Во имя стабильности

NC-17
В процессе
9
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 11 страниц, 3 939 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник

Часть 1

Настройки
— Слышь? Эй ты... слышь? Очнись! Очнись, пошто замерла! Голос прорвался сквозь глухой стук в висках — грубый, насквозь прокуренный, пропитанный той застарелой, выжженной солнцем злостью, какая бывает только у людей тяжёлого труда. Она не сразу поняла, что обращаются к ней. Слова цеплялись друг за друга как-то непривычно, ломано, с растянутыми гласными и хриплым надрывом в конце фраз. Лишь через несколько секунд до неё дошло, что именно царапает слух. Диалект. Странно, но именно это она отметила раньше всего. Не боль. Не кровь. Не собственное положение. А голос. Наверное, потому что прежде такие голоса существовали для неё исключительно на периферии жизни. Фуршетным шумом. Фоном. Чем-то далёким и почти нереальным. Она могла слышать их разве что на уроках истории, когда старый школьный проектор шипел архивной хроникой, или в документалках про окраины. Тогда эти люди казались почти музейными экспонатами — принадлежащими либо прошлому, либо местам настолько далёким, что их миры никогда не должны были пересечься с её собственным. С подобными людьми ей не полагалось разговаривать. Не потому что кто-то запрещал. Просто так было устроено всё вокруг. Они существовали по разные стороны невидимой границы, настолько привычной, что её обычно даже не замечаешь. И уж точно этот голос не должен был звучать над ней прямо сейчас, точно не так близко, точно не так реально, чтобы она между отдельными словами слышала тяжёлое дыхание говорившего. Наверное, это должно было вызвать панику. Осознание того, насколько всё неправильно. Насколько невозможна сама эта ситуация. Но на панику у неё сейчас просто не оставалось сил. Были проблемы поважнее. Жара вгрызалась в спину сквозь тонкий атлас летнего платья, хотя она уже не была уверена, что от него вообще хоть что-то осталось. Порой ей казалось, что оно вспыхнуло прямо на ней вместе со всем остальным. Чёрт-чёрт-чёрт. В этот раз ему просто не повезло. Хотя она всегда считала его счастливым. Глупо, конечно. Люди вообще любят придумывать удачу вещам, потому что признать, насколько всё случайно, куда страшнее. Особенно если учесть, что ещё совсем недавно платье было более белым, а она — более живой. Сейчас этот цвет прилип к ней тоже. Национальный красный. Гермиона невольно хмыкнула бы, будь у неё силы. Странно, сколько всего вокруг всегда было окрашено именно в этот цвет. Их учили любить его с детства. Наверное, почти раньше, чем читать. Красные галстуки. Красные флаги. Красные обложки школьных учебников. Красные буквы лозунгов. Красные печати на документах. Красные ленты на праздниках. Красные гвоздики у памятников. Красные маки на открытках. Красные знамёна на парадах. Потом красный становился серьёзнее.иПоявлялись ордена. Нашивки. Полосы на погонах. Плакаты с героями. Портреты погибших. Имена, высеченные в граните. А затем приходила кровь. Сначала чужая. Всегда чужая. Кровь на страницах учебников. Кровь в фильмах. Кровь в рассказах о подвигах. Кровь в речах о долге. Кровь в новостях. Кровь на фотографиях. Кровь в земле. Красный называли цветом силы. Цветом памяти. Цветом гордости. Но чаще всего он выглядел как что-то липкое под ногтями, что невозможно отмыть, сколько ни три руки. Или как пропитанная кровью ткань, намертво прилипшая к коже. Сейчас национальный цвет облепил её живот и бёдра влажными тяжёлыми складками. От жары мутило. Кожу кололо тысячами раскалённых игл. Правая лопатка горела, прижатая к шершавой сосновой коре, раскалённой солнцем почти до состояния живого угля. Казалось, ещё немного — и кожа просто останется на этом стволе клочьями. Воздух пах смолой, горячей пылью и железом. Железо тоже всегда