вторая кожа

R
Завершён
5
автор
Размер:
52 страницы, 16 304 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

* * *

Настройки
Ресторан «Золотой фазан» гудел, как растревоженный улей. Пятница, вечер, предновогодье — хотя до Нового года еще месяц, но в этом городе повод находился всегда. День рождения партнера. Закрытие сделки. Или просто так — уважить людей. Сегодня гуляли столичных гостей. Наклевывалась большая сделка с большими людьми и людей этих надо было для начала прикормить. Показать, что и не в столицах деньги имеются. Зал был прокурен до синевы. Дым слоями висел под потолком, смешиваясь с запахом жареного мяса, дешевого парфюма и дорогого пота. Столы ломились от снеди — осетрина, буженина, грибочки маринованные, картошка с укропом, водка в графинах, коньяк в бутылках. Официантки в белых передниках шныряли по залу, стараясь не задерживаться взглядом — себе дороже. Столы составили буквой П, как на свадьбе. Собралось человек пятьдесят, не меньше. Жены сидели рядом с мужьями, поправляли прически, улыбались в нужные моменты, пили маленькими глотками шампанское. Красивое приложение для создания идеальной картинки. Кто-то умел быть этим приложением — профессионально, годами отточенно. Кто-то явно чувствовал себя не в своей тарелке — мял салфетку, ловил нервно взгляд спутника, но тем обычно было не до бабы рядом. Мужчины решали вопросы. Заусалин сидел по центру. Это был его вечер, его стол, его город. Справа — жена Мария. Холеная, дорого одетая, с укладкой и маникюром. Она умела сидеть ровно и улыбаться, когда надо. Слева — Колян, правая рука. Дальше — Рыжий, Серега, Тоха. Местная гвардия — молодые, быстрые, готовые по первому щелчку нестись за добавкой или разбираться с теми, кто косо посмотрит. Напротив — столичные партнеры, скучающие лица, наглаженные пиджаки, которые всё равно не скрывали, что они здесь по делу, а не по дружбе. Сам Максим Анатольевич был в ударе — глаза блестят, рубашка дорогая, но уже слегка помята, расстегнута на две пуговицы, золотая цепь поблескивает в вырезе. — Ну, — Заусалин поднял рюмку, — за встречу. Чтоб у нас всё было, а нам за это ничего не было. За столом поднялся гогот. Рюмки звякнули. Жены отсалютовали бокалами, сделали по глотку, поставили обратно. — Максим Анатольич, — Колян наклонился ближе, понизил голос, — по тому вопросу… Ну, с Лехой. Он говорит, крайний срок — среда. Дальше, говорит, сам понимаешь. — Понимаю, — Заусалин не повернул головы, смотрел куда-то вдаль, поверх столов. — В среду так в среду. Скажи ему: если в среду не будет, я ему лично… ну, ты понял. — Понял. Мария рядом поправила салфетку. Коснулась руки мужа: — Максим, может, поменьше? Ты за рулем… — Я, — перебил он, не глядя, — сам разберусь. Она замерла. Улыбка осталась, глаза погасли. Но руку убрала. Тамада — лысый, в пиджаке с блестками, с голосом, который всегда казался слишком бодрым для такого количества выпитого, — застучал вилкой по бокалу: — А сейчас, дорогие гости, небольшая культурная пауза! И понеслось. Сначала женщина в красном, с накладными ресницами, спела «Ах, какая женщина». Громко, старательно, без души. Кто-то даже вышел потанцевать. Похлопали. Потом мужик с баяном выдал частушки — про тещу, про водку, про баб, с матерком, но в меру. Заржали. Кто-то из женщин поморщился, кто-то засмеялся — надо же. После две девушки в блестящем станцевали нечто эстрадное или как это сейчас называется. Мужчины оживились, заулюлюкали, засвистели. Жены сделали вид, что ничего такого не происходит, демонстративно рассматривая то люстру, то содержимое своих тарелок. Заусалин тоже смотрел, но не видел. Наливал, пил, кивал. Всё это было фоновым шумом. Сто раз видел, сто раз слышал. Всё для дорогих гостей. — А теперь, — тамада сделал театральную паузу, — для вас поет артист нашего драматического театра Александр Рагулин! — и добавил доверительно, вполголоса, но в микрофон: — Блатнячок, для настроения. На сцену поднялся мужчина с гитарой. Обычный. Не молодой уже, не красавец, но что-то было в том, как он шел — спокойно, без суеты, без этого актерского пафоса. Сел на стул, поправил микрофон. Оглядел зал. Без подобострастия, без желания понравиться. Просто посмотрел. Словно бы на каждого, но ни никого в отдельности. И заиграл. Лесоповал, конечно. Чего ж еще. Зал одобрительно загудел, кто-то подпел, кто-то застучал рюмкой по столу. Нормально. По делу. Заусалин слушал вполуха. Одна песня сменялась другой. Наливал. Думал о своем. О среде. О Лехе. О том, что Колян, залетевший в «бизнес» в 2000х, слишком много себе позволяет в последнее время. И вдруг что-то изменилось. Музыка та же. Три блатных аккорда с перебором. Но слова… нет это уже не Лесоповал и не Круг. Что-то другое. Или Максим просто не знал этой песни. Про ночной город. Про чужие окна. Про то, что за каждым окном — жизнь, в которую тебе нет входа. Про одиночество. Про тоску, которую не залить ни водкой, ни деньгами, ни понтами. Артист пел тихо. Почти не меняя интонации. Если не вслушиваться — не поймешь. Подумаешь, очередной «городской романс». Кто ж вслушивается в такие вечера? Заусалин поднял голову. Бросил взгляд на сцену. На этого обычного мужика с гитарой. На его глаза, которые смотрели куда-то вдаль, мимо столов, мимо этого угара, мимо всего. В них было то же самое. То же одиночество. Только Заусалин заливал его водкой и властью, а этот — пел. Колян что-то говорил. Заусалин не слышал. Маша коснулась руки — он даже не ощутил. Артист, будто почувствовав взгляд, на секунду поднял глаза. Посмотрел прямо на него. Всего на один миг. И снова — вдаль, поверх голов. Песня кончилась. Аплодисменты — жидковатые, вежливые. Кто-то крикнул: «Давай Кольщика!». Артист вежливо кивнул, но встал и ушел — видимо отработал свою программу. Заусалин налил себе очередную рюмку, выпил, поморщился. То ли действительно уже перебрал, то ли водка теперь не идет. Он посмотрел на сцену, где уже ставили свет для следующего номера. — Максим Анатольич, — Колян тронул за локоть, — вы чего? Нормально всё? — Нормально, — ответил Заусалин. — И это… пусть кто за нормальной водкой сбегает. Сивуха какая-то… На сцену выпорхнула очередная дамочка. Молодая, яркая, в платье с пайетками. Запела что-то про любовь, про измену, про то, как она страдает. Зазвучало громко, с надрывом. Живенько, но пусто. Мужчины засвистели больше форме, чем содержанию. Заусалин посмотрел на нее: крашеные волосы, накладные ресницы, профессиональная улыбка. Отвернулся. Посидел еще минуту, гоняя по тарелке черную маслину. Потом резко поднялся. — Я ща, — бросил то ли Марии, то ли Коляну. Пошел в сторону уборных, но свернул на кухню. Никто не обратил внимания, пока он протискивался между поваров к служебным коридорам. Из-под неплотно закрытой уличной двери тянуло табаком и крепким уральским морозцем. Он шел и не знал за чем. Просто ноги несли. Сунулся наугад в пару комнатушек — артистов как сельдей в бочке. Кто-то вздрогнул, кто-то отвел взгляд. Прошел коридор до конца, туда где виднелся выход на подиум сцены — девица в пайетках как раз заканчивала петь. Кланялась под всеобщее улюлюканье. Заусалин пьяно поморщился и вернулся в начало. Дернул на себя тяжелую дверь, зимняя ночь облепила со всех сторон, заколола холодом оголенные участки кожи. Максим огляделся. Чуть поодаль, почти что за углом, стоял тот самый артист, закутанный по самые уши. Курил, глядя в темноту. Может ждал кого. Услышал шаги, обернулся. Смотрели друг на друга. Секунду. Две. — Эй, как там тебя, — сказал Заусалин и слова вырвались облачком студёного пара. Подошел ближе. Остановился, разглядывая оценивающее — пуховик, ворот свитера, вязаная шапка, борода в инее, глаза устало-синие. И в них ни тени страха. Только спокойствие. Никакого заискивания. Артист просто молчал. Просто смотрел. Даже без интереса. Заусалин полез в карман, достал помятую пачку денег — несколько тысяч, не считая — протянул. — Нормально спел. Уважаю. Возьми. Артист посмотрел на деньги. Потом на Максима. Медленно отвел его руку. — Спасибо. Я свое уже получил. Заусалин нахмурился: — Ну так это… лично. За талант. Бери, не стесняйся. Артист чуть улыбнулся в бороду. Устало, без насмешки. — Не надо. Приходите лучше в театр. Неспешно потушил сигарету, кивнул на прощание и ушел в ночь. Заусалин остался стоять с деньгами в руке. Смотрел вслед. Мороз колол щеки. Максим чувствовал себя дураком. Впервые за много лет. Потом сунул деньги обратно в карман, постоял еще минуту, глядя в зимнюю ночь. Выдохнул. «Надо было сигарету стрельнуть», — подумал между делом, свои-то на столе остались. Вздрогнул то ли от мысли, то ли только осознав, что стоит расхристанный и пьяный на морозе. Потоптался немного на месте и пошел обратно. — Ну чё, поймал? — встретил его Колян с пьяной ухмылкой. — Норм девочка? Я смотрю, она еще на сцене, а ты уже в коридоре караулишь, хитрый! Заусалин посмотрел на него. Долго. Колян сбледнул, улыбка сползла. — Жри давай, — сказал Заусалин. Сел за стол. Как раз поставили новую бутылку, даже в графин для красоты не перелили. Налил. Выпил, чтобы прогнать холод из костей и тот спокойный синий взгляд из мыслей. Снова поморщился — всё же водка дрянная какая-то. Посмотрел на жену — красивая, какой только может быть баба в её-то возрасте. Платье дорогое, но приличное. Прическу накрутила, лицо отштукатурила — ну прямо картинка из журнала. Но без изюминки. А может Максим просто привык. Маша ответила ему вопросительным взглядом, но промолчала. Хорошая жена. Не лезет. — Всё нормально, — сказал он ей. — Ешь. Она кивнула, отвернулась. На сцене уже другая — да кто их отличит вообще — дамочка в пайетках заканчивала номер. Раскланялась, послала воздушный поцелуй. Кто-то из мужиков заорал: «Браво! На бис!». Заусалин даже не посмотрел в ту сторону.

***

Неделя прошла. Или две. Заусалин потом не мог вспомнить точно. Дела шли своим чередом. Колян с Лехой разрулили вопрос со средой — деньгами, без крови и шума. Это правильно. Времена уже другие. Тоньше надо быть, хитрее. Языком надо уметь чесать. Дома тоже всё как всегда: Мария молчала, готовила, ждала; дочь училась. Обычная жизнь. А по ночам Максим лежал и смотрел в потолок. Мысли всякие в голову лезли и он их думал. О чем — сам не знал. Голос этот дурацкий из головы не шел. И взгляд синий. Спокойный такой. Без страха. Денег еще не взял — гордый что ли? Потом Колян за обедом ляпнул: — А чё, Максим Анатольич, птичку-певичку тогда в «Фазане» поймали? Красивая, зараза. Я потом узнавал на всякий — она из драмтеатра. Актриса. Как её там… Светка Ковалева. Может, познакомить? Заусалин посмотрел на него как умеет. Колян осекся. — Налей лучше. Но мысль зацепилась. Удобная мысль. Легальная. Театр. Актриска. Почему бы и нет? Афишу Максим изучил сам. В местной газете, в разделе «Культура». Печатают ведь еще, как и телепрограмму. Хотя кому это надо вообще? Драматический театр, спектакль «Три товарища». В ролях… Рагулин Александр. И — мельком глянул — Светлана Ковалева. Та самая девица. В пайетках. Значит, работает. Билеты купил в первый ряд. Два. Себе и жене. Бросил между делом: «Культурно сходим, как нормальные люди». Мария удивилась, но смолчала. Оделась красиво, прическу сделала. Рада была, дура. Думала, может, наладится что-то. А он… Он просто хотел снова посмотреть в те синие глаза. Маша потом целый день довольная ходила. А он смотрел на нее и думал: зачем врет? Зачем прикрывается этой бабой? Театр был маленький, провинциальный. Недавно отремонтированный. Даже пахло в нем свежей штукатуркой, а не так как должен пахнуть по мнению Заусалина театр. Максим сидел в первом ряду и чувствовал себя не в своей тарелке. Пиджак давил, воротничок тер. Маша рядом сияла, вертела головой, рассматривала публику. — Смотри, вон Петровы, из мэрии. И Стрельникова с мужем. Как в свет вышли, — шептала она. Он кивал, не слушая. Гипнотизировал взглядом тяжелый занавес. Когда после третьего звонка и долгой паузы тот открылся, когда пошли актеры, Максим сразу нашел его. Сашу. Тот был в военной форме — спектакль про войну, что ли, Заусалин не вникал. Играл не главного, но когда появлялся — глаз не оторвать. Не потому что красивый. Потому что живой. Потому что не играл, а был. Смотрел на других актеров, и казалось, они рядом с ним — картонные. А он — настоящий. Заусалин смотрел и не понимал, зачем смотрит. Чего ему надо от этого мужика. Актрису в пайетках он заметил мельком. Вышла, сказала пару фраз, ушла. Красивая. Пустая. Как на корпоративе. Он даже не всмотрелся. В антракте они с Машкой пошли в буфет. Пили, она — шампанское, он — коньяк. Жевали бутерброды с заветренной рыбой. Кто-то подходил, здоровался — культурные люди. Заусалин кивал, улыбался, а сам думал: где этот синеглазый сейчас? В гримерке? После спектакля сказал жене: — Подожди в машине. Я ща. — Ты куда? Заусалин даже не замялся: — По делам. Она посмотрела с недоумением. Потом перевела взгляд на здание театра, где уже гасили свет. На актрис, которые стайкой выходили из служебного входа. Улыбнулась понимающе — так, как улыбаются жены, которые всё знают, но молчат. — Хорошо, — сказала. — Я подожду. Закулисье оказалось узким коридором с облупившейся краской. Пахло пылью, потом, гримом, старыми костюмами. Где-то хлопали двери, слышались голоса. Он шел наугад, заглядывал в щели. Кто-то из актеров проскочил мимо, удивленно оглянулся, но ничего не спросил. Максим вновь чувствовал себя дураком. Что он здесь делает? Зачем? Он нашел его не сразу. Уже хотел повернуть назад, послать всё к черту, как вдруг увидел — дверь с табличкой «Гримерная №4». Приоткрыта на полпальца, выпуская в сумрак коридора полоску желтого света. Заусалин без стеснения заглянул. Рагулин сидел перед зеркалом, спиной к двери. Снимал грим. На плечах — махровое полотенце, на столе — баночки, остывший чай. Максим шагнул внутрь, темной тенью вырастая в отражении. Саша не вздрогнул — замер. Встретил чужой взгляд в зеркальной глади. — Здравствуй, — просто сказал он. Не обернулся, продолжил прерванное занятие. Голос спокойный. Ровный. Без удивления. Будто ждал. Заусалин молчал. Стоял посреди маленькой гримерки, трезвый, нелепый, в дорогом пиджаке, и молчал. Не знал, что сказать. Зачем пришел — не знал. Саша кивнул на стул: — Садись. Чай будешь? Заусалин сел. Шаткий стул под ним скрипнул. Максим, чтоб не пялиться на артиста, всё же осмотрелся. Гримерка была маленькая, бедная — старые афиши на стенах, отлипающие в уголках обои — фасад и сцену значит обновили, а до служебных помещений руки не дошли. Но было в ней что-то… домашнее. Искренне. Даже настоящее. Саша включил маленький видавший виды электрический чайник, молча дождался когда тот забурлит, налил кипятка в чистую кружку, бросил туда пакетик. Подвинул ближе вскрытую коробку рафинада и наконец обернулся. Молчали. Минута. Две. Тишина была не тяжелая. Просто тишина. Заусалин взял кружку. Чай дешевый, пакетированный, в котором больше краски чем чая. Но горячий. Отхлебнул, обжигаясь, поставил обратно. Смотрел в стол, на разномастные баночки, кисточки, салфеточки… А Саша смотрел на него. — Ты на спектакле был? — спросил Рагулин, прерывая молчание. — Был. — Понравилось? — Ни хрена не понял, — сказал Заусалин. — Но ты это… нормально. Саша кивнул, принимая скупую похвалу. Дверь скрипнула. Заглянул кто-то — молодой парень, тоже актер. Кажется, главную роль играл. — Сань, ты скоро? Там это… — Увидел Заусалина, чье лицо мгновенно сделалось кирпичом, осекся. — Ой, извините. — Я потом подойду, — ответил ему Саша, игнорируя чужую неловкость. Парень исчез. За дверью послышался шепот, шаги. Молчали дальше. Заусалин допил чай. Поставил кружку. Встал. — Пойду. Саша кивнул, как на что-то само собой разумеющееся: — Приходи, если захочешь. Заусалин посмотрел долго, не ответил, вышел. Пошел коридором обратно к выходу. Коридор теперь уже темный казался еще уже. На свете что ли экономят? Навстречу — женщина. Он не обратил внимания, муторно было на душе, думал о своем. Он бы и вовсе не заметил, что это женщина, если бы она не влетела ему в плечо. — Ой, извините! — выдохнула она. Подняла глаза. — Ой… это вы? Максим глянул мельком. Та самая. В пайетках. Ковалева кажется. Сейчас без грима, без блесток — обычная баба. Молодая, может даже красивая. Испуганная. — Здрасьте, — буркнул Максим и пошел дальше. Она что-то лепетала вслед — извинения, благодарности за то, что приходили, за внимание к театру. Он не слушал. Голова осталась там, в гримерке. В тишине. В кружке дешевого чая. Вышел на улицу. Вдохнул полной грудью. Мария ждала в машине. Сидела, смотрела прямо перед собой. Он сел за руль. Завел двигатель. — Ну что? — спросила она. — Ничего, — ответил он. — Поехали. Она кивнула. И вдруг, мельком, глянула на его плечо. На распахнутое пальто, на примятый воротник пиджака под ним. Там, на темной ткани, светился один длинный волос. Светлый. Женский. Она перевела взгляд на дорогу. Ничего не сказала. Заусалин и не заметил. Он думал о своем. О тишине. О синем взгляде. О том, что через три дня, наверное, снова пойдет. А Машка молчала. Сидела ровно, как всегда. Приложение знает свое место. Наверное ей думалось, что это не первая баба. И не последняя. Зачем скандалить? Зачем спрашивать? Он вернется. Всегда возвращался. А она будет ждать. Или делать вид — как всегда. Только пахло от него сегодня не духами. Чем-то другим. Пылью старой. И еще — дешевым чаем. Странно. Но она смолчала.

