***
В понедельник Эмма проснулась в пять утра, задолго до будильника, и уже не смогла заснуть. В темноте комнаты она лежала неподвижно, слушая, как за окном воет зимний ветер, и чувствовала, как её тело помнит всё. Каждое прикосновение. Каждый вздох. Каждый стыдный, предательский отклик её кожи на его руки. Она помнила ванную в доме Линн с фотографической чёткостью. Холодный кафель под ладонями. Его отражение в зеркале — искажённое желанием, почти чужое. Его запах — кожа, виски, мужской пот — смешавшийся с её собственным желанием. И самое страшное — не его настойчивость, а её собственная реакция. Как тело предало её мгновенно, безоговорочно. Как влажность между ног стала физическим признанием её вины ещё до того, как он коснулся её там. Как стон, тихий и разбитый, вырвался из горла не в знак протеста, а в признание поражения. «Пожалуйста… не сейчас…» — но в этом «пожалуйста» не было силы. Была мольба, обращённая не к нему, а к себе самой: «Остановись. Не дай мне упасть». А потом — его уход. Резкий, без слов. Щелчок замка, который прозвучал громче любого крика. И те пятнадцать минут, которые она провела, прижавшись лбом к холодному зеркалу, пытаясь унять дрожь, сотрясавшую всё её тело. Дрожь не от холода. От шока. От стыда, такого острого, что хотелось выдрать свою кожу. От осознания, как близко она была к тому, чтобы позволить ему всё. Прямо там. В ванной на вечеринке, где внизу смеялась его жена. Она сбежала, не прощаясь. Просто схватила пальто из кучи на пуфике и выскользнула в зимнюю ночь, как вор. Вызвала такси на пустынной улице, дрожащими пальцами тыкая в экран телефона. Всю дорогу молчала, глядя на мелькающие огни Ньютона, и думала об одном: «Я больше не та, кем была. Я сломана». В своей уютной, аккуратной квартире она провела выходные в полной изоляции. Не отвечала на звонки Дерека. Не выходила. Просто существовала в пространстве между диваном и окном, пытаясь собрать осколки своей прежней самоуверенности. Она не ждала, что Энди придёт. Господи! После того что произошло, после того как они почти сделали всё, что нельзя, прийти к ней — это заявить, громко, что это не ошибка, что он понимал, что делает и хочет закончить то, что они не закончили. И всё же, когда в воскресенье раздался его голос в домофоне, что-то внутри рванулось к нему с такой силой, что она едва устояла на ногах. Ей хотелось плюнуть на всё: правила, моральные устои, её принципы, её карьеру. Она просто хотела увидеть его. Поговорить. Даже без секса. Как будто секс перестал быть самым важным между ними. Важнее стало это невыносимое напряжение, эта пустота, которая заполнялась только его присутствием. Но она сказала «нет». Выдавила из себя это слово, как пулю. И это был самый трудный поступок в её жизни. Теперь понедельник. Она специально приехала на работу пораньше. Ей нужно было хотя бы полчаса без его присутствия в кабинете, чтобы собраться. Чтобы надеть на себя броню профессиональной холодности, застегнуть все пуговицы на костюме и на душе. Чтобы сесть за свой стол и стать Эммой Маккой, стажёром, а не той женщиной, которая дрожала под его руками. Она вошла в здание окружной прокуратуры, когда в холле ещё горел только дежурный свет. Её шаги гулко отдавались в пустом коридоре. Она шла решительно, почти маршировала, пытаясь заглушить внутреннюю панику ритмом каблуков. Она не представляла, что ждет её сегодня. Вряд ли он решится поговорить с ней здесь, в офисе. А в другое место она с ним не пойдет. Она и в его кабинете постарается не находиться дольше необходимого. Ни за что! Для нее пытка сидеть там и чувствовать его рядом. Особенно после того пожара, что он разжег в ней в пятницу. Она вспоминала, как он её касался, и всё тело реагировало снова — предательская волна тепла, мурашки по коже, сжатие внизу живота. Она ненавидела эту физиологическую память. Она подошла к двери их общего кабинета, сделала глубокий вдох и толкнула её. И замерла. За большим столом, в свете настольной лампы, сидел Энди. Черт подери. Он тоже решил приехать пораньше. Он сидел, не работая. Просто сидел, уставившись в пустой монитор. В полумраке комнаты его профиль казался вырезанным из камня — жёстким, усталым, непроницаемым. На нём был тёмный костюм, рубашка без галстука, воротник расстёгнут. Он услышал скрип двери и медленно, очень медленно повернул голову. Их взгляды встретились. В воздухе между ними что-то треснуло — тихо, но ощутимо. Эмма почувствовала, как по спине пробежал холодок. В его глазах не было ни извинения, ни вызова. Была просто глубокая, бездонная усталость и что-то ещё — тяжёлое, невысказанное знание. Знание о том, что было в ванной. О её дрожи. О её слабости. Эмма первой отвела взгляд. Она вошла в кабинет, позволив двери закрыться за ней с мягким щелчком. — Доброе утро, — сказала она, и её голос прозвучал ровно, почти механически. Она не назвала его по имени. Ни «мистер Барбер», ни «Энди». Просто констатация факта наступления утра. — Доброе, — ответил он. Его голос был низким, хрипловатым от утренней тишины или от чего-то ещё. Она почувствовала его взгляд на себе — физически, как прикосновение. Он следил за каждым её движением. Эмма поставила сумку, решительным жестом сняла пальто. Она делала это медленно, стараясь, чтобы руки не дрожали. Под его взглядом это простейшее действие превратилось в пытку. Она чувствовала, как ткань скользит по её плечам, как обнажается шея, и ей казалось, что он видит не просто женщину, снимающую верхнюю одежду, а ту самую Эмму из ванной — с растрёпанными волосами, заплаканным лицом, с губами, которых он почти коснулся. Она повесила пальто на вешалку, поправила складки. Потом повернулась и прошла к своему столу. Её каблуки отстукивали чёткий, отмеренный ритм по линолеуму. Она села, откатила кресло, включила компьютер. Всё — правильно, последовательно, безупречно. И всё это время она чувствовала на себе его взгляд. Неотрывный, тяжёлый, полный того самого молчаливого вопроса, который висел в воздухе с пятницы. Он не говорил ни слова. Он просто смотрел. Как будто пытался прочитать на её спине, на её сжатых плечах, на её собранных в тугой пучок волосах — ответ. Любой ответ. Эмма уставилась в экран, где загружалась система. Белые буквы на чёрном фоне плясали перед глазами, не складываясь в смысл. Всё её тело было натянуто, как струна. Она слышала его дыхание. Слышала, как он слегка поскрипывает креслом. Чувствовала запах его кофе, смешанный с его собственным, знакомым, сводящим с ума запахом. Она знала: день только начался. Впереди — долгие часы в этой комнате, в нескольких метрах друг от друга. Часы молчания, украдкой брошенных взглядов, невысказанных слов и памяти о том, как его руки жгли её кожу сквозь тонкий шёлк. И самое страшное было не в этом. Самое страшное было в том, что, несмотря на весь стыд, на весь страх, на всю решимость держаться подальше — часть её, та самая предательская, тёплая часть в глубине живота, была рада, что он здесь. Что он смотрит. Что он не исчез. Она сжала кулаки под столом, вонзив ногти в ладони, и заставила себя поднять взгляд на экран. На работу. На дело. На то, что должно было быть единственным смыслом её присутствия здесь.***
Тишина в кабинете была густой, плотной, как смола, в которой застыли слова, взгляды, жесты. Эмма сидела за своим столом, спина идеально прямая, пальцы бегали по клавиатуре с механической точностью. Она доделывала то, что не доделали в пятницу — анализ показаний по делу об ограблении со взломом в Уолтеме. Факты, цифры, противоречия в протоколах. Её мозг работал, как отлаженный компьютер, выдавая логические цепочки, но где-то на периферии сознания, как назойливый шум, висело его присутствие. Энди сидел за своим большим столом, отгороженный от неё массивным деревянным краем и грудой папок. Он листал страницы очередного дела — убийство в лесу на окраине Ньютона, тело подростка нашли утром в субботу. Он просто листал. Слова расплывались перед глазами, не цепляясь за сознание. Он не мог сосредоточиться. Каждая клетка его тела была настроена на неё. На её дыхание. На лёгкий шелест страницы, которую она переворачивала. На едва уловимый запах её духов — не тех, цветочных, что были в баре, а других, более свежих, с ноткой мороза и чего-то зелёного. Как будто она пыталась смыть с себя пятницу этим новым ароматом. Он украдкой смотрел на неё. Собранная. В очередном закрытом костюме — тёмно-синем, строгом, почти мужском покрое. Блузка с высоким воротником, застёгнутым на все пуговицы. Волосы, собранные в тот самый тугой, безжалостный пучок, от которого болела голова просто глядя на него. И очки. Очки в тонкой металлической оправе, которые она надела, склонившись над документами. В них она была похожа на серьёзного, сосредоточенного ребёнка, играющего во