***
Медсестра сказала: «Экстренная контрацепция, выпейте сейчас, чем раньше, тем лучше». Мейбл выпила. Без вопросов. Без надежды. Без ничего. Просто открыла рот, положила таблетку на язык, проглотила. Вот так оно и кончается. Не войной. Не криком. А маленькой белой таблеткой Инстинкт не победил. Да здравствует медицина. Да здравствует свобода женского выбора. Синяки наливались цветом. Вчера они были фиолетовыми. Сегодня — жёлто-зелёными, как старая плесень на той трубе в подвале. Трансформатор гудел. Где-то там, в подвале, которого больше не существовало, он продолжал гудеть. И будет гудеть всегда. Мейбл это знала. Некоторые вещи не отключаются. Некоторые вещи остаются с тобой навсегда, впаянные в кости черепа, как память о том, что мир не кончается там, где кончается боль. Удар. Ногой. Смачный, тяжёлый, без предупреждения. Дверь распахнулась, и Мейбл дёрнулась всем телом, потому что рефлексы ещё не знали, что опасность кончилась. В дверях стоял такой же измождённый как и она, Джерри. Лицо его было то же — усталое, сорокалетнее, с мешками под глазами и ранними морщинами. Только вот его руки были в гипсе. Обе. От пальцев почти до локтя. Мейбл попыталась ему улыбнуться. Губа треснула сразу. Кровь потекла по подбородку тёплой, быстрой струйкой, и она почувствовала знакомый медный вкус во рту. Тот самый. Из подвала. Гул трансформатора стал громче, она не услышала за ним сдавленное «здравствуй». — Я бы подал тебе салфетку — он кивнул на её подбородок. — Но боюсь, не смогу этого сделать ближайшие несколько месяцев. Они сидели молча наверное час. Не зная о чем говорить и как, после всего что случилось. Он смотрел на свои замершие в одной позе руки. Она смотрела в окно, за которым был серый больничный двор и голуби на асфальте. — Два хирурга, — сказал он наконец. — Шесть часов. Сшивали связки, мышцы, собирали кости. Сказали, повезло, что не пришлось ампутировать. Она не понимала его беды. Но кивнула. Он ещё что-то спрашивал о ее здоровье, лечение, видимо хотел узнать о том, не зародилась ли в ее матке жизнь. Но встретив полный игнор, перевел тему. — Прикрыли их… — сказал он после паузы. — Эксперименты, про которые ты говорила. — Поверил бы на слово, этого бы не произошло. Он усмехнулся. Горько. Коротко. Да, она его с неделю караулила у кабинета и порога дома, чтоб показать фото и видео экспериментов над животными. Джерри так сильно льстило внимание этой девушки, что он согласился сходить в этот подвал вместе с ней и лично всё увидеть. — Меня бы полиция на смех подняла с таким бредом, кто вообще в здравом уме бы в такое поверил. Мейбл хмыкнула. Звук вышел странный — не смех, не всхлип, не кашель. Что-то среднее. Она повернула голову и посмотрела на его гипс. На белые, чистые повязки, под которыми врачи собирали по кусочкам то, что разорвал Махаон. — Да ты прав, — сказала она. — Неверие нам дорого обошлось. Джерри попытался улыбнуться. У него получилось чуть лучше, чем у неё — губы не треснули, кровь не потекла. Но глаза остались такими же мёртвыми, как у неё. — Да, — сказал он. — Совсем немного. Он ведь мужчина, ему как и всем приятно смотреть на женщин, молодых и не очень, умных и красивых. Но он был человеком и копил это восхищение без намерения дать этому выход. Насекомое – не человек. Оно восприняло это лёгкое влечение по своему, поэтому Джерри винил себя в случившимся. За то, что посмел испытывать симпатию. Мейбл же винила только саму себя, ведь если бы она не сунула свой нос куда не надо, и не потащила его в этот подвал, ничего бы не случилось. За окном голуби клевали хлеб, который кто-то бросил на асфальт. В коридоре плакал ребёнок. Где-то далеко, в лаборатории университета Бобротауна, в стеклянной банке лежала мертвая бабочка. А здесь, в палате, двое людей сидели и молчали. Потому что некоторые вещи нельзя сказать словами. Некоторые вещи можно только слушать, как саму природу. Гул трансформатора и шорох крыльев...Часть 1
16 марта 2026 г., 12:09
Титус не моргал, ещё не умел, он всего пару секунд в этом теле. Человеческие глаза Джерри, карие и, как казалось раньше, усталые, теперь стали двумя объективами, фокусирующимися на Мейбл с пугающей, нечеловеческой пристальностью. Взгляд не просто ощупывал — он анализировал, препарировал, раскладывал на составляющие.
