Vivre*

R
Завершён
17
автор
Фэндом:
Размер:
15 страниц, 6 913 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
17 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник

***

Настройки
Минхо красивый, когда плачет. Некрасивых слёз у него не бывает, по крайней мере не при ком-то. Он не хлюпает и не размазывает кулаками влагу по щекам, только тихо раскалывается на части, словно лёд по весне. Слёзы скатываются медленно, оставляя на коже блестящие солёные дорожки, которые так и хочется поймать кончиком пальца, чтобы проверить, настоящие они или игры разума. Ли искренен до ужаса, уязвим до неприличия и в этот момент как будто готов на всё – даже встать на колени, хотя это было бы лишним. И смотреть на него всё равно, что наблюдать, как в твой грязный дворик забежал дикий олень: дышишь затаившись, боясь спугнуть.   Хёнджин и не дышит вовсе, ловит каждое хриплое, сбитое слово, как ловит монеты фокусник – чтобы они не зазвенели, падая на пол. Тишина в их углу густая, липкая, как старая паутина, её нарушают только хриплый уставший голос Минхо и вечный сквозной ветер, гуляющий по пустым цехам завода.   — Мне больно, — Минхо выдыхает, шмыгая носом и звук выходит какой-то совсем грубый, по-детски беспомощный. Он прикрывает глаза, позволяя тени от длинных мокрых ресниц, упасть на щёки, — но я сам это выбрал. Я выбираю тебя каждый день, даже если любовь к тебе разрывает меня на части.   Слова падают в пространство между ними – высокопарные, нелепые, будто строчки из плохой песни. Они не подходят к этим стенам, покрытым плесенью и граффити, далёким от какого-либо искусства. Не подходят к этому воздуху, пропахшему ржавчиной, старым дымом и сладковатой вонью разложения – то ли какого-то продукта, то ли чьих-то надежд. Хёнджин по привычке щурится, чувствуя, как сжимается челюсть, скулы ноют. Не верит. Это его базовая настройка, глубокая, костная уверенность. И Минхо от этого явно тоже больно, а у Хвана желания верить людям меньше, чем шансов у этого сквозняка унести с собой всю грязь мира.   Минхо хороший. Минхо красивый. У Минхо есть всё, что могло бы сделать его идеальным, желанным, как витринное эксклюзивное пирожное за толстым стеклом. Их общие знакомые, те, что ещё не списали Хёнджина в утиль, повторяли из раза в раз, что дурак, потому что это его, вероятнее всего, единственный шанс на смерть не в одиночестве. А Хёнджин кивал. В этом, наверное, и была его суть – кивать и гнить заживо в собственном выбранном аду. Безнадёжный идиот, от которого никто ничего не ждал. Никогда. В простонародье говорили эгоист, бывшие называли ублюдком и сбегали, а Минхо не уходил. И повторял, что любит, как заклинание, как мантру против тьмы в глазах Хёнджина.   И никто, чёрт возьми, не мог осуждать его за то, что он не верил.   — Минхо-хён, — голос Хвана звучит глухо, будто из-под земли. Он не отрывает взгляда от новой слезы, созревающей на ресницах старшего и ему искренне интересно не мёрзнет ли Минхо, — зачем тебе всё это? — Он чувствует холод грубой бетонной стены за спиной сквозь тонкую ткань рубашки и шершавость въедается в кожу, напоминая наждак. — Я имею в виду… Твои родители ненавидят меня, а друзья хотят, чтобы меня сбил автобус.   — Какая разница, что они хотят?! — Ли шипит почти котом, и в этом шипении слышится отчаянная злость загнанного зверька. И хочется сравнить с котёнком – грязным, ощетинившимся, но оленьи глаза, огромные и полные непонятной то ли боли, то ли нежности, рушат всё сравнение. Хёнджин спустя столько времени так и не смог избавиться от прозвища. «Оленёнок» к Минхо в его голове прилипло намертво. — Мы говорим о нас, обсуждаем то, что между нами, а не между моими друзьями или матерью с отцом.   Хёнджин лишь хмыкает, вжимаясь спиной в холод бетона ещё сильнее, как будто хочет просочиться сквозь него, стать частью этого запустения. Большой заброшенный завод, место, где можно купить забвение в любом виде: в стеклянной бутылке, в порошке, в объятиях незнакомца в тёмном углу. Здесь жизнь проста, примитивна и честна в своей низости.  «Рассвет» был его детищем и Хёнджин им гордился – больше, чем чем-либо в своей жизни, если честно. Он вложил сюда не деньги (хотя их тоже пришлось потратить не мало), а нечто большее – свою циничную философию, своё презрение к миру нормальных людей. И теперь эта крепость цинизма наблюдала, как в её сердце плачет самый что ни на есть нормальный, светлый и неправильный для этого места человек.   Воздух между ними трещал от невысказанного. Хёнджин смотрел, как дрожит нижняя губа Минхо, как его пальцы бессильно сжимаются в кулаки, сразу же разжимаясь. Он видел всё. И от этого безумного, ненужного внимания к каждой детали другого человека, внутри сворачивался тугой, болезненный узел, заставляющий отвернуться.   Хван поймал себя на мысли, что следит за движением пылинки в луче уличного фонаря, пробивающегося через разбитое окно – это было проще, чем смотреть в эти глаза. Сегодня холоднее, чем вчера, может, к вечеру снова начнётся метель, если верить разболевшейся ноге. Говорить было тяжело. Просто потому что Хёнджин уже понятия не имел о чём конкретно они говорят. О чувствах, о том, что он мудак. Или о том, что позавчера госпожа Ли вылила на него ведро с водой, когда он провожал Минхо домой. Было холодно, но как-то привычно.    Хёнджин вздохнул, и его собственное дыхание вырвалось белым, жалким облачком. Он смотрел на это облачко, потом на облако пара от дыхания Минхо. Два призрака, ненадолго возникших в холодном воздухе и готовых раствориться, не коснувшись друг друга. Ему вдруг с обжигающей ясностью захотелось, чтобы Ли действительно ушёл. Не потому что ненавидел, а потому что тогда эта пытка – пытка наблюдения, пытка невозможности дать то, чего от него ждут, – закончилась бы. Но вместе с ней закончилось бы и это… присутствие. Тихая, навязчивая проверка реальности. Без Минхо, без его немого вопроса, завод «Рассвет» был бы просто грудой битого кирпича. А когда здесь был старший, это место становилось святилищем какого-то извращённого культа, где Хёнджин был и божеством, и жертвой одновременно.   — Ты не ответил на вопрос.    Плоским, лишённым уже даже усталости голосом, Хван будто констатировал отсутствие нужной детали в механизме. Он наконец оторвал взгляд от призраков пара и медленно перевёл его обратно на лицо старшего. Слёзы на щеках Минхо уже подсохли, оставив стянутые глянцевые дорожки на холодной коже, похожие на следы от улитки. Хёнджин мысленно пометил это сравнение – уродливое, непоэтичное, более подходящее, чем олени.   — На какой? — Минхо не прятался, просто смотрел куда-то мимо, в тёмную дыру разбитого окна, за которым кружилась первая, робкая снежная пыль.   — Зачем тебе всё это? — Хван повторил, и теперь слова обрели вес, падая на бетонный пол с тихим, но отчётливым стуком. Он сделал маленький шаг вперёд, настолько, чтобы их парные облачка дыхания на секунду слились в одно бесформенное пятно, а потом рассеялись. — Я про… это. — Младший сделал неопределённый жест рукой, которая тут же озябла на воздухе. Жест охватил и Минхо в его тонком кашемировом свитере, и облезлые стены, и всю ледяную пустоту цеха. — Зачем тебе вот это? Мёрзнуть здесь, смотреть на меня и ждать чего-то, чего не будет. Ты же умный, должен понимать, как это… глупо.   Хёнджин говорил не со злостью, а с каким-то вымученным любопытством, будто разглядывал непонятный, потенциально опасный артефакт и искренне не понимал нелепого упорства. Его мир строился на простых, чёрно-белых сделках: ты мне – я тебе, или уходи. А тут была какая-то непробиваемая, тихая иррациональность, которая не поддавалась никакой логике. Минхо медленно перевёл на него взгляд и глаза в полутьме казались ещё больше, ещё темнее. Это завораживало. — А ты думаешь, я не спрашиваю себя об этом каждый день? — Он произнёс это так тихо, что Хёнджину пришлось инстинктивно наклонить голову. — «Минхо, зачем ты это делаешь? Он же тебе ничего не даёт. Он тебя даже не хочет». — Ли передразнил чей-то внутренний голос – может быть, матери, может быть, лучшего друга, а может, свой собственный. — Я не знаю ответа, Хёнджин. Если бы знал, мне было бы легче, может, перестал бы ждать.   Минхо замолчал, и в тишине снова завыл ветер, заскрипели где-то ржавые фермы под напором метели. Хёнджин слушал надтреснутый, честный тон, выдававший скучную бытовую правду зависимости. Как алкоголь или сигареты, когда ты знаешь, что это плохо, но тянет, потому что без этого становится пусто, а пустота ещё страшнее.   — Может, перестал бы, — эхом повторил Хёнджин.    Он не стал спрашивать почему Ли не перестаёт. Просто потому что сам в этот момент, глядя на дрожащие ресницы Минхо, понимал, что это был не выбор. Симптом. Болезнь. И Хёнджин был её возбудителем или, может, наоборот – старший был его болезнью. Кто кого заразил этой тихой, хронической лихорадкой уже было плевать. Хван поднял руку взяв Минхо за запястье. Кожа была ледяной, тонкой настолько, что чувствовался под пальцами пульс – частый, неровный, как у пойманной птицы. — Замёрз, идиот, — голос Хёнджина сорвался на хрипоту. Он не отпускал запястье, держал, измеряя этот чужой, живой стук, который почему-то отдавался эхом в его собственной грудной клетке. — В кого только такой отчаянный?    Он потянул старшего за собой, не ожидая сопротивления и не получив его. Отвернул Минхо от окна, от стены, от их застывшего угла и толкнул в сторону тяжёлой, обитой рваным дерматином двери, ведущей в главный цех. Хёнджин на секунду замер, взявшись за скрипучую ручку, сделал вдох и только затем распахнул.    Шум врезался в тишину их предбанника как физическая волна. Клокочущий бас, от которого дрожала пыль на балках, гул десятков голосов, смех, визги, звон стекла, дикий, фальшивый вой под гитару. Воздух стал другим: густым, тёплым, пропахшим перегаром, парфюмом, потом и чем-то сладковато-горьким, что щекотало ноздри. Свет здесь был не одиноким лучом фонаря, а мельтешением: мигающие гирлянды, натянутые под потолком, тусклые красные аварийные лампы, вспышки телефонов в толпе. Порог отделял два мира друг от друга. В одном два призрака в ледяной пустоте, в другом – плоть, пот, судорожное веселье, отчаянная попытка доказать, что ты жив, пока не рассвело.   Хёнджин, всё ещё держа Минхо за запястье, втолкнул его в эту гущу, шагая перед ним. Тела вокруг них колыхались в такт музыке, кто-то, проходя, толкнул Ли плечом, даже не извинившись, растворяясь в танцующей массе. Пьяная девушка в порванных колготках, смеясь, на секунду прилипла к младшему, пытаясь завести разговор, но, встретив его пустой, отрезающий взгляд, отскочила прочь.   — Держись ближе, — голос Хёнджина терялся в грохоте и ему пришлось наклониться к уху Минхо, слегка касаясь губами покрасневшего завитка. — А то растопчут тут тебя, оленёнка.   Хван не отпускал запястье, наоборот, его хватка становилась жёстче с каждым мгновением, проведённым в толпе. Он вёл Минхо как ценный, но хрупкий и крайне неподходящий для этого места груз, прокладывал путь локтями и своим видом – того, кто здесь хозяин, того, кого знают и не трогают. По ним скользили глазами, цеплялись за бледное, застывшее лицо Минхо, ловящее отблески прожекторов, но Хван отвечал на них таким ледяным, предупреждающим взглядом, что все быстро отводили глаза.   