Часть 1
16 марта 2026 г., 16:24
Сюдзи не соврал мне в своем первом письме: он в самом деле был похож на меня.
Ничто на свете, за единственным исключением, не представляло для него ни малейшей загадки и, кажется, не интересовало вообще.
Будь то мои переписки, тезисы популистской эзотерики, черпаемые им беспрестанно чтобы поразить мое воображение из какой-то макулатуры, обыкновенно распространяемой псевдомагистрами в салонах, по которым я его регулярно водил, или, может, из моего же раннего, только понятого Сюдзи с присущей ему незамутненностью, история или классическая философия, составляющая немалую часть его взрослости загадочная аббревиатура «БДСМ», кажется, он воспринимал ее как заклинание, или еще какие дебри Бодрийяра (Ги Дебора, Сюдзи), или спиритические аспекты оккульта, обо всем он рассуждал с такой самозабвенной уверенностью, что я бы и сам почувствовал себя Эккеном, если бы не знал, что впечатлить он хочет двух единственных слушателей… себя и меня.
В этом отношении он был почти даже феноменален, а точнее не он, а его скука… он ни в чем толком не разбирался и разбираться не хотел, точнее хотел, но не давал себе такого труда — все-таки взять и разобраться, полностью трезвым я его по-моему никогда и не видел; он подпевал мне в моей скуке и пресыщении как эхо виртуального терменвокса: больше движения, чем реальной игры, но его взаправду ничего не интересовало — просто он сам себе, кажется, не отдавал отчета в том, насколько.
Исключением, конечно, был я.
Все, что Сюдзи читал, воскурял, пил, все, что он критиковал, цитировал, отказывался даже цитировать, все, во что он верил и во что верить «находил смехотворным по сути естества» (я быстро перестал поражаться нелепости его формулировок, и сейчас, когда я говорю это, так и хочется подойти к зеркалу, укоризненно посмотреть себе же в глаза и задаться каким-нибудь фантастически пошлым вопросом в духе «почему же я тогда все еще эти формулировки помню»; да не исчерпывал я, не исчерпывал кайфа, не испил, не пресытился — просто Сюдзи генерировал их в таком количестве, что я не успевал поражаться заново, что-то типа бесконечной рефрактерности), все, что ему якобы снилось или «являлось в видениях», все, что он обзывал «сущей пошлостью в духе века» или «выхолощенной выдумкой оскудевших зоилов» (...мне физически тяжело это писать, и к зеркалу я во второй раз уже не встану), все выражения его неизменно напряженного лица — все было фасадом, декором («для декорума», добавил бы Сюдзи, или еще что-нибудь, он вообще не разговаривал нормально в моем присутствии, по крайней мере, я догадывался что с другими он разговаривает иначе), а все, на что он на самом деле смотрел и единственное, что за всем этим восхитительным, но так меня и не восхитившим нагромождением мишуры, перьев, кальянных трубок, гадательных шаров, кукольных шарниров и пало санто видел — был я.
Скуку ко всему окружающему миру он подделывал лично для меня. В миру он («Осаму Дадзай», как он мне еще на входе в первый салон представился, только чтобы тут же признаться что это «оккультный и мафиозный псевдоним», и «только мне он откроет свое настоящее имя силы») притворялся любопытным живчиком, и таким и был, скорее всего. Был-был, и никакого противоречия в этом не было; постольку, поскольку все познается в сравнении. Я умножил знания и скорбь — мне довелось видеть его в самом деле в чем-то заинтересованным, и, раз увидев это, я уже не мог спутать этот интерес с тем якобы природным, но все-таки немалой выученности любопытством, которое он так усердно прятал от меня за томными речами.
Он хотел знать про меня все. Он ловил каждое мое слово, о чем бы я ни взялся говорить. Ему было абсолютно плевать на все, о чем я говорил. Он иногда изображал скуку невпопад, и я понимал, что он ничего не понял или ничего не слушал, а только смотрел на мои губы или что-то пытался извлечь из моих монотонных интонаций, а я специально делал их монотонными, чтобы он ничего не мог извлечь… или просто по привычке, я уже не помню.