Этот махаон ещё никогда не видел человеческую женщину, через человеческое восприятие цвета и объема. Но Мейбл, с её страхом и сбившимся дыханием. Он воспринял как положено , как биологический образец.
Самка.
В таксономии его сознания, все ещё подчинявшегося законам чешуекрылых, она стала сигналом, искажённым помехами человеческого восприятия. Его рецепторы, рассчитанные на ультрафиолетовые узоры и феромонные шлейфв, бились в агонии внутри человеческого черепа. Мир стал серым и плоским, но в этом убожестве она оставалась единственным цветным пятном — потенциальным источником жизни.
— Эй, Джерри, ты в порядке?
Он изучал её тщательно. Волосы, Титус сканировал их не как признак красоты, а как возможный аналог крыльев. Достаточно ли они длинны? Достаточно ли ярко в них отражается этот жалкий, тусклый свет лампочки? В его памяти всплывали образы, не принадлежащие этому миру: идеальные круги на крыльях самок, манящие самцов с километров. Здесь не было кругов. Здесь был хаос прядей. Но инстинкт, слепой и древний, приказывал искать узор, находить порядок в беспорядке.
Ноздри тела Джерри раздувались, и это было единственное движение во всём его теле. Человеческое обоняние было жалкой пародией на ту антенную сеть, которой махаон обладал буквально пару минут назад. Нос улавливал лишь грубые ноты, но те тончайшие феромоны, те невесомые молекулы, которые должны были ударить в его мозг приказом «Спаривайся!», терялись в шуме его нового грубого тела. Он чувствовал голод по привычной информации, которой вдруг был лишён.
Его невыразимый взгляд упал на её шею. Тонкая кожа. Сквозь неё едва заметно пульсировала голубая жилка. В другом, его мире, это могло быть знаком здоровья, пригодности. Он представил, как касается этого места кончиками своих лапок — не эти толстые, неуклюжие пальцы Джерри, — и чувствует вибрацию, тепло, саму жизнь.
Он поднял взгляд на её лицо. Для человека оно было искажено гримасой ужаса. Для Титуса ужас был просто ещё одной переменной. Он искал в нём отблеск готовности, ответный сигнал к спариванию. Но сигнала не было. Была только стена чужого, непонятного сознания, которое не умело говорить на языке его инстинктов.
Сигнала нет? Значит, она либо глупа, либо больна, либо не та. Но других самок здесь нет. Радиус его поиска ограничен этими бетонными стенами. Гены требовали продолжения. Инстинкт кричал: «Действуй!», даже если разведка докладывала: «Цель не соответствует параметрам».
Он перестал искать намек на готовность. И в этом взгляде, остановившемся и немигающем, Мейбл, наконец поняла, Джерри залез в ту странную штуку и что-то поселилось в нем. Она хотела закричать, но голос застрял в горле, потому что в его глазах не было человеческой злобы. В них не было ничего, кроме голодного, методичного интереса бабочки, нашедшей нужный лист.
Эта комната, куда она привела Мэра, чтоб доказать зверства учёных над животными, вдруг превратилась в логово бездушного маньяка.
Сначала Мейбл показалось, что у него судорога. Тело Джерри вдруг напряглось, выгнулось, насколько позволяли его кости, и его тяжёлые, чужие руки — начали двигаться. Медленно. Плавно. С неестественной, пугающей грацией.
Это было не движение человека. Это было воспоминание о полёте.