Хёнджин находился в своей привычной стихии, но сегодня она была ему отвратительна, потому что рядом был он – послушный, приглушённый этим шумом, почти невидящий ничего перед собой. Слёзы на щеках старшего давно высохли и глаза были огромными, пустыми, будто Ли смотрел не на вечеринку, а сквозь неё, на какой-то внутренний пейзаж, ещё более разрушенный, чем этот цех.   Они миновали бар – просто несколько досок на высоких бочках, заваленных бутылками, – прошли мимо пары, страстно целующейся в тени огромного неработающего станка, и свернули в узкий, тёмный коридор, куда свет гирлянд не доставал. Шум здесь стал просто фоном, как морской прибой за стеной. В конце коридора была служебная дверь, с потёртой табличкой «Нач. смены». Хёнджин нащупал в кармане ключ, отпер её, пропуская Минхо внутрь, и зашёл сам, захлопнув дверь.    Тишина ударила по ушам после какофонии цеха – приглушённая, густая, как вата. Воздух был другим: не ледяной сквозняк, не спёртый запах толпы, а ровный, чуть пыльный, с едва уловимыми нотами старого дерева, остывшего металла и сладковатый аромат японской курилки, которую Хёнджин когда-то притащил и забыл на полке.   Комната была длинной и узкой, двойной. Слева, у двери место для "работы": стол, заваленный ключами, рациями, разобранной электроникой, пачками денег в резинках. На краю стола тонкий серебристый ноутбук, обклеенный стикерами. Справа всё было... по-другому. Стена здесь была обшита тёмными деревянными панелями, явно снятыми откуда-то и вмонтированными сюда своими руками. К стене прислонён узкий диван, застеленный плотным серым покрывалом, под которым угадывались очертания подушки. Над диваном висела одна-единственная картина в тонкой раме – не картина даже, а старый, пожелтевший постер с изображением какого-то заснеженного леса, такого тихого, что слышен был бы хруст веток.    Это был тихий уголок, который Хёнджин построил внутри рёва своего же завода. Место, куда шум не допускался, куда он сам приходил, чтобы перестать быть Хваном с «Рассвета». И сейчас он привёл сюда Минхо.   Хёнджин наконец отпустил чужое запястье и на его собственных пальцах осталось белое пятно от давления, будто он держал что-то слишком сильно, боясь уронить.   Он подошёл к обогревателю, пнул его ногой, чтобы тот заработал – спираль накалилась, зашипела, и в комнату потянуло сухим, немного пыльным теплом. Хван стоял спиной к Минхо, глядя на красную спираль, и думал, что они сейчас сделают. Продолжат тот разговор, который оборвали на полуслове или просто будут молча сидеть здесь, пока снаружи гуляет их вывернутый наизнанку мир?   Младший обернулся. Ли стоял посреди комнаты, на границе между хаосом и порядком, и медленно поворачивал голову, осматриваясь. Его дыхание, ещё недавно сбивчивое, теперь выравнивалось, становилось тише. Он смотрел на панели, на постер, на мягкое покрывало, и в его глазах что-то менялось. Не удивление, а странное узнавание, как будто он видел не комнату, а чью-то слишком личную историю.    И Хёнджину внезапно с резкой ясностью вспомнилось ощущение холодного осеннего парка, года три назад. Он тогда шёл мимо и увидел фигуру на скамейке, сгорбленную, замершую, разбитую. Это был Минхо, только что узнавший о чём-то ужасном (Хван так и не узнал, о чём именно, Минхо даже спустя три года молчал в тряпочку). И Хёнджин, вместо того, чтобы пройти мимо, как делал всегда, остановился. Достал пачку, сунул несчастному сигарету в закоченевшие пальцы, прикурил от своей и просто сел на другую скамейку, в метрах пяти. Курил и молчал где-то полчаса, пока Минхо не перестал дрожать. Потом Хван так же молча встал и ушёл, не обернувшись. Он тогда сделал это не из доброты, – ему вообще-то было плевать, – а от отвращения к чужой, слишком громкой боли, на фоне его собственной, тихой. Казалось, чужую боль он заглушил.   Оказалось, что приручил. Хёнджин поймал Минхо в падении и с тех пор старший летел – прямо в эту дыру, на этот завод, к нему. И не хотел назад. Назад – это туда, где нет этого чёртового тепла от спирали обогревателя, нет этого запаха дешёвых сигарет и ржавчины, который для него стал пахнуть домом.   — Садись где хочешь, — Хван отвёл взгляд к своему столу с его безопасным, понятным беспорядком и скинул куртку, швыряя её на стул у «рабочей» зоны.    Минхо не сел. Он сделал шаг к стене с панелями, подошёл к постеру. Поднял руку, но не дотронулся, лишь провёл пальцами в сантиметре от пожелтевшей бумаги, повторив линию ствола сосны. — Это... то самое место? — Он спросил так тихо, что слова едва долетели.   Сердце Хёнджина сделало еле ощутимый толчок, почти замирая. Да. То самое. Лес в трёх часах езды от Ыйвана, куда он однажды сбежал в восемнадцать, после того как окончательно всё просрал. Там была тишина. Настоящая. Хван провёл в этом лесу двое суток, а когда замёрз и вернулся, нашёл этот постер на помойке, утащив к себе. Как талисман. Как доказательство, что тишина вообще существует.   — Откуда ты знаешь?  — Ты рассказывал однажды. Очень пьяный. — Минхо обернулся. Его лицо было бледным, но спокойным, оленья растерянность куда-то испарилась. — Ты сказал, что там так тихо, что слышно, как падает снег с веток и что ты, — он как будто подбирал слова несколько секунд, — хотел там остаться.   Хёнджин сглотнул. Он не помнил, а старший помнил. Помнил его пьяный бред, который был чистейшей правдой. И теперь этот бред висел здесь, между ними, как обвинение и как ключ.   — Врёшь, — слабо парировал Хёнджин, но это уже было не отрицание, а какая-то неудачная пародия. — Нет. — Минхо наконец сел на край дивана, аккуратно, не касаясь покрывала грязными уличными штанами. Он смотрел на Хёнджина не снизу-вверх, а прямо. — Я никогда не вру. Ты – да, а я – нет. В этом разница.   И в этом простом факте было столько искренности, что Хван внутренне отшатнулся. Он сел в своё кресло у стола, спиной к Минхо, лицом к стене, чувствуя за спиной его тихое, ровное дыхание. Хёнджин нащупал на столе пачку сигарет, вытащил одну, но не закурил. Просто вертел в пальцах, чувствуя, как бумага мнётся.   — Зачем ты мне всё это говоришь? — Он спрашивал уже не про родителей, не про друзей. А про эту комнату, этот лес на стене. Про сигарету в парке. — Чтобы я почувствовал себя дерьмом? Ну поздравляю, отлично получается.   Минхо покачал головой, не отрицая, а будто смахивая глупый вопрос. — Чтобы ты понял, что я вижу. Не того Хёнджина, которого все боятся или ненавидят, а того, кто, — он запнулся. — Ты боишься тишины, но держишь её у себя в комнате. Как... как дикое животное в клетке, которого жалко, но выпустить уже нельзя – если убежит, умрёт.   Слова повисли в прогретом, пахнущем деревом воздухе. Они резали как ржавый хирургический скальпель – рвано, безжалостно, обнажая то, что годами пряталось под слоями цинизма и грязи. Хёнджин почувствовал, как по спине пробежала дрожь от страха быть понятым, быть увиденным настолько.   — Перестань, — Хван выдохнул и в его голосе впервые за весь вечер прозвучало что-то отчётливо различимое – слабая, почти детская просьба. — Просто... перестань.   Минхо послушался, откидываясь на спинку дивана, наконец касаясь её напряжёнными плечами, и закрыл глаза. Длинные ресницы отбрасывали тени на синяки под глазами. Он выглядел измождённым, но не разбитым. Словно долгий, трудный путь наконец привёл его туда, куда нужно.   — Ладно, не буду.   Хёнджин слышал каждый звук в воцарившейся тишине. Собственное сердцебиение в ушах – глухой, тяжёлый стук; тонкое, едва уловимое шипение масляного обогревателя; более отдалённое – приглушённое панелями – биение баса из главного цеха, ровный гул, от которого чуть вибрировал пол. И дыхание. Своё – неровное, через чуть сжатые зубы, и его дыхание – тихое, глубокое, выравнивающееся после слёз и холода. Минхо сидел где-то сзади, на диване, и Хёнджин чувствовал этот звук на своей спине, как слабый тёплый ветерок.   Хван всё ещё вертел не закуренную сигарету в пальцах, бумага была гладкой, прохладной. Он наконец поднёс её к губам, щёлкнул зажигалкой, и пламя осветило на миг его пальцы, выхватывая из темноты край стола с пепельницей. С первой же затяжкой едкий и горький дым заполнил рот, спускаясь в лёгкие, давая знакомое обманчивое успокоение. Хёнджин запрокинул голову, выдыхая длинной струёй к потолку. В свете от лампы над столом дым клубился, образуя причудливые, медленные фигуры, которые тут же распадались.   Он смотрел на этот потолок – обычный бетонный, но побелённый, без паутины. Чистый. Ещё одна его причуда. Взгляд скользил по нему, цепляясь за микротрещины, и в какой-то момент он увидел не бетон, а тёмные, заснеженные лапы елей на фоне серого неба. Тишину, которая звенит в ушах. Холод, проникающий через самую тёплую куртку. Острую, физическую тоску, нужду стать частью этого молчания. Навсегда.   — «Хотел там остаться», — в тишине его голос прозвучал хрипло и неожиданно громко. Хёнджин говорил в потолок, дымовому призраку. — Это я, наверное, неправильно выразился тогда. Пьяный. Я не хотел «остаться» там жить, я хотел... раствориться, чтоб меня там замело снегом. Чтобы к весне от меня остались только кости, а к лету – удобрение для этих чёртовых цветов, которые там в июле лезут. — Он фыркнул, но в звуке не было смеха. — Вот что я имел в виду. Остаться, стать частью пейзажа, полезным, наконец.   Хван ждал шока, возражений, жалости, пафосных слов, но из-за спины ровным счётом ничего не доносилось. Только тихое, ровное дыхание. Минхо его слушал и слова пошли дальше, сами, как вода из треснувшего сосуда.   — И ведь я не знаю, почему. Детство... да обычное, не били, не насиловали. Не голодал. Родители – да, не лучшие, но не монстры. В школе били, но я и сам дрался. Всё как у всех. — Он провёл свободной рукой по лицу, почувствовав шершавость щетины. — А эта... эта дыра внутри была всегда. Как будто все вокруг играют в игру, правила которой я не читал. Или читал, но они написаны на языке, которого я не знаю.   Хёнджин замолчал, прислушиваясь к своим словам, что висели в воздухе, уродливые и голые. Признание в собственной эмоциональной калечности. Он никогда никому этого не говорил, даже самому себе старался не формулировать. — Интересно, — он продолжил, и теперь в голосе проскользнула какая-то извращённая, уставшая ирония, — что вообще не так с моей головой? Генетика или родовое проклятие? Или просто брак на производстве, где с самого начала знали, что я буду вот таким. Гнилым внутри. — Младший перевёл взгляд с потолка на красный огонёк удлинителя, лежавшего на столе. Спросил, не оборачиваясь, голосом, в котором смешались цинизм и искреннее, детское любопытство. — А тебя что держит? У тебя же, наверное, список длинный: мама, папа, карьера, кот, любимые кроссовки... Что-то такое светлое и нормальное.   — Ты.   Просто, без малейшей заминки. «Солнце встаёт на востоке. Вода мокрая. Ты». Хёнджин замер и сигарета в его пальцах дёрнулась, пеплом осыпавшись на джинсы.  — Что?    — Три года назад в парке, — голос Минхо приобрёл странную, тёплую твёрдость, — я приходил туда, чтобы покончить с собой, у меня в кармане были таблетки. И ты пришёл, сел рядом и дал мне сигарету. Просто сигарету. — Старший сделал паузу, и в ней слышалось только шипение обогревателя. — Ты сел и ждал, пока я докурю, как будто после этого что-то должно было случиться. Как будто у меня были планы после этой сигареты и... я стал ждать вместе с тобой. А потом ты ушёл, и когда я пошёл домой, я выкинул таблетки в ближайшую мусорку. Потому что стало интересно, что будет дальше.    