***

С женой Максим сходил еще дважды. Точнее, она ходила. Он присутствовал. Сидел в первом ряду, смотрел на сцену, ждал появления Рагулина. Машка рядом вертела головой, ловила взгляды знакомых, шептала про чьи-то шубы и чьи-то измены. Он кивал. После спектакля провожал ее до машины, говорил: «Подожди, я ща». Она молча кивала. Улыбалась той самой понимающей женской улыбкой. А он поднимался в гримерку. Сидел молча. Пил чай. Смотрел, как Саша снимает грим. Иногда перекидывались парой фраз — о погоде, о пробках, о том, что в зале холодно, а на сцене жарко. Пустые фразы. Но за ними было что-то другое. Саша однажды спросил: — Ты каждый раз с женой приходишь? Заусалин дернулся: — А че такого? — Ничего. Просто спросил. Пауза объемная, неловкая затягивалась. — Она любит театр, — сказал Заусалин. И сам не поверил. Саша не поверил тоже. Но кивнул. На четвертый раз Заусалин пошел один. Мария спросила утром: — Сегодня в театр? — Нет, — ответил он. — Там детские спектакли сплошняком. Да и сегодня — дела. Она посмотрела на него долго. Потом кивнула. Улыбнулась. Спросила только: — Ужинать будешь? — Не знаю. Не жди. Она не ждала. Она давно не ждала. Просто делала вид. Спектакль действительно был детский. Полный зал разновозрастной ребятни и их мамаш. А он сидит как дурак один в первом ряду. Где-то на задворках даже мелькнула мысль, что надо было взять с собой Дашку. Не все же ей уроки учить. Но мысль тут же пропала — не оставишь же потом мелкую в машине, пока он сам… Чего «он сам» Максим до сих пор не понимал. На сцене разворачивалось какое-то сказочное действо. Простое, наивное. Дети кругом смеялись, улыбались. Максим лишь ждал, когда все это закончится. Саша играл непонятно кого — в массивном костюме, с перекроенным гримом лицом. Совершенно чужой — и если бы не синие глаза Максим бы его даже не признал. После спектакля он поднялся в гримерку. Постучал для приличия. Вошел. Рагулин приычно сидел за столом, прихлебывал чай. Увидел Максима — кивнул. Налил вторую кружку. Сели. Молчали. Тишина была другой, чем в прошлые разы. Раньше в ней было напряжение — он не знал, зачем пришел, да впрочем и сейчас не знал. Но теперь напряжение ушло. Осталось что-то… другое. Спокойное. Заусалин смотрел, как Саша размешивает сахар. Медленно, задумчиво. Ложка звякала о стенки кружки. Раз-два-три. Рагулин поймал его взгляд. Чуть приподнял бровь: — Что? — Ничего, — ответил Заусалин. Отчего-то смутился, отвел глаза. Саша не стал спрашивать. Пили чай. Минут десять. Потом Заусалин встал: — Пойду. Саша кивнул: — Давай. Заусалин дошел до двери. Едва взялся за ручку, остановился. — Слушай… — начал. Саша ждал. Заусалин помолчал. Потом махнул рукой: — Да ничего. Пока. И вышел. А спину жег Сашин взгляд. Не сверлящий, как дуло пистолета, а другой. Мягкий что ли. И невольно хотелось замедлиться, но Максим лишь ускорил шаг.

***

В следующий раз он пришел через четыре дня. Опять один. Тот же детский спектакль. И снова Заусалин смотрел на Рагулина и не узнавал — так менялся человек на сцене. Другой голос, другая походка. Чужой. После зашел в гримерку. Саша уже сидел, снимал грим, размазывая тот по лицу. В зеркале увидел его, кивнул на стул. Заусалин сел. Молчал долго. Потом сказал: — Ты там… другой. — Где? — На сцене. Не ты. Саша улыбнулся в зеркало: — Работа такая. — А здесь — ты? Саша повернулся. Посмотрел на него внимательно: — А ты здесь — ты? Заусалин не ответил. Опять молчали. Взгляд Максима скользил по столу: снова баночки, кисточки, салфетки… зацепился за фотографию в потертой рамке. Потянулся, взял — старое фото, потрепанное, с групповым снимком то ли труппы, то ли курса. Долго рассматривал. — Это ты? — ткнул пальцем. — Я. Лет дцать назад. — Молодой. — Был. Заусалин поставил фотографию обратно. Аккуратно, ровно. Как будто боялся сдвинуть что-то важное. Саша смотрел на его руки. Большие, грубые, кое-где с грязью под ногтями — от машины, от еще хрен пойми чего — от той жизни. И такие осторожные сейчас. — Ты зачем приходишь, Максим? — спросил вдруг Рагулин. Заусалин замер. Посмотрел на него. Долго. Можно бы было ответить одним взглядом — зыркнуть тяжело исподлобья да так, чтобы отбить желание задавать вопросы. Но не стал. — Не знаю, — сказал наконец. — А ты зачем пускаешь? Саша подумал. Потом ответил: — Тоже не знаю. Прощания становились длиннее. Максим уже не просто вставал и уходил. Задерживался у двери, смотрел на Рагулина. Тот смотрел в ответ. Иногда говорили что-то незначащее: «До завтра», «Увидимся». Иногда молчали. Однажды Заусалин спросил: — А ты вообще спишь когда? — Когда получается. — А ешь? — Тоже когда получается. Заусалин многозначительно хмыкнул: — Актерская жизнь. — Ага, — Саша усмехнулся. — Предел мечтаний. Заусалин постоял. Потом сказал: — Привезти тебе чего? Из нормального? Саша удивился, вскинул кустистые брови: — Чего, например? — Ну… еды. Или чай нормальный. А то лабуда у тебя. Саша посмотрел на него долго. Потом ответил: — Не надо. Я привык. Заусалин кивнул. Вышел. А под новый год принес пакет. Поставил на стол. Саша заглянул: хороший чай, дорогой. Конфеты, печенье, еще что-то. — Это… — начал Рагулин. — Молчи, — перебил Заусалин. — Купил по ошибке. Выкинуть жалко. И сел на свой, как уже повелось, стул. Саша посмотрел на пакет. Потом на Заусалина. Ничего не сказал. Налил чай — уже из нового, из принесенного. Пили. Молчали. Но молчание было теплым.

***

Колян удивился, когда Максим позвонил. — Чего? — Девочку найди, — повторил Максим. — Чтоб чистенькая. И умелая. — Максим Анатольич, вы ж обычно сами… — Лень заморачиваться. Найди. Вечером. В гостиницу. Колян хмыкнул в трубку, но спорить не стал. Максим сидел в гостиничном номере и смотрел в стену. Он сам не понимал, зачем это делает. Точнее, понимал. Слишком хорошо понимал. Чертов Рагулин. Последние недели Саша лез в голову. Саша снился. Саша был везде — в запахе дешевого чая, который он теперь иногда покупал сам (сам, блядь, покупал!), в чужом голосе на улице, в чьей-то спине, похожей на его. Максим ловил себя на том, что думает о нем в машине, на встречах, даже в постели с женой. Это было ненормально. Это было неправильно. Это было опасно. Ему нужно было доказать себе, что это всё — просто заморочка, просто усталость, просто… просто пройдет. Девочка приехала ровно в восемь. Колян не подвел — ладная, складная, с чистыми волосами и умелыми руками. Не накрашенная как кукла, не вульгарная. Такая, про которую говорят — «вкусная». Улыбнулась с порога, без навязчивости, профессионально. — Здравствуйте. Максим кивнул на стул: — Раздевайся. Она разделась. Медленно, красиво, как танцуют. Подошла, положила руки на плечи. — Как вас называть? — Никак, — ответил он. — Просто делай. Она делала. Хорошо делала. Умело. Губы, руки, тело — всё работало как часы. Она читала его движения, подстраивалась, вела и отдавалась одновременно. Профессионалка, мать ее, высшего класса. Максим закрыл глаза и позволил себе раствориться в механике. Дышать, двигаться, чувствовать кожей. Физическое напряжение уходило. Мышцы расслаблялись. Дыхание выравнивалось. Но внутри — там, глубоко — ничего не менялось. Он открывал глаза и видел чужие волосы. Чужие плечи. Чужие руки. Слышал чужое дыхание. И думал: «Не то. Херня какая-то». В голове всплывало другое. Не эти профессиональные движения, а то, как Саша просто сидел напротив и молчал. Как смотрел своим спокойным взглядом. Как наливал дешевый чай. Как однажды, провожая до выхода, задержал его руку в своей на секунду дольше, чем надо. От этой мысли внутри всё сжалось. Она что-то спросила — он не расслышал. Кивнул. Она продолжила. Механика работала. Тело откликалось. Но душа — душа была где-то там, в маленькой гримерке, пропахшей пылью и сигаретами. Закончили. Она лежала рядом, гладила по груди, спрашивала что-то — хочет ли он ещё, остаться ли, может, достать чего из мини-бара? Максим молчал. Смотрел в потолок. Такой же глянцевый как в супружеской спальне. Противно стало аж до тошноты. — Одевайся, — сказал наконец. — Деньги на столе. Она поняла без слов. Встала, оделась, взяла конверт. У двери обернулась: — Если захотите — звоните. Он не ответил. Дверь закрылась. В номере пахло сексом. Продажной любовью. Пахло тем, что должно было помочь, а не помогло. Максим встал. Как есть голый, прошел к окну, нашел пачку сигарет, закурил. Вышел на балкон. Ночь. Город внизу горел огнями. Холодный ветер трепал волосы, холодил кожу, но он не чувствовал. Смотрел вдаль. Где-то там, за этими огнями, был театр. Драмтеатр. Маленькое здание с облицовкой под мрамор, вытертыми ступенями и гримеркой на четвертом этаже. Где сейчас, может быть, сидел Саша. Пил свой дешевый чай. Или читал очередной сценарий. Или просто смотрел в окно. Максим не знал, видно ли отсюда театр. Слишком далеко, слишком много домов. Но смотрел именно туда. Искал взглядом. — Ёб твою мать, — выдохнул он в темноту. Дым уходил в небо. Внизу сигналили машины, где-то смеялись люди. Жизнь шла. А он стоял голый на балконе гостиницы, смотрел туда, где не было видно, и думал об одном человеке. О том, который даже не знает, что он сейчас здесь. Который, может быть, даже не думает о нем. Который просто живет своей жизнью, своей работой, своим театром. И от этой мысли — что не знает, что не думает, что живет отдельно — становилось тоскливо. Холодно. Пусто. Он попытался вспомнить девочку. Ее лицо, ее тело, ее умелые руки. Не смог. Стерлось. Осталась только механика. А Саша не стирался. Саша был внутри. Засел занозой и сидел там, в самой глубине, и смотрел своим спокойным взглядом. — Пиздец, — сказал Максим себе. — Ебучий пиздец. Нахрена, а? Ответа не было.