Титус закрыл глаза. Ему было плевать, видит ли она. Танец не для неё. Танец для вселенной, для воздуха, для того невидимого поля, которое в его прежней жизни наполнялось феромонами и превращало пустоту в зов. Он поднял руки над головой, и его пальцы задрожали, пытаясь стать чем-то большим, пытаясь уловить ветер, которого здесь не было. Они двигались так, как двигались бы его крылья, если бы он всё ещё был собой. Медленные, круговые движения, выписывающие в спёртом воздухе подвала узоры, понятные только мотылькам и смерти.
Мейбл смотрела на это и чувствовала, как холод ужаса ползёт по позвоночнику. Это было неправильное, это не было человеческим.
Она сделала пару шагов назад, упираясь спиной в шумящую трансформаторную будку.
Титус не обратил на ее метания никакого внимания. Он был в трансе, подлетая к девушке все ближе, в плотную. Его рот, плотно сжатый, беззвучно шевелился, выдыхая воздух. В его сознании бабочки, этот воздух был тяжёлым от феромонов, которые должны были окутать самку, проникнуть в её дыхание, сломать сопротивление и превратить её в податливый сосуд для его семени. Он дул на неё. Снова и снова. Ритмично. Настойчиво.
Ей показалось, что он пытается задуть несуществующую свечу. Его человеческие глаза, открывшиеся и смотрящие на неё с ожиданием, были без человечного во взгляде. Он ждал, что она растает к нему. Что её глаза затуманятся от запаха, что она ответит ему взаимностью. Что её инстинкты, наконец, проснутся и заговорят на том же языке, что и его.
Она закричала о помощи, барабаня в дверь, что закрылась на магнитный замок.
Крик ударил по барабанным перепонкам Джерри, грубый, диссонирующий, полный ужаса. Для человеческого уха это был крик о помощи. Для Титуса это было... непонятно. В его таксономии звуков не было места такому сигналу. Самки бабочек не кричат. Они либо принимают танец, либо улетают.
Титус замер, прервав движение на полу взмахе. Его руки застыли в воздухе, одна выше другой, словно крылья, застигнутые порывом ветра. Он склонил голову набок и уставился на неё. В его взгляде не было обиды или злости. Было только недоумение. Глубокая, вселенская растерянность существа, которое делало всё правильно, по законам своего мира, и столкнулось с реакцией, не предусмотренной никакой программой.
Он попробовал снова. Опустил руки, расслабил плечи и начал заново. Более плавно. Более медленно. Может быть, она просто глупая самка, которая не понимает быстрых сигналов? Он водил руками в воздухе, описывая вокруг невидимые круги, и тихо, едва слышно, шипел. Звук, который он пытался извлечь из человеческого горла, чтобы имитировать шорох крыльев.
Мейбл зажмурилась и затрясла головой, вжимая её в плечи, пытаясь спрятаться, исчезнуть, стать стеной. Она не хотела видеть этого танцующего мужчину с пустыми глазами, который дул на неё и шипел.
Он вновь застыл неподвижно, глядя на её закрытое в ладонях лицо, на её сжавшееся тело. Танец был окончен. Сигнал отправлен. Ответа не последовало.
Но инстинкт не знал слова «нет». Инстинкт знал только «недостаточно сильно». Он выпрямился ровнее, расправил плечи Джерри и потянулся к ней. Не грубо, не быстро. Медленно. Так, как самец бабочки приближается к самке, застывшей на листе — плавно, невесомо, чтобы не спугнуть.
Она почувствовала его дыхание на своей щеке раньше, чем поняла, что он подошёл слишком близко. Открыла глаза и увидела его лицо в сантиметре от своего. Он не смотрел ей в глаза. Он смотрел на её шею. На то место, где пульсировала жилка.
Он вдохнул. Глубоко. Всеми лёгкими Джерри.
И замер, прислушиваясь к запаху, которого не мог учуять.
Девушка же думала, что он хочет её поцеловать. Это было бы почти нормально. Почти по-человечески. Мейбл читала достаточно книг, где девушки становились жертвами тех, кто брал силой то, что не могли дать добровольно. Поцелуй был бы началом. Страшным, отвратительным, но понятным человеку.