Хёнджин сидел, не двигаясь. Слова Минхо висели в воздухе, как физическая субстанция – тёплая, тяжёлая, неопровержимая. Он был причиной. Не счастливой жизни, не любви – просто жизни. Сам того не ведая, стал тем самым якорем, который удержал этого оленёнка от того, чтобы его унесло в тёмное течение. Это было слишком. Слишком огромная ответственность, которую он никогда не просил и нести которую был не способен.   Его мозг, отчаянно ища привычный путь отступления, выхватил из хаоса первую же спасительную иронию. Губы растянулись в кривую, невесёлую ухмылку.   — Ну тогда, хён, — его голос сорвался на хриплый, почти шёпот, — у тебя в жизни точно что-то сильно пошло не так, если такой ублюдок, как я, стал причиной, по которой стоит жить. — Хван фыркнул, но звук получился плоским, фальшивым. — Надо срочно к психиатру записываться.    Он ждал, что Минхо оскорбится, смутится, наконец разозлится на этот дешёвый цинизм, но ничего не произошло. Старший не засмеялся и даже не отвёл взгляд. Лишь слегка наклонил голову набок, как животное, прислушивающееся к странному звуку. Его большие, тёмные глаза, ещё влажные от недавних слёз, теперь были ясными и невероятно глубокими. Он просто смотрел. Смотрел на Хёнджина, на эту его жалкую попытку шутки, на напряжение в его плечах, на дрожащие пальцы, сжимающие давно потухшую сигарету. Этот взгляд был невыносимым. В нём не было ни осуждения, ни жалости, ни даже ожидания. В нём было... понимание. Полное, бездонное понимание, как будто Минхо видел не только слова, но и ту паническую суету, что происходила за ними.   И Хвану захотелось спрятаться. Отвернуться, сбежать вон из комнаты, раствориться в грохоте цеха – куда угодно, только бы не видеть этих глаз, потому что его собственная бездна, холодная и пустая, была знакомой территорией. В ней можно было существовать, пусть и на самом дне. А эти глаза... В этих глазах были целые вселенные. Не светлые и радостные, а глубокие, сложные, полные тихой печали и странной, немой надежды. И они затягивали сильнее, чем любая чёрная дыра отчаяния. В них было что-то неправильное – эта абсолютная, беззащитная открытость, готовность увидеть в нём, в Хёнджине, не что-то жалкое, а... просто человека. И в то же время это было самым правильным, что когда-либо случалось с ним за всю его бессмысленную жизнь.   Хван зажмурился. Не выдержал. Задышал ртом, чувствуя, как в горле пересыхает. — Хватит. Хватит так смотреть.   Он услышал, как скрипнул диван. Шаги. Не уходящие, а приближающиеся. Тёплое пятно появилось рядом, в пределах досягаемости. Минхо просто подошёл и остановился в полуметре, всё так же глядя на него, Хёнджин чувствовал этот взгляд всем нутром.   — А как ещё? — Минхо говорил тихо, спокойно. — Как ещё на тебя смотреть? Ты же не даёшь ничего другого. Только шутки, только стены вокруг тебя, только этот завод. Я научился смотреть сквозь них просто потому что мне нужно было видеть тебя. Настоящего.   Хёнджин открыл глаза. Старший стоял перед ним, бледный в свете настольной лампы, в своём тонком свитере. Он казался хрупким и в то же время – невероятно прочным. Как скала, которую годами точит океан, а она всё стоит.   — Зачем? — Это был уже не вопрос, а стон. Последний, отчаянный. — Нахуй тебе этот настоящий? Он же гнилой, ничего не стоит.   Минхо медленно покачал головой. — Для меня он стоит всё. — Ли сделал крошечный шаг вперёд. Теперь между ними было не больше тридцати сантиметров и Хёнджин мог чувствовать его тепло, исходящее от тела, слышать его дыхание. — И я никуда не уйду, даже если ты будешь ещё сто лет прятаться. Потому что я... я уже видел того, кто там, внутри, и я боюсь, что без меня ему будет совсем одиноко.   И Хван понял, что проиграл самому себе. Все его баррикады, весь его цинизм рассыпались в прах под тихим, упрямым взглядом одного-единственного человека. Он был разоблачён, обезоружен и... признан. Признан в самой своей сути, несмотря ни на что.   Хёнджин больше не мог шутить, не мог даже ровно дышать. Всё, что он смог сделать – это опустить голову, уткнуться лбом в собственные колени и спрятать лицо в ладонях. Чтобы просто перестать существовать на секунду. Чтобы этот странный, новый мир, в котором он был важен для кого-то, перестал давить на него всей своей невыносимой тяжестью. И он чувствовал, как Минхо, не касаясь его, просто стоит рядом. Охраняя эту его тихую, стыдливую капитуляцию, заполняя комнату не словами, а своим молчаливым, непоколебимым присутствием.    Но даже в темноте за веками и в полной тьме ладоней давление не прекращалось. Оно гудело в висках, пульсировало под рёбрами тупой, горячей волной. Слишком много. Эти слова, взгляд, признание – они вломились внутрь, в пустоту, которая всегда была тихой и холодной, и теперь она оглушительно звенела, переполненная чем-то жидким и огненным. Хван не знал, что с этим делать. Не знал, как это назвать. Страх? Нет. Боль? Не совсем.    Мысли не приходили – только вспышки, обрывки. Вкус соли на языке, тепло чужого тела рядом, звук тихого дыхания и отовсюду – этот взгляд. Даже сейчас, когда он прятался, Хёнджин чувствовал его на своей спине, на затылке, везде. Минхо видел сквозь все стены, шутки, всё это ржавое железо, которым он обшил себя снаружи. И после того как увидел – не ушёл. И из этого хаоса, из этой перегретой лавы непонимания, начала медленно выплывать одна-единственная, кристально ясная потребность. Примитивная, как самый первый инстинкт – убрать эту невыносимую дистанцию. Не обнять, этого было мало. Схватить, втянуть в себя, стирая границы, смешивая тепло и соль, пульс и дыхание в одно целое. Что-то, что сотрёт границу между «я» и «ты». Что-то, что сделает этот огонь внутри общим, чтобы он перестал жечь Хвана в одиночку.    И сквозь шум в ушах, к нему прорвалось воспоминание о вкусе. Осязаемое, простое, якорное. О том, как это – когда граница стирается.   