взрослого. И от этого контраста — детской хрупкости и железной воли — она казалась ему невыносимо красивой. Не просто привлекательной. Красивой в том смысле, который заставляет смотреть и чувствовать физическую боль где-то под рёбрами. «Боже, Барбер, ты похож на влюблённого школьника, пялящегося на первую красотку в классе», — цинично процедил он про себя, внутренне закатывая глаза. «Тебе тридцать восемь. У тебя жена, сын, ипотека и карьера, которая рухнет, если ты чихнёшь не в ту сторону. А ты сидишь и размышляешь о том, как бы снять с неё эти чёртовы очки и разобрать по частям её выверенную до миллиметра броню». Он так и не принял никакого решения. Что делать с ней? С этой невозможной тягой, которая жрала его изнутри, как кислота? Признаваться ли Лори — вывалить всё, как гнилой груз, и смотреть, как рушится их дом, их сын, их пятнадцать лет? Или продолжать эту игру в "правильного мужа", пока не взорвётся? Он не знал. Его ум, обычно такой острый и решительный в зале суда, здесь, в тишине собственного кабинета, отказывался работать. Он просто существовал в этом подвешенном состоянии, где единственной твёрдой точкой было одно чёткое, неоспоримое знание: он не может отпустить её от себя. Не может позволить ей уйти, исчезнуть из его жизни, из этого кабинета, из поля зрения. Это было животное, примитивное чувство собственности, которое стыдило его, но от которого он не мог избавиться. Он хотел поговорить. Отчаянно хотел. О том, что было в пятницу в ванной. О том, почему он вчера приехал к ней. О том, что творится у него внутри. Он хотел понять, что у неё в голове? Точно решила, что между ними ничего, кроме работы? Что он для неё ошибка, которую надо стереть? «Это было бы враньём», — с жестокой уверенностью подумал он, глядя на то, как она непроизвольно сжала губы, читая сложный абзац. «Она хочет. Чёрт возьми, она хочет так же, как и я. Я видел. Чувствовал. Она была вся мокрая в пятницу, в этой чёртовой ванной. Вся дрожала. Это не было отвращением или страхом. Это был голод. Голод той же силы, что и у меня». Значит, ему просто надо с ней поговорить. Честно. Без этих игр, без полунамёков. Прояснить: что она думает о нём? О них? О самой возможности быть с ним — не как стажёр с боссом, а как мужчина с женщиной? И тогда, может быть, в его голове, наконец, созреет хоть какое-то решение. Постыдная тайная связь, на которую он готов, лишь бы не терять её? Развод с Лори, который разрушит всё, что он строил полжизни? Или ничего — только эта вечная, ноющая дыра в груди из-за отсутствия в его жизни Эммы? Но он понимал, что здесь, в офисе, они поговорить не смогут. Не только потому, что кто-то может услышать — хотя и поэтому тоже. А потому что здесь она надевает эту свою броню из официоза, формальностей и профессиональной дистанции. Здесь она — Маккой, стажёр. А он хотел поговорить с живым человеком. Не с Маккой. С Эммой. С той девушкой, которая дрожала у него под руками и чей голос сорвался на шёпот. Очевидно, на обед или в бар она с ним сейчас не пойдёт. После пятницы она ни за что не согласится на что-то, что можно истолковать как личную встречу. И тут решение пришло само. Практичное, служебное, безупречное с точки зрения логики. Сегодняшнее убийство в лесу. Он собирался поехать на место преступления прямо сейчас, днём. Один. Так он обычно и делал — брал машину, ехал, смотрел, составлял первое впечатление для себя, без лишних глаз. Но сегодня… сегодня он возьмёт с собой Эмму. Уголок его губ дрогнул в едва заметной, циничной усмешке. Хорошо, что он её босс. Не поехать с ним в «поле» она не сможет. Это часть работы. Для него, помощника окружного прокурора, такие выезды уже не такая значительная часть рутины — он больше занят бумагами и судами. Но для того, кто только начинает, как Эмма, это бесценный опыт. Возможность посмотреть, как работает профессионал не в кабинете, а на месте. А Энди в «поле» был так же хорош, как и в зале суда. Он умел читать места, как другие читают документы. Он откашлялся, нарушая тишину, которая к тому моменту стала почти невыносимой. — Эмма. Она вздрогнула, будто её ударили током, и медленно подняла на него глаза через стекло очков. Взгляд был осторожным, выжидающим. — Да, мистер Барбер? «Мистер Барбер». Как гвоздь по стеклу. — Отложи пока Уолтем, — сказал он, и его голос прозвучал деловито, ровно. — Сегодня утром поступило сообщение об убийстве в лесу у резервации Хемлок-Гордж. Тело подростка. Я еду на место. Беру тебя с собой. Он сделал паузу, давая словам осесть, и добавил, как будто это было само собой разумеющимся, как будто он не видел, как её пальцы вцепились в край стола: — Это важная часть работы, к которой я тебя ещё не привлекал. Но время настало. Нужно посмотреть, как собираются улики на месте, составить своё первое впечатление. Бумаги — это потом. Будешь смотреть, задавать вопросы, делать заметки Господи! — кричало что-то внутри него. Ты прямо сейчас используешь своё служебное положение, чтобы заставить её остаться с тобой наедине в неформальной обстановке. В твоей машине. На холодной улице. Где угодно, только не здесь, за этими столами. И она вынуждена будет согласиться. Эмма слушала его внимательно, не моргая. По её лицу, по едва заметному напряжению в уголках губ, по тому, как она медленно сняла очки и положила их на стол, он видел, что она всё понимает. Понимает и его мотивы, и тот факт, что отказаться она не может. Это приказ. Это часть её стажировки. Отказаться — значит проявить непрофессионализм, поставить под вопрос свою профпригодность. Она осторожно кивнула, один раз, коротко. — Хорошо. Когда едем? Голос её был ровным, но в нём слышалась та самая сталь, которую она в данный момент в себя вгоняла. — Прямо сейчас, — сказал Энди, вставая. Он взял с вешалки своё пальто и её — тёмно-серое, строгое. Подошёл к её столу, протягивая его. Старый, автоматический жест — помочь женщине одеться. Эмма поднялась. Она посмотрела на его протянутые руки, на своё пальто в них. И потом, не торопясь, аккуратно забрала пальто. Не резко, не демонстративно. Просто взяла, как берут свою вещь. Развернулась, накинула его на плечи и надела сама, ловко застегнув пуговицы одной рукой. Энди опустил пустую руку. Внутри что-то ёкнуло — не обида, а понимание. Понимание того, как высоки стены, которые она возвела за эти выходные. И какую титаническую работу ей пришлось проделать, чтобы они стояли так прочно. «Будет сложно», — подумал он, глядя, как она поправляет воротник, избегая его взгляда. «Очень сложно».***
Энди оставил свою машину не на подземной парковке, как делал всегда, прячась от случайных глаз и офисных сплетен, а именно здесь, на улице перед зданием — нагло, вызывающе, на виду у всех, кто мог бы выглянуть в окно или пройти мимо. Ему было плевать. Плевать на то, что подумает Линн Кенаван, увидев их вдвоём у его машины. Плевать на шофёров такси, на стажёров из соседних отделов, на кого угодно, кто мог бы заметить, как он идёт рядом с ней, как их плечи почти соприкасаются в узком пространстве тротуара. Если так угодно судьбе — пусть. Пусть какая-то сила вне его контроля подтолкнёт его к решению, которое он так отчаянно откладывал. Пусть увидит кто-то важный, пусть пойдут слухи, пусть всё рухнет — только бы не эта гнетущая тишина кабинета, где они оба задыхаются от невысказанного. Энди шагнул вперёд привычным движением — тем самым, что делал сотни раз до пятницы, до ванной, до её «не надо». Он открыл ей переднюю пассажирскую дверь, жестом вежливым, но властным, не терпящим возражений. Эмма замерла на полушаге. Её голубые глаза, прозрачные, как лёд на реке Чарльз в декабре, метнулись к нему — коротко, остро, с вопросом, который она не произнесла вслух: «Зачем? После всего?». Но он выдержал её взгляд, не шелохнувшись, и в его глазах, потемневших от усталости и голода, было только одно: «Садись. Пожалуйста». Сегодня ему было плевать на её мысли, на её сопротивление, на весь этот фарс правильности. Он хотел её рядом — в своей машине, в своём пространстве, под своим контролем. Хоть на двадцать минут езды до резервации Хемлок-Гордж. Хоть на час пешком по лесу. Хоть на миг. Она села — медленно, скованно, как будто садясь на электрический стул. Дверь закрылась за ней с мягким стуком. Энди обошёл капот, чувствуя, как сердце колотится в рёбрах. Сел за руль, завёл мотор. Двигатель заурчал низко, вибрируя в груди, и машина отъехала от здания прокуратуры — плавно, но решительно, оставляя позади офисные стены, где они притворялись коллегами. До места преступления — минут двадцать по заснеженным дорогам Ньютона, потом ещё столько же пешком по лесной тропе. У него полно времени, саркастично усмехнулся он про себя, сжимая руль так, что кожа на костяшках побелела. Полно времени, чтобы сломать эту стену