Он очень прилежно и даже трогательно, пока не становилось это для него окончательно, развенчательно и освобождающе-счастливо невозможно, делал вид, что я совершенно ему не интересен, даже пошлым образом избыточен, что мы два пресытившихся философа sans amour, непонятые гении, скучающие декаденты, какие-то проводники порока… ему не было даже восемнадцати.
Все цели, которые он заявлял, от начала и до конца были полнейшим враньем. Он не хотел ни оккульта, ни скуки, ни попробовать «настоящий морфий, как у того русского мастера с Маргаритой» — только совершенный чурбан бы не догадался, что Сюдзи смешит меня нарочно, конечно, чем больше усилий он прилагал, тем более постную и равнодушную мину я корчил, — не хотел ни славы, ни серебряных ложечек, ни «прогулять мафию» (…), ни быть введенным в круги, ни Иокогамы в огне, ни утереть нос обидчикам, ни добра, ни зла, никакого мистического опыта, и уж конечно он совершенно не хотел умирать.
Наглый, наивный, несчастный, он извлек отрывок из интервью со мной для какого-то пропитанного насквозь этим сладким фимиамом салонного оккультизма выпуска эзотерического телешоу, влюбился и явился по мою душу. Он хотел любви.
Я дал ему, что было.
Сюдзи Цусима был абсолютно уверен в своем всемогуществе. Кажется, ничто на свете, ни систематическая отмена встреч, ни недели молчания в Сети, ни открытая на самом интересном месте переписка с Ф., ни даже откровенное щелканье по носу, ни второй такой же аколит на моих коленях не могли бы поколебать его уверенность в том, что он-то и есть моя судьба. Он считал, что его алиби перед лицом обвинений в «спасательстве» — тот факт, что сам он ищет во мне спасения, но я, как уже сказано выше, дал ему что было, и дать ему больше я не мог или не хотел, что в моем случае всю жизнь значило примерно одно и то же.
Сюдзи мыслил в общем так же — в своем роде; отождествлял волю с возможностью. Он очень хорошо знал, чего хочет. Он знал это всегда. Иногда мне казалось, он родился, зная, что хочет именно этого. Исступленная очевидность этой истины была такова, что мне было бы немыслимо поверить, глядя на демонический блеск в его глазах над уровнем моих коленей, что еще недели две назад он хотел «этого» от какого-нибудь Одакацу или Ринтаро или как там звали всех этих людей, деталями психологии господства и подчинения которых он со мной так щедро делился. Сюдзи Цусима был воплощением вероломства над лабиринтом; он был несовместим с понятием или системой координат последовательности, в этом очень последователен. Он хотел любви, единственной, чистой, светлой, навсегда. Вот это и было ему интересно. Не моя судьба, не мое спасение, не мое развлечение, не живость моей души… Я.
Я, Тацухико Сибусава. Он хотел от меня все. Участие, вовлечение, мой одеколон, мою рубашку, мои книги (мне становилось его жалко, как только я брался представить его правда хоть раз их читающим; я оставался, впрочем, во все времена больше реалистом, чем мистиком), моих друзей, мои манеры и выражения и некоторую медлительность жеста, он хотел забрать все, да и забрал бы — я не возражал… но он хотел и моих возражений, и моего вовлечения, и участия, и моей судьбы на двоих, и спасения, и развлечения, и живости души.
Я дал ему, что было.
Я помнил, пока не перестал, как исказилось гримасой какой-то детской обиды его лицо, когда он в первый раз сказал мне, забыв напрочь про любой томный фасад (обычно он забывался только в постели) — «да какого же рожна тебе надо»!
В его глазах блестели слезы, я себе придумал, что они злые. Усилий предпринимать мне не пришлось: мое лицо уже было возвышенно скучающим настолько, что я бы сам себя взялся удушить, просто за то, что мне на самом деле никогда не было его жалко.
Мне было жалко себя. Я задумался снова, в очередной раз: какого же рожна мне надо?..
Мне стыдно признаться в этом, почти искренне.
Это ради него и его нахального письма я придумал себе, что мне надо его «Нинген сиккаку», но я с самого начала знал, что это не так. Во-первых, ради себя, конечно; Сюдзи бы дал мне пощечину и заревел окончательно, узнай он, что, прочитав первое письмо, я понадеялся именно на то, от чего буду открещиваться весь последующий срок… что он-то меня и спасет, и оживит, и утешит, он-то во мне что-то и пробудит, да, он, никакой не «Нинген», и я прятал это от самого себя, и надежду, и желание, и ставку, боялся сглазить, весь мой эзотерический опыт низвелся до банального суеверия. Я играл с ним, можно и так сказать… он не оправдал моих надежд, и я сделал это его проблемой; это и было бы его проблемой, если бы это он, а не я сам, не оправдал моих надежд.
Он и правда был страшно похож на меня и вместе с тем он был не похож на меня вовсе. Он влюбился в меня ровно за это, за сходство или одну даже выдумку о сходстве (я малодушествую признать любые другие причины), а я не смог, я даже на это оказался неспособен, я был при нем живой мертвец, он подделывал скуку даже ко мне, чтобы понравиться мне, а я — скрывал интерес к одному только себе даже от себя...
Я ведь потому и отсрочил момент разочарования.
Когда его напарник явился за ним, сидя в окружении трупов, я жег банкноты и зачем-то камни, как кинозлодей, и считал вслух, «получу, не получу», наслаждался, как обычно, своим голосом… мы как-то поспорили (скучающе, леностно, как полагается) с Сюдзи о том, слышен ли все-таки звук падающего дерева в лесу. Так вот, мой голос не слышен в отсутствии наблюдателя — потому что я его не задействую...
Конечно, у нас состоялся в своем роде «последний разговор»; он был готов бросить все, бежать со мной, он вцепился мне в рукава, у него были пальцы в чернилах. Я не думал, что мы еще хоть раз увидимся.
Когда это случилось, я с ужасом и каким-то почти ритуальным торжеством понял, что все еще надеюсь… на «Нинген сиккаку», конечно… надеялся, что он превзойдет мои ожидания, и ему бы было легче легкого их превзойти — я хотел получить пощечину метафизически, шесть лет спустя, я хотел увидеть, как он вырос, вытянулся, думать про меня забыл, как он скажет мне что-нибудь гадкое или захочет сделать меня шутом или предать или наказать или припомнить или, или, или я придумал себе, что хотел этого: получу ли?
Да ничего я не хотел. Я просто не думал, что мы встретимся; я и вовсе не помню, о чем я думал и была ли это «всамделишная» мысль, а не вырожденный отголосок посмертия разума, я просто…
Я выдумал себе, что выдумал, что-де если Осаму Дадзай (я никогда, ни разу за всю жизнь, не называл его ничем кроме «салонного псевдонима»; венецианские маски — побитый пало санто аника-ментор и влюбленный лжец) меня забыл, то это для меня «одно», если все еще любит и сохнет, «другое», и что если он хочет меня, то уже не «любви», а если «любви», то, уж конечно, не меня…
...я увидел его таким же, какой он и был, он не обижался на меня, кажется, совершенно, и вид у него был прилежно томный, рафинированно очертила себя в нем психотипическая вуаль настоящей теперь усталости, все еще не скуки, он сам уже выглядел требующим обновления или освежения, да хоть бы белого костюма, он что-то снова цитировал невпопад, а я смотрел на него и думал, что, кажется, он правда похож на меня, такая же неистребимая, неисправимая, неизменяемая потусторонняя печаль, эта дрянь не портится, ее не извести.
Потом пришел Ф., начался первый тайный вечер, в конце его я доставил себе удовольствие, достойное меня гнетущее псевдоудовольствие, пока еще мог, пока еще Сюдзи бы это видел своим предназначением, пока еще я сам способен оставался себя обманывать, конечно, я это сделал, они попрощались (Ф. всегда уходил рано, Бог весть, куда, к кому), а я оставил его у себя.
Он был точно такой же.
И я был точно такой же.
Мы дали друг другу, что было.