Минхо в своём тонком кашемировом свитере с слегка оттянутыми рукавами обычно вызывал у потенциальных партнёров нежность. Желание приголубить, защитить, положить в карман и носить с собой, как талисман. Но сейчас Хёнджину не хотелось ничего привычного. Не хотелось ни защищать, ни утешать. Ему хотелось его съесть. Как хищнику, загнавшему наконец долгожданную, изматывающую добычу в угол, не чтобы насытиться, а чтобы уничтожить границу. Чтобы эта вселенная в оленьих глазах, эта невыносимая правда, наконец перестала существовать отдельно от него и стала частью его тела, его костей, его собственной чёрной дыры. Чтобы переварить и усвоить это чувство быть нужным, даже если оно отравит его насмерть, потому что иммунитета нет.   Хёнджин знал, какая на вкус кожа Минхо под кашемиром – гладкая, даже шелковистая на кончике языка, чуть солоноватая от пота в ложбинке у ключицы. Знал, насколько солёные его слёзы, обжигающе-едкие, когда слизываешь их с щёк, с уголков дрожащих губ, и эта горечь смешивается со вкусом его собственного отчаяния, забирая эту боль себе, превращая её во что-то осязаемое, понятное, своё.   Он помнил, как содрогаются мышцы на внутренней стороне бедра под его ладонью от простого прикосновения. Как тёплый воздух вырывается из лёгких Минхо коротким, хриплым стоном, когда Хёнджин языком проводит по чувствительному месту за ухом. Как пахнет его кожа – чистым мылом, потом и чем-то неуловимо сладким, что было только у него. Каждый миллиметр этой кожи, каждая родинка, каждый шрам был прочитан его губами и пальцами как текст, который он не понимал, но запомнил наизусть. Потому что это был единственный язык, на котором Минхо с ним говорил без слов. И единственный язык, на котором он, Хёнджин, умел отвечать.   И сейчас, когда слова и смыслы разбились в ледяную крошку в его мозгу, тело помнило. Оно кричало этими воспоминаниями о вкусе, запахе, текстуре и этот крик был громче страха, громче растерянности, громче этой давящей тяжести. Он был простым, но не терпящим возражений приказом: вернись к этому, это единственное, что ты умеешь. Единственное, что он от тебя примет.   Это было не желание, а необходимость. Как воздух после долгого удушья.   Хван с тяжёлым, хриплым вдохом выпрямился в кресле, оторвав лоб от колен. Провёл рукой по лицу, и ладонь стала влажной – не от слёз, а от липкого внутреннего жара, что поднялся к коже. Его сердце билось где-то в горле, тяжёлыми, глухими ударами.   Минхо стоял совсем рядом. Близко настолько, что Хёнджин чувствовал слабое движение воздуха, когда тот дышал. Достаточно руку протянуть. И он смотрел. Смотрел своими блядскими невозможными глазами, которые, казалось, видели не лицо, а карту со всеми трещинами, пропастями и заброшенными территориями. Раскладывали всю его сущность на атомы, сортировали по полочкам, и смотрели на результат без страха, только с тем же странным, тихим принятием.   И Хёнджин не знал, к чему они снова пришли. Придут ли хоть когда-нибудь куда-то, кроме этого вечного тупика с холодными стенами и шипящим обогревателем. Он давно запутался во всём этом. В желании оттолкнуть и притянуть. В страхе этой близости и панической потребности в ней. Он был клубком противоречивых инстинктов, и единственная нить, которая в нём не путалась, вела прямо к этому человеку перед ним. К этим глазам... большим, глубоким глазам, в которых сейчас отражался он сам – сжавшийся, разоблачённый, голодный. Всё, что хотелось, глядя на это, – это и правда сожрать. Заткнуть этим теплом, этой жизнью ту вечную внутреннюю пустоту. Сжечь дотла, как вулкан. Чтобы лава их немоты, боли, невыносимой близости наконец смешалась и застыла в одну новую, чудовищную и единственно возможную форму. Одно целое. Хотя бы на мгновение.   Хван медленно, будто против воли, поднял руку, протягивая её к лицу Минхо, остановившись в сантиметре от щеки. Пальцы дрожали. Он видел, как зрачки старшего расширились, но тот не отпрянул, даже не моргнул. Только дыхание его стало чуть чаще, чуть громче в тишине комнаты.   — Ты... — Хёнджин начал, сразу откашлявшись, потому что голос был чужим, разбитым оскалом. — Ты же знаешь, что я тебя рано или поздно уничтожу? Так у меня всё устроено.   Минхо наклонил голову, почти коснувшись щекой его дрожащих пальцев. Просто приник, как котёнок к ладони, ища тепла. — Знаю, — он выдохнул, и это слово стало горячим на его губах. — Но я уже уничтожен тобой три года назад. И это... лучшее, что со мной случилось.   Это стало последней каплей. Последней границей, которую можно было перейти.   Хёнджин позволил своим пальцам коснуться кожи. Сначала кончиками, затем всей ладонью, грубо, почти по-хозяйски прикрыв щеку, чувствуя еë тепло. Это был жест обладания и признания поражения в одном коктейле, потому что в этой погоне он и сам был пойман, загнан в угол собственного голода. Он потянул на себя Минхо, не сильно, но достаточно, чтобы старший потерял равновесие и сделал шаг вперёд, оказавшись между его ног. Теперь они были рядом и Хёнджин смотрел прямо в эти всепоглощающие глаза, искал в них хоть каплю страха, отвращения, раскаяния. Не находил. Только ту же бездонную готовность.   — Придурок.    Он поцеловал Минхо в губы – нежно, вопреки всему, но в уголке чувствовался привкус крови, то ли от прикушенной губы, то ли от треснувшей на холоде кожи. Потом в щёки, солёные от высохших и свежих слёз. Потом в висок, где под тонкой кожей пульсировала жизнь, быстрая и испуганная.   