между ними. Или окончательно её укрепить. Он украдкой бросил взгляд на Эмму. Она отодвинулась к самой двери — насколько позволяла геометрия салона, прижавшись плечом к холодному стеклу, скрестив руки на груди, уставившись в окно. Ага. Понятно. Даже в машине — дистанция. Чтобы не касаться. Чтобы не чувствовать его тепла, его запаха, его присутствия, которое жгло её, как огонь. Почему? Потому что иначе свихнётся от близости? Потому что по-прежнему хочет его до потери контроля, до того, чтобы тело снова предало её, как в пятницу, когда её трусики намокли от одного его прикосновения? Потому что её решение держаться подальше, делать всё «правильно» — не настолько окончательное, чтобы выдержать эти двадцать минут бок о бок? Чёрт возьми, Энди! Он резко дёрнул головой, отгоняя наваждение, которое нахлынуло внезапно, как удар: остановить машину прямо сейчас, свернуть в ближайший тёмный переулок за прокуратурой, где припаркованы грузовики, и будь что будет. Если она позволит — утолит их общий голод здесь, в салоне. Снимет эти строгие брюки, раздвинет её ноги и войдёт в неё — резко, глубоко, без прелюдий, чтобы она закричала его имя, впиваясь ногтями в его плечи. Чтобы её тело содрогнулось в оргазме, сжав его внутри себя, как в тисках. Чтобы продержаться до вечера, когда он сможет отвезти её в мотель на окраине — подальше от глаз, от жены, от сына — и там любить её часами, медленно, жадно, вылизывая каждую клеточку её кожи, пока она не забудет своё имя. «Работа прежде всего», — строго сказал он себе, сжимая челюсти до хруста. Дернул головой ещё раз, прогоняя видение её обнажённого тела под ним, мокрого от пота и желания. Включил музыку — громко, резко, чтобы заглушить тишину и их дыхание. Как по заказу, стереосистема выдала Depeche Mode — «It’s No Good». Тот самый трек, что играл в баре той ночью, после которой почти всё случилось. «Don’t say you want me… it’s understood». Текст лёг на их ситуацию, как перчатка: идеально, издевательски, с той пульсирующей басовой линией, что отдавалась в груди, как второе сердце. Эмма вздрогнула — резко, заметно. Бросила быстрый взгляд на стереосистему, потом на него — всего на миг, но в этом миге было всё: воспоминание о баре, о его руках на её талии, о поцелуе в ее прихожей, о ванной. Она подумала о том же. Он знал это по тому, как её губы дрогнули, как она сглотнула, отводя взгляд обратно к окну. Музыка играла, машина мчалась по скользкой дороге, а между ними висело напряжение — густое, сексуальное, готовое вот-вот взорваться. Они доехали до резервации Хемлок-Гордж молча — только рок Depeche Mode и шум шин по мокрому асфальту. Энди припарковался на обочине у лесной тропы, где уже стояли машины экспертов: фургон криминалистов, пара полицейских седанов с выключенными мигалками. Воздух здесь был сырым, пропитанным запахом хвои, мокрой земли и чего-то металлического — крови, разложения, смерти. Эксперты уже обшарили место и округу, тело увезли в морг, но жёлтая лента всё ещё колыхалась на ветру, обозначая зону. Энди вышел первым — резко, как будто машина жгла ему кожу. Эмма не стала ждать, пока он откроет ей дверь. Выскочила сама, раньше, чем он успел подойти, захлопнув дверь с такой силой, что он услышал лязг замка. — Открывать мне дверь не обязательно, — бросила она, глядя куда-то мимо него. Голос был ровным, но саркастичным, как удар хлыста. — Я юрист, а не принцесса. Энди усмехнулся — впервые за утро искренне, с теплотой, которая прорвалась сквозь его внутренний лёд. Наконец-то она заговорила. Наконец-то не молчит, как статуя. Он осмотрел её с ног до головы — медленно, откровенно, здесь, вдали от офисных стен, где никто не увидит. Костюм — строгий, красивый, но совершенно не для этого похода: широкие брюки до самой земли, подчёркивающие стройные бёдра, блузка с высоким воротником, ботильоны на высоком каблуке — чёрные, лакированные, с острым носком. Идеально для зала суда или кабинета. Идиотски для леса с мокрой глиной и подтаявшим снегом. Особенно обувь — тонкие каблуки утонут в грязи через минуту. Она поймала его взгляд — горячий, пожирающий — и выставила границы чётко, как прокурор в прениях: — Не обязательно так откровенно пялиться. Я не кусок мяса. Энди усмехнулся шире, но внутри шевельнулась нежность — острая, почти болезненная. Малышка защищается. Как котёнок, который шипит, выпуская крошечные когти. «Малышка». Мысль кольнула — когда он в последний раз звал так Лори? Давно. Слишком давно. Он отогнал ядовитый голос в голове, который напоминал о жене, о доме, о сыне. Не сейчас. — Я смотрю не на тебя, — сказал он спокойно, кивая на её ноги. — А на одежду. Совершенно неподходящую для похода в лес. Особенно обувь. Через пять минут ты будешь по щиколотку в грязи. Эмма покраснела — ярко, от щёк до шеи, и это было так чертовски мило, что у него внутри что-то сжалось. Она опустила взгляд на свои ботильоны, сжала губы. Энди шагнул ближе, чтобы разрядить её неловкость, поднять ей настроение — или хотя бы не дать замкнуться снова: — Моя вина. Не подумал, что ты на каблуках и тебе будет неудобно. Извини. — Всё в порядке, — ответила она уверенно, выпрямляясь, как солдат. — Ботинки удобные. И вообще... мы приехали работать. Значит, надо работать, а не обсуждать мой гардероб. Её слова — твёрдые, профессиональные — только усилили его нежность. Она держится. Держится из последних сил. Энди протянул руку — не для объятия, нет, просто взял её за ладонь, переплетая пальцы с её холодными, дрожащими пальцами. Тут же уточнил, чтобы не спугнуть: — Беру тебя за руку, чтобы ты не поскользнулась и не упала. Вокруг мокрая глина, подтаявший снег. Не хочу нести тебя на руках через весь лес, а потом везти в травмпункт, если растянешь лодыжку. Эмма замерла, глядя на их сцепленные руки. Она саркастично фыркнула — неожиданно, легко: — Это было бы эпично... и чертовски романтично. Они рассмеялись — вдруг, одновременно, легко, весело, как будто не было ни пятницы, ни ванной, ни её «не надо», ни его прихода вчера к её дому. Смех разорвал напряжение. Господи, ну почему ему с ней так хорошо? Почему с ней он чувствует себя не отцом, не мужем, не прокурором — а просто мужчиной, живым, полным сил? Почему её смех — короткий, звонкий — отзывается в нём теплом, которое Лори не дарила ему годами? Смех затих, но руки не разжались. Они пошли по тропинке — узкой, скользкой от грязи и талого снега, где корни деревьев выпирали из земли, как вены. Энди переключился на работу — мгновенно, профессионально, как солдат на поле боя. Он смотрел на лес не глазами мужчины, а глазами убийцы. Представлял: как преступник тащил сюда тело — тяжёлое, безвольное, ночью, по этой же тропе. Почему именно сюда? Резервация Хемлок-Гордж — не глухой лес, а популярное место для пробежек, пикников, собак. Летом здесь полно народу, зимой — меньше, но всё равно рискованно. Почему не свалил в реку Чарльз? Не закопал глубже в чащу? Энди вглядывался в землю, в следы шин на обочине, в примятые кусты у ленты. Эксперты уже всё обшарили, но он искал своё — то, что подсказывает интуиция, то, что не пишется в протоколах. Первое впечатление, которое потом может помочь в суде. Эмма шла рядом, молча наблюдая. Она видела, как он меняется: взгляд становится острым, как скальпель, плечи расправляются, шаги — уверенные, целеустремлённые. Собранный. Умный. Серьёзный. Умеющий отодвигать всё личное, когда речь о деле. И внутри неё шевельнулось уважение — глубокое, почти благоговейное. И восхищение — чёрт возьми, восхищение этим мужчиной, который мог быть зверем в ванной, а здесь — мастером. Ей захотелось прикоснуться к нему — не сексуально, а просто, чтобы почувствовать эту силу. Но она только шла, впитывая каждую деталь: как он останавливается, приседает, проводит пальцем по грязи, бормочет себе под нос. Они дошли до места преступления — поляны, обнесённой лентой, где трава была примятой, земля вспахана следами ботинок экспертов. Кровь — тёмные пятна, впитавшиеся в почву. Энди вошёл за ленту — авторитетно, без разрешения, как свой. Осматривал медленно, комментируя вслух, для неё: — Видишь следы? Длина подошвы — мужская, размер около 43-го. Не ботинки — кроссовки, по протектору. Перетаскивали тело не волоком — следы сплошные, значит, несли на руках или в мешке. Смотри сюда — ветки сломаны не случайно, а методично, чтобы расчистить путь. Это не импульс. Это план. А здесь... — он присел, указывая на корень дерева, где виднелась царапина. — Металл. Кровь и краска. Подросток был в куртке с металлическими заклёпками? Проверим в морге. И запах... чуешь? Не только кровь. Бензин. Лёгкий, но есть. Залили тело, чтобы замести следы? Или поджог сорвался? Эмма впитывала каждое слово, делая заметки в блокноте дрожащей рукой. Она задавала вопросы — точные, умные: о траектории крови, о времени rigor mortis, о возможных мотивах. Он отвечал — подробно, с уважением, видя в ней не «детку», а равного. Работа лечила их — на миг, но лечила. Они ушли через час. Вернулись к машине. Эмма продрогла до костей — ветер пробирал насквозь, низ её брюк был мокрым от грязи, обувь превратились в комок глины. Она ничего не говорила — ни слова жалобы, ни намёка на нытьё. Просто шла, высоко держа голову, стуча зубами от холода, но не сдаваясь. Энди смотрел на неё краем глаза и чувствовал уважение — дикое, мужское. Она не принцесса. Она боец. Они сели в машину. Энди сразу включил печку на максимум — горячий воздух ударил в салон, как спасение. Потом снял своё тяжёлое шерстяное пальто — ещё тёплое от тела — и накрыл её ноги и плечи, укутывая, как одеялом. Эмма замерла, глядя на него сквозь пар от дыхания. В её глазах был вопрос: «Можно ли? После всего?». Она решала — секунду, две — но приняла эту заботу. Закуталась плотнее, вдыхая его запах — кожа, кофе, лес — и закрыла глаза на миг, позволяя теплу растопить лёд внутри. У Энди что-то щёлкнуло внутри — тихо, но необратимо. Сердце запело — впервые за эти дни, низко, тепло, как басовая линия Depeche Mode. Не похоть. Не азарт. А что-то глубже.***