пахло одинаково. Неважно — рельсы это, оружие или кровь. Возможно, кровь пахла железом по какой-то сложной химической причине. Возможно, это был след боевой магии, въевшейся в человечество так глубоко, что её уже невозможно вымыть. Какая-нибудь старая дань ремеслу убивать. Госпожу Смерть такие вещи вряд ли интересовали. Её вообще редко волновали детали. Где-то люди строили государства, писали законы, придумывали идеологии, рисовали новые флаги, спорили о будущем. А потом приходила она и сводила всё к одному и тому же металлическому запаху. Её интересовал исключительно счёт. Удивительно скучная работа. И совершенно без фантазии. Судя по тому, как чувствовало себя тело, сегодня она тоже где-то неподалёку вела свои подсчёты. Шея одеревенела намертво. Она попробовала повернуть голову хотя бы на пару сантиметров и тут же зажмурилась. Где-то в основании черепа что-то сухо хрустнуло и отозвалось такой вспышкой боли, что мир на секунду качнулся в сторону. Честно говоря, она была бы не против, если бы в этот момент просто отключилась. Потому что всё остальное ощущалось ещё хуже. Словно её засунули в чужое тело. Не совсем чужое — своё, конечно. Но тело вдруг стало тесным. Неправильным. Будто за время, пока она была без сознания, кто-то поспешно собрал её обратно, перепутав детали и забыв свериться с инструкцией. Наверное, именно поэтому сердце билось так высоко. Будто тоже не оказалось на своём месте. Оно колотилось где-то под горлом, дёргалось, спотыкалось, толкало вверх горячую волну тошноты и страха. Каждый удар отзывался в висках тупым эхом, и вскоре ей начало казаться, что всё её существование сейчас состоит исключительно из этого неровного стука. Стук. Жар. Стук. Пыль. Стук. Боль. Стук. Стук. Стук… Каждый вдох протаскивал через лёгкие раскалённый воздух, словно они были забиты песком. Во рту пересохло так сильно, что язык едва шевелился. И самое мерзкое заключалось даже не в боли, а в том, что она совершенно не помнила, почему ей больно. Память словно вырвали из головы вместе с каким-то важным куском реальности. На его месте остались мелочи. Совершенно бесполезные мелочи. Стрёкот кузнечиков. Запах нагретой смолы. Вязкая капля, медленно ползущая по виску. Мокрый атлас, прилипший к животу. Сосновые иголки, впившиеся в ладонь. Собственное дыхание. Короткое. Слишком быстрое. — Та приди в себя ты, идиотка! Мозолистые пальцы вцепились в кожу, в то что может можно было когда-то назвать кожей. Сжали. Тряхнули. Голова глухо ударилась о ствол. Перед глазами взорвались золотые искры — дикие, растрёпанные, как одуванчики, которые ветер срывает с корнем и швыряет куда попало. Раз. Второй удар. Затылок отозвался тяжёлым медным гулом. Гул покатился по черепу медленно, лениво, будто искал себе место. Так, наверное, звучали церковные колокола. Настоящие. Старые. Те, чей голос давно сочли ненужным. Запрещенным. Сначала их заставили замолчать. Потом сняли. Потом переплавили во что-то более полезное. Для государства всегда находилось что-то более полезное, чем память, вера или красота. Если достаточно долго давить человеку на горло, полезным становилось почти всё. Даже сам человек. Она никогда не слышала церковных колоколов. Только рассказы о них от женщины возле булочной. Странно, но сейчас она вспоминалась почти так же, как те колокола — чем-то из другого мира, который вроде бы существовал, но доказательств его существования уже почти не осталось. Та женщина всегда появлялась будто из ниоткуда. Просто однажды оказывалась на своём месте, словно была частью улицы, старого асфальта, потрескавшейся стены булочной или покосившегося фонарного столба. Тонкая и высохшая. Такая лёгкая с виду, что её могло бы унести ветром. Но ветер почему-то забирал других. Даже летом она носила старый цветастый платок. Ткань давно выцвела, почти потеряла цвет, но среди