Ли стоял между его коленями, и, слава богу, кресло Хёнджина было достаточно высоким, чтобы ему не приходилось нагибаться, лишь слегка опустить голову, подставляя себя под эти поцелуи. Ему не нужно было многого, чтобы начать плавиться от слегка шершавых, но по-неожиданному мягких, полных губ, выцеловывающих какие-то сложные, бессловесные узоры на его лице, на шее, под челюстью. Каждое прикосновение было знаком, который Минхо читал без перевода: «Я здесь»«Я не могу»«Ты мой»«Мы пропали».   Говорить вслух как будто больше никто не хотел. Было бесполезно. Они ходили вокруг одного и того же, словно слепые, глухие, немые в лабиринте, который сами же и построили из своих страхов и боли. Выхода не было. Или выходом было только это – молчаливое признание в этом тупике.   Руки у Хёнджина были холодные. Он запустил их под тонкий кашемир свитера и ладони ледяными пятнами легли на тёплую кожу спины, слегка сжимая, вдавливая пальцы, будто пытаясь закрепиться на этом живом, дышащем тепле. Холод от его рук заставлял старшего вздрагивать мелкой дрожью, но не отстраняться.    Руки у Хвана почти всегда были ледяные, а взгляд… Взгляд плавил. Минхо, приоткрыв глаза, видел его лицо так близко. Видел глаза, обычно пустые или насмешливые, теперь полные какой-то тёмной, всепоглощающей концентрации. В них не было нежности в общепринятом смысле – был голод, растерянность, ярость и обречённость, сплавленные в одно целое. Стоять под этим взглядом было всё равно, что стоять в первом ряду на извержении вулкана – ослепительно, страшно, смертельно опасно. Ты чувствуешь жар, который способен испепелить тебя дотла прямо сейчас, но оторваться не можешь, потому что это самое яркое, самое настоящее, что ты видел в жизни.   И Минхо не отрывался. Он позволял себя целовать, позволял холодным рукам исследовать тело под одеждой, позволял этому вулканическому взгляду прожигать насквозь. Потому что в этом разрушении была своя извращённая правда. И своя, единственно возможная для них, форма близости, когда слова бессильны, а чувства слишком огромны и уродливы, чтобы их выразить, и остаётся только физика. Холод рук и жар губ. Ледяные пальцы на спине и плавящий взгляд. Пульс у виска и вкус слёз.   Они застряли в этом моменте, в молчаливом ритуале, который не вёл ни к спасению, ни к гибели, а просто подтверждал одно: пока они так существуют – один, разлагающий всё вокруг своим цинизмом, другой, упрямо цветущий на этой ядовитой почве, – они не одиноки в своей вселенской, беспросветной потерянности.   Ли, уже разнеженный от касаний младшего, сквозь накатывающую пелену удовольствия и боли, наклонился, хватая Хёнджина за щёки. Его ладони были маленькими, тёплыми, и они дрожали. Он держал лицо Хвана так, словно это была хрустальная ваза, и смотрел прямо в его тёмные, лисьи глаза, в которых теперь плескался не цинизм, а чистый, животный страх и растерянность. Минхо слушал его сбившееся, хриплое дыхание. Ощущал под своими ладонями то, как напрягаются скулы. Чувствовал, как холодные руки всё ещё двигаются по его рёбрам, талии, животу, будто наощупь ища ответ на не заданный вопрос.   И Минхо никогда не думал, что у него хватит смелости. Что он сможет выговорить то, что годами горело у него внутри, как раскалённый уголь, но с влажных от поцелуев губ сорвалось. Не громко. Шёпотом, еле слышно.   — Живи ради меня. — Пауза. Тишина, в которой был слышен только их общий, прерывистый стон дыхания. — Попробуй найти что-нибудь ради меня… Чтобы жить. Просто… жить.   Он не мог просить о большем. Не мог просить о любви, о ласке, о нормальных отношениях. Это было бы ложью, игрой в несуществующие для них правила. Минхо не просил, чтобы Хёнджин стал добрым, чтобы умер за него или убил кого-то. Вся эта романтическая мишура не имела значения, если Хвана не будет рядом. Всё, что у него было – это эта просьба. Самая эгоистичная и самая самоотверженная на свете. Останься живым, ради того, чтобы я мог дышать рядом с тобой. Старший держал его за щёки своими дрожащими ладошками, заглядывая в самую пучину этих тёмных глаз, готовый раствориться в ней, исчезнуть, если это заставит Хёнджина хоть на каплю захотеть остаться.   А Хван… он как заворожённый слушал. Слова не доходили до мозга, они проникали куда-то глубже, прямо в узел в животе, и развязывали его, высвобождая вихрь неведомых ощущений. Он мог только считать удары своего сердца – дикие, беспорядочные, рвущиеся из груди. Его сознание металось из стороны в сторону, как пойманная в клетку птица, пытаясь понять.   Что он хочет прямо сейчас? Остановить эту дрожь в маленьких ладонях. Заткнуть эти говорящие губы чем-то, что не будет словами. Спрятать это хрупкое, доверчивое существо куда-нибудь, где его никто, даже он сам, Хёнджин, не сможет достать и сломать.  Как не сломать то, что прямо сейчас дрожит в его руках, заглядывая так доверчиво, что сводит живот? Он не знал. Не было инструкции. Не было сценария для такого.   Хван закрыл глаза, не в силах выдержать этот взгляд, чистый и беззащитный. Его собственные руки, всё ещё ледяные, перестали бродить по телу Минхо, он обхватил его за талию, притянул ближе, прижал к себе так сильно, что кости могли треснуть. Уткнулся лицом в шею старшего, в тёплую впадину между ключицей и горлом, и просто дышал. Вдыхал его запах, чувствовал пульсацию крови под кожей, слышал тихий, прерывистый всхлип над своим ухом.   Он не мог пообещать. Слово «жить» было для него слишком абстрактным, слишком сложным.    Хёнджин, словно кот, тёрся носом о шею Минхо, чувствуя, как дыхание спирает всё больше от обилия чего-то внутри. Тяжёлого, горячего, не имеющего названия. Он чувствовал слишком много – вибрацию горла Ли, биение его сердца сквозь ткань, собственное бешеное кровообращение, от которого звенело в ушах, – а понять ничего не мог. Только знал, что если сейчас отпустит, то развалится на куски от этого внутреннего давления.   