Титус же не хотел целовать.
Он хотел соединиться кончиками брюшек.
В его мире это был естественный акт. Самец подлетает, прикрепляется к самке сзади, и они застывают в неподвижности на часы, иногда на сутки, передавая генетический материал в самой безопасной, самой надежной форме, какую знала эволюция. Неподвижность — залог успеха. Движение — риск.
Поэтому, когда Титус придвинулся вплотную к Мейбл, он не стал касаться её губ. Он развернул тело Джерри боком, и прижался к ней своей спиной к её спине. Точнее, попытался.
Мейбл сначала замерла от непонимания. Потом её пробрала дрожь. Это было неправильно. В этом движении не было человеческой страсти — в нём был инстинкт насекомого, пытающийся вылезти наружу через чужую, неподходящую оболочку.
— Ч-что ты… — выдавила она.
Он не ответил. Он искал положение. В его голове, в той части, что ещё помнила полёт, было чёткое изображение: сцепиться брюшками и замереть. Брюшко. Где у этого проклятого человеческого тела брюшко? Таз? Поясница? Он тёрся о неё, пытаясь найти точку контакта, пытаясь зацепиться, прилипнуть, стать с ней одним целым на время, необходимое для передачи.
Она дёрнулась, пытаясь отодвинуться. Но он прижал ее спиной к стене, не давая уйти от контакта.
Титус замер. В его мире самка замирала. Самка ждала. Самка принимала неподвижность как данность, потому что инстинкт говорил ей: это безопасно, это правильно, это продолжится в потомстве.
Она снова дёрнулась.
Тогда он сделал то, что сделал бы любой самец бабочки, столкнувшись с сопротивлением: он попытался зафиксировать её.
Но у него не было лапок, чтобы обхватить её брюшко. У него были руки Джерри.
Мейбл закричала, слыша, как этот мужчина с безумными глазами неестественно выворачивает свой руки с хрустом костей, пытаясь добраться до неё, но не для того, чтобы ударить или схватить за горло. Для того, чтобы просто… прижаться. Замереть. Слить своё тело с её телом в пародии на насекомый копулятивный акт.
Несмотря на боль, от которой человеческое тело обычно теряло сознание. Он сделал всё правильно. Он нашёл самку. Он исполнил танец. Он послал сигнал. Он попытался соединиться. Почему она не замирает? Почему не принимает?
Ответ пришёл не сразу. Он прошёл через затуманенные человеческим телом нейроны, через искажённые рецепторы, через путаницу видовой памяти. Он был прост и чудовищен.
Она не того вида.
В его взгляде впервые появилось нечто похожее на человеческое чувство. Это была тоска. Тоска по дому, которого больше нет. По телу, которое умело делать всё правильно. По миру, где танец значил ухаживание, а прикосновение — продолжение рода.
Тоска длилась три секунды.
Потом инстинкт взял своё. Инстинкт не умел тосковать. Инстинкт умел только одно: продолжать род. Любой ценой. В любых условиях. Даже если тело чужое. Даже если самка не та. Даже если мир вокруг — бетонная коробка, а не лес, полный жизни.
И снова захрустели кости, возвращая рукам почти первозданный вид.
В этой тюрьме из плоти Джерри, зрело что-то, что требовало выхода как и у любого самца. Сперматофор. Пакет жизни, который нужно передать существу женского пола, того же вида. И если она не принимает сзади, если её тело устроено иначе, значит…
Он посмотрел на свой сломанные руки. Обернулся. Осмотрел её ноги, ягодицы, туловище.
Соединения в его привычном понимании не было. Его инстинкты бились о стену её тела, как мотыльки о стекло, и не находили входа. Он тёрся о неё снова и снова, искал тот самый отклик, ту самую готовность принять, которую его вид чувствовал за километры.
Здесь было пусто.
Впервые за пятнадцать минут в этом теле, Титус прислушался не к тому, что требовал инстинкт бабочки, а к тому, что чувствовал человек.