блеклых нитей всё ещё цеплялась за жизнь тонкая золотая нить. Упрямая. Почти смешная в своей упрямости. Наверное, сама женщина была такой же. Наверное, поэтому Гермионе нравилось думать, что ветер её не тронет. Что со старушкой у него какое-то особое соглашение. Ведь других он забирал так легко, а её почему-то оставлял на месте, и часто первым сообщал о её появлении. Приносил запах свечного воска ещё до того, как Гермиона замечала сам платок среди прохожих. Тёплый, терпкий запах воска. Словно где-то совсем рядом медленно плавилось время. И тогда она невольно начинала искать взглядом тонкую фигуру у булочной, потому что вместе с этим запахом всегда приходили истории. Про колокола. Про святых. Про Бога. И каждый раз это звучало так, будто женщина не верила в него, а была знакома лично. Говорила старушка тоже странно. Каждое слово будто приходилось поднимать откуда-то из глубины. Отмывать. Разглядывать на свету со всех сторон. И только потом отпускать. И делала она это так спокойно, так естественно, словно говорить то, что думаешь, не было опасно. Словно за некоторые мысли всё ещё не отправляли под землю, на нулевой уровень. Словно мир вокруг был устроен как-то иначе. Наверное, именно поэтому люди её сторонились. Называли сумасшедшей. Дети боялись. Взрослые делали вид, что её не существует. Гермиона тоже. Так было проще. Даже продавщица в булочной всегда обслуживала её быстро и молча, не поднимая глаз, будто боялась заразиться одной только мыслью о вере. Грязная такая болезнь. Тоже запрещённая. А потом однажды женщина исчезла. Наверное, все соглашения, заключённые с ветром, имеют срок действия. Даже самые удачные. Сначала несколько дней пустовало её место возле булочной. Потом Гермиона перестала оглядываться. Потом перестала вспоминать. А потом оказалось, что исчезнуть вообще довольно легко. Так исчезали книги. Так исчезали песни. Так исчезали люди. Так исчезали целые семьи. Будто мир обладал собственной системой пищеварения и время от времени переваривал кого-то целиком. Не оставляя даже костей. И через какое-то время Гермиона действительно почти поверила, что той женщины никогда не существовало. Что она сама её придумала. Вместе с запахом свечного воска. Вместе с тихими молитвами. Вместе с рассказами о колоколах, которые якобы могли звучать так громко, что у человека дрожала душа. Странная мысль. Она ведь даже не знала, как должна дрожать душа. Зато теперь начинала догадываться, как звучит боль. Тяжело и гулко. Будто внутри её черепа раскачивался огромный колокол. Медный. Старый. Каждый удар расходился по костям дрожью, прокатывался вдоль позвоночника и возвращался обратно, становясь всё громче. Возможно, если бы те колокола действительно существовали, они звучали бы именно так. Не торжественно и не красиво. А мучительно. Так, будто предупреждали не о празднике. О смерти. — Глаза открой. Эй. Эй, на меня смотри, — чьи-то пальцы больно сжали её щёки, заставляя поднять голову. — Не спи. Тут если глаза закрыл — всё, пиздец. Она попыталась глубоко вдохнуть — лёгкие тут же обожгло сухим августовским зноем. Воздух был горячий, густой, будто его сначала раскалили на железном листе, а потом насильно затолкали ей в грудь. Больно было странно. Рвано. Какими-то отдельными вспышками. И в то же время — не было. Тело будто не успевало понимать, где именно должно страдать. Боль вспыхивала то в затылке, то под рёбрами, то в шее, то в рассечённой брови, а потом снова проваливалась в вязкое онемение. Наверное, это и был шок. Или что-то вроде него. Какая-то предсмертная милость мозга — притупить всё, пока человек окончательно не понял, насколько ему конец. Здесь точно не должно быть деревьев. Эта мысль почему-то казалась важной. Очень. Но деревья были. Огромные сосны, уходящие вверх рыжевато-золотыми кронами, сквозь которые дрожало солнце. Смола