Машина мягко покачивалась на ухабах лесной дороги, шины шуршали по мокрому гравию, а в салоне царила тишина — не та гнетущая, что была утром в кабинете, а другая, живая, пропитанная потом и холодом «поля», дыханием хвои и едва уловимым ароматом её кожи. Энди вел ровно, одной рукой на руле, другой — на рычаге коробки, но каждый нерв его был натянут, как струна, вибрируя от её близости. Печка гудела, обдувая их горячим воздухом, и пар от их дыхания оседал на стеклах, создавая иллюзию уединения — будто они в коконе, отрезанном от мира, где нет ни прокуратуры, ни Лори, ни её «нет» вчера у домофона. Его пальто лежало на ней, как одеяло, — тяжёлое, шерстяное, ещё хранящее тепло его тела, и Эмма не сбрасывала его, только плотнее закуталась, прижавшись плечом к двери, но уже не так отчуждённо. Её ботильоны, заляпанные глиной, стояли на коврике, брюки намокли до колен, а волосы, выбившиеся из пучка, прилипли к вискам влажными прядями. Она дрожала мелко, не от холода — печка уже прогрела салон, — а от пережитого: от вида крови на земле, от его голоса, объяснявшего детали так уверенно, что у неё внутри всё переворачивалось от восхищения и чего-то большего, запретного. Эмма молчала сначала. Долго — целые минуты, пока лесная тропа не сменилась асфальтом шоссе номер девять, а Depeche Mode в стерео не уступил место тихому джазу, который Энди включил, чтобы не дать тишине сгуститься в удушье. Она смотрела в окно, на проплывающие мимо голые деревья, усыпанные первым снегом, и её губы были плотно сжаты, как будто она боролась с собой — с желанием сказать что-то настоящее, не служебное. Её пальцы, холодные и испачканные землёй, теребили край его пальто, комкая шерсть, и Энди краем глаза ловил это движение, чувствуя, как оно отдаётся в нём теплом — болезненным, надрывным. «Говори, — молил он про себя, сжимая руль до боли в пальцах. — Скажи хоть слово. Не молчи, как в аду этих трёх недель». Его сердце колотилось неровно, в висках стучало, а внизу живота, там, где пятница оставила след, пульсировала знакомая тяга — не просто похоть, а что-то глубже, как голод, который не утолить одним касанием. Наконец она повернулась к нему. Медленно, будто каждое движение давалось с трудом. Её голубые глаза, всё ещё расширенные от увиденного в лесу, встретились с его взглядом в зеркале заднего вида — всего на миг, но этого хватило, чтобы Энди почувствовал удар под дых. В её голосе, когда она заговорила, не было ни сарказма, ни стены. Было настоящее — чистое, искреннее восхищение, такое же, как тогда, два месяца назад, после тех прений в суде, куда он взял её послушать. Тогда, в машине после суда, она посмотрела на него с горящими щеками и дрожью в голосе: «Вы... вы разнесли их в пух и прах. Это было... невероятно». И он тогда впервые почувствовал себя не просто прокурором, а мужчиной, которого видят целиком — мозг, сталь, огонь. — Мне было очень интересно наблюдать за вашей работой, — произнесла она тихо, но твёрдо, глядя не в лицо, а куда-то на его руки на руле. Голос её надломился на «работой», как будто это слово несло в себе слишком много. — Вы... вы видите то, чего не замечают другие. Это не просто осмотр. Это как... как будто вы входите в голову убийцы. Читаете его мысли по грязи и веткам. Я никогда не видела ничего подобного. Энди услышал это восхищение — не фальшивое, не вежливое, а настоящее, глубокое, как эхо того дня в суде. Оно ударило в него, как ток: по позвоночнику пробежал холодок, а в груди разлилось тепло — жгучее, мужское, забытое. Чёрт! Для мужчины это важно. Безумно важно. Чтобы им восхищалась женщина. Особенно его женщина. Не просто тело в постели, не функция в доме, а кто-то, кто видит в нём не только плоть, но и силу, ум, власть над хаосом. Лори не восхищалась им слишком давно — сколько? Года три? Четыре? Она привыкла: Энди Барбер, надёжный муж, отец, работяга с ипотекой. «Молодец, что выиграл дело», — говорила она ровно, как о погоде, и шла заниматься своими благотворительным центром. А здесь — Эмма. Её голос дрожал от эмоций, её глаза блестели, и он вдруг почувствовал себя гигантом, королём, тем, кем был в юности, до долга, до всего этого болота. На секунду он разозлился на Лори — яростно, по-мужски, с кулаками в карманах. «Почему ты не можешь так смотреть на меня? Почему твои глаза стали пустыми, как протоколы на столе? Почему ты не видишь меня таким?» Но злость угасла мгновенно, смытая стыдом — жгучим, разъедающим. Нет, не Лори разрушает их брак. Он. Он сам. Потому что всё, о чём он может думать в этой машине, — это двацатитрехлетняя девочка рядом, её дрожь под его руками в пятницу, её влажные трусики, её стон. По спине, прямо по позвоночнику, побежал холодок — ледяной, возбуждающий. Хочет? Конечно, хочет. Хочет сорвать с неё этот грязный костюм прямо здесь, на обочине, раздвинуть её ноги и войти — медленно сначала, чувствуя, как она обхватывает его внутри, горячая, тесная, мокрая от желания, а потом жёстко, до упора, чтобы она выгнулась, впиваясь ногтями в его спину, крича его имя сквозь слёзы. Но это не только про секс. Не только про симпатию, про флирт в баре. Мысль о влюблённости — глупой, подростковой, недостойной тридцативосьмилетнего прокурора — слабо подняла голову, как росток из трещины в асфальте. «Ты влюблён? В стажёра? В ту, что моложе тебя на пятнадцать лет?» Энди жестоко отметал её, давя каблуком: нет. Нет! Он просто хочет её, и поскольку всё никак не может получить — член в штанах стоит колом от одного её взгляда, тело горит, как в лихорадке, — тяга растёт, как снежный ком, катящийся с горы. Вот и всё. Только похоть. Только тело. Никаких чувств. Потому что иначе решение станет совсем простым: развод, новая жизнь, Эмма — его, полностью, без компромиссов, без лжи по вечерам. Он запрещал себе думать в эту сторону — в сторону чувств, — потому что это разрушит всё. Сделает выбор неизбежным. А он ещё не готов. Не готов рвать свою жизнь на куски ради... чего? Ради её улыбки? Ради того, как она смотрит на него сейчас? Эмма замолчала, заметив, как он ушёл в себя — челюсть сжата, взгляд в упор на дорогу, пальцы белеют на руле. Она увидела эту тень в его глазах — ту же, что была в ванной, когда он замер, услышав её «не надо». Её сердце сжалось от боли — острой, материнской почти, хотя ей было всего двадцать три. Она хотела коснуться его руки, сказать: «Энди, всё в порядке. Я здесь». Но вместо этого отвернулась к окну, кусая губу до крови, чтобы не сорваться. Энди коротко повернулся к ней — всего на миг, но в этом повороте было всё: благодарность, нежность, голод. Голос его вышел хриплым, низким, как шёпот любовника: — Спасибо. Мне... правда приятно. Что ты видишь не только тело, но и мозги. Он не заметил, как сказал это вслух — просто вырвалось, честно, без фильтров. Эмма усмехнулась — тихо, с теплотой, которая прорвалась сквозь её стену, как луч сквозь тучи. Уголки её губ дрогнули, глаза блеснули. — Ваши мозги гораздо опаснее для женщин, чем ваше тело, Энди, — ответила она, впервые за поездку назвав его по имени. Они рассмеялись — легко, искренне, и смех этот повис в салоне, как дым от сигареты, размывая границы. Они продолжали разговаривать — о деле в лесу, о следах, о возможных мотивах, о том, как криминалисты иногда упускают детали, которые видны только на месте. Темы, ради которых Энди затеял эту вылазку, — их пятница, её «нет» вчера, его ложь Лори — они аккуратно обходили, как обходят лужи на пути, но воздух между ними искрился, густел от невысказанного. Джаз в колонках мурлыкал