***

Переговоры были дерьмом с самого начала. Заусалин это понял еще когда садился в машину. Колян за рулем нервничал, курил в форточку, оглядывался. Рыжий сзади молчал, теребил четки. Нормальная обстановка перед серьезным разговором. Только разговор с самого начала пошел не так. Люди приехали не те. Или те, да не те. Смотрят поверх головы, улыбаются не глазами. Водку пьют, а не пьянеют. Говорят одно, а подразумевают другое. Заусалин это за версту чуял. Но деваться было некуда — сделка на полгода, обязательства, люди не простые, из столицы. Он пытался держать лицо. Улыбался, наливал, шутил. Но внутри уже все кипело. Потому что понимал: сейчас кинут. Или уже кинули, а он только узнает. Кинули. Под конец вечера, когда все цифры назвали, все условия обговорили, главный столичный — лысый, с холодными глазами — сказал: — Максим Анатольевич, вы не думайте, мы с вами еще поработаем. Но сейчас, понимаете, обстоятельства. Не обижайтесь. И улыбнулся. Заусалин не обиделся. Он окаменел. Потому что понял: это не обстоятельства. Это подстава. И он только что подписался под тем, что его имеют. Дальше было хуже. Водка лилась рекой, тосты произносились, а он пил. Пил, чтобы заглушить. Чтобы не думать. Чтобы не встать и не разнести тут все к чертям. Колян дергал за рукав: «Максим Анатольич, может, хватит?» Он отмахивался. Рыжий пытался под шумок что-то шептать — про то, что надо валить, пока не поздно. Он не слушал. Он пил. А оно не заливалось. Обида сидела внутри, как заноза. Не вытащить, не залить, не забыть. Вывалились из ресторана около полуночи. Стылый февраль. Снежок сыплет. Фонари желтые. Заусалин стоял, опершись на капот, дышал воздухом. Колян курил рядом, поглядывал тревожно. — Максим Анатольич, может, домой? Маша ждет небось… — Не поеду, — пьяно отрезал Заусалин. — А куда? Заусалин поднял голову. Посмотрел в темное небо во взвеси снежинок. Тяжело отер лицо. Потом сказал: — В театр. Колян переглянулся с Рыжим. Театр? Ночью? — Максим Анатольич, так закрыто же всё. Спектакли если в семь начинаются, то закончились уже. Там никого. — Мне откроют, — ответил Заусалин и полез в машину. Колян пожал плечами, сел за руль. Поехали. Театр встретил темными окнами и закрытой дверью. Заусалин вышел, потоптался, посмотрел на тяжелые створки. Колян высунулся из окна: — Я ж говорил — закрыто. Может, поедем? Заусалин не ответил. Толкнул напробу служебную дверь. И та открылась. Странно. Но в тот момент он не удивился. Просто вошел в темный предбанник, потом вверх по лестнице в коридор, потом дальше — туда, где горел дежурный свет. Шел на автомате, ноги сами несли. Пахло пылью, кулисами, тишиной. Где-то далеко горела одна лампа. Гримерка Саши. Четвертая. Дверь приоткрыта. Свет горит. Заусалин толкнул дверь, вошел. Рагулин сидел перед зеркалом. В майке, с мокрыми волосами, усталый. После спектакля прошло часа три, а он всё ещё здесь. На столе — недопитый чай, баночки с кремом, скомканные салфетки. Грим был давно уже смыт — он просто сидел. Смотрел на себя в зеркало и о чем-то думал. О чем можно думать три часа? Как увидел чужое отражение, замер на секунду. Что-то в его лице дрогнуло, мелькнула какая-то невнятная эмоция, прошла рябью и осела в синих глазах. Он медленно обернулся. Смотрели друг на друга. Саша — уставший, спокойный, с темными кругами под глазами. Заусалин — пьяный в хлам, с разбитой душой, с глазами, в которых казалось плескалась такая тоска, что хоть вой. Опять молчали. Саша смотрел. Ждал. Не спрашивал. Заусалин стоял в дверях, держался за косяк. Сказать ничего не мог. Слова кончились. Мысли кончились. Осталось только это — пустота внутри и человек напротив. Он шагнул в гримерку. Сел на стул. Тот самый, на котором сидел уже сотню раз. Уронил голову в руки. Саша не двигался. Смотрел на него. Долго. Очень долго. И это непонятное в его глазах заставляло всё внутри Максима скручиваться тугим узлом. Потом Рагулин встал. Подошел. Сел рядом на корточки. Заглянул в лицо. — Максим, — тихо сказал. — Ты чего? Заусалин поднял голову. Посмотрел на него мутными глазами. И вдруг заговорил — быстро, сбивчиво, пьяно: — Кинули меня, Саша. Как лоха последнего. Я там… я там сидел, улыбался, водку жрал, а они… они меня… понимаешь? А я? Я что? Я ничего. Я молчал. Потому что… потому что… Он замолчал. Сжал голову руками. Саша ждал. — Я домой не могу, — выдохнул Заусалин. — Не могу, понимаешь? Там Машка… глаза эти… молчит, а я знаю, что она знает что-то. А что знает — не знаю. И Колян… и Рыжий… и все… все смотрят и ждут, когда я свалюсь. А я не свалюсь. Я не… Он замолчал опять. Покачал головой, потеряно, отчаянно. Смотрел в пол. Саша положил руку ему на плечо. Легко. Почти невесомо. — Тяжело тебе, — сказал он. Не спросил. Просто констатировал. Заусалин дернулся. Поднял глаза. В них была такая боль, что Саша на мгновение забыл, как дышать. — А ты, — сказал Заусалин. — Ты… ты единственный, кто… с кем я могу… — Он махнул рукой, не находя слов. — Я не знаю, зачем я к тебе хожу. Не знаю. Но без этого не могу уже. Понимаешь? Саша молчал. — Ты понимаешь?! — почти крикнул Заусалин, вцепляясь в ткань чужой майки. Саша кивнул: — Понимаю. Заусалин смотрел на него. Близко, очень близко. На его лицо. На синие глаза, в которых не было жалости. Было что-то другое. Теплое. Принимающее… какое-то желание заскреблось внутри, дурость какая-то. Максим задержал дыхание и тут же одернул сам себя: — Я в говно… совсем в говно… — отвел взгляд, разжал пальцы, отпустил майку. А Саша руку не убрал, сжал казалось крепче максимово плечо. Не отодвинулся. Заусалин вскинул голову. В глазах отразились мука и испуг. Его прорвало: — Саша… — выдохнул он потеряно, — сделай что-нибудь. Сделай уже что-нибудь со мной. Потому что я… я не могу… сам не могу… Я сдохну сейчас. Развалюсь на куски. А ты сидишь, молчишь, и молчание это… Сделай что-нибудь. Чтобы я не думал. Чтобы я не помнил. Чтобы я… чтобы я просто… Он не договорил. Вновь опустил голову. Плечи затряслись. Саша смотрел на него. Долго. Пронзительно, пока Максим внутри едва ли не умирал. Потом встал, притянул Заусалина к себе. Обнял. Просто обнял — без слов, без вопросов, без обещаний. Максим замер, как замирает бродячий пес перед протянутой рукой. И тут же не думая уткнулся лицом Саше в плечо и затих. Только дыхание — тяжелое, сбивчивое — выдавало, что он еще здесь. Саша гладил его по голове, по растрепавшимся волосам. Медленно, успокаивающе. — Тише, — шептал. — Тише. Я здесь. Я никуда не уйду. Заусалин не отвечал. Только прижимался крепче.

***

Максим открыл глаза и несколько секунд не понимал, где находится. Виски с похмелья ломило. Ноги мерзли. Потолок низкий, с облупившейся краской. Странный свет — серый, утренний, сочится откуда-то сбоку. Пахнет пылью, старыми тряпками и еще чем-то… чужим. Теплым. Он попробовал пошевелиться и понял, что не может. Что-то держало. Опустил глаза. Саша. Саша спал рядом. Втиснутый на тот же узкий диван, на котором Заусалин лежал. Одна рука Саши была под головой у Заусалина — подушкой, что ли? — вторая лежала поперек груди, тяжелая, теплая. Обнимал. Во сне. А сам Заусалин… Заусалин уткнулся носом ему в плечо. Как ребенок. Как щенок. Как… Дальше была вспышка. Ужас. Ледяной, дикий, животный ужас, от которого перехватило горло и заколотилось сердце так, что, казалось, Рагулин сейчас проснется от этого стука. Он вспомнил. Вчерашнее. Ресторан. Столичные. Кинули. Потом театр. Гримерка. И он… он говорил. Говорил что-то. Просил. ЧТО он просил? Господи, что он просил? «Сделай что-нибудь со мной»? Он это сказал? Он это вслух сказал? А Саша… Саша обнял. Просто обнял. И он… он прижался. И уснул. Как баба. Как последняя ш… Заусалин замер. Боялся дышать. Боялся пошевелиться. Саша спал. Лицо спокойное, но даже во сне усталое. Под глазами тени — видно, поздно лег. Может, караулил? Может, боялся, что с перепою рвать начнет? Или просто… просто жалел? Мысли метались, как крысы в горящем сарае. Надо уходить. Немедленно. Пока не проснулся. Пока не начал смотреть этими своими глазищами. Пока не спросил. Пока не… не случилось что-то, после чего уже не отмоешься. Максим начал выбираться. Осторожно, миллиметр за миллиметром, убирал руку Саши со своей груди. Такая тяжелая, теплая, живая. Хотелось прижать обратно. И от этого хотелось выть. Убрал. Приподнялся. Саша вздохнул во сне, перевернулся на другой бок, что-то пробормотал. Заусалин замер. Сердце колотилось где-то в горле. Не проснулся. Он сполз с дивана. Босиком на холодном полу. Ботинки стоят у стола — Саша, видимо, снял. И носки. И пиджак висит на стуле, аккуратно так, не скомкан. И плед, которым он укрыт был, сбился на пол. Заусалин смотрел на все это и не понимал. Кто этот человек, который ночью раздевает пьяного мужика, укладывает спать, обувь ставит ровно, укрывает пледом и сам втискивается рядом, чтобы… чтобы что? Чтобы просто быть? Чтобы не оставлять одного? Он не понимал. И от этого было еще страшнее. Ботинки натянул дрожащими руками. Шнурки — узлы дурацкие — еле развязал, потом завязал кое-как. Пиджак схватил. Оглянулся на Сашу. Тот спал. Лицом в стену теперь, свернулся калачиком на узком диване. Один. Без него. Заусалин смотрел секунду. Потом схватил пальто с вешалки, развернулся и вышел. Коридор. Лестница. Выход. Улица. Холодный морозный воздух, серое утро, пустой город. Машина стоит там же, где вчера — Колян с Рыжим, видимо, так и не уехали, дрыхнут в салоне, храпят на два голоса. Заусалин сел за руль. Завел двигатель. Колян подскочил, заморгал мутными глазами: — М-максим Анатольич? Вы где… мы… это… а че так рано? А че вы… — Заткнись, — сказал Заусалин. И выжал газ. Ехал быстро. Город просыпался — первые автобусы, первые бабки с сумками, первые дворники с метлами. Обычная жизнь. Нормальная. А у него внутри все дрожало. Он не знал, что теперь делать. Как смотреть на Сашу. Как смотреть на себя. Как жить с тем, что он вчера просил — просил! — хрен знает чего, а тот просто обнял. И уложил. И носки снял. Как маленького. А он уснул. Уткнувшись в чужое тепло. Как щенок. Или как влюбленная баба… — Твою мать, — выдохнул Заусалин и ударил ладонью по рулю. Колян сзади дернулся, но смолчал. Дом встретил тишиной. Машка, видимо, спала еще. Или делала вид. Он прошел на кухню, налил воды, выпил залпом. Руки тряслись. Посмотрел на себя в зеркало в прихожей — рожа мятая, глаза красные, видок тот еще. И вдруг поймал себя на том, что ищет на плече запах. Тот самый. Из гримерки. Пыльный, теплый, чужой. Одернул себя. Хватит. Не было ничего. Не было. Забыть. Он прошел в спальню, разделся, лег на свою половину кровати. Жена не шелохнулась. Заусалин лежал, смотрел в потолок и думал. Думал о том, как через час проснется Саша. Как откроет глаза. Как увидит пустой диван. И поймет, что он сбежал. Что он подумает? Что он… обидится? Или поймет? Или… — Заткнись, — сказал Заусалин сам себе. — Забудь. Не было ничего. Но фантомный запах тесной гримерки не уходил. И тепло руки на груди — тоже.

***

Две недели. Четырнадцать дней. Заусалин потом мог пересчитать их по минутам. Он не пошел в театр. Первый день — просто не пошел. Подумал: завтра. Завтра схожу, как ни в чем не бывало. Сяду на свой стул, буду пить чай, молчать. И всё будет, как раньше. Не пошел. Второй день — уже не мог. Потому что понимал: не будет как раньше. Там, в той гримерке, случилось что-то, после чего нельзя сделать вид, что ничего не было. Он не знал, что именно случилось. Не было же ничего. Не было. А было. В головах. В том, как он проснулся. В том, как Саша обнимал во сне. В том, как он сбежал. На третий день он решил: хватит. Забыть. Работать. И работал как одержимый. С утра до ночи. Встречи, разборки всякие, переговоры. Даже в область смотался. Колян удивлялся: «Максим Анатольич, вы чего как заведенный?» Он отмахивался. К вечеру валился с ног — и все равно не спал. Лежал, смотрел в потолок, думал. Она. Она не выходила из головы. Эта ночь. Это утро. Саша. Четвертый день. Пятый. Шестой. Он стал больше времени проводить дома. Мария сначала насторожилась, потом обрадовалась. Думала наверняка, что устал от очередной бабы. Ну и слава богу. Пусть дома сидит, с ребенком играет, ужинает с семьей. Она даже готовить стала старательнее, улыбаться чаще. А он сидел за столом, смотрел на дочку, жевал — и не чувствовал вкуса. Думал о другом. О Саше. Что он сейчас делает? Сидит в гримерке? Пьет чай? Снова дешевый? Тот, что он приносил, наверняка кончился уже. Думает о нем? Злится? Ждет? Или уже забыл. И правильно, и так и надо. На седьмой день он не выдержал. Пробил сашин домашний адрес по своим каналам. Это было просто. Колян сгонял, узнал через знакомых в театре. Принес бумажку с адресом: улица, дом, квартира. Заусалин взял, мельком взглянул, положил в ящик стола. И еще неделю не знал, что с этим делать. Восьмой день. Девятый. Десятый. Адрес лежал в ящике. Заусалин знал его наизусть. Иногда, ночью, когда не спалось, он уходил в кабинет, доставал бумажку, смотрел на нее в темноте. Читал: улица Ленина, 15, квартира 37. И представлял. Как Саша там живет. Что у него дома. Есть ли цветы на подоконнике. Какие шторы. Где он спит. Один или… Стоп. Не думать. Одиннадцатый день. Он поймал себя на том, что маршрут объезда построил так, чтобы проезжать мимо этого дома. Каждый раз смотрел на окна. Не знал, какие — его. Смотрел на все подряд. Двенадцатый. Он чуть не сорвался. Уже сел в машину, уже поехал. На полпути развернулся. Потому что понял: а что он скажет? Зачем приехал? Чего хочет? Он не знал. Тринадцатый. Он был зол. На себя. На Сашу. На ту ночь. На то утро. На всё. Злость кипела внутри, требовала выхода. Хотелось что-то сломать, разбить, заорать. Чуть не сорвался на Машку. Заткнулся на полуслове, скорчил каменную рожу и отмахнулся. Сам виноват. Сам приперся. Сам просил. Сам сбежал. Сам мучается теперь. Четырнадцатый день прошел как в тумане. Встречи, звонки, люди. Он делал всё на автомате, а сам считал часы. Потому что знал: сегодня. Сегодня вечером. Или ночью. Потому что утром он снова не сможет. Утром включится голова, включится страх, включится это дурацкое «а что я скажу, а зачем я приду». Ночью проще. Ночью можно не думать. Можно просто ехать. К одиннадцати вечера он уже сидел в машине у своего дома. Ждал. Сам не знал чего. Обрывки мыслей крутились в голове, но ни одна не оформлялась полностью. Максим крепче стиснул руль, прижался лбом к его неровному пластику. Дышал, пытаясь вернуть себе утраченное за две недели спокойствие. Не выходило. В полночь завел двигатель и поехал. Улица Ленина, 15. Пятиэтажка, старая, с облупившимся фасадом. Фонарь во дворе не горит — разбили, наверное. Заусалин припарковался, посидел, глядя на темные окна. Тридцать седьмая квартира. Третий этаж. Окна во двор. В одном — свет. Он смотрел на этот свет долго. Минуту. Пять. Десять. Потом вышел из машины и пошел. Подъезд вонял кошками и сыростью. Лифта не было — дом довоенный. Третий этаж пешком. Дверь обита дерматином, старым, местами порванным. Кнопка звонка торчит на одном проводе. Заусалин стоял перед этой дверью и репетировал. — Слушай, я зашел сказать… Нет, не так. Саш, ты извини, что я тогда… Да что ж за херня. Короче, я пришел. Поговорить. По-мужски. Что ничего не было. Что я не это… не баба какая-то, чтобы… да блядь! Он выдохнул. Нажал кнопку. Звонок за дверью зазвенел дребезжаще, по-стариковски. А после тишина. Максим даже выдохнул — нет никого, видать в театре еще. Затем шаги. Медленные, спокойные. Щелчок замка. Дверь открылась. Рагулин стоял на пороге. Домашний. В старых трениках и растянутой футболке, из-под которой виднелась ключица и темные кучерявые волосы теряющиеся под тканью. На голове всё торчит в разные стороны — спал уже, наверное, или ложился. Лицо усталое, глаза сонные, но когда увидел Заусалина — распахнулись да так что в синеве этой чертовой захлебнуться можно. И смотрел так… Смотрел, словно не было двух недель. Словно они всё ещё в той гримерке. Словно он только что отлучился на минуту и вот вернулся. Заусалин открыл рот. Слова, которые он готовил, репетировал, прокручивал в голове сотни раз — все вылетели. Смотрел на Сашу. На эту футболку. На эти глаза. На то, как он стоит в дверях своего дома, такой… домашний. Уютный. Живой. И две недели ада накрыли с головой. Злость. Дикая, животная злость на себя, на него, на всё. Он тут с ума сходил, ночами не спал, адрес его пробивал, маршруты объезжал, а он — стоит. Смотрит синими глазищами. Ждал, что ли? Думал, придет? Или не думал? А если бы не пришел? Что тогда? Саша открыл рот, чтобы что-то сказать. Заусалин шагнул вперед. Ворвался в квартиру без приглашения, плечом толкнул дверь — она захлопнулась с гулким стуком, ногой подпер для верности, чтобы не вздумала открыться, и, схватив Сашу за грудки, прижал того к стене. В прихожей было темно, только свет из комнаты падал полосой. Саша оказался зажат между стеной и им — тяжелым, злым, сбившим дыхание. Не сопротивлялся, не пытался оттолкнуть. Только смотрел. В глазах — ни страха, ни удивления. Что-то другое. То, от чего у Заусалина внутри всё оборвалось. — Ты… — зло выдохнул Заусалин. И не договорил. Потому что сказать было нечего. Все слова кончились. Осталось только это. Только он. Только Саша. Набатный стук чужого сердца, а может собственного? Только стена. Только темнота. Заусалин рванул его на себя и поцеловал. Грубо. Жадно. Зло. Как может хотел еще тогда в гримёрке, но спьяну пересрался. Саша не отшатнулся. Не оттолкнул. Стоял и принимал этот ураган — потому что за этим напором видел то же, что и две недели назад: человека, который просил сделать хоть что-нибудь. Он ответил. Спокойно. Твердо. Руки легли Заусалину на спину — не в ответном порыве, а успокаивающе. Большие ладони, тяжелые. Заусалин дернулся. Ему не нужно было спокойствие. Ему нужна была борьба. Он оторвался от губ, рванул Сашину футболку, сжал ткань в кулаке. — Ты… — выдохнул он. — Ты будешь… Саша молчал. Смотрел сверху вниз — он был выше, шире, бородатый, мужиковатый. Плевать, что едва младше. Но рядом с ним Заусалин, жилистый, гладко выбритый, с острыми скулами, выглядел почти мальчишкой. Только глаза выдавали — злые, затравленные, не знающие, чего хотят. Заусалин ударил его в грудь. Не сильно — скорее толкнул. — Ну! — рявкнул он. — Чего молчишь?! Саша перехватил его руку. Спокойно, без борьбы. Сжал запястье — и Заусалин почувствовал, что не вырвется, если Саша не отпустит. — Ты ко мне пришел, — сказал Рагулин. Голос низкий, ровный. — Я тебя звал? Заусалин дернулся. Рука не поддалась. — Отпусти, — процедил он. — Зачем? — Я сказал — отпусти! Саша не отпустил. Шагнул ближе. Максим отступил. Еще шаг, второй. И вот уже в тесноте прихожей это Заусалин оказался прижат к стене. Не больно, но плотно. Сверху нависло бородатое лицо, спокойные синие глаза. — Хочешь драться? — спросил Саша. — Давай подеремся. Только ты потом опять сбежишь. Или останешься? Заусалин смотрел на него. Дышал тяжело, зло. Внутри всё кипело — хотелось бить, рвать, доказывать. Но Саша держал крепко и смотрел так, что кулаки сами разжимались. — Я… — потеряно начал Заусалин. Саша перебил — рванул его на себя и поцеловал сам. По-другому. Не так, как Максим целовал его минуту назад — зло, судорожно, отчаянно — а медленно. Тяжело. Властно. Одна рука держала за затылок, вторая прижимала к стене — не давая двинуться, не давая вырваться, не давая даже думать. Заусалин замер. На секунду — всего на секунду — в голове мелькнуло: «Это не я. Это не со мной. Это…» Саша оторвался от губ. Посмотрел в глаза. Борода коснулась щеки — колюче, грубо. — Понял? — спросил он. Грудь тяжело вздымалась от сбитого дыхания. Сам не каменный, а держится. Заусалин не ответил. Только смотрел — зло, растерянно, не понимая, что сейчас произошло. Лицо еще кололо от чужой отнюдь не мягкой бороды. Саша развернул Максима, лицом в стену. Как ставят при аресте менты, мог еще и ноги пинком на уровень плеч расставить, но вместо этого, потянул обратно, прижал спиной к себе. Рука легла на горло — не душа, просто фиксируя. Губы — к уху. — Ты пришел ко мне, — сказал он тихо, выделяя последнее слово. — Ты просил сделать хоть что-нибудь. Я делаю. А ты стоишь и думаешь, кто тут главный. Заусалин дернулся — Саша прижал его к себе сильнее. — Не дергайся, — сказал он. — Или уходи. Прямо сейчас. Выход там. Пауза. Тяжелая, тягучая растягивалась в вечность. Заусалин не уходил. Рагулин повел его в спальню. Молча. Просто выпустил из захвата, взял за руку и повел — и Заусалин пошел. Потому что выбирать не приходилось. Потому что внутри, там, где он две недели варился в собственном аду, только одно и было ясно: он должен быть здесь. С ним. И пусть этот мужик делает что хочет. В спальне Саша толкнул его на кровать. Заусалин упал на спину, смотрел снизу вверх. Саша стоял над ним — большой, бородатый, спокойный. Медленно стянул футболку через голову, обнажая покрытую темным волосом грудь. Максим уже видел этот «мужицкий ковер» и не раз, в гримерке, но только сейчас увиденное работало как-то иначе. Заусалин сглотнул. — Лежи, — сказал Саша. Максим дернулся было сесть. Рагулин шагнул ближе, положил ладонь ему на грудь — и одним движением опрокинул обратно. — Я сказал — лежи. И навис сверху. Коленом раздвинул ноги, руками прижал запястья к кровати. Весь вес — тяжелый, настоящий — навалился сверху, придавил к матрасу. Заусалин испуганно рванулся. Бесполезно. — Ты чего? — выдохнул он. — Ты… ты охуел? Саша молчал. Смотрел сверху вниз. Дыхание касалось лица. — Ты сильный, — сказал он наконец. — Знаю. Привык во всём быть сверху. Здесь не выйдет. Заусалин замер. Смотрел на него — в эти спокойные синие глаза, на широкие плечи. Рванулся еще раз. — Не будешь драться? — спросил Саша. Заусалин молчал. — Правильно, — сказал Саша. — Потому что если будешь — я тебя удержу. И ты это знаешь. Он наклонился, поцеловал — медленно, глубоко, не спрашивая. Руки держали запястья, колени держали ноги, вес прижимал к кровати. Заусалин не мог двинуться. Совсем. Впервые в жизни он был полностью — полностью — под кем-то. И не мог ничего сделать. Страх? Должен был быть страх. Должна была быть злость. Но не было. Было только это — тяжесть, тепло, тонкий флер чужого то ли одеколона, то ли геля для душа, и руки, которые держали так крепко, что не вырваться. Саша оторвался от губ. Посмотрел в глаза. — Хорошо? — спросил он. Заусалин кивнул. Сам не заметил, как. Саша улыбнулся — чуть, одними глазами. Отпустил запястья. Медленно, осторожно начал расстегивать его рубашку. Заусалин лежал, не шевелясь. Смотрел, как большие, грубые пальцы возятся с пуговицами. Как небритое лицо склоняется над ним. Как Саша раздевает его — медленно, спокойно, без спешки. — Ты как? — спросил Саша, расстегнув последнюю пуговицу. Заусалин сглотнул. — Нормально, — выдохнул он. Сердце билось в горле. В голове все вело как в лихорадке, но мысли были предельно ясными. Максим добавил, помолчав: — Ты… ты только не останавливайся… Рагулин наклонился, поцеловал в ключицу. В грудь. В живот. — И не собирался, — сказал он. У Максима мелькнула мысль, что он еще поборется. Просто потому что не может иначе. Но эту предательскую мысль, мгновенно смыло четкое уверенное знание — Саша все равно одержит верх. Он сам ему это позволит.