медленно стекала по коре янтарными каплями. Ветер шевелил ветви. Протяжно запели свиристели. Она упрямо попыталась зацепиться взглядом за птиц, будто это было сейчас жизненно важно. Они были маленькие, подвижные, с цветными пятнами на крыльях. Не белые с красными хвостиками. Не одинаковые. Их пение вибрировало прямо в воздухе, оседало на коже, путалось в волосах. Казалось, если провести рукой перед собой, этот звук можно будет соскрести окровавленными пальцами вместе с жарой и пыльцой. Она слушала, понимая, что никогда раньше не слышала этого лета по-настоящему. Не слышала свир. — Никак? — второй голос шаркал подошвами по выжженной траве. Сухая земля скрипела под тяжёлыми сапогами, как старая бумага, которую медленно рвут на полосы. — Ну и хуй с ней тогда. Пусть на месте разбираются. — Мы не можем притащить её просто так. Как она вообще сюда добралась? — первый недовольно причмокнул, будто раздавил во рту пересохшую ягоду облепихи. Шаги остановились совсем рядом. Она почувствовала запах пота, дешёвого табака и нагретой кожи ремней. — Это уже ебля тех… как их там… господ волшебников, — второй фыркнул с такой усталой злостью, будто само слово его раздражало физически. — Вскроют ей сознание, как консервную банку, вытряхнут всё содержимое. Наша работа — таскать любое дерьмо, что тут ошивается, прямиком к ним. На секунду повисла тишина. Только свиристели продолжали звенеть где-то над головой, и этот звук теперь казался почти издевательским — слишком красивым для разговора о человеческих мозгах, вскрытых как жестянки. — Жалко девчушку, — неожиданно тихо сказал первый. Уже без прежнего раздражения. — Молодая совсем, — она услышала, как он сплюнул в траву. — «Феникс» её сразу забатрачит в стык. Там и сдохнет. Лучше уж тут помереть спокойно, в лесу, под этим солнцем, чем хрен пойми за какие идеалы. — Это да, — второй хмыкнул. — Но бабки не пахнут. Пиздуй за носилками. Оттянем эту спящую красавицу на завод. Шаги первого начали удаляться — тяжёлые, вязкие. Под подошвами хрустели ветки и сосновые шишки, ломаясь сухо и резко, почти как её пережаренные кости. Звук становился всё дальше, растворяясь в дрожащем мареве жары. Где-то справа тонко пискнула мышь. И тут же смолкла. Будто сам воздух перекусил ей горло. Ветер прошёлся по верхушкам сосен длинным горячим выдохом. На лицо девушки посыпалась хвоя и золотистая пыльца, липнущая к влажной коже. Несколько иголок застряли на губах. Она почувствовала сладковато-горький вкус смолы и пыли. Второй остался рядом. Она слышала, как он возится в карманах, как без особой спешки пытается высечь огонь, как зажигалка щёлкает раз, другой, третий, прежде чем наконец сдаться. Через несколько секунд мужчина медленно выдохнул дым сквозь зубы, с тихим присвистом, будто вместе с дымом выпускал из себя остатки терпения. — Лучше бы тебе не выживать, мелкая, — тихо буркнул он, даже без особой злости. Она почувствовала, как он наклонился ближе. Пальцы грубо подцепили цепочку на её шее, крутанули кулон между пальцами. Металл тихо звякнул. Он хмыкнул. — Как представлю, что с тобой сделают, когда поймут, откуда ты вылезла… — он качнул головой. — Блядь. Даже мне жутко. Она хотела спросить: «Откуда?» Правда хотела. Вопрос даже начал подниматься откуда-то изнутри, но быстро увяз по дороге. Язык будто прилип к нёбу, а мысли расползались слишком медленно. Как густой мёд. Или кровь. Впрочем, дело было уже не в самом вопросе. Слова мужчины продолжали крутиться где-то на краю сознания, цепляясь друг за друга. Когда поймут, откуда ты вылезла. Не если. Когда. Словно понимать там было особенно нечего. Словно он увидел что-то сразу. Как породу у собак. Как слишком дорогую ткань среди грязных тряпок. Как серебряный кулон у неё на шее. Она вдруг остро почувствовала этот кулон кожей. Холодный металл, липнущий к шее от пота и