что-то медленное, чувственное, а её рука на подлокотнике была так близко к его, что он чувствовал тепло её кожи. Вдруг Эмма замялась. Её пальцы сжались на краю пальто, взгляд упал на колени, плечи чуть ссутулились — как будто она собиралась с силами для прыжка в пропасть. Энди заметил это мгновенно — периферийным зрением, инстинктом, отточенным годами в зале суда. Она мнётся, как школьница перед учителем. Что-то хочет спросить. — Что? — спросил он мягко, подбадривая, не отрывая глаз от дороги. — Можешь спросить. Даже если кажется глупым. Я не буду иронизировать. Обещаю. Он был уверен: вопрос про работу. Про убийство. Про то, как он «читает» места преступлений. Что-то профессиональное, безопасное. Но Эмма сглотнула, её щёки вспыхнули румянцем — ярким, предательским, — и она произнесла, глядя в окно, голосом тихим, почти виноватым: — Можно... заехать ко мне домой? Переодеться? Я понимаю, что это глупо и неудобно, но... но я не могу в таком виде явиться в офис. Грязная, мокрая, на каблуках... Линн увидит — подумает, что я идиотка. Пожалуйста. Энди замер внутри — на миг, но ощутимо. Его мозг вспыхнул картинами: её квартира, где он был в прошлый раз, её прихожая в полумраке, её шея, её губы под его. Если она разрешит ему подняться с ней... Чёрт! Он не уверен, что сможет вести себя прилично. Не уверен, что не прижмёт её к стене, не сорвёт мокрую блузку, не вопьётся губами в её шею, не войдёт в неё прямо там, на коврике, жёстко, отчаянно, чтобы наконец утолить этот голод, который жрёт их обоих заживо. — Без проблем, — сказал он вслух, ровно, с лёгкой улыбкой, поворачивая руль в сторону её района. — Всё равно по пути. Но внутри, в той тёмной, звериной части себя, он уже знал: проблема есть. И большая.***
Они подъехали к её дому почти так же, как тогда — три недели назад, только сейчас за окном было по‑зимнему бело и грязно одновременно. Снег, который едва выпал, уже успел испачкаться. Воздух — холодный, тяжёлый, с железным привкусом. Энди притормозил у знакомого бордюра и поймал себя на злости: город помнит. Он помнит их обоих. Он помнит, как он здесь уже один раз остановился — и почти сломал себе жизнь одним честным «я хочу подняться к тебе». Мотор стих. На секунду в салоне остались только печка и их дыхание. Эмма не сказала «спасибо». Не посмотрела на него. Она будто решила: чем быстрее выйдет из машины, тем меньше шансов, что что‑то случится. Как будто «случится» — это всегда не случайность, а правда, которую они оба держат зубами. Она рывком скинула его пальто, отстегнула ремень и уже в следующую секунду толкнула дверь. Не дождалась, пока он выйдет и откроет ей. Не дала ему даже этого маленького, мужского, привычного жеста. Энди усмехнулся, беззвучно, глядя ей вслед. Юрист, значит. Не принцесса. Ладно, глупышка. Когда‑нибудь ты поймёшь, что иногда нужно позволять мужчине быть мужчиной — не потому что ты слабее, а потому что это язык, на котором он умеет любить. Защищать. Быть рядом. И тут же он оборвал себя, как будто поймал собственную руку на чужой шее. Какая любовь, Барбер? Два часа назад ты вёз её в лес и думал не о том, как «защитить». Ты думал о том, как прижать её в машине так, чтобы она перестала дышать от желания. Думал о том, как она будет смотреть на тебя этими своими ледяными глазами и плавиться, потому что не сможет больше держать лицо. Ты думал не о нежности. Ты думал о похоти. Он знал это. И всё же, когда она торопливо пошла к подъезду, чуть прихрамывая на каблуках по замёрзшей каше, у него снова кольнуло в груди — мягко, без спроса. Нежность. И только в тот момент, когда он запретил себе её окончательно, как запрещают себе слабость, он понял: он делает это не потому что нежности нет. А потому что боится назвать её настоящим словом. Он не хочет. Ему не нравится. Но он влюблён. Сухо, неуместно, как диагноз. Он резко открыл водительскую дверь, вышел, хлопнул сильнее, чем нужно — звук разнёсся по тихой улице, как подтверждение: я всё ещё здесь. Я не отпустил. Я не уехал. Эмма уже почти дошла до подъезда. Она не думала, что он выйдет следом. Она двигалась быстро, почти бегом, как человек, который спасается от собственной глупости. Но хлопок двери заставил её остановиться, и она обернулась. Её лицо — недоумение. Настороженность. И что‑то ещё, очень тонкое: «зачем ты усложняешь?» Энди подошёл не торопясь, будто не хотел показывать, как сильно он не хочет отпускать этот момент. — Ты не против, если я тоже зайду? — сказал он спокойно, будто речь о погоде. — Я хочу почистить брюки. Мы всё равно у тебя. Мне потом в суд. Не хочется… в таком виде. Он произнёс это ровно, логично, без единой щели для возражений. И почувствовал, как внутри в нём расправляется та часть, которая умеет выигрывать споры: ты загнал её в угол, Барбер. Опять. Она не сможет отказать. Потому что аргумент действительно разумный. Потому что отказ будет выглядеть истерикой. Потому что она слишком умная и слишком гордая, чтобы дать эмоциям победить так явно. Конечно, логично. Он прокурор, в конце концов. Приводить логичные аргументы и загонять оппонента в угол — его работа. Ему платят за то, что он умеет создавать людям тесноту, даже когда он улыбается. Эмма медлила. На секунду сжала губы. Взгляд метнулся вниз — к его брюкам. Потом снова вверх. — Ладно, — сказала она, тихо и сухо. — Только быстро. Он кивнул, как будто это была просто деловая договорённость, и пошёл за ней. Лестница в доме была узкая, прокуренная, с холодными перилами. Эмма поднималась первой — быстро, упрямо, не оглядываясь, будто если она оглянется, то увидит в нём не коллегу, а того мужчину, который в пятницу запер дверь ванной. Энди шёл за ней, чувствуя, как этот подъём — банальные ступени — превращается в напряжение в мышцах, в шорох её шагов, в невозможность перестать думать, что за этой дверью наверху снова будет её воздух. Её пространство. Её тепло. Когда она достала ключи, её руки дрогнули едва заметно. Энди увидел — и в нём опять поднялась эта нежность, от которой он больше не хотел спасаться. Хотел просто… быть рядом. Дверь открылась. Они вошли. В прихожей было тесно, как в ловушке: стены близко, воздух близко, и если сделать шаг — окажешься слишком близко друг к другу. Эмма скинула ботинки резко, почти раздражённо, и сразу ушла из тесного пространства — как будто спасалась от того, что может случиться здесь, на этих двух квадратных метрах. Энди усмехнулся про себя. Малышка боится остаться с ним в тесном пространстве. Он снял обувь — почти чистую, и прошёл следом. Пальто он не взял: оно осталось в машине, там, где она сидела и укрывалась им. На нём был только костюм, рубашка, и этого хватало, чтобы выглядеть здесь слишком… по‑мужски. Слишком «не на месте». Слишком «я пришёл не для того чтобы почистить брюки». В гостиной он скинул пиджак на кресло — туда, куда она только что положила своё пальто. Жест получился слишком интимным: как будто он разделся в её доме не для удобства, а потому что чувствует себя здесь своим. Эмма обернулась ровно в тот момент, когда он закатывал рукава рубашки. Её лицо мгновенно изменилось. Подозрение. Сжатые губы. Микроскопическая, но реальная паника. Он поймал это, как след на земле. — Я хочу помыть руки и почистить брюки, — сказал он сразу, спокойно. — Пиджак мешает. Объяснение — идеальное. Логичное. Разрешающее ей не бояться. Не сейчас. Она чуть выдохнула. — Ванная там, — показала она коротко и исчезла в гардеробной, как будто боялась задержаться в комнате с ним на секунду дольше, чем нужно. Через минуту вернулась: в руках — чистая одежда для себя, маленькое полотенце и щётка для одежды для него. Она протянула всё это молча, взглядом не задерживаясь на его лице. — Спасибо, — сказал Энди тихо, взял щётку и полотенце. — Я быстро. Ванная была маленькая, девичья. Всё чисто, аккуратно, и от этого безлико — как гостиница, где никто не живёт, а только поддерживает порядок. Белые полотенца. Нейтральное мыло. Минимум личных вещей. И это вдруг ударило по нему: она так выстроила пространство, чтобы в нём нельзя было зацепиться за неё. Чтобы не было «лишнего». Чтобы не было уязвимости. Он закрыл дверь и остался один. Щётка шуршала по ткани брюк. Грязи почти не было. Это было смешно. Он мог бы просто сделать вид, что не заметил пятно, и поехать в офис. Но он же не за этим пришёл. Он поднял голову и посмотрел на себя в зеркало. Лицо уставшее. Слишком взрослое для того, чтобы стоять в квартире стажёра под предлогом грязных брюк. «Предлог», — честно сказал он себе. Он вымыл руки, долго, почти медитативно, как будто пытался смыть с пальцев не грязь леса, а пятницу. То прикосновение. Ту грань. Ту секунду, когда он мог стать окончательно плохим человеком. Вышел. И замер в гостиной. Тишина здесь была другая, чем в офисе. Мягкая. Домашняя. Уютная