Внутри Джерри, глубоко в этом тяжёлом, неуклюжем механизме из костей и мышц, что-то шевельнулось. Что-то, что не имело отношения к самому Титусу. Это что-то росло когда он нюхал не кожу и тёрся об нее спиной, чувствуя тепло её тела сквозь тонкий съёмный хитин из шерсти и хлопка.
Жар.
Он не знал этого слова, но ему подсказывала мысль. В его мире не было такого жара. Была температура воздуха, была температура тела, но не этот внутренний огонь, который разгорался где-то внизу живота, в той части тела Джерри, которую он почти не замечал.
Если прислушаться к себе внимательнее.
Кровь. Она прилила туда, куда не должна была приливать при подготовке к спариванию. В его мире спаривание требовало неподвижности и покоя. Здесь же тело требовало движения. Оно пульсировало. Оно набухало. Оно посылало сигналы, которых не было в его памяти, но которые были впаяны в каждый нерв этой чужой оболочки.
Титус замер, но уже по другой причине. Он не понимал, что происходит. Его сознание, всё ещё подчинённое логике чешуекрылых, пыталось интерпретировать сигналы: боль? Голод? Угроза?
Нет. Это не было болью. Боль была, когда он изогнул лапки.
Это было… особое требование.
Тело Джерри говорило с ним на языке, которого он не учил, но который оказался понятным без слов.
Мейбл почувствовала, как изменилось его дыхание. Оно стало чаще. Тяжелее. Руки, сжались уже на талии, сильнее.
— Пожалуйста остановись — начала она, но голос оборвался, потому что он вдруг резко, одним движением, перевернул её к себе лицом.
Взгляд прямо на него, но снизу вверх. Лицо маньяка изменилось. Глаза Джерри, которые были пустыми, как у спящего, теперь горели голодом. Который она боялась увидеть с самого начала, но который пришёл не из его сознания. Он пришёл из тела.
Титус смотрел на неё и не узнавал себя.
Изломанные руки уже не искали точку опоры для сцепления брюшками. Они рвали ткань. Они касались её груди, её живота, её бёдер, и каждое прикосновение посылало в его чужой мозг волну сигналов, которых он не ждал и не хотел, но которые были сильнее всего, что он знал.
— Нет, — сказала Мейбл. — Не надо. Не надо так.
Она ударила его по лицу.
Он даже не моргнул.
В его мире удар самки означал одно: «ты слаб, уходи». Но тело Джерри реагировало иначе, оно знало только, что жар внутри растёт и требует выхода, а эта самка под ним брыкается и кричит, и это почему-то делает жар ещё сильнее.
Навалившись на неё всем весом, и повалив на пол женское тело, так удобнее держать контроль. Власть… это слово возбудило его ещё сильнее.
И в этот момент, впервые за всё время в человеческом теле, Титус понял. Не сознанием — телом. Понял, как размножаются люди. Это не требовало его привычной неподвижности. Это требовало движения. Борьбы. Крика и его силы, её страха и его напора. Его Власти.
Он вошёл в неё резко, без какой либо подготовки, так, как в его мире самец вводит сперматофор в готовую принять самку. Но тело Мейбл не было готово. Оно не принимало. Оно сопротивлялось, сжималось, пыталось вытолкнуть чужеродное вторжение.
Крик боли был другим, не таким как крик страха и ужаса, но тело Джерри не восприняло его как сигнал к остановке. Наоборот. Крик подстегнул что-то древнее, что-то, что было в этом теле задолго до того, как Титус в него вселился. Что-то, что не имело отношения к бабочкам, но было не менее инстинктивным.
Он двигался.
Медленно сначала, неуверенно, пытаясь понять механику. Потом быстрее, потому что тело само подсказывало ритм, само искало путь к разрядке, к тому самому моменту, когда жар выплеснется наружу и оставит после себя опустошение и покой.
Самка билась под ним. Царапала его морду. Пыталась вывернуться. Плакала и говорила о боли. Он не замечал и не понимал, только чувствовал, что все правильно.
Когда всё кончилось, Титус замер.