***

Заусалин открыл глаза и несколько секунд пялился в неровную побелку на низком потолке. Свет, утренний, чрезмерно яркий — распогодилось что ли? — слепил в незашторенное окно. Пахло чем-то чужим — и в то же время уже знакомым. Тем самым запахом из гримерки, только сильнее, гуще, домашнее. Максим повел плечом и почувствовал тяжесть. Рука. Чужая рука поперек груди. Теплая, спокойная, тяжелая. Саша. Заусалин замер. Не дышал. Смотрел в потолок и вспоминал. Ночь. Как он ворвался. Как целовал — зло, отчаянно. Как Саша… как Саша взял его. Как держал — так, что не вырваться. Как он сам… как он позволил. Как отдался. Как просил не останавливаться. — Твою мать, — выдохнул он беззвучно. Рука на груди чуть сжалась — Саша пошевелился во сне. Придвинулся ближе, прижался всем голым собой, уткнулся лицом в затылок. Засопел ровно, глубоко — спит еще. Заусалин лежал, боясь дышать. Внутри все клокотало. Сейчас должен был прийти ужас. Должен был прийти стыд. Должно было быть желание опять сбежать, сделать вид, что ничего не было. Но было только это. Тепло. Тяжесть. Чужие руки, жар чужого тела, чужой запах — и странное, незнакомое чувство, которое он не мог назвать. Покой? Нет. Не может быть. Он не знает покоя. Он осторожно, миллиметр за миллиметром, начал выбираться из-под руки. Рагулин вздохнул во сне, на автомате попытался ухватиться за исчезающее тепло, но рука соскользнула, упала на подушку. Заусалин сел на кровати. Посмотрел на Сашу. Тот спал — зарывшись лицом в подушку. Большой, бородатый, одеяло сползло обнажая крепкую спину и голые ягодицы в темном невесомом пуху. Волосы на голове взлохмаченны, борода торчит в разные стороны. Обычный мужик. Который ночью держал так, что Максим не мог пошевелиться. Которому он отдался. Который видел его — всего, без масок, без понтов, без этой дурацкой брони. Заусалин смотрел и не понимал, что чувствует. Потом встал. Натянул белье и брюки, найденные на полу. Вышел из спальни. Квартира маленькая, тесная. Коридор, кухня сразу за ним. Заусалин прошел на кухню, сел на табуретку. Обхватил голову руками. Мысли скакали как пьяные зайцы. Что теперь? Как теперь? Он — мужик, известный в узких кругах предприниматель, как наверняка сказали бы в новостях, у него весь город под коленом, — а ночью… А ночью он был под этим бородатым актером. И ему было хорошо. Ему было, блядь, так хорошо, что никому не скажешь. Да никто и не поймет. Он просил не останавливаться. Не раз и не два. Он… — Да ебанный в рот, — сказал он вслух. — Кофе будешь? Голос из коридора. Хриплый спросонья, спокойный, ровный. Заусалин дернулся, обернулся. Саша стоял в дверях. Во вчерашних трениках, босиком, взлохмаченный, заспанный. Лениво почесывал грудь. Смотрел спокойно. Без вопроса. Без ожидания. — Буду, — буркнул Заусалин. И сам удивился: он собирался сказать совсем другое. Собирался встать, натянуть остатки одежды и уйти, хлопнув дверью. Собирался сделать вид, что ничего не было. А сказал — «буду». Саша кивнул. Прошел к плите, поставил чайник. Достал турку, кофе, сахар. Без суеты, по-хозяйски. Заусалин сидел и смотрел. На его спину, на широкие плечи, на то, как он двигается по маленькой кухне, как находит все с закрытыми глазами, как привычно ставит чашки на стол. — Ты всегда молчишь по утрам? — спросил он. Резко. С вызовом. Саша обернулся. Посмотрел на него. Как-то тепло. Прости Господи, нежно. — Зависит от компании. Заусалин хотел огрызнуться. Хотел сказать что-то колкое, мужское, поставить на место. Но под взглядом этих спокойных синих глаз слова застряли. Саша поставил перед ним чашку. Кофе пах крепко, вкусно. Сам сел напротив, со своей чашкой. Пили молча. Заусалин смотрел в кофейную гущу, словно силясь прочитать свою судьбу. Саша смотрел на него. — Ты как? — спросил Саша. — Нормально, — отрезал Заусалин. — Нормально — это как? Заусалин поднял голову. Посмотрел зло: — А ты как думаешь? Саша пожал плечами: — Я думаю, что у тебя в голове сейчас каша. Что ты не знаешь, как на это смотреть. Что привык все контролировать, а тут контроль потерял. Заусалин сжал челюсть: — Ничего я не потерял. — Ладно, — спокойно отозвался Рагулин. — Не потерял. Отдал на время. И это нормально. — Ни хуя не нормально, — рявкнул Заусалин. — Ты… ты понимаешь, кто я? Ты понимаешь, что если кто узнает… — А кто узнает? — перебил Саша. — Я никому не скажу. Ты — тем более. А больше никого тут и не было. Заусалин замолчал. Саша допил кофе, встал, подошел к плите. Взял сковороду, начал жарить яичницу. Заусалин смотрел на него и злился. На него — за спокойствие. На себя — за то, что сидит тут, дует кофе, смотрит, как этот мужик готовит ему завтрак, и не уходит. — Ты чего возишься? — спросил он. — Я не голодный. — Голодный, — ответил Саша, не оборачиваясь. И через пять минут поставил перед ним тарелку. Яичница с помидорами, хлеб, масло. Заусалин смотрел на это и чувствовал, как внутри что-то сжимается. Не от злости. От другого. — Ешь, — сказал Саша. — И не смотри на меня так. — Как? — Как будто я тебя предал. Заусалин дернулся: — Ты не… — Я знаю, — перебил Саша. — Я сделал то, о чем ты просил. Помнишь? Заусалин помнил, хоть и не хотел. «Сделай хоть что-нибудь». И Саша сделал. Он молча взял вилку. Начал есть. Саша сел напротив, снова с чашкой кофе. Смотрел на него. Спокойно. Без торжества. Без ожидания. Просто смотрел. Заусалин ел и чувствовал себя странно. Как будто все его привычные реакции — злость, резкость, замкнутость — натыкались на что-то мягкое и гасли. Саша не давал отпора. Не вступал в перепалку. Просто был рядом — спокойный, большой, в этих дурацких трениках, и от этого спокойствия хотелось то ли заорать, то ли как баба разреветься. Он доел. Отодвинул тарелку. — Спасибо, — сказал через силу. Саша кивнул: — Пожалуйста. Заусалин вернулся в спальню. Старательно не глядя на смятую постель, начал одеваться. Рубашка помятая, пиджак и пальто на стуле — Саша, видимо, повесил ночью. Одевался и чувствовал, как с каждым движением возвращается броня. Как плечи расправляются сами. Как лицо каменеет. Он уже почти стал тем Максимом, который вошел сюда ночью. Почти. Вновь пересеклись в прихожей. При свете дня она казалась еще теснее. Саша остановился в дверях, прислонившись к косяку. Смотрел, как Заусалин зашнуровывает ботинки, поправляет воротник рубашки, застегивает пиджак. — Уходишь? — спросил. — Ухожу, — ответил Заусалин, не глядя. Саша кивнул. Не спросил «когда придешь». Не спросил «позвонишь». Просто стоял и смотрел. Заусалин накинул пальто. Повернулся к двери. Замер нерешительно. — Саш… — начал он. И не договорил. Потому что Саша подошел. Просто подошел сзади, развернул за плечо, притянул к себе и поцеловал. Не так, как ночью — властно, требовательно, не оставляя выбора. Коротко. Тепло. По-утреннему, по-домашнему. Как целуют тех, с кем просыпаются каждое утро. Заусалин застыл. Но рука сама собой легла ему на поясницу — на секунду, прежде чем он успел ее одернуть. Саша отстранился. Посмотрел в глаза. — До встречи, — сказал он. И улыбнулся чуть — одними глазами. Заусалин стоял, смотрел на него и не мог пошевелиться. Все щиты, которые он так старательно выстраивал за утро, — резкость, замкнутость, колючки — разлетелись в пыль от одного этого простого, будничного поцелуя. Потому что так не целуют после случайной ночи. Так целуют тех, с кем будут дальше. — Я… — выдохнул он. — Иди, — сказал Саша. — Дела у тебя. Знаю. Заусалин смотрел на него еще секунду. Потом развернулся и вышел. Дверь захлопнулась. Провернулся замок. А он стоял на лестничной клетке, прижимаясь лбом к холодной стене, и пытался отдышаться. В голове было пусто. В груди — тесно. Он не сбежал. Он ушел. Это разные вещи. Он спустился, сел в машину. Долго сидел, глядя на руль. Потом завел двигатель и поехал. В свою жизнь. К жене. К делам. Ко всему, что было до. Но внутри уже что-то изменилось. И он это знал.

***

Неделя. Семь дней. Заусалин потом не мог сказать, как они прошли. Вроде быстро — всегда находились дела, встречи. Вроде медленно — ночи бесконечные, блестящий до оскомины потолок супружеской спальни, мысли. Он не шел в театр. Не потому что не хотел — потому что не мог. Там, в гримерке, было начало. А начало слишком много значило. Легче было прийти сразу сюда, на квартиру. Сюда, где было утро. Где был кофе. Где был этот дурацкий поцелуй в прихожей, который выбил из колеи сильнее, чем вся предшествовавшая ему ночь. Он говорил себе: просто секс. У него есть жена. Есть Колян, который всегда достанет любую бабу. Есть сами бабы, которые вешаются на авторитета. Проблем с этим нет. Так почему он едет к Саше? Потому что там по-другому. Потому что там он может быть — не авторитетом. Не мужем. Не паханом. Просто Максимом. Которому разрешено быть слабым. Которого крепко удерживают в объятиях так, что не вырваться. Которому варят кофе и не задают вопросов. Он злился на себя за это. Но ехал. Вечер. Восьмой день. Заусалин стоял перед знакомой дверью, обитой драным дерматином. Долго. Рука не поднималась позвонить. — Что я здесь делаю? — спросил он себя. Ответа не было. Он позвонил. Снова шаги. Медленные, спокойные. Щелчок замка. Саша открыл. Домашний, в тех же трениках, в футболке. Здоровый как медведь, спокойный. Увидел Заусалина — и даже не удивился. Будто ждал. Будто знал, что он придет именно сегодня, именно сейчас. — Привет, — сказал Саша. — Привет, — ответил Заусалин. И добавил, глядя в сторону: — Я тут… проезжал мимо. Дай, думаю, зайду. Саша чуть усмехнулся, как всегда одними глазами. — Проезжал, значит. — Ну да. — Мимо. — Ага. Саша посторонился: — Заходи, раз проезжал. Заусалин вошел. В прихожей пахло всё тем же — кофе, табаком, Сашей. Он снял ботинки, повесил пальто на крючок. И сам заметил, как это сделал — по-хозяйски, будто так и надо. Саша прошел на кухню: — Чай будешь? Кофе? — Кофе, — сказал Заусалин. И пошел за ним. Сел на тот же табурет. Смотрел, как Саша возится у плиты. Молчал. Саша молчал тоже. Поставил перед ним чашку. Сел напротив. Пили. Тишина была не тяжелая. Но и не та что в гримерке — другая. Та, в которой не нужно слов. Совсем. — Долго ты, — сказал наконец Саша. Заусалин фыркнул: — Считал что ли? — Не считал. Но знал, что придешь. — Откуда? Саша пожал плечами: — Такие вещи просто так не заканчиваются. Заусалин хотел огрызнуться. Хотел сказать, что ничего такого не было, что он просто зашел, просто мимо проезжал. Но под взглядом этих спокойных глаз слова рассыпались. Он допил кофе. Поставил чашку. — Я… — начал было, но Саша перебил. — Я знаю, зачем ты пришел. Заусалин вскочил. — И зачем же? Рагулин поднялся. Подошел к нему. Встал сзади, положил руки на плечи. Большие, тяжелые ладони. — Ты здесь не за сексом, — тихие слова защекотали ухо. — Он у тебя и без меня есть. Ты пришел за тем, что было в прошлый раз. За тем, что ты у меня просил. Заусалин сжался. Хотел уйти, хлопнуть дверью. Но Сашины руки держали — не сильно, но ощутимо. — Я ничего не просил, — сказал он глухо. — Просил, — ответил Саша. — И я сделал. И ты пришел за этим снова. Только признаться боишься. — Не боюсь я ничего, — рыкнул Заусалин. Саша подшагнул ближе. Не прижался. Так, лишь коснулся телом, но этого уже было достаточно. — Не боишься — докажи. Заусалин рванулся, развернулся к нему. Смотрел зло, вызывающе. — Чего, блядь, доказывать? Саша смотрел сверху вниз — спокойно, без вызова. Без упрека. — Что ты здесь не за этим. Молчание долгой паузой растеклось в воздухе. Заусалин смотрел на него. На его крепкую фигуру, на треники пузырящиеся на коленях, на жирное пятно на футболке, в спокойные синие глаза. И невольно вспоминал ту ночь. Как Саша держал его. Как он сам — отдавался. Как лежал под ним и чувствовал то, чего не чувствовал никогда. — А если за этим? — спросил он тихо. — Если я… если мне… Рагулин шагнул ближе. — Тогда скажи. Заусалин молчал. Саша взял его за подбородок. Поднял лицо. — Скажи, — повторил он. — Мне это надо, — выдохнул Заусалин. — Ты… ты мне нужен. Я не знаю, как это называется, но… но я… не могу уже. Ты понял? Саша кивнул. — Понял. И поцеловал. Не так, как целовал той ночью — каждым поцелуем доказывая Максиму безысходность и необходимость его положения. А медленно. Тягуче. Смакуя. Как целуют того, кого долго ждали. Заусалин выдохнул ему в губы. Руки сами обхватили за шею, притянули ближе. Он не думал, кто сверху, кто снизу, кто главный. Думал только: «Наконец-то. Наконец-то…». Саша оторвался, когда обоим стало не хватать дыхания. Огладил выбритую щеку, посмотрел в глаза. — Пойдем, — коротко сказал он. И повел в спальню. Как в прошлый раз. Как тогда, когда Максим впервые позволил себе быть ведомым. Только теперь не было борьбы. Не было злости. Не было попыток доказать, кто главный. Было только это. Они. И тишина.

***

Жена знала. Максим это чувствовал. Не потому что она что-то говорила — она никогда ничего не говорила. Приложение молчит. Но взгляд стал другим. Тяжелее. Внимательнее. Она смотрела, когда думала, что он не видит. Волос на пиджаке. Он вспомнил об этом через неделю. Случайно. Пиджак висел в шкафу, он полез за другим и увидел — светлый волос, длинный, женский. Замер. Потом понял — это ж с той актрисы небось осыпалось, когда столкнулись в коридоре. Точно. Она тогда еще рассыпалась в извинениях. Машка, значит, видела. И ничего не сказала. Только сходила вроде как на стрижку, а взяла и перекрасилась. Он заметил не сразу. Просто в какой-то момент глянул на неё и понял: цвет волос другой. Такой же светлый, как тот волос на пиджаке. — Ты покрасилась? — спросил он. Она улыбнулась: — Давно уже. Ты не замечал? Не замечал. Ему было всё равно. Но внутри шевельнулось что-то неприятное. Она не просто молчит — она играет. Подстраивается. Втирается в образ той, другой, которую придумала себе. А той другой нет, есть… Саша. Но это она никогда не узнает.

***

В город ворвался март. Серый. Неприветливый. Совершенно не весенний. В ресторане «Золотой фазан» отмечали заключение сделки — столичные наконец-то подписали то, что должны были подписать еще полгода назад. Заусалин сидел во главе стола, рюмка в одной руке, сигарета в другой. — Ну, мужики! — гремел он. — За нас! За тех, кто умеет делать дела! Колян, Рыжий, Серега, Тоха — все тут. Все пьяные, все довольные. Водка лилась рекой, стол ломился от закуски. Максим был там своем месте, ощущал себя мужиком, каким не чувствовал себя давно. Не хватало на пьяную голову какой-то мелочи. В голову полезли мысли о Саше, он отмахнулся от них как от наваждения. — …Колян, спорим, я здесь любую тёлочку снять могу! Тот пьяно усмехнулся. — Конечно… — вальяжно пробормотал он, что-то пережевывая, — не только тёлочку… — Ну! Смотри… К столику подошла официантка. Тощая, нескладная, с большими глазищами. Девочка еще. Платьице это форменное, белый передничек. Ни дать ни взять гимназистка. С такими мороки больше, чем удовольствия. Но Максим уже хмельно осклабился, пока та молча собирала пустые тарелки со стола. — Ну что, красавица, не надумала развлечься? «Гимназистка» одарила Заусалина скептическим взглядом. Он не унимался — вожжа попала под хвост. — А мы люди серьёзные, когда тверёзые… — Максим Анатольич, — протянул Колян с усмешкой, — оставьте девушку… — Пажди, пажди… — отмахнулся Заусалин, не отводя взгляда от официантки, куражился, рассматривая ее как кусок мяса на прилавке. Мужик он или где? Старательно удерживая лицо, девушка начала перечислять блюда, что принесла: какой-то салат, какое-то горячее, еще горячее… Максим не слушал, ладонь сама потянулась к округлому, женскому, ухватила за выпуклую ягодицу поверх форменного платьица. «Гимназистка» дернулась, стряхнула его руку. Испуганно, резко, наотмашь. Так что чуть часы с запястья не слетели. — Ты чо, бля, офигела? — вырвалось растерянно-грубое. — Максим Анатольевич, ну, хорош… — попытался сгладить конфликт, кажется, Рыжий. — Не нукай. Не запряг! — осадил его Заусалин. Колян открыл было рот, но Максим на него только фыркнул. — Обожди! Эй, человек! — крикнул он в сторону администратора. — Половой! Подь сюды… Подошел администратор, Максим начал катить бочку на официантку, на ходу выдумывая пустые обвинение и завертелось… Дальше было шумно. Кто-то кричал, кто-то хватал за грудки, кто-то разнимал. Заусалина выводили под руки Колян с Рыжим — он упирался, матерился, орал, что всех купит и уволит. На улице было холодно. Снег с дождем неприятно хлестал по лицу. — Максим Анатольич, давайте я поведу, — сказал Колян. — Отвали, — отмахнулся Заусалин. — Я сам… Он сел за руль. Колян с Рыжим переглянулись, но спорить не посмели. Сели сзади. Молча поехали. Дальнейшее было как во сне. Темнота, свет фар, удар. Что-то глухое, тяжелое. Крик Коляна: «Максим Анатольич, тормозите!» Скрип колес. И тишина. Заусалин вышел из машины. На асфальте, в свете фар, лежал парень. Курьер наверное. Велосипед валялся рядом. Парень шевелился, стонал — живой, вроде. — Ты чего, бля, под колеса лезешь? — заорал Заусалин. Подбежали люди. Кто-то вызвал скорую, кто-то ментов. Колян тянул Заусалина назад в машину — уезжайте, мол, пока не поздно. Дальше — КПЗ, протоколы, ментовские рожи. Кто-то совал бумажки, кто-то требовал подписи. Заусалин откупился. Легко. Как всегда. Деньги решали всё. Но перед этим его снимали. Телевизионщики, местные, приехали на аварию быстрее скорой. И теперь его пьяная рожа с разбитым носом — зацепился об руль, когда тормозил, или менты зацепили — мелькала по всем местным каналам. Он вышел из отделения в середине ночи. Колян ждал в машине, бледный, дерганый. — Максим Анатольич, домой? Мария, наверное, уже… — Заткнись, — оборвал Заусалин. — В театр. Колян не понял: — Куда? — В театр, блядь. Глухой, что ли? И назвал адрес. Не театра. Улица Ленина, 15. Рагулин открыл не сразу. Спал уже. Когда открыл — увидел Заусалина и замер. Тот стоял в дверях — пьяный, злой, разбитый. Нос кровит, на скуле кровоподтек, рубашка в красных пятнах, пиджак нараспашку. Без пальто. И глаза — затравленные, дикие, как у зверя, которого загнали в угол. — Макс… — выдохнул Саша. — Пусти, — сказал Заусалин. И вошел, не дожидаясь приглашения. В прихожей он прислонился к стене, закрыл глаза. Дышал тяжело, сбивчиво. Саша закрыл дверь. Подошел. Остановился рядом. Молчал. — Козлы, — выдохнул Заусалин. — Рожи мусорские… суки блядь… скрутили как мальчишку… а я… я… Он не договорил. Сполз по стене, сел на пол. Уронил голову на колени. Саша тихо смотрел на него. Потом сел рядом. Просто на пол, прислонился спиной к стене. Закинул руку на плечо, осторожно притягивая ближе. Молчали долго. — Я бухой в жопу, — сказал Заусалин в колени. — Я полное говно. Ты знаешь? — Знаю, — ответил Рагулин. — И что? Заусалин поднял голову. Посмотрел на него — зло, мутно. — Ты должен меня послать. Должен сказать, чтоб я шел на хер. Должен… — Ничего я не должен, — перебил Саша. — Вставай. Идем. Он поднялся сам, протянул руку. Заусалин посмотрел на его ладонь. Потом взял, дал себя поднять. Саша повел его в комнату, придерживая. Не в спальню — в зал, на диван. Усадил. Пошел на кухню, вернулся с водой, таблетками, мокрым полотенцем. — Пей, — сказал он, протягивая блистер. Заусалин выпил. Послушно, как ребенок. Саша сел рядом, взял его лицо в ладони, начал промывать разбитый нос. Аккуратно, осторожно. Заусалин морщился, но терпел. — Больно? — спросил Саша. — Нормально, — буркнул Заусалин. Саша закончил манипуляции, еще раз отер Максиму лицо, осмотрел. — Нос не сломан. Просто разбил. Заживет. Заусалин молчал. Смотрел на него. На его сосредоточенное лицо, на руки, которые так осторожно его касались. — Саш, — сказал он вдруг. — Ты… ты зачем это делаешь? Рагулин недоуменно вскинул бровь. — Вот это всё. Впускаешь. Моешь. Слушаешь. Саша посмотрел на него. Долго. — А ты не знаешь? Заусалин отвел глаза. — Я дурак, — сказал он с пьяной прямотой. — Я круглый дурак. Я там… в ресторане… на девочку полез, на официантку. Хотел показать, какой я… — он сложил пальцы в «козу» и тут же, устыдясь, отмахнулся, — а сам… а сам о тебе… Рагулин молчал. — Слышишь? — почти крикнул Заусалин. — О тебе думал, когда к той дуре лез! А она мне нахрен не сдалась! Я… я не знаю, что со мной. Ты меня сломал, понял? Ты меня… Саша притянул его к себе. Обнял. Крепко, как тогда, впервые в гримерке. — Тсс, — сказал он. — Молчи. Заусалин замолк и уткнулся лбом ему в плечо. Саша гладил его по голове. По спине. По волосам. — Никто никого не ломал, — сказал он тихо. — Я тебя просто увидел. Таким, какой ты есть. А ты сам себя всю жизнь ломаешь. Заусалин не ответил. Только прижался крепче. — Давай спать, — сказал Саша. Он помог ему встать, и Максим сам, шатко, направился в спальню. Саша помог ему раздеться — помог снять пиджак, рубашку, брюки. Уложил в кровать. Лег рядом. Заусалин сам придвинулся к нему. Сам обхватил, уткнулся в грудь, засопел по-детски обиженно, затих. Саша обнял его в ответ. Поцеловал в макушку. — Спи, — сказал он. — Утром всё будет по-другому. Утро было серым, холодным. Заусалин открыл глаза — и сразу понял, где находится. По запаху. По теплу. По руке, которая привычно лежала поперек груди. Саша спал рядом. Заусалин смотрел на него. Прокручивая в голове вчерашнее. Ресторан. Аварию. Ментов. Телевизионщиков. Машку, которая наверняка видела репортаж. И то, как он приперся сюда. Как сидел на полу. Как говорил — говорил! — что думал о Саше, когда лез к той официантке. — Да твою мать, — выдохнул он. Саша пошевелился, открыл глаза. Увидел Заусалина. Улыбнулся сонно. — И тебе привет… Заусалин в ответ лишь нахмурился. — Как голова? — Нормально. — Врать не пробовал? Заусалин хмыкнул. — Болит, — нехотя признался он. — И вообще хреново. Саша сел, потянулся. — Чай тебе заварю. Крепкий. Кофе, пожалуй, тебе не стоит. И таблетку дам. Он встал, натянул треники, пошел на кухню. Заусалин смотрел ему вслед. На широкую спину, на то, как он двигается, как уверенно идет по коридору. Может любовался, может… он не хотел об этом думать. Потом встал сам. Натянул штаны, пошел за ним. На кухне Рагулин уже возился у плиты. Заусалин молча сел на свой табурет. Саша поставил перед ним чашку чая. Таблетку. Подвинул сахар. — Пей. Заусалин пил. Смотрел в чашку. Молчал. Саша сел напротив, отхлебнул чаю из своей кружки. Тихо, без слов. — Ты не спросишь? — сказал наконец Заусалин. — О чем? — Ну… о вчерашнем. Об аварии. Обо мне. Саша пожал плечами: — Сам расскажешь, если захочешь. Заусалин посмотрел на него. На это спокойное лицо, на вихры темных волос, на руки, обхватившие чашку. — Машка верно знает, — сказал он. — По телеку небось показали. Она наверняка… — Позвони ей, — без тени лукавства сказал Саша. — Чего? — Позвони. Скажи, что жив, что всё нормально. Она же волнуется. Максим отупело посмотрел на него. Не ожидал. — Ты… ты это серьезно? Саша кивнул: — Она твоя жена. Она имеет право знать. Что ты живой и не в тюрьме. Заусалин молчал долго. Потом сходил за телефоном. Вернулся. Набрал. Коротко, сухо сказал: «Со мной нормально всё. Позже приеду». Сбросил. Саша кивнул. Допили чай молча. Заусалин встал. Пошел одеваться. Саша вышел за ним, прислонился к косяку, смотрел. Пристально и долго. Максим оделся, протиснулся мимо него в прихожую, натянул не расшнуровывая ботинки. Вспомнил, что пальто осталось в машине. Скорчил недовольную мину. Провернул дважды замок, чтобы открыть дверь. Остановился. Обернулся к Саше. Подошел. Сам. Взял его лицо в ладони. Поцеловал. Не зло. Не отчаянно. Медленно. Благодарно. Так, как целуют, когда не хотят уходить. Саша ответил. Руки легли на поясницу, скользнули вверх по спине, притянули ближе. Заусалин отстранился. Посмотрел в глаза. — Я… — начал он. — Оставайся, — сказал Саша. Просто. Без нажима. Максим смотрел на него. В эти его синие глаза. На улыбку в уголках губ. — У меня дела, — сказал он. — Я знаю. — Я не могу просто так… — Можешь, если хочешь. Заусалин молчал. Секунду. Две. Вновь шагнул к двери, чтобы на этот раз закрыть. Прижал Сашу к стене — и поцеловал снова. Голодно, жадно. Саша улыбнулся в поцелуй. — Чай еще будет? — спросил Заусалин, оторвавшись. — Будет, — ответил Саша. — Всё, что захочешь, будет.

***

Кто-то из столичных приехал с концертом. Машка сама достала билеты, нарядилась, накрасилась, волосы свои крашеные два часа в парикмахерской укладывала. Можно было и отказаться. Хотелось отказаться. Но Максим поехал. Статус обязывает. Опера или концерт — он не разобрал. Какая-то классика, оркестр здоровенный, дама на сцене выводила рулады. Он сидел в темном зале, старался не уснуть. Смотрел на сцену, но видел другое. Сашу. Прошлая ночь была у него. Они лежали в темноте, Саша гладил его по спине, легко, невесомо, едва касаясь. От чего по коже разбегались мурашки. И Максим чувствовал себя так, как никогда в жизни. Не надо было ничего говорить. Не надо было ничего делать. Просто лежать и чувствовать руки. А эти руки… Он помнил их. Теплые, спокойные, сильные. Каждый изгиб ладони, каждую чёрточку. Эти руки знали, куда прикоснуться. Они брали, когда надо было взять. И отпускали, когда надо было отпустить. — Тебе нравится? — спросила жена в антракте. — А? — Максим вынырнул из мыслей. — Да. Нормально. Она смотрела на него. В глазах — обида, которую она старалась спрятать. — Ты даже не слушаешь. — Слушаю. Она не поверила. Но смолчала. После концерта — ресторан. Традиционное завершение вечера. Мария говорила о чем-то, может о концерте, он кивал, не слыша. В голове было другое. Вино в бокале. Красное, сухое. Как он пил с Сашей. Интересно, это то же самое? Наверное, нет. То было лучше. То было с ним. — Ты почти не пьешь, — заметила Маша. — Устал, — ответил он. Она посмотрела на его бокал. Он покрутил тот в ладони, сделал глоток — и снова подумал о Саше. Понравилось бы ему это вино? Наверное, да. Он вообще вино любил, не водку. Максим запомнил это в первый же раз, а после принес бутылку «по ошибке». Хотелось сейчас не здесь сидеть. Хотелось встать и поехать. Туда, на Ленина, 15. В эту маленькую квартиру с «бабушкиным» ремонтом, старым диваном и щербатыми чашками. Где пахнет не духами и дорогим табаком, а просто — им. Сашей. Домом. — Поехали домой, — сказал он. Мария удивилась — обычно он засиживался, много пил, заводил разговоры с нужными людьми. А тут — домой. Но кивнула. Собралась. Поехали. Дома она разделась, накинула пеньюар — дорогой, красивый, тот, который он покупал когда-то. Подошла, обняла со спины. — Максим… Он стоял у окна, смотрел на ночной город. А мыслями был там, в спальне на Ленина. — Я устал, — сказал он. — Давай спать. Она не отставала. Прижималась, гладила, дышала в шею. Раньше это работало. Даже заводило. Раньше ему вообще было всё равно, кто рядом — тело есть тело. А сейчас… сейчас ничего не ёкало. Он чувствовал ее руки — тонкие, требовательно-нежные — и понимал: не те. Не те руки. Не те прикосновения. Не то тепло. Он мягко отстранился: — Ложись. Я покурю. Вышел на балкон. Курил, смотрел на звезды. Думал о Саше. О том, как хорошо было бы сейчас просто лежать рядом. Молчать. Или говорить ни о чем. Или чтоб он гладил по голове, как тогда. Ругательство застряло в горле. Вернулся в спальню. Машка лежала на своей половине, отвернувшись к стене. Не спала — по дыханию слышно. Дулась. Он лег на свою. Смотрел в потолок. «Я не хочу ее, — четко и ясно подумал он. — Совсем не хочу. А того, кого хочу, здесь нет». Он не сказал этого вслух. Никогда бы не сказал. И не скажет. Маша не повернулась. Он и не позвал. Так и лежали. Каждый на своей половине. Каждый со своей правдой. Утром она встала, сварила кофе. Улыбалась. Как всегда. — Завтракать будешь? — Буду. Он сел за стол. Ел, смотрел в тарелку. Она говорила о чем-то — о дочке, о хозяйстве, о планах на неделю. Он кивал. Кофе был не такой. Совсем не такой. У Саши был простой, дешевый, горький до омерзения, но почему-то вкуснее. — Хорошо спал? — спросила жена. — Нормально. Она посмотрела на него долго. Потом улыбнулась опять: — Ты какой-то странный в последнее время. Устал, наверное. — Устал. — Может, съездить куда-нибудь? Отдохнуть? Вон Стрельниковы в прошлом месяце в Демидково ездили, Катя фотографиями хвасталась… Максим покачал головой: — Дела. Она кивнула. Приложение знает свое место. А Максим допил кофе, встал, поцеловал ее в щеку (по привычке, не чувствуя ничего) и ушел. В машине посидел, глядя на руль. Потом набрал номер. Не Коляна, не Рыжего. Другой. — Привет, — сказал в трубку. — Я сегодня освобожусь пораньше. Можно приехать? Голос в ответ — теплый, спокойный: — Приезжай. Он улыбнулся. Впервые за утро.

***

Они встречались урывками. Иногда ночью, когда Максим сбегал от жены под предлогом «дела». Иногда днем, когда вдруг выдавался час-другой между встречами. Всегда на квартире у Саши. Никаких театров, никаких гримерок, никакой публичности. Квартира на Ленина 15 стала их местом. Вообще можно было бы снять для встреч другую. Или купить. Или хоть эту облагородить. Но Саша не просил ничего. Вообще ничего. Машка как-то шубу попросила — Максим купил. Норковую, дорогую, чтоб не стыдно было перед такими же женами. Это было не от души — это было по статусу. С Сашей было сложнее. Иногда Максим думал: «Может, ему надо чего? Ну, там, из вещей, из быта». Оглядывал его квартиру — маленькую, бедную, обшарпанную. Телевизор старый, диван продавленный, на кухне чашки со сколами все разного сервиза. Мог бы купить новый диван. Телевизор. Холодильник. Или сантехнику там поменять, а то на ржавую чугунную ванну с облупленным дном без слез не взглянешь. Денег не жалко. Глядя в очередной раз на неровную побелку потолка, на отклеившиеся на стыках обои, Максим без задней мысли предложил «переклеить все нахрен». Хоть самим, хоть бригаду нанять — за пару дней все сделают. Саша в ответ посмотрел на него как-то странно, от чего Заусалин смутился и свернул тему, предпочитая к ней больше не возвращаться. Как и к мыслям о подарках. Потому что это значило бы признать что-то, для чего слов у Максима до сих пор не было. Подарок — это ведь не просто вещь. Это знак. А знак требовал расшифровки. А расшифровка требовала слов. Поэтому Максим не дарил ничего. Кроме себя. Так было честнее. Но так или иначе в сашиной убитой квартире, в этих четырех стенах, Максим мог быть собой. Там не было «авторитета», не было понтов. Там был просто Максим — уставший, злой, нежный, потерянный, разный. Саша принимал его любым. Варил кофе, молчал, когда надо, говорил, когда надо, обнимал так, что мир за окнами переставал существовать. Но за порогом этой квартиры Максим снова надевал маску. И Саша понимал. Принимал. Знал, что иначе нельзя. Тот день ничем не отличался от других. Привычная встреча в ресторане. Можно сказать деловой обед. Максим заходил туда как домой, как хозяин. Рядом шли свои — Колян, Рыжий. Дорогой пиджак, уверенная походка, взгляд, которым он сканировал зал, оценивая, кто здесь есть, кто опасен, кто полезен. Максим в своей стихии — главный. Заусалин мазнул взглядом по залу и едва вздрогнул. За столиком у входа сидел Рагулин. Пил, судя по униформе, с администратором кофе, что-то прикидывал на листочке. Секунда. Одна единственная секунда, в которой промелькнуло всё: узнавание, радость, тепло, — а потом как отрезало. Щит упал. Лицо Максима сделалось каменным. Пустым. Равнодушным. Он скользнул глазами по Саше, как по пустому месту, и прошел мимо. К своему столику, в центр зала, где его уже ждали, наливали, лебезили. Спину жег ответный сашин взгляд. Конечно же он его увидел. Узнал. Сердце радостно подпрыгнуло куда-то в горло. И тут же пришел страх. Холодный, липкий. Колян рядом, Рыжий, еще люди. Если они увидят, если поймут, если хоть тень сомнения… Лицо стало еще серьезнее. Заусалин сел за стол, налил себе, заговорил громко, уверенно, как всегда. Но внутри всё кипело. Он видел, как Саша смотрел на него. Видел эту секунду — узнавания, надежды. И видел, как надежда погасла, когда он отвернулся. — Ебанный стыд, — выдохнул он сквозь зубы. — Чего, Максим Анатольич? — спросил Колян. — Ничего. Наливай по второй. Он пил, говорил, смеялся, а сам краем глаза следил, как Саша допивает кофе, как встает, как выходит. Хотелось вскочить, выйти за ним, объяснить… Что объяснить? Что он трус? Что он боится своих же шестерок больше, чем потерять единственного человека, который его понимает? Он остался сидеть. Через пару часов, когда разошлись, когда Колян с Рыжим отправились по бабам, а Машка наверняка думала, что он на встрече, Максим поехал на Ленина, 15. Рагулин открыл не сразу. Заусалин стоял под дверью, слушал шаги, и внутри всё дрожало. Даже не как у бабы наверное, а как у собаки какой. Он не знал, что скажет. Не умел извиняться. Никогда не умел. Дверь открылась. Саша стоял на пороге — не в домашнем. В том, в чем был там — в ресторане. Рубашка, брюки. Прилично до зубовного скрежета. Чуждо. Лицо было усталое. Словно осунулось. Но смотрел спокойно. Ждал. — Я… — начал Заусалин. — Заходи, — сказал Рагулин. И посторонился. Заусалин вошел. В прихожей пахло тем же — кофе, табаком, домом. Он снял ботинки, повесил пальто, пиджак. Саша уже ушел на кухню. Заусалин последовал за ним. Саша сидел за столом, крутил в руках пустую чашку. Смотрел куда-то мимо. — Саш… — протянул Заусалин. — Кофе будешь? — перебил тот. — Не надо кофе. Саш, я… — Ты извиняться пришел? — спросил Саша, поднимая глаза. Заусалин замер. Потом кивнул. — Я… да. Я… я не мог иначе. Там люди. Если бы они… — Знаю, — перебил Саша. — Всё знаю. Ты не можешь иначе. У тебя статус, авторитет, прихлебатели эти. Я — никто. Заусалин дернулся: — Ты не никто. Ты… — А кто я? — Саша встал. Подошел к нему. Встал почти вплотную. — Кто я для тебя там, в ресторане? Никто. Пустое место. А здесь? Здесь — кто? Заусалин смотрел на него. На чужеродный фасад — белая рубашка, выглаженные брюки. На это уже родное спокойное лицо, на синие глаза, в которых плескалась боль. И не знал, что ответить. — Я не знаю, — сказал он честно. — Я не знаю, как это называть. Но ты… ты нужен. Ты единственный, с кем я могу… — Можешь что? Быть собой? — Саша горько усмехнулся. — Ты и здесь не всегда бываешь собой. Заусалин молчал. Саша шагнул еще ближе. Взял его за подбородок, поднял лицо. — Послушай сюда, — сказал он тихо. — Там, снаружи, можешь быть кем хочешь. Бизнесменом, бандитом, мужиком с понтами… Можешь делать вид, что меня не существует. Но здесь, в этой квартире, на моей территории, ты — мой. Понял? Заусалин смотрел на него. В сашином голосе не было злости. Было что-то другое. То, от чего внутри всё сжималось и разжималось одновременно. То, от чего по спине бегали то холодные, то обжигающие мурашки. — Ты… ты злишься? — спросил он и сам удивился как по-детски удивленно это прозвучало. — Злюсь, — кивнул Рагулин. — Но не за то, что ты там сделал вид, что меня нет. За то, что ты себя так ненавидишь, что готов отказаться от всего, лишь бы сохранить свою дурацкую маску. Заусалин пристыженно отвел глаза. — Я не… — Тсс, — Саша приложил палец к его губам. — Не надо слов. Видимо я действительно тебе нужен, иначе бы ты не пришел. Остальное не важно. Он притянул его к себе. Обнял. Крепко. Даже как-то чересчур. Заусалин уткнулся лицом ему в плечо. Замер. — Ты мой, — повторил Саша ему в макушку. — Здесь и сейчас. Только мой. Понял? — Понял, — выдохнул Заусалин. Саша отстранился. Посмотрел в глаза. — Тогда будь мужиком и докажи. Та ночь была другой. Не такой, как всегда. Саша был не просто нежным или властным — он был собственником. Каждым движением, каждым касанием он говорил: «Ты мой. Только мой. Здесь ты принадлежишь мне». Максим отдавался. Полностью. Без остатка. Без мыслей о том, кто он там, снаружи. Без страха. Без стыда. Здесь, в этой маленькой квартире, он был только Сашин. А утром, когда они пили кофе на кухне, Заусалин вдруг сказал: — Я не хотел тебя обидеть. Саша кивнул: — Я знаю. — Я просто… я не умею по-другому. — И это знаю. — Ты… прости меня, если можешь. Саша посмотрел на него. Долго, изучающе. Потом улыбнулся как всегда одними глазами. — Простил. Ведь ты пришел. Максим глупо улыбнулся в чашку. После встал, подошел, наклонился, поцеловал его в макушку. Просто так. Впервые сам, без просьбы. Просто потому что захотелось. Саша замер. Потом поднял голову, посмотрел на него. В глазах было что-то, от чего у Заусалина перехватило горло. — Мне наверное пора, — сказал он. — Иди, — привычно кивнул Рагулин и словно опомнившись добавил, — у меня гастроли через неделю. По области. Десять дней. Заусалин промолчал, прикидывая в голове свое расписание с учетом этих подвижек. Десять дней дела, разговоры. Десять ночей с женой под глянцевым натяжным потолком. Не смертельно. Терпимо. — …поехали со мной, — выпалил Рагулин и Заусалин замер. — Куда? — Со мной. На гастроли. Номер один на двоих, спектакли, вечера. Никто тебя не знает, никто не спросит. Просто побудем вместе. По-настоящему. Максим долго молчал. Потом сказал: — Я подумаю.

***

Саша уехал в понедельник. Заусалин провожал его мысленно. Сидел в машине у точки сбора труппы, смотрел, как грузят скудный реквизит, как актеры — сплошь незнакомые лица — рассаживаются по автобусу. Саша махнул рукой из окна — он не видел, но Заусалин знал, что это ему. Потом автобус уехал. Десять дней. Десять дней без него. Первые три дня Заусалин злился. На себя, на Сашу, на эту дурацкую жизнь, где он не может просто взять и поехать. Дела, семья, Колян с вечными вопросами. Маша смотрела вопросительно, но молчала. На четвертый день он понял, что не выдержит. На пятый — начал прикидывать, как вырваться. На шестой — сказал жене, что едет в область по делам. Сказал Коляну, чтоб не дергали. Сел в машину и поехал. Он догнал их в маленьком городке, где гастрольная труппа давала очередной спектакль. Саша вышел после выступления, увидел его около служебного входа ДК — и замер. Стоял, смотрел, не верил. — Ты… — Я подумал, — сказал Заусалин. И улыбнулся — криво, смущенно, по-мальчишески. Саша подошел, обнял. Крепко. При всех. Впервые при всех. И никто не обернулся. Актеры, случайные прохожие — все были заняты своими делами. Если кто и заметил, виду не подали. — Пойдем, — сказал Саша. — Покажу тебе, где сегодня остановились. Тот еще клоповник, но хоть не в автобусе спать… Три дня они прожили как в другом измерении. Заусалин ездил следом, ходил на спектакли. Сидел каждый раз в новом зале, смотрел на Сашу, как тот выходит на сцену, как преображается, как становится кем-то другим. И никто не знал, что этот человек с каменным лицом на самом деле здесь ради него. После спектакля они возвращались в гостиничный номер, и Саша снова становился собой. Тем, с кем можно было молчать. Тем, чьи руки пахли гримом и табаком. Тем, кто обнимал так, что все остальное переставало иметь значение. Они завтракали вместе. В гостиничном буфете, за маленьким столиком у окна. Саша пил кофе, листал новости в телефоне, иногда комментировал вслух — про погоду, про чью-то дурацкую фотографию. Максим слушал, кивал, смотрел, как солнечный свет падает на его лицо. Ужинали в дешевых кафешках. Ели какую-то местную еду, пили пиво или позорное вино. Разговаривали ни о чем. О театре, о городе, о Коляне, который достал со своими звонками. Обычные разговоры. Нормальные. Они гуляли по ночным городкам. Держались за руки? Нет, не держались. Но шли рядом, плечом к плечу, и иногда Саша касался его локтя, поправляя, или Максим клал руку ему на поясницу, пропуская вперед. Мелочи. Почти незаметные. Но для Максима — огромные. Они спали в одной кровати. Просыпались вместе. И Заусалин ловил себя на том, что улыбается. Просто так. Без причины. Это было похоже на жизнь. Настоящую. Ту, о которой он не смел мечтать. — Хорошо же? — спросил Саша как-то вечером. Заусалин кивнул: — Хорошо. Странно, но хорошо. Саша улыбнулся, поцеловал невесомо в плечо: — Это называется — нормально. Так и должно быть. Когда Саша был занят на репетициях, Максим гулял один. По серым улочкам, среди однотипных хрущевок, да редких стареньких особнячков. Никто не косился, не оборачивался вслед — не замечали. И от этого было странно спокойно и легко. Он даже как-то в церковь зашел — маленькая, как и сам городок, старенькая, побеленная, красивая. Не такая, в которую он по праздникам катался с женой и шестерками. Без лоска, без пафоса. На паперти толпились старушки, люди в черных одеждах с печатью траура на лице — видимо кого-то отпевали. Гроб выносили, грузили в ритуальную газельку. День еще был погожий, птицы щебетали, звенела апрельская капель. Все равно зашел. Пахло фимиамом, жженым воском. Женщина без возраста в скромном платочке подметала пол. Другая, слюнявя пальцы, притушивала свечи. Максим постоял немного, неловко переминаясь с ноги на ногу, перекрестился на алтарь — хороший, добротный, с позолотой, может крышует кто из местных. Не отдавая себе отчета в том, что делает, Заусалин подошел к церковной лавке — даже не лавка толком, а так столик с мелочевкой: простенькие иконки, макулатура, свечки. Купил одну. Мелких купюр не было, сунул как есть тысячную — на храм. На предложение написать записку к литургии — отказался. Если есть Бог, то и без записок ему все известно. Выбирать куда ставить купленное особо не приходилось: Троица, Богородица с младенцем, Спас в силах… и еще одна у самого алтаря. Тоже Богородица, без младенцев, без налета старины, видимо новодел, в красном как кровь покрывале с семью мечами, направленными в грудь. И что-то ёкнуло. Может было что-то в отстраненном взгляде, может в позе, может вообще в целом. Максим запалил свою свечку от лампадки в центре кандила. Поставил без слов. А их и не было. Как и мыслей. Он даже не молился. Смотрел сквозь огонек в лицо Богородице. Долго, пристально. Выдохнул судорожно, огонек колыхнулся, и вышел не оборачиваясь. Новый город. Может чуть крупнее предыдущих. На границе области. Последний спектакль. После него актеры устроили сами себе прощальную вечеринку. Сняли кафе, накрыли столы, кто-то принес гитару. Шумно, накурено, весело. Саша привел Максима. — Мой друг, — представлял он. — Максим. Ему жали руки, улыбались, наливали. Кто-то рассказывал байки, кто-то пел, кто-то танцевал. Обычная театральная тусовка — шумная, бестолковая, но какая-то… живая. Совсем не такая как их шумные «деловые» застолья. Максим сидел в углу, цедил вино, смотрел. Рагулин был рядом. То есть физически — не рядом, он общался с коллегами, смеялся, что-то рассказывал, жестикулировал. Но то и дело возвращался к Максиму. Садился под бок на минуту, касался плеча, спрашивал, всё ли в порядке. Приносил ему еду. Подливал вино. Смотрел так, что внутри всё переворачивалось. Для Саши это было нормально. Он не играл, не рисовался. Просто был. Рядом. С ним. Для Максима это было… чересчур. Слишком настоящее. Слишком открытое. Слишком похожее на то, чего у него никогда не было. Они все знают? — думал он, оглядывая компанию. — Догадываются? Почему они так смотрят? Почему Саша так близко? Постоянно близко. Шепчет ему на ухо, касается. Почему он не боится? Никто не смотрел. Никто не догадывался. Актеры были заняты собой, своими разговорами, своими проблемами. Если кто и замечал, что Саша часто подходит к своему «другу», — ну и что? Друг и друг. Бывает. Но Максим видел иначе. Он видел взгляды. Ему казалось, что в каждом таком взгляде — вопрос. В каждой улыбке — насмешка. В каждом жесте — понимание. — Ты как? — Саша снова подсел рядом. Положил руку на спинку его стула. Почти обнял. Почти. — Нормально, — буркнул Максим, не глядя на него. — Точно? — Саша всмотрелся. — Ты какой-то напряженный. — Сказал — нормально. Саша помолчал. Потом убрал руку. Встал. — Я сейчас, — сказал. — Поговорю с ребятами и пойдем. Он отошел. А Максим остался сидеть, сжимая бокал так, что тот мог треснуть. «Нормально, — думал он. — Нормально у него всё. А у меня? У меня — что?» Он смотрел, как Саша разговаривает с какой-то актрисой. Молодой, красивой, с длинными волосами. Она смеялась, касалась его руки. Саша улыбался в ответ. Ревность? Нет. Не ревность. Что-то другое. Страх. Страх, что это всё — неправда. Что этот человек, который сейчас смеется с коллегами, который был с ним три дня, который просыпался рядом, который пил с ним кофе по утрам, — что он не настоящий. Или что настоящий, но это слишком. Слишком хорошо, чтобы быть правдой. Слишком правильно. Слишком похоже на счастье. А Максим не верил в счастье. Не умел. — Саш, — сказал он, когда тот подошел. — Выйдем. Вышли на улицу, под мелкий апрельский дождь. Саша поежился на холоде. Максим холода словно и не чувствовал. Внутри было холоднее. Закурил, как-то нервно и долго высекая огонь из зажигалки. — Ты чего? — спросил Рагулин. — Ничего, — процедил в ответ Заусалин. — Просто… сколько можно? — Что «можно»? — Это всё, — он повел рукой. — Они… они же всё понимают. Ты как с бабой своей, меня везде таскаешь. А я… я не могу так. Рагулин смотрел на него. Спокойно, как всегда. Но в глазах появилось что-то новое. Усталость. — Макс, никто ничего не понимает. А если и понимает, то им плевать. Это театр, здесь свои заморочки. Они про тебя забудут завтра же. И не вспомнят. — А ты? — выдохнул Заусалин. — Ты… ты не боишься? — Чего? — Что кто-то узнает. Что кто-то поймет. Что… что я… что мы… Он не договорил. Саша молчал долго. Потом сказал: — Я боюсь только одного. Что ты так и не научишься быть собой. Даже здесь. — Рагулин потянулся к чужой ладони, едва успел коснуться. Заусалин дернулся: — Я такой какой есть! Ты не понимаешь… — Я понимаю, — перебил Саша, нехотя убирая руку. — Ты боишься. Боишься себя, боишься меня, боишься, что кто-то косо посмотрит. Ты всю жизнь строишь стены, а когда я предлагаю побыть без них — ты ломаешься. Заусалин смотрел на него. Злость кипела внутри, застилала глаза. — Ты не имеешь права меня судить! — рявкнул он. — Ты не знаешь, как я живу! Ты не знаешь, что будет, если кто-то узнает! Ты просто… ты актер, ты всегда играешь. У тебя своя жизнь, а у меня — своя! Саша молчал. Смотрел. Ждал. Максим сделал несколько неверных шагов по серому насту. Лед хрустел под ногами, ломаясь. Мимо проехала машина, сверкнула фарами и помчалась дальше. — Я сваливаю, — четко сказал Заусалин. — Сегодня. — Макс… — Я сказал — сваливаю. Он развернулся и пошел к оставленной на парковке машине. Шел быстро, не оглядываясь. Боялся, что если оглянется — не уйдет. Саша стоял на крыльце, смотрел ему вслед. Между лопаток жгло, словно в спину воткнули нож.

***

Ночная трасса тянулась бесконечной серой лентой. Фары выхватывали из темноты кусок асфальта, разметку, серую массу подтаявшего снега — и снова темнота. Заусалин вел машину на пределе. Сто сорок, сто пятьдесят. Стрелка спидометра дергалась, но он не сбрасывал. Хотелось скорости. Хотелось ветра. Хотелось вытрясти из головы то, что там засело. Саша. Его лицо на крыльце. Спокойное. Усталое. С синими глазами, в которых не было злости — только боль. «Я боюсь только одного. Что ты так и не научишься быть собой. Даже здесь». Заусалин ударил ладонью по рулю. — Да пошел ты! — заорал он в пустоту машины. — Что ты понимаешь?! Ты… ты вообще не знаешь, как это — быть в моей шкуре! Саша не знал. Не мог знать. Его мир — театр, гримерка, дешевый чай, друзья-актеры, которым плевать, кто с кем спит. А у Максима — Колян, Рыжий, столичные воротилы, менты, конкуренты, вечный страх, что кто-то узнает, что кто-то догадается, что маска сползет. Он не мог быть собой. Нигде. Даже с Сашей, оказалось, не мог до конца. — Идиот, — сказал он себе. — Идиот старый. Нахрена ты вообще туда поехал? Нахрена повелся? Он знал зачем. Потому что хотел. Потому что с Сашей было хорошо. Потому что впервые в жизни он почувствовал, что можно не держать оборону. Что можно просто быть. И всё испортил. Сам. Как всегда. Мелькнула мысль, что всё наверняка исправится. Саша вернется с гастроли, а он припрется к нему как побитая собака, не сразу конечно же. Выждет приличествующий срок. Даст Саше время, себе тоже. На подумать, на переварить. Проскулит свои извинения — научился же! — и всё станет по старому: квартирка, долгие ночи, утренний кофе… Зазвонил телефон. Заусалин глянул на экран — Колян. Сбросил. Через минуту — снова. Сбросил. В третий раз телефон завибрировал настойчиво, требовательно. Заусалин схватил трубку, рявкнул: — Какого хера?! Я сказал — не беспокоить! — Максим Анатольич, — голос Коляна был взвинченный, быстрый. — Тут это… наши с людьми Лысого пересеклись. Не по-хорошему. Жестко очень. Без вас никак. Вы где? Заусалин стиснул руль. — Далеко я. — Приезжайте, а? А то тут такое… мокрухой пахнет. Заусалин молчал. Смотрел на дорогу. Впереди виднелась объездная развилка. Налево — домой, к Марие, в пустоту. Направо — туда, где все просто. Где не надо думать, не надо чувствовать, не надо быть собой. Там только злость, адреналин, понятные правила. — Максим Анатольич? — голос Коляна выдернул из мыслей. — Слышите меня? — Слышу, — ответил Заусалин. — Диктуй адрес. Он свернул направо. Дорога заняла еще час. За это время он успел прокрутить в голове всё. Сашу, ссору, гастроли, эти дурацкие десять дней, когда он почти поверил, что можно жить по-другому. Машку, которая ждет дома и молчит. Коляна с вечными проблемами. Себя — разорванного на две половины, которые никогда не срастутся. Злость кипела внутри. На себя — за слабость. На Сашу — за то, что показал ему эту другую жизнь, в которую у него нет входа. На мир — за то, что он так устроен. На всех. Он въехал в промзону. Гаражи, ржавые контейнеры, тусклые фонари, скелет элеватора чернеющий на фоне неба. Увидел скопление машин, силуэты людей. Колян махнул рукой. Заусалин заглушил двигатель. Вышел. Воздух пах бензином, ржавчиной, приближающейся бедой. — Ну, — сказал он, подходя. — Что тут у вас? Дальше было как всегда. Крики, мат, чужие рожи, свои рожи. Кто-то толкался, кто-то лез в драку, кто-то орал про бабки и стрелки. Заусалин был в эпицентре. Разнимал, командовал, решал. Злость нашла выход. Он орал, матерился, толкался — и это было привычно, понятно, легко. В какой-то момент всё пошло не так. Кто-то выхватил ствол. Кто-то крикнул: «Ложись!». Заусалин обернулся на голос и увидел направленное на него дуло. Времени думать не было. Уворачиваться — поздно. Падать — не в его правилах. Он смотрел на этого пацана с пистолетом — молодой еще, а с такими взрослыми игрушками играется! — и вдруг понял: а ведь не страшно. Совсем не страшно. В голове даже ничего мелькнуло. Выстрел. Он упал на холодный асфальт. Смотрел в серое, предрассветное небо. Слышал крики, топот, визг шин. Кто-то звал его по имени, кто-то матерился… Ему было всё равно. Перед глазами всплыло лицо. Не Коляна, не Рыжего, не жены. Сашино. С бородой, с усталыми синими глазами, с той улыбкой, которой он улыбался только ему. «Обидно, — подумал Заусалин. — Столько херни наговорил, а главного не смог…». Он хотел сказать это вслух. Хотел, чтобы Саша услышал. Но язык не слушался, скованный медью. Голос пропал. Только шепот, который никто не услышал, а может это даже ему показалось: «Саш… я…»

***

Рагулин пришел в театр за два часа до спектакля. Обычное дело. Гримерка, запах пудры и пота, знакомый гул голосов. Кто-то уже переодевался, кто-то пил чай, кто-то перечитывал сценарий, бормоча под нос. Жизнь шла своим чередом. В углу работал телевизор. Местный канал, новости. Никто не смотрел — так, общий фон. Дикторша бубнила про ремонт дорог, про ДТП на Космонавтов, про очередное заседание городской думы. Саша сел перед зеркалом, начал раскладывать грим. Из головы не выходил Максим. Уже неделя как закончились гастроли — неделя тишины. Он злился первую пару дней, потом привык. Максим всегда так — уходит, чтобы вернуться. Саша уже знает этот ритм. Через неделю-другую объявится. Может, злой. Может, с извинениями. Может, просто придет и сядет на кухню пить чай. Саша ждет. Он умеет ждать. А Максим переварит — и вернется. Всегда возвращался. — Саш, ты в первом акте когда? — спросил кто-то из коллег. — В середине, — ответил он, не оборачиваясь. Продолжил накладывать грим. Спокойно, размеренно, как делал это сотни раз. В телевизоре дикторша сменила тему: — …криминальная хроника. Продолжаются мероприятия по установлению лиц, причастных к вооруженному инциденту в Устиново. Напомним, в результате перестрелки погиб известный в криминальных кругах предприниматель Максим Заусалин. По оперативным данным, причиной конфликта стал передел сфер влияния в регионе… Рука с кисточкой замерла. Саша смотрел в зеркало. В отражении был телевизор. На экране — фотография. Знакомая до боли. Максим. Хмурое лицо, темный пиджак, взгляд исподлобья. Фото, наверное, с какого-то мероприятия — может, с того самого корпоратива, где всё началось. Тетя Зина, костюмерша, охнула: — Ой, господи, опять стреляют. А ведь не 90е… И морда вроде какая-то знакомая… Кто-то ещё что-то сказал, но Саша не слышал. Он сидел, не двигаясь. Смотрел на фотографию. На это лицо. Которое только неделю назад было рядом. Которое он гладил по щеке. Которое улыбалось ему — по-своему, криво, но улыбалось. Внутри что-то оборвалось. А снаружи — ничего. Лицо даже не дрогнуло. — Саш, ты чего застыл? — окликнул кто-то. — Грим неровно лег. Он медленно перевел взгляд на своё отражение. Рука с кисточкой замерла у лица. Правда, неровно. — Да, — сказал он. — Сейчас. Поправил. Продолжил. Механически. Перевел взгляд на свои руки. Они не дрожали. Интересно, почему они не дрожат? В телевизоре уже говорили о другом. О погоде, кажется. Или о спорте. Саша не слышал. Доделал грим. Встал. Пошел к вешалке, достал костюм. Надел. Поправил воротничок. Всё как обычно. В голове было пусто. Только одна мысль билась, глухая, тупая: «Он должен был вернуться. Он всегда возвращался». Дальше все было как в тумане. Выход на сцену. Спектакль. Он играл. Двигался, говорил текст, улыбался, злился, страдал — по роли. Зрители смеялись, аплодировали. Саша не помнил ни слова из того, что говорил. В антракте стоял за кулисами, смотрел в одну точку. Кто-то подходил, что-то спрашивал. Он отвечал односложно. Не помнил — что. Второй акт. Он вышел на сцену и вдруг понял: там, в темноте зала, нет Максима. И никогда больше не будет. Не будет сидеть в первом ряду, не будет ждать у служебного входа, не будет пить дешевый чай в гримерке и кофе на его кухне. Никогда. Спектакль кончился. Поклоны, аплодисменты, цветы. Саша улыбался, кланялся… Гримерка опустела. Все разошлись. Только тетя Зина гремела вешалками где-то в конце коридора. Саша сел перед зеркалом. Посмотрел на себя. Грим надо снимать. Руки не поднимались. Сидел долго. Смотрел на своё отражение. Глаза были сухими. Странно. Почему они сухие? Он попытался вспомнить Максима. Его голос. Его руки. Его запах. Но память работала как сквозь вату. Ничего не цеплялось. Только фотография в телевизоре. Хмурое лицо. Чужое почти. Потом он встал. Начал снимать грим. Медленно, тщательно, как учили. Слой за слоем. Под гримом было обычное лицо. Усталое. Пустое. Оделся. Вышел из театра. Апрельская ночь, холодно, желтеют фонари. Он пошел пешком. Не помнил, как дошел. Дверь. Квартира. Темнота. Он включил свет на кухне. На столе — две чашки. С вечера, когда он ждал и пил чай один. Чашка Максима. Стоит на том же месте. Он ее не убрал. Саша сел за стол. Взял чашку в руки. Холодная. Пустая. И только тогда — через несколько часов после новостей, через два акта, через дорогу домой — он начал плакать. Не навзрыд, нет — без звука. Просто слезы текли по лицу. Он сидел в пустой квартире, держал в руках чужую чашку и плакал. Потому что теперь можно. Потому что никто не видит. Потому что Максим больше не придет. А слезы все текли и текли… Саша проснулся за столом в несусветную рань. Темно еще было. Под ухом что-то глухо прозвучало вот и проснулся. Уснул сидя, сложив голову на руки. А чашка — максимова чашка — валялась на полу — разбилась, то ли смахнул со стола во сне, то ли просто выпала из ослабевших пальцев. Саша отупело посмотрел на осколки с минуту. Встал, сходил за веником, подмел. Сегодня уже понедельник — театральный выходной. Ни спектакля, ни репетиций. Неделю назад он бы позвонил Максиму. Вырвал бы его, выкрал у рабочих будней. Купили бы пива, посмотрели бы дурацкое кино или футбол, целовались бы как школьники — до одури… но то было неделю назад — теперь это целая вечность. Саша поплелся в спальню — следовало нормально поспать. Хоть что-то должно быть «нормально». Но сон не шел. Белый свет от фонарного столба во дворе — вкрутили наконец новую лампочку — бился о голые ветки деревьев и их тени причудливо ложились на стены. Чернели стыки обоев. Саша не выдержал, поднялся. Колупнул ногтем выцветшую бумагу. Та легко отошла от стены. Колупнул еще, ухватился, дернул в сторону — здоровенный кусок оторвался без проблем, теряясь где-то за тяжелой тумбой. Саша моргнул пару раз. Без лишних раздумий навалился на тумбу. С диким грохотом, царапая пол, та сдвинулась с места. Соседи с утра наверняка предъявят — Саше было плевать. Снова колупнуть край, отодрать, еще раз, еще. Шкаф тоже сдвинуть и снова сдирать чертовы обои. И так до бесконечности… пока не отболит, пока глухая тоска не разожмет свои зубы… «Надо было соглашаться на ремонт, — подумал Саша, когда в окне забрезжил тусклый свет. — Хоть что-то бы осталось…»
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник