заполняя, — я с тобой. Вместе. Давай вместе. И они упали в эту пропасть одновременно — с криками, с дрожью, с ощущением, что мир схлопнулся до размеров их тел, их сердец, их общего, неделимого дыхания. А потом наступила тишина — тягучая, плотная, обволакивающая, как тёплый мёд. И было дыхание — сбивчивое, частое, постепенно выравнивающееся. И были руки Хисына, гладящие Сону по волосам — по этим чёрным, спутанным, влажным прядям, которые больше не походили на профессорскую укладку. И были губы, целующие лоб, веки, щёки, собирающие влагу, о существовании которой Сону и не подозревал. — Ты плачешь, — шепнул Хисын, и в голосе его не было насмешки — только благоговение, только нежность, только та самая уязвимость, которую они оба позволили себе показать. — Я не… не знаю, почему, — Сону всхлипнул, пытаясь улыбнуться, и улыбка вышла кривой, беспомощной, почти детской. — Я никогда… никогда не думал, что может быть так… — Так? — Хорошо. Правильно. По-настоящему. Хисын поцеловал его в губы — долго, глубоко, смакующе, будто пробовал на вкус эти слова, эту правду, этого человека, который оказался совсем не тем, кем казался на первой лекции. — Ещё не всё, — сказал он, отрываясь от губ, и в глазах его мелькнуло что-то — вызов, обещание, приглашение. — В смысле? — Ты хотел знать, каков я на вкус, — Хисын улыбнулся той самой острой, дерзкой улыбкой, но в ней не было теперь ни капли игры — только правда, только желание, только та особая интимность, которая рождается между людьми, позволившими себе быть настоящими. — Теперь моя очередь — показать тебе. Он опустился вниз, целуя живот Сону, пах, бедро, и Сону замер, не веря, не понимая, но чувствуя, как тело откликается на эту новую волну желания. — Хисын, ты не должен… мы только что… — Я не должен, — согласился Хисын, разводя его ягодицы пальцами. — Я хочу. Хочу попробовать нас двоих на вкус. Хочу вернуть тебе то, что ты мне дал. И он наклонился, касаясь губами сфинктера, собирая языком сперму, то, что осталось от их близости, смешивая свой вкус со вкусом Сону, возвращая ему эту странную, почти неприличную нежность. Сону застонал — не от возбуждения, от переполненности чувствами, от этой острой, ни с чем не сравнимой близости, когда тебе возвращают часть тебя самым интимным из возможных способов. Пальцы Хисына в его волосах — накручивающие чёрные пряди, отпускающие, накручивающие снова — были единственной реальностью, единственным якорем, удерживающим в этом мире. — Хисын, — выдохнул он, когда тот поднял голову, облизывая губы, и на них блестело то, что было их общим, их тайным, их единственным. — Хисын, я… — Я знаю, — Хисын поднялся к нему, целуя в губы, давая попробовать себя — их — эту новую реальность, в которой они оба были собой и друг другом одновременно. — Я тоже. И это только начало. В коридоре послышались шаги — быстрые, приближающиеся, и через секунду в дверь постучали. — Профессор Ким! — голос Чонсона звучал взволнованно, почти панически. — Там это… Джеюн с Сонхуном подрались в столовой, и вас ректор ищет! Говорит, срочно! Сону и Хисын замерли, глядя друг на друга, и одновременно прыснули — сначала тихо, потом громче, потом уже не в силах сдерживаться, утыкаясь лицами друг другу в плечи, чтобы заглушить смех. — Скажи… — выдохнул Сону сквозь смех, — скажи, что я… Что я перезвоню… — Сам скажи, — Хисын усмехнулся, но в глазах его плясали чёртики. — А то Чонсон потом весь универ обойдёт с расспросами, почему это профессор Ким не открывает дверь, а из-за неё так подозрительно пахнет… — Чем пахнет? — Сону принюхался и покраснел — густо, до корней волос. — О боже… — Не боже, а профессор Ким, — Хисын чмокнул его в нос и начал собирать одежду с пола, двигаясь с той особенной грацией, от которой у Сону снова перехватывало дыхание. — Открывай окно, профессор. И готовь объяснение, почему у вас курсовые по всему полу разбросаны. — А ты? — А я, — Хисын натянул толстовку, поправил волосы и подмигнул, — пойду через чёрный ход. И буду ждать тебя в субботу. В то же время. С новой порцией вопросов по программе. — По какой программе? — Сону уже открывал окно, впуская в кабинет холодный октябрьский воздух, смешанный с запахом города и свободы. — По программе воспитания, профессор, — Хисын улыбнулся напоследок и исчез за дверью чёрного хода, оставив Сону одного — с мокрыми волосами, сбитым дыханием и ощущением, что жизнь только начинается. Чонсон постучал снова, настойчивее. — Иду, — отозвался Сону, поправляя рубашку и пытаясь вернуть на лицо выражение профессорской мягкости. — Уже иду. Но в зеркале над раковиной отражался совсем не профессор Ким Сону — милый, правильный, удобный. В зеркале отражался тот, кого разбудил в нём наглый русый студент. Тот, кому это безумно нравилось. Тот, кто с нетерпением ждал субботы.***