и спокойная. И вдруг — невыносимо притягательная. На подоконнике стояла маленькая ёлочка — не настоящая, декоративная, с крошечными огоньками. Символ приближающегося Рождества. На стене висела гирлянда — ещё не включённая, просто ожидающая. Он смотрел на это и чувствовал, как внутри него что‑то болезненно сжимается. Хочется остаться. Не просто «остаться и переспать». Остаться — как остаются в месте, где тебя не заставляют быть функцией. Донесся шорох из спальни. Эмма вышла. Чистый костюм. Заколотые волосы. Собранная. Как будто только что не была вся в грязи, как будто не стояла на месте преступления, как будто внутри у неё не война. Красивая. Чёрт возьми. Красивая. И даже сама мысль «красивая» — как подпись под признанием. Потому что красота — это не про похоть. Это про что‑то другое. Про то, что хочется смотреть и не брать, а беречь. «Плевать», — подумал Энди, и это было честнее всего за последние месяцы. Плевать, если это уже правда. Она смотрела на него. Он на неё. И он почувствовал, как ноги сами несут его к ней — без решения, без приказа мозгу. Просто тело знает, куда идти. Эмма инстинктивно отступила. Он сделал шаг. Она — ещё маленький, назад. И так, незаметно, без резких движений, они оказались у закрытой двери спальни. Эмма упёрлась в неё спиной — как в предел, дальше которого нельзя. Как будто сама себе сказала: «остановлюсь здесь». Но не остановилась. Просто оказалась зажатой обстоятельствами и собственной дрожью. Энди сделал последний шаг и оказался слишком близко. Между ними почти не осталось воздуха. Эмма произнесла его имя — тихо, как выдох: — Энди… И посмотрела на него так жадно, что у него внутри всё оборвалось. Не глаза стажёра. Не взгляд коллеги. Это был взгляд женщины, которой больно держать себя в руках. Ему захотелось попросить. Не потребовать. Не взять. Попросить, как просят о жизни. «Не говори «нет», — стучало у него в голове. «Пожалуйста. Если ты скажешь «нет», я рассыплюсь». Но он не сказал это вслух. Только наклонился ближе, пока его дыхание не коснулось её губ. Эмма молчала. И Энди не выдержал. Он прижался к ней всем телом — не резко, а как будто падал. Как будто у него под ногами больше не было земли. Из него вырвался стон — глухой, почти злой, от облегчения: она настоящая. Она тёплая. Она здесь. Он опустил голову и уткнулся носом в её шею. Его борода царапнула её кожу — и Эмма всхлипнула, как от боли и наслаждения одновременно. Он поставил ладони по бокам от её головы — на дверь, не касаясь её руками, но делая её пленницей: сзади — дерево, спереди — он. Тиски из тела и воздуха. Он поднял голову. Потёрся кончиком носа о её нос. Губы — в миллиметре от её губ. Пытка. И эта пытка ему нравилась. До дрожи. Он коснулся её губ — аккуратно, на пробу. Просто губы к губам. Не захват. Не натиск. Вопрос. Тогда, три недели назад, это было прощание. Сегодня — это действительно вопрос. «Можно?» Эмма дрожала всем телом, но не попросила его уйти. Её рот приоткрылся, и Энди почувствовал, как у него темнеет в глазах. Он медленно углубил поцелуй — всё ещё осторожно, как будто боялся спугнуть её согласие. Её язык коснулся его языка — коротко, нерешительно, и этого касания хватило, чтобы он сорвался. Поцелуй стал жадным. Властным. Глубоким. Не «потому что можно», а потому что он больше не умел иначе. Потому что в нём слишком долго копилось. Он прижал её сильнее — и она почувствовала его желание даже через ткань одежды. Эмма вцепилась ему в грудь, в рубашку, будто пыталась удержать его на месте и одновременно остановить. Он сжал её талию — крепко, как доказательство: да, это происходит. Поцелуй тянулся, как будто времени нет. Как будто им правда никуда не надо. Как будто в мире не существует лифтов прокуратуры, планёрок, Линн, протоколов, дел, жены, сына. И всё же, как удар по стеклу, пробилась рациональная часть. Энди замер. Внутри него всё ещё было желание — горячее, тяжёлое, бесстыдное. Но рядом с ним вдруг выросло другое: ответственность. Не к Лори — странно, но в этот момент он думал не о жене. Он думал об Эмме. Если он сейчас переступит черту окончательно, то дальше всё станет либо грязной тайной, либо войной. И война будет не его. Её. Он оторвался от её губ так, будто у него отняли кислород. Эмма смотрела на него непонимающе, дыхание сбитое, губы припухшие от поцелуя, глаза тёмные. Они оба тяжело дышали. — Это… безумие, — выдавил Энди. Голос был хриплый, сломанный. — Нам нужно остановиться. Эмма моргнула. Сжала губы — словно собирая себя обратно. — Ты… — она не договорила. Проглотила слово. — Ты опять уходишь? От этого «опять» у него внутри что‑то треснуло. — Я не ухожу, — сказал он, заставляя себя быть ясным, взрослым, жёстким. — Я пытаюсь не разрушить тебя. Мы не можем… вот так. Мне нужно понять, кем я буду дальше. И прежде чем я сделаю что-то, что уже нельзя отменить, мы должны поговорить. Серьёзно. Он сглотнул. — И нам нужно возвращаться на работу. Сейчас. В её взгляде мелькнула боль — острая, гордая. Но она удержалась. Как всегда. — Хорошо, — сказала Эмма тихо. Пауза. — Тогда поговорим. Но не сейчас. Не здесь. Я не могу… я не хочу быть в положении, когда всё решается на моём коврике у двери спальни. Он кивнул. Потому что она права. Потому что она умнее его даже в такие моменты. Он заставил себя отойти. Шаг назад. Ещё. Эмма поправила воротник, разгладила ткань на груди, как будто это могло вернуть контроль. Она сделала вдох — медленный, глубоко, и Энди увидел, как она собирается внутри, как закрывает дверь на эмоции. Он подошёл к креслу, поднял её пальто и, не спрашивая, помог ей надеть. Очень медленно, очень аккуратно. Как будто это извинение руками. И на этот раз Эмма не возражала. Когда пальто оказалось на её плечах, Энди встал позади, на секунду обнял её со спины — осторожно, не сдавливая, как будто боялся, что она оттолкнёт. И поцеловал в макушку — тихо, бережно. И снова эта нежность. И теперь он уже не обрывал себя. Не пытался отрицать. Она не повернулась. Но не вырвалась. Он надел свой пиджак. Они вышли в прихожую. Эмма надела чистые ботинки. Энди — свои. Вся эта бытовая последовательность выглядела абсурдно после того, как они только что стояли у двери спальни, дыша друг в друга, как двое людей на грани. Они вышли из квартиры. Дверь закрылась. И в тишине лестничной клетки Энди вдруг понял, что самое страшное не то, что он её хочет. И даже не то, что он, возможно, её любит. Самое страшное — что он больше не может притворяться, что этого нет.***
Они ехали от её дома в офис так, будто ничего не случилось. Как будто у двери спальни не было его губ на её губах и её тихого «Энди…», от которого у него вывернуло внутренности. Как будто он не держал её со спины в прихожей, целуя в макушку, и не чувствовал, что это уже не «похоть», а что-то более опасное: привязанность, нежность, желание не отпустить. В машине было тепло. Стёкла чуть запотели. На панели тихо гудела печка. Энди вёл ровно, по привычке, и только по тому, как он держал руль — слишком крепко, слишком правильно — можно было понять, что внутри него нет ни ровности, ни правил. Он не включал музыку. Музыка сейчас была бы лишней: любое слово, любой звук мог бы сорвать то, что они оба держали на зубах. Эмма сидела на пассажирском сиденье, прямая, аккуратная, будто её посадили на экзамен. Костюм — уже чистый, волосы — собраны, лицо — спокойное. Она надела эту свою маску стажёра, как надевают бронежилет: не потому что удобно, а потому что иначе — дырка в груди. Она смотрела в окно, не на него. Иногда кивала, когда он что-то спрашивал про документы по делу, но отвечала кратко, профессионально, без интонаций. И Энди видел: это не холод. Это самозащита. У офиса он припарковался чуть дальше обычного — не потому что так надо, а потому что тянул время. Внутри было гадкое, мальчишеское желание задержать её ещё на минуту, ещё на десять секунд, ещё на один вдох. — Эмма, — сказал он наконец, не глядя на неё. Голос хрипнул. Он прочистил горло. — Я сейчас уеду в суд до конца дня. Будет рутина: ходатайства, бумажная возня. Не хочу, чтобы ты сидела и ждала меня, как привязанная. Она чуть повернула голову, кивнула один раз. И всё. Как будто он сказал: «Копии сложи в папку». Энди стиснул зубы. Ему хотелось схватить её за руку и встряхнуть — не грубо, нет, отчаянно: «Перестань быть идеальной, перестань делать вид, что я — просто рабочая задача». Но он видел, как ей тяжело. Видел по тому, как она держит подбородок слишком высоко. По тому, как плечи зафиксированы. По тому, как она дышит — неглубоко, экономно, будто экономит кислород, чтобы не заплакать. — Доделай всё, что нужно по Уолтему и по сегодняшнему выезду, — продолжил он. — Если будут вопросы — пиши. Я отвечу, как смогу. Снова кивок. Тихий. Чёткий. И тогда он сказал