И Минхо мягко, но уже чуть более уверенно, отнял его лицо от своего плеча. Две тёплые ладони снова легли на его щёки, повернули, заставили встретиться взглядом. В этих огромных, мокрых глазах не было больше просьбы, только требование. Минхо ждал ответа. Любого, даже лжи, даже циничной отговорки. Хоть что-то.   Пока Хёнджин молчал, застряв в тисках собственной немоты, старший водил кончиками пальцев по его щекам, ощупывая впадину под скулой, каждую точку напряжения в челюсти. Его прикосновения были тихими вопросами. Он опускался к шее, скользил по прыгающей артерии, чувствуя под подушечками бешеный, нездоровый пульс. Возвращался к губам, обводил их контур, чуть потрёпанный, чуть припухший от их поцелуев. Словно слепой, пытающийся нащупать и запомнить карту лица, нутра, всего этого человека перед ним, пока тот ещё здесь, ещё реален, ещё тёплый.   Каждое касание прожигало и движение пальцев по коже было хуже любого допроса. Оно заставляло Хёнджина существовать здесь, в этом теле, в этой комнате, под этим взглядом. Не давало сбежать внутрь себя, в привычную пустоту и ему почти ничего не оставалось.   Он сделал глубокий, сдавленный вдох, и голос, когда он наконец заговорил, был низким, выцветшим, потерявшим все интонации.   — Ладно.   Одно слово. Без украшений и обещаний. Ладно. Согласие сдаться перед этой просьбой, перед этим взглядом, перед этими пальцами на своей коже. Хёнджин увидел, как в глазах Минхо что-то дрогнуло. Как влага собралась в них с новой силой, но не пролилась, как губы чуть задрожали. И это зрелище было страшнее и прекраснее всего, что он видел в жизни.   Он не стал ждать больше. Вместо пустых слов, которые всё равно не смог бы сформулировать, Хёнджин встал с кресла, не размыкая объятий, и Минхо, всё ещё прижатый к нему, автоматически поднялся на цыпочки, а потом и вовсе завис в его руках. Ли в его объятиях стал ещё меньше, ещё хрупче, даром что старший. Эта хрупкость сводила с ума.   Не говоря ни слова, Хван начал медленно наступать на него, уводя от рабочего стола с его хаосом в сторону тихой половины комнаты, к дивану. Он мягко толкал вперёд, заставляя того отступать, спотыкаясь о собственные ноги, пока те не наткнулись на край мягкого сиденья.   Минхо рухнул на диван с тихим, хриплым выдохом. Хёнджин не дал ему опомниться, опустившись сверху всем своим весом, но так, чтобы не раздавить, а накрыть, заключить в клетку из собственных рук и ног. И снова нашёл его губы. Целовал жадно, бесформенно, не в порыве страсти, а как утопающий – захватывая воздух, который есть только в лёгких другого. Слушал все эти мягкие, хриплые, бессловесные звуки, что Минхо издавал – вздохи, короткие всхлипы, приглушённые стоны, когда Хван проводил языком по его нёбу.   Это было удивительно. Между ними никогда не возникало той дешёвой, оголтелой похоти, что обычно сопровождала каждую случайную связь Хёнджина. С Минхо так не хотелось. Им не руководила обычная страсть. Это было что-то первобытное, давно забытое людьми, что эволюция упорно искореняла, – потребность пометить, присвоить, впитать в себя на клеточном уровне. Сделать частью своей территории. Защитить от всего мира, включая себя самого.   Хёнджин, проводя влажным, горячим языком по дуге шеи Минхо, чувствуя под ним прыгающий пульс, тут же менял мягкую плоть на острые зубы. Впивался, оставляя на бледной коже чёткие, багровеющие следы. Ли вздрагивал всем телом, издавая маленькие, перехваченные всхлипы, и его пальцы впивались в спину Хвана, не отталкивая, а притягивая ближе, глубже.   — Ещё… — старший выдохнул в разгорячённое пространство между их лицами, сиплым, разбитым голосом. — Оставь ещё.    Это была просьба о доказательстве, чтобы завтра, глядя в зеркало, он мог видеть следы и знать – это было реально.    — Молчи, — Хван шептал в ответ и это звучало почти мольбой. Он снова укусил, ниже ключицы, чувствуя, как под кожей вздрагивает мышца, слыша короткий, несдержанный стон. Его руки снова нашли путь под свитер, отодвигая тонкую ткань, обнажая тёплую, гладкую кожу живота, рёбер. Ладони Хёнджина были большими, шершавыми на этой нежной плоскости.    — Хёнджин… — имя сорвалось с губ Минхо как молитва, как якорь в этом шторме ощущений. Его руки поднялись, запутались в тёмных, непослушных волосах младшего, не пытаясь управлять, просто держась. — Я же… Я же не отпущу тебя. Никогда.    Хван остановился на мгновение, оторвавшись, чтобы посмотреть в его лицо. У Минхо глаза затуманены, губы приоткрыты и дыхание рваное, но взгляд, который он поймал, был острым и ясным. Обещание. Угроза. Правда.   Вместо ответа Хёнджин снова опустил голову, приник ухом к его груди, прямо к сердцу. Слушал этот бешеный, живой стук, подстраивая свой собственный ритм под него. И в этом не было ничего эротичного. Что-то гораздо более важное. Подтверждение жизни. Его и Минхо. Вместе.   — Я знаю, — он наконец выдохнул прямо на горячую кожу, и эти два слова были тяжелее любого признания в любви, что так ценились. — Я сам не смогу отпустить.   И это было правдой, Хван уже не мог. Не смог бы оторваться от этого тепла, от этих звуков, от этой всепоглощающей близости, которая не заполняла пустоту, а просто делала её неважной на какое-то время. Он снова двинулся, уже не кусая, а целуя, лаская, открывая, беря то, что так хотелось последние двадцать минут, двадцать дней, двадцать месяцев. И Минхо отдавался, шепча обрывки слов, то ли имён, то ли клятв, цепляясь за него как за единственную устойчивость в падающем мире.   В этой комнате, за стенами которой бушевала чужая жизнь, они создавали свою – примитивную, шершавую, построенную на укусах и шёпоте, на холодных руках и горячих взглядах, на желании не обладать, а принадлежать. Друг другу. Этой ночи. Этой тишине.
17 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)