***
15 марта 2026 г., 09:45
Правда была такова, что Санс умел нравиться людям. Нет, даже не так. Ему нравилось нравиться людям – Фриск не могла это лучше сформулировать. Разумеется, он бы ни за что этого не признал, но она видела, видела все его попытки моментально прочитать комнату (что удивительно – успешные), подобрать этакий ключ для каждого находящегося в ней человека. Конечно, он старательно делал вид, что любил раздражать окружающих своими шутками, но – Фриск заметила это не сразу – он шутил только при тех, кому его шутки всё-таки нравились. Самый яркий пример – Папирус, показательно ругавшийся на каламбуры, но тем не менее признававший, что они ему нравятся.
«Я улыбаюсь и я ненавижу это!»
И Санс продолжал шутить. Всё-таки он комедиант, клоун, придворный шут, чья главная задача – делать жизнь окружающих чуточку веселее. Стоило признать, в этом он был профессионалом.
Он мастерски читал людей, с удивительной скоростью находя к ним подход. Его речь, его жесты, мимика, даже, казалось, голос подстраивались под того, с кем он разговаривал. Фриск завораживала мысль о том, что никто не знает, как Санс ведёт себя, когда он один.
Как боггарт, принимающий обличья того, чего зритель боится, только Санс моментально принимал форму идеального собеседника.
И ещё одна важная черта его стиля: он старательно изображал небрежность. Санс всегда казался таким естественным, таким настоящим, слегка неудобным и очень живым, что в его искренности никто никогда не сомневался. Да, он всегда старался быть слегка неудобным, будто от этого его поведение станет хотя бы чуточку более настоящим.
Будто суперкомпьютера переодели в подростка и бросили его в людской круговорот, дав одну-единственную инструкцию – вести себя естественно.
Он делал все, чтобы нравиться людям. Он старательно, по кирпичикам выстраивал свое амплуа забавного безобидного парня, который слегка глуповат, которому нельзя доверить ничего серьезного и от которого никак нельзя ожидать подвоха.
Говоря откровенно, порой его моментальный и очень точный анализ окружающих и постоянное желание подстраиваться под них, но при этом остаться достаточно незаметным, Фриск казались... пугающими. Она не могла объяснить это чувство, но будто было что-то неправильное, почти паническое в его патологическом желании актерствовать, помноженном на мгновенное чтение малейших изменений в настроении окружающих.
У Фриск была теория, что он, возможно, научился читать людей, потому что ожидал, что они причинят ему боль, но о таком ведь не спросишь, да?
Ментоловые сигареты привычно горчили, заполняя лёгкие ядовитым дымом. Их фишка была в послевкусии – ледяном, слегка колющем язык, дразнящем и таким терпко-сладким, что кружилась голова. Фриск могла бы сказать, что курит исключительно ради этого послевкусия, но она не могла отрицать, что банальный подростковый бунт в самой примитивной его форме тоже был причиной.
И ещё – ей нравились предупредительные надписи с гротескными фотографиями, демонстрирующими, что ожидает курильщиков.
Фриск коллекционировала пустые пачки сигарет именно ради этих изображений.
— ты не слушаешь, – в голосе Санса послышалось что-то, отдаленно напоминающее обиду.
Фриск выпустила очередное облачко дыма и отложила пачку с фотографией почти синего младенца и надписью «недоношенность» крупными буквами на край стола, рядом со своим телефоном, который Санс заставлял ее выключать перед началом их занятий, и его учебником – потрёпанной сине-зеленой книжкой с надписью AP Calculus BC, в которую Фриск однажды совершенно бесцеремонно залезла без спроса и, увидев в содержании разделы «приложения интегрирования» и «параметрические уравнения, полярные координаты и векторные функции», быстро вернула ее обратно.
— Слушаю, – соврала она, откинувшись на спинку стула и постаравшись придать себе максимально уверенный вид. Ее собственный учебник «Algebra I» лежал перед Фриск немым упрёком, с его страниц осуждающе смотрели нарисованные ею во время особенно скучных (то есть абсолютно всех) занятий рожицы.
— тогда, – взгляд Санса на мгновение зацепился за пачку, лежащую рядом с его учебником, и остановился на личике спящего младенца, опутанного проводами. Он едва заметно нахмурился, но лицо тут же стало нейтральным, – о чем я говорил?
Фриск усмехнулась, не зная, как ещё потянуть время, и отряхнула пепел на стоящее на столе специально для этих целей блюдце.
Опустила взгляд на лежащий перед ней листок с переписанный заданием – каким-то чудовищным нагромождением букв и цифр, рядом с которым мелким округлым почерком ее добровольного репетитора было выведено «раскрыть скобки».
— О том, как раскрыть скобки, – пожала плечами Фриск, стараясь звучать максимально уверенно. Санс тяжело вздохнул, подчеркнув какую-то из строк этой цифробуквенной мешанины, видимо, давая подсказку.
— и как же это сделать? – тихо спросил он, явно уже ни на что не надеясь.
Фриск уставилась в окно, будто впервые видела задний двор своего дома. Она... не любила, когда он так делал.
На самом деле, удивительно, что у кого-то, кто все время улыбается, такие грустные глаза.
Боги, Фриск ненавидела глаза Санса. Два голубых рентгена, пронзающие тебя насквозь, моментально вгрызающиеся под кожу, влезающие в пространство между ребрами, по-хозяйски роющиеся в твоих извилинах. И меж тем, они были такими печальными. Санс вечно улыбался, это так, но его улыбка никогда не доходила до глаз, будто они были заморожены в этом самом искреннем его состоянии – бесконечной печали, безмолвной скорби обо всем окружающем его мире.
Фриск могла смотреть в эти глаза бесконечно, но всё-таки она их ненавидела.
— может, сделаем перерыв? – без особого энтузиазма предложил Санс, и Фриск машинально кивнула. Да, ей давно уже было нужен перерыв – примерно с тех пор, как она впервые открыла учебник алгебры и осознала, что не понимает абсолютно ничего.
Она чувствовала себя дурой, да она и была пропащей дурой, слишком молодой, чтобы корить себя за это, слишком взрослой, чтобы закрывать на это глаза.
У Фриск не было будущего – именно поэтому она так отчаянно держалась за настоящее, стремясь выжать из него все веселье до последней капли, пока ее беззаботная юность не кончилась.
Наверное, именно поэтому она позволяла себе чуточку больше, чем стоило.
Эта мысль настигла Фриск, когда она, полностью поглощённая процессом, рассматривала узор, которого не должна была видеть.
По фарфорово-бледной коже расползались уродливые черно-фиолетовые пятна гематом.
Санс не просто так всегда носил одежды с длинным рукавом, но странно – он не сопротивлялся действиям Фриск, позволяя ей с любопытством ученого исследовать его запястье, покрытое синяками.
— Кто тебя так? – наконец оторвавшись от росписи по фарфору, спросила Фриск, но опять столкнулась с этой не доходящей до глаз улыбкой.
— никто, – Санс пожал плечами, снова натянув на запястье рукав толстовки, – капилляры хрупкие, вот и синеет по поводу и без.
Это звучало убедительно. Фриск знала Санса достаточно долго, чтобы понимать, насколько это было бы возможно. И именно из-за того, насколько убедительно это звучало, Фриск не поверила ни единому слову.
— Красиво, – улыбнулась она, снова затянувшись и выпустив белое облачко под потолок, где оно растаяло. Послышался смешок.
Фриск ненавидела глаза Санса. Ненавидела, а снова смотрела в эти ледяные стекляшки, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме этой вечной безграничной печали.
Если его глаза Фриск пугали и заставляли чувствовать себя так, будто ее поймали за совершением преступления, то его толстовку она ненавидела по-другому. Так ненавидят принципиальный отказ близкого человека быть честными с вами, так ненавидят занавес, скрывающий происходящее на сцене. Почему-то для Санса было чрезвычайно важно все время кутаться, даже в теплое время года прятаться под слоями одежды настолько закрытой, что он давал фору любой римской монахине. Это казалось... странным. В смысле, Фриск понимала, что не всем так нравится открытая одежда, как ей, но она ни разу не видела своего... лучшего друга даже в футболке.
— Знаешь, – она снова машинально отряхнула пепел, – ты как будто все время боишься чего-то. Прячешься, делаешь себя не полностью невидимым, а незаметным ровно настолько, чтобы про тебя забыли те, кого ты так боишься. И у меня просто появилась мысль, что, может быть, – Фриск качнула головой, кивнув на его руки, спрятанные в рукавах, – это как-то связано с твоими синяками.
По-детски хрупкие плечи задергались – Санс смеялся, тихо и как-то обречённо, закрыв лицо руками. Если бы Фриск его не знала, она бы подумала, что он плачет.
— ну и фантазия у тебя! – он улыбнулся, вперив в нее свои тусклые глаза мертвой рыбы, – я ведь говорил, что ты умная. и воображение у тебя хорошее.
Фриск нахмурилась. Ей не нравился его смех – он никогда не звучал естественно, был будто запрограммирован и просчитан. Слегка напоминал ей страшилку, в которой детский плач доносился из леса – оказалось, он играл на повторе.
— Я просто хочу сказать, – она затушила сигарету о блюдце, – что если ты всё-таки расскажешь мне о том, чего ты так боишься, я смогу помочь.
Повисла тишина, в которой было слышно, как в другой комнате об оконное стекло билась недобитая холодом муха.
Фриск понимала, почему кто-то мог уничтожать Санса. Нет, правда. Она – художница, она могла оценить красоту постоянного разрушения чего-то настолько хрупкого.
Ей самой порой хотелось оставить на этой фарфоровой коже сине-фиолетовые узоры синяков, выкрутить тонкие запястья, сломать худые руки, выколоть эти ужасные мертвые глаза.
Она периодически ловила себя на том, что хочет затушить об его кожу сигарету.
Ужасно, не правда ли?
— спасибо, – на нее смотрела улыбающаяся маска комедии, не менявшая выражение лица последние две тысячи лет.
— но у меня все хорошо.