главное — то, что сам себе пообещал в её прихожей, когда решился «остановиться». — Вечером я заеду. И мы поговорим. Нормально поговорим, Эмма. Наконец. Она наконец посмотрела на него. Прямо. На секунду — живо, без маски. И Энди увидел там боль. Упрямую, гордую, почти злую боль человека, которому сказали «поговорим потом» слишком много раз в жизни. Потом она снова надела спокойствие. — Хорошо, — сказала она. И это «хорошо» было не согласием. Это было тем самым профессиональным «принято к сведению», которым закрывают дверь, чтобы внутри не разнесло комнату. Она вышла из машины быстро, почти резко. Энди проводил её взглядом до входа, до стеклянных дверей, до того момента, когда она исчезла в коридоре. И только тогда позволил себе выдохнуть — длинным, рваным выдохом. Он уехал из офиса, пока день ещё не успел стать плотным. Суд. Рутинные движения. Знакомые коридоры. Металл рамок, запах бумаги, кофе из автомата, который всегда пережжённый и всё равно пьётся, потому что иначе не выдержишь. Слушания были пустыми. Не по сути — по нему. Он делал работу на автомате: встал, сказал, сел, подписал, коротко кивнул секретарю, обменялся парой фраз с адвокатом, выдержал лицо, выдержал тон. Это была та часть профессии, где от него не требовалось «быть целиком». Только присутствовать. Только не ошибиться. А мозг — наконец — начал думать. Он думал про развод. Это было первое, что казалось честным, почти благородным, почти кинематографичным. Развод — и всё становится правильным: он не изменник, не подлец, не человек, который живёт двойной жизнью. Он не ломает Лори исподтишка. Он не превращает Эмму в грязную тайну. Он просто заканчивает один этап и начинает другой. Как взрослый. И на секунду это выглядело идеально: как будто достаточно одного решения, и все перестанут мучиться. Но реальность поднималась навстречу, тяжёлая и тупая, как стена. Он не хотел развода. Не так, как принято думать: не потому что «любит жену безумно» и не потому что «боится одиночества». А потому что его жизнь — это не роман. Это дом, в котором на стенах фотографии сына. Это пятнадцать лет, в которых Лори была рядом, когда он был никем — бедным парнем с чужим позором на фамилии, который учился жить так, будто у него есть право на нормальность. Он любил Лори. Не как в кино. Не страстью. Не этим бешеным пожаром, который сейчас выжигает ему нутро из-за Эммы. Но любил — по-своему: уважением, привычкой, благодарностью, ответственностью, общим прошлым. Это можно было чинить. Об этом можно было говорить. С этим можно было идти к семейному психотерапевту. Можно было — если захотеть. А он… он не хотел хотеть. Вот в чём была правда. Он хотел не «чинить». Он хотел Эмму. И это делало его мерзким в собственных глазах. Он смотрел на бумаги в суде и видел перед собой не протоколы, а три чёткие дорожки. Первая: развод. Честный. Больной. С ломкой. С ненавистью сына, с разрушением Лори, с собственным чувством вины, которое будет жить в нём годами. Вторая: измена. Физическая — и моральная, потому что моральная уже произошла. Он уже был не с Лори в своей голове. Уже жил не дома. Уже держал в себе чужую женщину, как тайный огонь. Третья: отступить. Убрать Эмму из своей жизни — ускорить стажировку, протолкнуть рекомендации, сделать всё, чтобы она исчезла из его кабинета. Чтобы он не видел её каждый день. Чтобы не было поводов. И эта третья дорожка выглядела самой «правильной». Самой взрослой. И самой невыносимой. Потому что он честно, без пафоса, понял: если он её уберёт, если она исчезнет, он не вылечится. Он будет жить дальше, да. Будет работать. Будет ездить домой. Будет ужинать с Лори и Джейкобом. Но в нём останется дыра — и в неё будет свистеть холодом всю оставшуюся жизнь. Он поймал себя на том, что сидит в зале суда, слушает какого-то адвоката, а сам репетирует в голове разговор с Эммой на вечер. Как он скажет ей: «Я не собираюсь разводиться». Как он скажет ей: «Мне нужно, чтобы ты была со мной». Как он предложит ей встречаться — регулярно. Без иллюзий. Без обещаний. Отель, её квартира, любая территория, где они не пересекутся с его реальной жизнью. Это звучало мерзко. Цинично. Как сделка. Но он не мог придумать другого, что оставляло бы ему и Эмму, и дом. Он думал о том, что сделает с ней, если она согласится. И тело реагировало даже на мысли — так быстро, так бесстыдно, что ему приходилось сжимать колени, менять позу, чтобы никто не заметил. Он думал и о том, что она вряд ли согласится быть любовницей. Не с её характером. Не после того, как она сказала ему тогда, в прихожей: «Поступи правильно». Она не из тех, кто будет жить в чьей-то тени. Она захочет или всё — или ничего. И в эту секунду внутри него возникло ещё одно решение, холодное и практичное: если она скажет «нет», он действительно ускорит её стажировку. Уберёт её. Освободит ей жизнь. И себе — возможность дышать, даже если это будет дыхание через боль. К концу дня он вернулся в офис. Усталый. Собранный. С лицом человека, который весь день говорил правильные слова и ничего не чувствовал — потому что все чувства были оставлены на потом, на вечер. Он вошёл в кабинет — и увидел, что Эмма ещё здесь. Она уже собиралась: папки сложены, ноутбук закрыт, сумка на стуле. Но она не ушла. Ждала. Не его — разговора. Энди остановился у двери на секунду, и эта секунда была полна всего: благодарности, злости, желания, вины. Он сказал ровно, будто это деловое предложение, хотя голос дрогнул в самом конце: — Поехали в кафе. Поговорим. Можно в то самое. Эмма подняла на него глаза. В них не было радости. Было согласие человека, который идёт на допрос добровольно, потому что хуже ожидания — ничего нет. — Хорошо, — сказала она тихо. И они поехали. Кафе встретило их тем же тёплым светом и запахом хлеба, который два месяца назад казался уютом, а теперь стал почти издёвкой: «вот место, где всё ещё можно притворяться нормальными людьми». Энди заказал кофе им обоим. Сел напротив. Пальцы его лежали на столешнице слишком спокойно — выверенная поза человека, который держит контроль, пока внутри всё орёт. Он начал не сразу. Слишком много слов было опасными. Слишком много было необратимыми. — Я скажу прямо, — произнёс он наконец. — Я не собираюсь разводиться. Эмма моргнула. В её лице что-то дрогнуло. Не разочарование даже — скорее попытка понять, где подвох. Энди продолжил, жестко, почти сухо, потому что иначе сорвётся в нежность, а нежность сейчас была бы самым нечестным. — Единственный вариант, который я могу тебе предложить… это встречи. Регулярные. Без публичности. Без иллюзий. Отель, твой дом — всё равно. Я не хочу больше жить так, будто тебя нет. И я не могу разрушить свою семью. Он говорил — и слышал сам себя, как будто со стороны. Циник. Подлец. Мужчина, который пришёл в кафе и предложил молодой женщине роль, от которой нормального человека должно стошнить. И ему самому стало противно от собственной рациональности, но назад уже было нельзя: он не умел делать иначе. Он всегда выбирал конструкцию, которая удержит дом от падения. Всегда. Даже если внутри этой конструкции кто-то будет умирать. Эмма смотрела на него так, будто он ударил её по лицу. — Ты… серьёзно? — спросила она тихо. — Да, — ответил Энди. И добавил, уже почти с усталостью: — Я не буду тебе врать. — Как благородно, — выдохнула она. И голос сорвался, но она тут же поймала его. — Это отвратительно. Она отодвинула чашку, будто кофе стал ядом. — Я не буду твоей любовницей, Энди. Мне противно. Это «противно» ударило в него не как оскорбление, а как приговор. Потому что он понял: она говорит не только про предложение. Она говорит про него в этот момент. Про то, кем он себя делает. Эмма потянулась к телефону. — Я вызову такси. Энди резко накрыл её ладонь своей — не сжимая, не удерживая силой, но достаточно, чтобы остановить движение. — Не глупи. Я отвезу тебя. Она смотрела на его руку на своей руке и словно решала, где ей легче выжить: в такси с чужим водителем или в его машине — с ним, с тишиной, с этим унизительным остатком близости, который всё равно есть. Она выдернула руку и кивнула. — Хорошо. Вези. Дорога до её дома была почти беззвучной. Энди говорил себе: «Не трогай. Не исправляй. Не оправдывайся». Всё, что он мог сказать сейчас, прозвучало бы либо жалко, либо жестоко. У её дома он остановился и не сразу заглушил двигатель. Машина ещё секунду гудела, как сердце, которое не хочет останавливаться. Эмма взялась за ручку двери. — Подожди, — сказал Энди. Она не повернулась, только застыла. — Я ускорю твою стажировку, — произнёс он глухо. — Сделаю так, чтобы мы не работали вместе. Это будет… лучше. Она наконец посмотрела на него. Взгляд был пустой — не холодный, а выжженный. — Как угодно, — сказала она. — Действуй. И вышла. Энди смотрел, как она идёт к подъезду, как исчезает за дверью, и чувствовал, что внутри у него что-то отрывается — не драматично, не красиво, а буднично, как отрывают пластырь вместе с кожей. Он поехал домой. Лори ждала. Она всегда ждала, даже когда не говорила об этом. На ней был домашний свитер, волосы распущены, в доме пахло ужином. Всё было так, как должно быть. Так, как он пытался сохранить. — Где ты был? — спросила она сразу. В голосе не было крика. Был контроль. И упрёк, который она не хотела делать упрёком. — Почему задержался? Энди стоял в прихожей, не разуваясь, и вдруг понял, что у него больше нет сил врать красиво. Врать подробно. Врать, чтобы это было похоже на правду. Он сказал почти правду — ту, которая на самом деле хуже лжи, потому что в ней есть имя. — Был с Эммой в кафе. Пили кофе. Обсуждали новое дело. Лори смотрела на него так, будто он сказал что-то неприличное. Потом её губы медленно сложились в тонкую, почти добрую улыбку, от которой у Энди внутри стало холодно. — Интересно, — произнесла она. — Ты вдруг начал пить кофе с «деткой». С «никем». И перестал забывать про Эмму, как только выходишь из офиса. Он почувствовал, как в нём поднимается злость — не на неё даже. На себя. На то, что он загнан в угол. На то, что он не герой и не хороший человек. — Я не собираюсь оправдываться за кофе с коллегой, — сказал он резко. Слишком резко. Слишком как удар. Лори замерла. На секунду она стала неподвижной — только глаза чуть сузились. Потом она коротко кивнула, как будто записала эту реплику в память, туда, где лежат вещи, к которым потом возвращаются ночью. Энди не стал продолжать. Он прошёл мимо неё, снял обувь уже в коридоре и, не глядя, ушёл в гостевую спальню. Дверь закрылась. И в тишине этой комнаты, в темноте, где не было ни Эммы, ни Лори, ни даже приличного объяснения самому себе, Энди впервые по-настоящему понял: он попытался выбрать «вариант, где никто не страдает», и всё равно сделал больно всем. И хуже всего было то, что он всё ещё хотел Эмму. Даже после её «противно». Даже после того, как сам превратил их историю в грязную сделку. Он лежал, глядя в потолок, и думал только одно: завтра снова будет работа. Завтра снова будут лица, дела, суды. А внутри него — не будет тишины.***
Эмма лежала в темноте своей спальни, и тишина вокруг была не успокаивающей, а оглушительной. Она слышала каждый стук своего сердца — громкий, неровный, как барабанная дробь в пустом зале. Одеяло казалось то слишком тяжёлым, то слишком лёгким, ни одна поза не приносила облегчения. Она была вымотана до предела, до той точки, где тело уже не чувствует усталости, а просто существует как чужеродный, тяжёлый объект. Но хуже усталости было другое — ощущение грязи. Липкой, въедливой, подкожной. Она чувствовала себя грязной. После всего. После этих двух месяцев взглядов, прикосновений, намёков, после этой игры, в которую они играли, дурача самих себя. После сегодняшнего утра в лесу, в машине, когда он заботился о ней, открывал дверь, укрывал своим пальто. После того, как он поднялся в её квартиру и остановился у двери спальни. Он мог взять её тогда. Он стоял так близко, что она чувствовала жар его тела сквозь одежду, видела голод в его глазах — тот самый, первобытный, который сводил её с ума. И она подумала… Чёрт, как же она была глупа! Она вообразила, что важна ему. Что возможно он даже… влюблен. Потому что она-то точно… точно влюблена в него, как бы противно это теперь ни было. А оказалось… Оказалось, она полная дура. Идиотка. Наивный ребёнок, поверивший в сказку про взрослого мужчину. Он видит в ней только тело. Красивое, молодое тело, которым можно удовлетворить его голод. Утолить ту похоть, что копилась годами в его правильном, выстроенном браке. Она — просто объект. Игрушка. «Ненавижу!» — мысль вырвалась наружу, резкая и ядовитая. Ненавижу его! Ненавижу то, что он делает со мной! Ненавижу эти его руки, которые знают, как касаться. Ненавижу его голос, который может быть таким тёплым. Ненавижу себя за то, что до сих пор хочу, чтобы эти руки касались, а этот голос звучал рядом. Боль разливалась внутри, острая и тупая одновременно. Всё было разбито. Её уверенность в себе, её принципы, её представление о том, какой она должна быть. Она всегда считала себя умной, рациональной, сильной. А он за несколько месяцев превратил её в дрожащую, зависимую истеричку, которая не может уснуть из-за мужчины, предложившего ей роль любовницы. Что делать? Он сказал, что ускорит стажировку. Это логично. Это правильно. Для всех. Для него — чтобы избавиться от соблазна и чувства вины. Для неё — чтобы вырваться из этого ада и начать карьеру, ради которой всё и затевалось. Для Лори… для Лори это просто исчезновение потенциальной угрозы, о которой она даже не подозревает. И это самый правильный вариант. Только она на самом деле совсем не хочет, чтобы он исчез из её жизни. Даже если это правильно. Даже если это единственный способ сохранить остатки самоуважения. Она хочет его. Не тело, нет. Хотя тело кричит о нём каждую секунду. Она хочет всего. Разговаривать с ним. Слушать, как он рассуждает о деле. Видеть, как он закатывает рукава. Чувствовать, как меняется воздух в комнате, когда он входит. Просто молчать рядом, зная, что он здесь. Черт! Черт! Черт! Какой идиотизм. Она сжимала кулаки, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь физической болью заглушить ту, что разъедала её изнутри. На секунду, предательская, слабая часть её даже нарисовала картину. Она соглашается. На его предложение. Регулярные встречи. Он здесь, в её квартире. Возможно, даже совместные выходы куда-нибудь в Бостон, подальше от Ньютона, где их никто не знает. Возможно, со временем он… он тоже влюбится по-настоящему. И что тогда? Разведётся? Эмма горько усмехнулась в темноте, и звук вышел сдавленным, похожим на стон. Он сказал всё честно — развода не будет. Он не стал врать, не стал обещать звёзд с неба, не стал дарить надежду, которой не может оправдать. В каком-то извращённом смысле он поступил… даже хорошо. Не обманул. Не затянул её в паутину сладких обещаний. Но от этого его «хорошо» ей теперь было невыносимо плохо. Потому что честность оставила её без иллюзий. Без права мечтать. Только холодный, циничный расчёт: ты будешь моей тайной, а я останусь в своей жизни. «Нет, — твёрдо, почти вслух, сказала она себе. — Никаких грязных связей. Я не смогу жить с этим. Я не смогу смотреть на себя в зеркало. Я не смогу строить карьеру, зная, что начинала её как любовница женатого прокурора. Нет». Она повторяла это слово, как мантру, но оно не приносило облегчения. Оно только отсекало последний мостик к нему. Оставляло её одну в этой темноте, с этой болью, с этим чувством, что лучшая часть её — та, что ожила рядом с ним, — теперь обречена на медленное угасание. Она перевернулась на бок, прижавшись лицом к подушке. Слёз не было. Они, казалось, выгорели днём, в кафе, когда он произнёс своё «предложение». Осталась только сухая, выжженная пустота и непрекращающийся внутренний диалог, который кружил по одному и тому же замкнутому кругу: боль, злость, желание, стыд. За окном медленно светало. Серые полосы зари пробивались сквозь щели в шторах. Ещё один день. Ещё один день в том же кабинете. Ещё один день видеть его, слышать его, дышать одним воздухом и делать вид, что ничего не было. Что его слова в кафе не разрезали её на части. Что его поцелуй у двери спальни был просто ошибкой. Что она всё ещё Эмма Маккой, стажёр, а не сломленная дура, которая не может уснуть из-за мужчины, определившего ее на место любовницы. Она закрыла глаза, пытаясь заставить себя уснуть хоть на час. Но сон не шёл. Вместо него приходили картины: его лицо в полумраке машины, его руки на руле, его голос, тихий и надломленный: «Я не собираюсь разводиться». И тогда она поняла самое страшное. Она ненавидела его предложение. Она презирала его за эту циничную сделку. Но где-то в самой глубине, в той части, которую она теперь ненавидела больше всего, таился ужасный, постыдный вопрос: а что, если бы он солгал? Что, если бы он пообещал ей всё? Развод, новую жизнь, любовь? И она, с ужасом осознавала, возможно, поверила бы. Потому что она хотела верить. Потому что она хотела его настолько, что готова была закрыть глаза на всё. На его семью. На его сына. На разрушенную жизнь другой женщины. От этой мысли её бросило в жар, а потом в холод. Она была не лучше него. Её моральные принципы оказались хрупкими, как стекло, когда дело коснулось её собственных желаний. Эмма лежала без сна, глядя, как комната постепенно наполняется холодным, безжалостным светом нового дня. Дня, в котором ей предстояло снова увидеть его. Дня, в котором ей нужно было найти в себе силы сказать «нет» не только ему, но и той части себя, что всё ещё надеялась на чудо.