Жар ушёл. Напряжение ушло. Тело Джерри обмякло, тяжёлое и удовлетворённое, как после долгого полёта. Он всё ещё лежал на ней, прижимая её к холодному бетону, и чувствовал, как под ним бьётся её сердце — часто, испуганно, но ровно. Живое.
Время снова потеряло форму. Может быть, прошла минута. Может быть, час. Может быть, вся оставшаяся жизнь уместилась в эти несколько ударов сердца, пока они оба лежали неподвижно, как два трупа, забытые в подвале мира.
Мейбл больше не плакала. Не всхлипывала. Не дышала, кажется, просто лежала с открытыми глазами, и её грудь едва заметно поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, как у механической куклы, у которой кончился завод.
В полумраке подвала её кожа казалась серой, почти прозрачной. Глаза — двумя чёрными дырами, уходящими в бесконечность. На разбитой губе запеклась кровь. Волосы разметались по бетону, спутанные, грязные, мокрые от слёз, которых она больше не могла пролить.
Он смотрел на неё и не понимал.
В его мире после спаривания самка улетала. Она находила подходящее растение, откладывала яйца, и жизнь продолжалась. Цикл замыкался. Смысл обретал форму.
Здесь самка лежала и не двигалась.
Пришлось ждать, когда она встанет. Он ждал минуту. Две. Пять. Она не вставала. А просто лежала, глядя в потолок, и в её глазах не было ничего — ни страха, ни боли, ни жизни. Только пустота. Та самая пустота, которую он чувствовал внутри себя после того, как тело Джерри сделало то, что должно было сделать.
Титус сел.
Тело было тяжёлым, но удовлетворённым. Мышцы приятно ныли, дыхание выровнялось, сердце билось ровно и спокойно. Впервые за всё время в этой тюрьме из плоти он почувствовал нечто похожее на покой.
Испорченные человеческие руки. На них запеклась кровь Мейбл — на пальцах, под ногтями, там, где он рвал ткань, там, где он касался её лица, её шеи, её груди.
Кровь была тёплой. Липкой. Пахла железом. Он поднёс пальцы к лицу и вдохнул.
Человеческое обоняние, такое жалкое, такое бесполезное для поиска феромонов, сейчас уловило этот запах чётко и ясно. Кровь. Жизнь. Смерть. В его мире кровь означала только одно: опасность. Хищник. Конец.
Как будто тело, которое он трогал, было пустым, как хитин, из которой вылупилась гусеница и уползла, оставив после себя только прозрачную, хрупкую оболочку.
— Вставай, — сказал он.
Голос Джерри прозвучал в тишине подвала глухо и незнакомо.
Мейбл не ответила.
Он толкнул её в плечо. Слабо, почти нежно.
— Вставай, — повторил он громче.
В его мире такого не было. Самки после спаривания не лежали на земле и не смотрели в небо. Они жили. Они двигались. Они искали место для потомства. Эта самка была сломана.
Наклонившись ниже, почти касаясь губами её уха, Титус прошептал.
— Ты должна найти место.
Слова были бессмысленны для человеческого уха. Он говорил на языке своего вида, пытаясь достучаться до неё через барьер чужих тел и чужих инстинктов.
Её веки дрогнули. Может быть, сигнал прошёл? Может быть, внутри этого пустого тела всё-таки есть отклик, есть та часть, которая поймёт?
Её губы шевельнулись и махаон придвинулся ближе, пытаясь расслышать.
— …ама… — прошептала она. — …мама…
Это было не слово его вида. Это был звук. Просто звук, лишённый смысла для существа, которое никогда не знало матери, не знало тепла, не знало ничего, кроме полёта, голода и спаривания.
Ноги Джерри держали крепко. Он сделал несколько шагов по подвалу, разминая затёкшие мышцы. Тело слушалось хорошо.
Он подошёл к стене и упёрся в неё руками, глядя на какие-то трубы, на ржавчину, на паутину в углу. За его спиной Мейбл лежала всё там же, на холодном бетоне, и смотрела в потолок.
Инстинкт бился в голове, настойчивый и чёткий, как сигнал маяка. Самка оплодотворена. Теперь нужен субстрат. Нужно растение. Нужны листья. Нужно то, на что можно отложить яйца, чтобы новое поколение вылупилось и продолжило цикл.
Грубый мужчина схватил Мейбл за руку и потащил как мешок цемента. Тело волочились по бетону, но она не пыталась встать, не пыталась идти, не пыталась ничего. Просто дала тащить себя, как куклу.
Он приволок её в угол, где на ржавой трубе росла зелёная плесень. Посадил, прислонив спиной к стене.
Плесень — не листья. Но это было единственное зелёное, что он нашёл. Может быть, она поймёт. Может быть, её тело сделает то, что должно, даже если разум сломан.
— Здесь, — Голос его был испуганным. — Откладывай.
Она сидела, уронив голову на грудь, и не двигалась.
Где-то наверху, в мире, которого не существовало, всходило солнце. Люди пили кофе, ехали на работу, целовали детей, смеялись. А здесь, внизу, бабочка в теле мужчины ждала, когда сломанная самка начнёт откладывать яйца на плесень, потому что инстинкт не умел останавливаться, потому что гены не знали слова «хватит», потому что внутри него всё ещё билось сердце существа, которое никогда не научится скорби.
Она не двигалась.
Напротив неё на корточках присел Титус и посмотрел в её пустые глаза.
— Ты должна, продолжить — сказал он тихо. — Отложить яйца.
Она молчала.
Бабочка протянул руку и закрыл ей глаза. Веки были тёплыми и сухими. Когда он убрал руку, глаза остались закрытыми. Может быть, она уснула. Может быть, умерла. Может быть, просто ушла туда, откуда не возвращаются.
Он сидел перед ней на корточках и ждал.
Инстинкт не знал, что делать с мёртвой самкой. Инстинкт не знал, что делать с пустотой. Инстинкт знал только одно: продолжать. Но продолжать было не с кем.
Впервые за всё время в этом теле Титус почувствовал нечто, что люди называют отчаянием. У него не было для этого слова. У него было только ощущение: что-то пошло не так. Что-то сломалось в цикле жизни. И это «что-то» сидело перед ним с закрытыми глазами, прислонённое к ржавой трубе, и не подавало признаков жизни.
Он сел на бетон рядом с ней и тоже закрыл глаза.
Трансформатор гудел.
Топот. Много ног, тяжёлых, быстрых, чужих. Потом свет — яркий, белый, режущий глаза, от которого хотелось зажмуриться даже сквозь закрытые веки.
Мейбл не хотела открывать глаза, она хотела слышать трансформатор. Но она услышала… Крики. Мужские голоса.
— Хватай его!
— Осторожно, он может быть опасен!
— Да какая разница, тащи его к чёртову креслу!
— Быстрее! — закричал кто-то. — Не дайте ему вырваться!
Топот удалился.
— Мейбл? Мейбл, милая, ты слышишь меня?
Женский голос. Мягкий. Дрожащий. Почти плачущий. Знакомый. Чьи-то руки коснулись её лица. Тёплые. Нежные. Совсем не такие, как его.
— О боже... — выдохнул другой голос, тоже женский. — Нам нужен врач!
Мейбл открыла глаза.
Над ней склонились две женщины. В белых халатах, с глазами, полными ужаса и жалости.
— Мейбл, ты слышишь меня? Кто-нибудь дайте ей чем-то прикрыться.
На тело легло колючее одеяло, пряча наготу. Они подхватили её под руки. Её ноги не держали. Она повисла на них, как та самая оболочка, из которой всё живое вынули. Они тащили её, обнимали, гладили по спине, по волосам, говорили что-то успокаивающее. Они повернули к выходу, и свет от их фонарей ударил в другой конец подвала, где стояло то самое кресло.
Джерри сидел в нем, привязанный, и смотрел на неё. Его глаза были открыты. Настоящие глаза. Человеческие. В них не было пустоты. В них был ужас.
Самый настоящий, человеческий ужас.
Где-то рядом, в стеклянном контейнере, который держал один из учёных, билась о стенки крупяная бабочка.
Трансформатор гудел.