крови. Раньше он казался просто украшением. А сейчас выглядел как предательство, и ощущался точно так же. Он то её и выдал. Хотелось верить, что дело было действительно именно в нём. Потому что металл можно снять. Спрятать. Выбросить. А вот что делать, если он увидел что-то в ней самой, Гермиона не знала. Мужчина ещё пару секунд задумчиво вертел кулон между пальцами, потом отпустил. Цепочка тихо звякнула о ключицу. — Знаешь, раньше про такие штуки говорили, что они удачу приносят, — пробормотал он и выпрямился с тяжёлым выдохом, потирая ладонью лицо. — До всего этого дерьма люди вообще много во что верили. Окурок упал в мох, тонко зашипел и умер почти мгновенно. Как спичка в полдень. Шарканье вернулось. Запах пота, мокрой от жары шерсти и ржавого железа носилок. Металл тихо звякнул где-то совсем рядом. Обычный звук. Рабочий. Так звенят вещи, которые слишком часто соприкасаются с человеческими телами. — Надеюсь, ты и правда удачливая, мелкая, — тихо сказал он. — Иначе здесь долго не живут. Где-то рядом кто-то выдохнул, будто всё это его уже давно достало. — Ну что? — подал голос первый мужчина. — Давай грузить её. Не знаю, сколько она ещё протянет. Надо как можно быстрее её дотащить, пока совсем не отъехала. — Ага, заебись у нас работа, — пробормотал тот самый мужчина. Она почувствовала руки у себя на талии. Грубые, тяжёлые пальцы осторожно подхватили её, привычным движением приподнимая над землёй, будто он таскал полумёртвых людей каждый день. Хотя, наверное, так и было. Мир тут же дернулся. Боль лениво подняла голову и напомнила, что никуда не уходила. — Как же меня достала эта хрень… — устало выдохнул он себе под нос, перехватывая её поудобнее. — Ты же сам говорил: «бабки не пахнут». — Угу, — коротко хмыкнул он. — Пиздел, получается. Ещё как пахнут. Сожжённой кожей и ебаной безнадёгой. Потом её наконец уложили на носилки. Под спиной сразу почувствовался жёсткий брезент — пыльный, нагретый солнцем, пропахший потом, железом и чем-то старым, въевшимся намертво. Естественно кровью. Ткань неприятно царапала кожу. — Господи, Генри, заткнись уже, — фыркнул второй. Или первый. Она уже перестала различать их голоса. Все они смешались в один усталый хриплый шум. — Давай бери там нормально, а то уронишь ещё. Она и так на ладан дышит. — Будто я сам не вижу, — буркнул Генри. Он перехватил носилки поудобнее. Пальцы у него были тяжёлые, грубые, но двигался он осторожно. Слишком осторожно для человека, который всё время ворчит, что ему плевать. — Всё, подняли… да не так резко ты, блядь. Носилки резко дёрнулись вверх, и боль сразу полоснула по боку так сильно, что у неё внутри всё сжалось. Воздух рвано застрял в груди. Она едва не застонала, но сил не хватило даже на это. — Вот поэтому я и говорю: нахрена мы вообще её тащим? — снова подал голос второй. — Оставили бы здесь. Быстрее бы отмучилась. Генри коротко выдохнул через нос. — Охуенная у тебя доброта, Роджер. — Причём тут доброта? Я реалист. Сам посмотри на неё, — он замолчал на секунду, потом хмыкнул, — моя прабабка любила говорить: «милости хочу, а не жертвы». А мы что делаем? Тащим полумёртвую девчонку чёрт знает куда. Для чего? Чтобы её там добили уже по правилам? — Он раздражённо цокнул языком. — Хотя… куда уж больше. На пару секунд стало тихо. Только свирушки стрекотали совсем близко. Прямо над ней. Будто слетелись посмотреть. Будто пели что-то запрещённое. Последнюю песню августа. — Не-а, — наконец тихо сказал Генри. Почти себе под нос. — Не оставим. — Да с хуя ли? Он пожал плечами. Она услышала это по скрипу ремней и ткани. — Да хрен знает, — он помолчал ещё немного. Девушка почти чувствовала его взгляд на себе, даже с закрытыми глазами. Будто он пытался понять что-то, чего сам до конца не понимал. Потом он тяжело выдохнул. — Она удачливая, — сказал он наконец. Роджер коротко хохотнул. — Чего? — Удачливая. — Ты сейчас серьёзно? — Ага, — Генри снова вздохнул. — Потому что после такого людей обычно не несут. Их уже везут, — он кивнул куда-то в сторону Гермионы. По крайней мере, ей так показалось. — А эта всё ещё цепляется. Роджер фыркнул. — Совсем крышей поехал. — Мы тут все немного ебанутые, — устало отозвался Генри. — Особенно ты. Это вообще ни для кого не новость. — Да иди ты нахрен. — Уже иду. Роджер тихо прыснул. Похоже, даже ему стало смешно. Свирушки продолжали стрекотать над головой. Кажется, Генри был не единственным, кто верил в невозможные вещи. Всё начинало медленно гаснуть, не страшно даже, скорее похоже на солнце, которое медленно уходит за горизонт сквозь горячую дымку августа. Сначала потемнело по краям. Потом начали исчезать запахи — нагретая хвоя, сухая трава, пыль, пот, дым и кровь. Следом ушла тяжесть собственного тела. Будто оно наконец пожалело её и отпустило. Только качка носилок ещё какое-то время тянула её за собой сквозь золотистое марево. — Какого хуя вы так долго возитесь? — услышала она ещё один голос где-то на самой границе сознания. — Ещё бы полчаса посовещались — и проблема бы остыла сама. Крайне удобно. Что-то глухо стукнуло о ствол сосны. Будто говоривший без особой спешки прислонился к дереву. Голос его был моложе. По крайней мере, ей так показалось. В нём ещё не было той тяжести, которая слышалась у Роджера. И того надсадного хрипа, которым Генри заканчивал почти каждую фразу. Зато наглости хватило бы на троих. И судя по тому, как мгновенно напрягся Роджер, принадлежал этот голос человеку, который мог себе такую наглость позволить. — А ты будто, блядь, не видишь? Впрочем, раздражение в голосе Роджера быстро рассыпалось. Будто уже пожалел, что вообще открыл рот. Гермиона попыталась открыть глаза. Наверное, потому что ей вдруг отчаянно захотелось увидеть этих людей. Понять, кто стоит рядом. Где она вообще находится. Что, чёрт возьми, происходит. Но ничего не получилось. Веки словно налились свинцом. Тяжёлым, вязким, горячим. Она даже не была уверена, что действительно пытается их открыть. Тело слушалось не то чтобы плохо — оно не слушалось вообще. Кажется, она не смогла бы сейчас пошевелить даже пальцем. Поэтому, когда голова едва заметно дёрнулась в сторону, Гермиона почти обрадовалась. Почти. Потому что в следующую секунду боль прокатилась по затылку и вискам, спускаясь к шее, лаская ключицы. Сверху послышалось цоканье языком. Короткое. Недовольное. Гермиона невольно представила выражение лица этого человека. Так цыкают, обнаружив растаявшую в кармане конфету. Или когда получают вещь не в том состоянии, на которое рассчитывали. На секунду Гермионе даже показалось, что его раздражает сам факт её существования. Не потому, что она умирала, а потому, что решила устроить это представление сегодня. И осквернить своим умирающим видом его личное пространство. Что-то холодное коснулось её руки. Настолько холодное, что на секунду показалось, будто кто-то приложил к коже кусочек льда. Затем раздался сухой, короткий щелчок. Гермиона моментально забыла о голосах Генри и Роджера, лениво споривших об обеде. Потому что этот звук оказался знакомым. Стекло о металл. По ампуле постучали ногтем, сбивая капли лекарства вниз. Щёлк. И ещё раз. И только после этого послышался характерный треск вскрываемого стекла. — Эй, что ты... — донёсся голос Генри откуда-то сверху. Напряжённый и настороженный. Так обычно звучат люди, которые уже поняли, что происходит, но ещё не придумали, как это остановить. — Заткнись, а? — лениво, сквозь зубы отозвался парень. Судя по звуку, он на ходу зубами срывал колпачок со шприца.— Не то чтобы я в этой хрени профи, а когда пиздят под руку так вообще. Где-то рядом послышалось торопливое дыхание Генри. — Слушай, а может, не надо?.. Не надо, а? — зачастил он. — До Тихого рукой подать. Минут семь, ну восемь. Дотянем же! — Голос у него сорвался. — Если ты ей там что-нибудь проткнёшь, она коньки отбросит. Серьёзно. У меня брат так умер. Сначала: «Да ладно, нормально всё». А потом тромб — и привет. Парень тихо хмыкнул. — Я сказал — закрой ебальник. Через семь минут она у тебя в мешке трупном проедется, — в его голосе почти ничего не изменилось. Он не повысил тон. Не сорвался на крик. Даже раздражения в нём было не больше, чем раньше. Именно поэтому от его слов становилось не по себе. Люди обычно орут, когда нервничают. Этот не нервничал. Вообще. — Если язык во рту мешает, могу подрезать, — добавил он всё так же лениво. — Мне не в падлу. Генри тут же заткнулся. А секундой позже Гермиона почувствовала укол. Игла вошла глубоко и грубо. Она даже не вздрогнула. На фоне всего остального это ощущалось почти нелепо. Организм вообще начинал странно расставлять приоритеты. Когда половина тела горит огнём, мозг перестаёт всерьёз воспринимать подобные мелочи. Боль в руке терялась где-то среди десятков других. Спичкой больше. Спичкой меньше. Но почти сразу она почувствовала другое. Холод. Ледяная густая жидкость медленно потекла по венам. Так медленно, что Гермионе казалось, будто она может отследить каждое её движение. Сначала по предплечью. Потом выше. К локтю. К плечу. Каждый толчок отзывался где-то глубоко внутри тела. Словно по израненным нервам осторожно протягивали тонкую ледяную нить. Она невольно сосредоточилась на этом ощущении. На секунду исчезли голоса. Исчез запах гари. Даже боль будто отступила на шаг. Остался только этот холод. Будто внутрь её разбитого, обожжённого тела медленно вливали родниковую воду. Настолько холодную, что ломило зубы. Настолько живую, что от неё почему-то хотелось плакать. Жар никуда не исчез. Боль тоже. Но между ними и Гермионой вдруг появилась дистанция. Совсем небольшая. На толщину стекла. Или льда. Будто ледяная дрянь, которую вливали ей в вену, не прогнала боль, а просто отодвинула её чуть дальше. Настолько, чтобы можно было наконец сделать вдох и не захлебнуться собственным выдохом. Наверное, поэтому она не сразу заметила новое прикосновение. Чьи-то пальцы коснулись её щеки. Холодные-холодные. Такие же холодные, как лекарство, растекавшееся сейчас по её венам. На мгновение Гермионе даже показалось, что этот холод исходит не от кожи, а от него самого. Будто этот парень принадлежал прохладе куда больше, чем душному летнему дню. Будто жара, кровь, страх, крики и смерть цеплялись за всех вокруг, но его каким-то образом обходили стороной. Глупая мысль. Совершенно дурацкая. Но это заставило её успокоиться. Почти услышать эти чертовы колокола иначе. Всё-таки они звучали красиво. Пальцы неторопливо скользнули по скуле, приподнимая подбородок. Словно парень что-то проверял. Или просто убеждался, что она всё ещё здесь — с этой стороны стекла. — Всё путём будет, свирушка, — голос прозвучал совсем рядом, прямо над ухом, обдав запахом чего-то сладкого. Вишни может. Или что-то очень похожее на неё. Удивительно мягко для типа, который только что обещал подрезать человеку язык. — Старик-то не соврал, — его большой палец осторожно мазнул по виску, стирая тёплую струйку крови. — Эти птички реально фартовые. Наперекор всему. Гермиона улыбнулась бы. Если бы могла. Странно. Наверное, она впервые в жизни слышала, чтобы кто-то говорил об удаче с такой дурацкой, абсолютной уверенностью. Будто он действительно в неё верил. Будто видел её собственными глазами. Будто мир всё ещё мог подчиняться чему-то, кроме приказов, инструкций и статистики. Но в её мире свиристели не приносили удачу. В её мире они вообще не пели. Им ещё слепыми птенцами подрезали связки. Чтобы не шумели покидая клетки, на последних затихающих нотах гимна.
9 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник