***
[Джон Мактавиш] Свет режет глаза. Он неправильный — не мягкий, не ласковый, не обволакивающий, как там. Этот свет — едкий, стерильный, совсем неприятный. Он воняет спиртом и безнадегой. Я пытаюсь зажмуриться, спрятаться, уползти обратно в тепло, но грудную клетку тут же прошивает такой дикой, острой болью, что у меня перехватывает дыхание. Ощущение, будто по мне на полной скорости проехал «Абрамс», а потом еще и сдал назад, чтобы убедиться, что от ребер осталась одна только костяная труха. Мне здесь не нравится. Я хочу обратно — в тот сияющий неон, где он целовал меня. Где его горячие губы накрывали мои, а тяжелое тело прижимало меня к полу. Где его свет проникал в меня толчками, прожигая до самого дна, выжигая всю тьму. Губы сами собой растягиваются в идиотской улыбке. Мой прекрасный, светящийся Саймон. Самый лучший глюк в моей жизни. Ради такого стоило сдохнуть. Но я, кажется, не сдох. Я дышу — и каждый вдох ощущается как пытка. В глотке поселился бешеный, беспокойный еж: он постоянно ворочается, раздирая слизистую острыми иглами. Я заставляю себя открыть глаза. Мир плывет, качается, идет нездоровыми пятнами. Требуется вечность, чтобы сфокусироваться на огромной темной фигуре, застывшей рядом. Господи Иисусе, это же Гоуст. Кажется, приход так и не отпустил — а может, я просто сразу попал в рай. Но какого черта тогда так хреново? Лейтенант Саймон Райли здесь — в полной комплектации, даже балаклава снова на нем, скрывает все то, что я успел увидеть. Обидно, Сай, ты ведь уже снял ее для меня. Золотисто-карие глаза смотрят в упор, не мигая. Только… он не светится. Может быть, потому что тут и так чудовищно, ослепительно ярко? Зачем здесь столько света? — Эл-ти… — бормочу я, и еж в горле сразу же втыкает свои иглы в гортань. Агрессивная тварь. — Почему ты еще здесь? Ты… настоящий? — К твоему несчастью, Мактавиш, — отвечает он резко, обрывая все мои надежды на продолжение сказки. Внутри всё холодеет. Ты злишься, элти? Злишься на меня? Что я сделал не так? Я пытаюсь приподняться, чтобы оказаться на одном уровне с ним, но ребра тут же взрываются чудовищной, режущей болью. Саймон дергается вперед быстрее, чем я успеваю вскрикнуть — его огромные ладони жестко вжимают мои плечи обратно. От этого прикосновения — пусть даже через плотную ткань перчаток — меня прошибает током. Тело, всё еще отравленное остатками кайфа, отзывается предательской дрожью. Боль на мгновение отступает, заслоненная его близостью, но Райли тут же отдергивает руки, будто обжегся об меня. — Лежи, сержант. У тебя сломаны ребра. Это сообщение сбивает с толку. Почему сломаны? Когда я успел? Я ведь просто лежал там, в мягком неоновом мареве… Я затравлено оглядываюсь — и наконец понимаю, что я в лазарете. Лежу на койке, утыканный капельницами, а Гоуст застыл рядом на стуле. Как посетитель у постели больного. Я болен? Кроме того, что схожу с ума по этому мужику в балаклаве, конечно — эта болезнь точно отсутствует в классификаторе. — Что случилось? — с трудом выдавливаю я. — Передоз. Я делал тебе СЛР, — отвечает он коротко, как всегда, потому что у моего лейтенанта жесткий лимит на слова. Какой-то заводской брак, видимо. Мне требуется время, чтобы понять, о чем он говорит. Пазл медленно складывается — и картинка мне совсем не нравится. Можно ее обменять? Значит, он сломал мне ребра, вырывая меня из небытия. А еж в горле — вовсе не еж, а последствия интубации. Если я и правда умер, то лучше бы мне было не возвращаться. Ничего хорошего в этом мире меня больше не ждет. И надо же было Саймону прервать тот самый момент… Стоп. Стоп-стоп-стоп. Я вспоминаю толчки в груди. Тот безумный ритм, который я принял за секс. Поцелуй, который подарил мне весь кислород вселенной. Там, на самом краю, когда смерть уже взяла меня за руку и повела к свету, я обманул сам себя. Я превратил агонию в запретную страсть. Я сделал из своего лейтенанта, который боролся за мою жизнь, — любовника, который меня трахал. — Это… это был ты? — шепчу я, и мне кажется, что я сейчас снова провалюсь в обморок, только уже от ужаса. — В комнате отдыха. Настоящий… ты? Саймон подается вперед, нависает надо мной тяжелой тенью. Его взгляд за прорезями маски становится ледяным, в нем вспыхивает что-то очень страшное. — А кого ты ждал, Мактавиш? — рявкает он. — У тебя там очередь на отсос? Может, я не в свою смену пришел? Я замираю. Холодная волна осознания медленно, позвонок за позвонком, поднимается от ног к затылку, оставляя после себя мертвенное оцепенение. Это был он… в эту ночь… и в ту, что была до нее… все эти ночи… Не галлюцинация. Не милосердный бред отравленного мозга. Гоуст. Мой лейтенант. Живой, настоящий, из плоти и крови. Я ползал перед ним на коленях, трогал его лицо, обнимал его, нес всякий бред… Господи, я сосал его член, захлебываясь от восторга… Жалкое, грязное, конченое животное — вот кто я… Позорная густая краска заливает лицо, жжет уши. Я сжимаюсь под простыней, пытаясь стать как можно меньше, раствориться в жестком матрасе, исчезнуть, перестать существовать. Мне хочется, чтобы пол разверзся и бездна поглотила меня вместе с этой койкой, чтобы сердце остановилось снова, прямо сейчас, на этот раз окончательно. — Это был… ты… — скулю я, задыхаясь от стыда. — Саймон, я… я не знал. Прости меня! Я клянусь, я был уверен, что это галлюцинация. Я думал, ты мне просто чудишься… я бы никогда… никогда не сделал этого, если бы знал… Саймон вдруг замирает. В его глазах за одно мгновение меняется столько выражений, что я не успеваю зацепиться ни за одно. — Понятно, — говорит он тихо и резко встает — табурет отъезжает назад с противным скрежетом. Разворачивается и идет к выходу. — Саймон! Нет! Стой! — я дергаюсь вслед за ним, напрочь забыв про капельницы. Игла рвет вену, ребра вспыхивают такой адовой болью, что в глазах темнеет. Я вскрикиваю, захлебываясь собственным хрипом, и валюсь обратно на подушки. — Саймон, пожалуйста! Дверь захлопывается с тяжелым, глухим звуком. Я остаюсь один в этой стерильной коробке, опутанный трубками, со своим стыдом и осознанием того, что я только что окончательно потерял человека, который — как выяснилось — был ко мне гораздо ближе, чем я когда-либо смел мечтать.***
Идет третий день моего добровольно-принудительного заточения в медблоке. Три дня стерильной тишины, пропитанной запахом хлорки и бесконечным, сводящим с ума писком монитора. Меня не выпускают из-за ребер — медики трясутся, как бы не началась пневмония, а острые обломки не проткнули случайно сердце. По мне, так пусть протыкают. Парни заглядывали. Все, кроме тех двоих, которых уже никогда не будет. Странное дело, это осознание не разрывает меня в клочья, как раньше. Не сгибает пополам, не заставляет задыхаться. За эти три дня призраки Гари и Кайла не появились ни разу. Будто после того, как я едва не перешагнул черту, они признали во мне своего — такого же мертвеца — и наконец разжали пальцы на моем горле. Их больше нет рядом, и это… облегчение. Горькое, но настоящее. Даже Прайс приходил. Стоял у кровати, смотрел этим своим всезнающим, рентгеновским взглядом, от которого хочется сразу признаться во всех грехах — даже в тех, которых не совершал. — И как же ты умудрился так феерично отравиться, сынок? — спросил он ровно, но в уголке рта, под усами, промелькнула усмешка. И я понял: он знает. Конечно, знает. Вот почему по базе не поползли слухи, а медики ведут себя так, будто я просто съел несвежий сэндвич. Кэп прикрыл. Потому что он всегда прикрывает своих идиотов. — Неудачный ужин, сэр, — еле выдавил я, чувствуя, как краснеют уши. — Будь впредь осмотрительнее с тем, что тянешь в рот, сержант, — фыркнул он и вышел, на мгновение крепко сжав мое плечо. Но единственного человека, которого я до слез хочу видеть — не было. Каждый раз, как в коридоре раздаются шаги и открывается дверь, я поворачиваюсь к ней всем своим существом, забывая про боль в груди. И каждый раз внутри что-то тихо обрывается, когда в палату заходит дежурный медик. Три дня я кручу в голове одну и ту же пластинку, пытаюсь собрать этот ебаный пазл, который рассыпается в руках. Как же так вышло, что Саймон — настоящий Саймон — был там. Назначал даты — и приходил, и сидел со мной, и давал себя трогать, и называл Джонни. Я всегда был уверен, что он натурал до мозга костей. Что если его кто и интересует в этом смысле, так это хрупкие девчонки с длинными волосами, тонкими руками и запахом ванили. Что огромный бритый мужик с ирокезом и шрамами для него — это просто деталь механизма. Подчинённый, инструмент, боевая единица, которая должна четко выполнять приказы и не отсвечивать. Что даже в мыслях он не смотрит на мужчин как на объект желания. А теперь я знаю, что как минимум на одного сержанта — смотрел. Как минимум одному — был не против заправить за щеку. Охотно даже и не один раз. Почему? Это же просто, Мактавиш, не строй из себя невинную гимназистку. Ты был удобной дыркой. Бесплатный минет по расписанию, без обязательств, без последствий, с утренней амнезией в подарок — да кто бы отказался? Каким бы ледяным бастионом не был Саймон Райли, он прежде всего здоровый мужик с потребностями, которому осточертело дрочить в душе. Увидел возможность — и воспользовался. А если бы я подставил ему зад, он бы взял? Или это уже перебор? Я не злюсь, честно. Не имею права злиться. Я сам открывал рот, сам тянулся, сам умолял дать мне еще раз попробовать этот долбаный свет. С какой стати мне его винить? Он не просил. Он просто… не отказывался. Горько? Горько. До тошноты. До желчи в горле. Потому что я хотел, чтобы это было что-то большее. Потому что я влюблен в этого мудака так давно, что уже не помню, каково это — не думать о нем каждую секунду. Просто… погано. Омерзительно и тошно от мысли, что человек, которого я чуть ли не боготворю, считает меня всего лишь грязной, доступной шлюхой, удачно подвернувшейся под руку в темной комнате. Но есть кое-что, что все три дня подтачивает меня изнутри безумной, зудящей надеждой. То, как он вылетел из палаты, когда я ляпнул, что считал его галлюцинацией. Эта секунда — когда его глаза за прорезями маски расширились, когда он замер, а потом отшатнулся — она въелась мне в подкорку. Я вижу ее каждый раз, как только закрываю глаза. Это не похоже на реакцию человека, которому всё равно, верно? Как будто он думал, что я знаю. Что я помню. Что я отдаю себе отчет, чей член глотаю по ночам. И как будто это было для него… важно? Я боюсь даже впускать эту мысль в голову. Она слишком большая. Невозможная. Опасная. А вдруг? Вдруг это правда что-то значило для него? Вдруг значение имел не только мой рот, но и то, что прилагается к нему? Вдруг Саймон Райли — человек, который никого не подпускает ближе, чем на дистанцию выстрела, — вдруг он действительно открыл мне дверь своей крепости? Решил, что я там, в темноте, потому что хочу быть с ним. Именно с ним. Настоящим. Что я выбираю его, принимаю его — со всеми его шрамами, тяжелым характером и этим вечным холодом внутри. А я… А я выдал, что он был для меня просто мультиком. Что я бы никогда не сделал этого с НИМ. С НАСТОЯЩИМ. Господи, Мактавиш. Поставить бы замок на твой поганый хлебальник, чтобы он перестал нести бред в критические минуты. Я же не то имел в виду. Я хотел сказать: я бы никогда не посмел к тебе прикоснуться, если бы знал, что ты настоящий, потому что я уважаю тебя и боюсь тебя и обожаю тебя на расстоянии. А он услышал: тебя там не было. Ты мне не нужен. Это была ошибка. Я представляю себя на его месте. Наглухо закрытого, никого не подпускающего Саймона Райли, который вдруг, может, впервые в своей гребаной жизни, позволил кому-то приблизиться — и получил пощечину. Как это должно быть больно. Как это должно быть унизительно. Я лежу и смотрю в потолок, и мне хочется выть. Потому что это ложь. Гнусная, нелепая ложь до самого конца. Если бы я знал… Если бы я, блядь, хоть на секунду понял, что это он. Что он готов. Что он хоть чуть-чуть, хоть самую малость, хоть на миллиметр открыт для меня. Что он вообще способен на такое — быть уязвимым, быть со мной… Я бы всё отдал. Я бы ногтями вцепился в эту щель и расширил её до размеров чёртова ангара, разорвал, продавил, втиснулся, как хомяк под дверь. Я бы пролез внутрь, под кожу тебе, в кровь, в лёгкие, в самую сердцевину и поселился там, свёрнутым калачиком, проросшими корнями, и хрен бы ты меня оттуда вытащил, элти. Я бы грел этот твой айсберг своей любовью, своей дурацкой, неуемной, собачьей преданностью, пока он не оттаял бы. Если бы я только знал… Хватит, Мактавиш. Хватит предполагать. Хватит придумывать. Хватит бояться. Я только что чуть не умер из-за своего страха — страха подойти, страха сказать, страха быть отвергнутым. Я сам решил за Саймона, что я ему не нужен, даже не потрудившись спросить. Придумал себе светящийся глюк и спрятался за ним от человека, который — возможно — все это время ждал от меня одного честного слова. Что мне теперь терять? У меня сломаны ребра. Карьера висит на честном слове. Райли и так уже думает обо мне хрен знает что, уже вычеркнул меня из своей жизни, оглушительно захлопнув дверь палаты. Хуже уже не будет, да? Ну, или будет. Но, клянусь богом, я хотя бы не сдохну с мыслью, что даже не попробовал. Я сползаю с койки и с трудом натягиваю толстовку, морщась от боли в перемотанных ребрах. Решительно выхожу из палаты, придерживая бок. Каждый шаг — как по минному полю. Страшно. Страшно. Страшно. До тошноты, до ледяного пота на загривке. Но молчание, в котором я тонул все это время, — еще страшнее. Я иду к нему. Иду с перочинным ножом против гребаного танка, и мне плевать, что его броня ковалась годами боли и потерь. Я либо вскрою её до мяса, вогнав свое признание под пластины по самую рукоять, либо окончательно сломаю об неё всё, что от меня осталось. Дежурный смотрит на меня подозрительно, но ничего не говорит — а я почему-то чувствую себя настоящим преступником и жду, что вот сейчас меня схватят за шкирку и вернут в постель. На всякий случай одариваю его своей фирменной улыбкой а-ля Мактавиш, открываю дверь — — и едва не впечатываюсь лбом в глухую стену. Громада по имени Саймон Райли возвышается прямо на пороге, в считанных дюймах от меня, перекрывая весь свет снаружи. Он здесь. Он, что… шел ко мне? Я замираю. Он замирает. Мы стоим, как два дебила, и смотрим друг на друга, и время течет мимо, огибая нас, и мир за пределами этого дверного проема перестает существовать, и есть только он — огромный, неподвижный, невыносимо близкий с этими глазами за маской, в которых я не могу прочитать ни черта. — Какого хера не в постели, Мактавиш? — рявкает он наконец, заставляя меня вздрогнуть всем телом, от чего ребра тут же отзываются злой режущей вспышкой. — Воу-воу, полегче, элти, — вылетает из меня раньше, чем фильтры в мозгу сработают и я успею прикусить язык. — Я не так воспитан. Сначала кофе — только потом в койку. И у меня, между прочим, ребра сломаны. Ко мне нужен особый подход. Тишина, рухнувшая на нас после моей тирады, кажется материальной. Она звенит, вибрирует, как натянутый до предела трос, готовый лопнуть и снести нам обоим головы. Господи, Мактавиш. Придурок. Клинический дегенерат. Что ты несешь? Саймон каменеет, и мне кажется, я вижу, как в его взгляде разворачивается фронт: с одной стороны — привычное желание пристукнуть меня на месте, с другой — что-то совершенно новое. Что-то дикое, ошарашенное и болезненно-живое, от чего у меня самого перехватывает дыхание. — Особый подход, сержант? — цедит он, опасно прищурившись. Голос падает на октаву ниже, превращаясь в рокочущий бас, который вибрирует где-то у меня в солнечном сплетении, заставляя внутренности скручиваться в тугой узел. — Так точно, — я решаю, что больного он бить не будет, и теряю берега окончательно. — Трепетный. С пониманием, что я сейчас хрупкий, нежный цветочек. Размер его распахнутых глаз достигает абсолютного максимума, и я уже морально готовлюсь к тотальному уничтожению, втягиваю голову в плечи, ожидая разноса… Но вместо взрыва наступает тишина. Взгляд Саймона внезапно теплеет, тяжелеет и сползает вниз. Он замечает, как я судорожно, почти неосознанно прижимаю ладонь к боку, как кривлюсь от каждого вдоха, который режет грудь изнутри тупой пилой. И вся его ярость мгновенно сдувается, как проколотый мяч. Он шумно выдыхает через ткань маски. На смену стальному напряжению приходит какое-то запредельное, выматывающее изнеможение. — Вернись в палату, Джонни, — говорит тихо. — Ты еле на ногах стоишь. В этот момент я совершаю величайшее медицинское открытие. Оказывается, самым мощным обезболивающим в мире является не морфин, не кеторол и не любая другая дрянь из аптечки. Лучше всего снимает боль вот это маленькое слово — Джонни — произнесенное так ласково низким хриплым голосом моего лейтенанта. Внутри всё вспыхивает — резко, ярко, до белых искр перед глазами. Я пытаюсь придавить это чувство, затолкать обратно в темный подвал сознания, пока не поверил окончательно, но поздно. Оно лезет наружу, заполняет легкие, щекочет грудь изнутри так, что хочется смеяться в голос, наплевав на сломанные ребра и всю боль этой гребаной вселенной. Я не могу объяснить, откуда во мне эта ебучая уверенность — но я уверен. На сто, двести, тысячу долбаных процентов, каждой клеткой своего тела. Саймон Райли пришел сюда не просто так. Он пришел ко мне. — Тогда тебе придется придержать меня, элти, — выдыхаю я с плохо скрытым восторгом и нагло выставляю локоть. Демонстративно покачиваюсь, всем видом показывая, что без его опоры я сейчас просто рассыплюсь на запчасти прямо здесь, на больничном линолеуме. Саймон медлит. Его взгляд мечется между моим лицом и моей рукой — целую вечность он ведет внутреннюю войну с самим собой. И, наконец, проигрывает её с треском. Его огромная ладонь в черной перчатке осторожно, почти боязливо подхватывает меня. Чего мне стоит сдержать ликующий, победный вопль — никто и никогда не узнает. Я буквально наваливаюсь на него всей своей тушей, впитывая кожей его тепло, запах и эту невероятную, невозможную надежность. И мы медленно бредем по коридору под охреневшим взглядом дежурного. Дверь палаты захлопывается, отсекая нас от всего остального мира. Тут никого больше — остальные койки пусты. За эти три дня я измучился от того, что не с кем почесать языками, но сейчас — благослови, Боже, крепкое здоровье британских солдат! Я поворачиваюсь к Саймону, открываю рот, набираю в легкие воздух. Я готов. Готов так, как никогда в жизни не был. Я как гребаный танк пру напролом, башню сорвало, тормоза отказали. Моя решимость железобетонно крепка. Сейчас я выдам все. Сейчас я скажу… — Прости меня, Джонни. Я замираю на полувздохе, и весь мой боевой запал рассыпается в прах. Смотрю на него, не веря собственным ушам. — Что? — Это моя вина, — Саймон говорит глухо, не поднимая глаз. Его голос звучит так, будто он проталкивает слова через глотку силой. — Я должен был остановить это. Сразу. В первую же ночь. Я видел, что ты под кайфом. Знал, что ты не в себе, что ты не соображаешь, что творишь. И вместо того, чтобы встряхнуть тебя, привести в чувство… я позволил этому случиться. — Саймон… — я пытаюсь вклиниться в этот поток самобичевания, но он вскидывает руку, обрывая меня на полуслове. — Я твой командир, Мактавиш. Моя работа — защищать тебя, в том числе и от самого себя. А я… я просто брал. Пользовался тобой, как последняя мразь. Снова и снова. Знал, что это преступление, и всё равно возвращался. Потому что… потому что ты был там. Ты смотрел на меня… так. И я, как сраный эгоист, не хотел это терять. — Саймон, послушай… — Я чуть не угробил тебя, Джонни! — он наконец поднимает голову, и в его глазах столько боли, столько кровоточащего страха, что мне становится физически тошно. — Ты чуть не сдох у меня на руках, потому что я вовремя не выбил из тебя эту дурь. Потому что я не мог отказаться от… от тебя. Я подвёл тебя. Как офицер и как человек. — Саймон, я люблю тебя! Признание вылетает из меня, как пуля из ствола — быстрое, смертоносное и окончательное. Оно рикошетит от стен и врезается прямо в него. Райли затыкается на полуслове, застывает, превращаясь в неподвижную, жутковатую статую в балаклаве. Секунда тянется как вечность. В наступившей тишине, от которой закладывает уши, я слышу только бешеный, неровный стук собственного сердца, которое, очевидно, решило доломать все то, что пощадил Саймон во время реанимации. — Что ты сказал? — шепчет он. В этом шепоте столько оглушительного неверия, что мне хочется схватить его за плечи и трясти до тех пор, пока до него не дойдет. — То и сказал, — я делаю шаг вперед, сокращая дистанцию до опасного минимума. — Блядь, Сай, да я ведь таблетками этими ебучими закидывался ради того, чтобы тебя увидеть! Чтобы хотя бы в трипе ты был моим. Думал, что хоть с галлюцинацией мне что-то светит. Я в самом диком бреду представить не мог, что это ты. Настоящий. Что ты вообще… на такое способен. Слова хлещут неуправляемым потоком, я давлюсь ими, захлебываюсь, не в силах перекрыть кран. Плотину, которую я строил месяцами, наконец сорвало к чертям собачьим, и меня теперь несет течением прямо к водопаду. — Эй, ты не можешь меня за это осуждать! Ясно? Ты же натуральная крепость, элти. К тебе же на пушечный выстрел не подступиться. Я был уверен, что ты меня просто пристрелишь, если я что-то такое ляпну. Как я мог… как я мог вообще подумать, что под этой броней есть место для меня? Рука Саймона резко взмывает вверх. Одним коротким, рваным движением он цепляет край ткани и стягивает балаклаву. Я замираю, воздух застывает в легких, несказанные слова осыпаются с губ. Это лицо. То самое, которое я видел в трипе перед смертью. Которое считал последним подарком от умирающего мозга. Оно настоящее — бледное, иссеченное шрамами, с покрасневшими от бессонницы глазами. В беспощадном свете люминесцентных ламп оно кажется мне самым прекрасным и самым изломанным на свете. Идеальным в каждом своем изъяне. Блядская мечта наркомана. Мой персональный джекпот. Я вижу, как ходят желваки на его челюсти. Губы едва заметно дрожат, прежде чем он сжимает их в тонкую линию. Он ждет. Он показывает мне, на что я подписываюсь. Предлагает этот последний, честный шанс передумать. Развернуться и уйти, пока не поздно. Ты не понимаешь, элти. Уже поздно. Я прошел точку невозврата очень-очень давно. И теперь я требую пожизненную подписку. — Это… это просто незаконно, Райли. Прятать такую морду под тряпкой — это преступление против человечества. Я-то думал, у тебя там что-то ужасное, а ты просто решил не давать шанса остальным парням на базе? Боялся, что очередь из поклонников выстроится отсюда до Лондона, мм, элти? — Мактавиш… — выдыхает он хрипло, и в этом звуке, на грани рыка и мольбы, лопаются последние скрепы его самообладания. — Заткнись. И он срывается. Я даже не успеваю моргнуть, как он оказывается рядом — вплотную, впритирку, не оставляя между нами ни единого дюйма воздуха — просто вдруг его руки на моем лице, его пальцы впиваются в щеки, и он целует меня. Жадно. По-настоящему. Его губы невероятно мягкие и обжигающе теплые. Наше дыхание сбивается в один рваный, судорожный ритм, горло сдавливает спазмом, и я чувствую на языке соленый привкус. Не знаю, чьи это слезы — его или мои. Да и какая, к черту, разница. Мы наконец-то дышим одним воздухом на двоих. Я отвечаю сразу — я слишком долго ждал, чтобы упустить хоть одно мгновение. Я вцепляюсь в его куртку, сминая плотную ткань, притягиваю его к себе так сильно, что, кажется, мы сейчас срастемся шрамами. Я тону в его вкусе, в его тяжелом запахе пороха и мыла, в его запоздалой, невыносимой любви. Мы отрываемся, лишь когда легкие начинают гореть, а перед глазами плывут искры. Смотрим друг на друга секунду — и сцепляемся снова. Потому что теперь, когда мы добрались, дорвались до этого сокровища — его мало. Мало. Мало. Им недостаточно дышать — им нужно захлебнуться, его нужно пустить по вене, чтобы поверить, что это взаправду. Его руки скользят вниз, сминая ткань толстовки, по спине, по бокам — он изучает меня, клеймит, присваивает каждым сантиметром своих ладоней. Мой мозг взрывается от одной только мысли, что Саймон Райли может назвать меня своим. Что Саймон Райли теперь тоже — мой. Он сжимает слишком сильно — и я вздрагиваю, потому что боль простреливает ребра, заставляя меня выгнуться в его руках. Я резко втягиваю воздух, шиплю прямо в его губы. Саймон отстраняется мгновенно, отдергивается резким нервным движением, будто его ударило током. В его глазах — панический испуг. — Что? Где? Я сделал больно? Я смеюсь. Сквозь слезы, честное слово, сквозь слезы. Ловлю его руку и упрямо тяну обратно. — Тише, тише, большой парень! — губы сами собой расползаются в дурацкой, пьяной от счастья улыбке. — Хрупкий цветочек, помнишь? Дай ребрам хоть немного срастись, прежде чем переходить к грубым мужским ласкам. Я беру его лицо в ладони, чувствуя пальцами жесткую щетину и рельеф шрамов. Смотрю в глаза — они, наконец-то, так близко, как нужно, как я всегда хотел. — Теперь ты от меня никуда не денешься, Сай. Я из тебя всю душу вытрясу. Его губы трогает что-то похожее на улыбку. Кривую, неуклюжую, непривычную — первую за всё время, что я его знаю. Он подается вперед и прижимается своим лбом к моему. Снова кладет ладони на мою спину — осторожно, почти невесомо поглаживает. — Хорошо, Джонни. Я закрываю глаза — и вижу, как мягкое, золотистое сияние заливает мой мир, заполняет меня до краев, проникает в каждую клетку, в каждую трещину, в каждую рану, которая еще не успела затянуться. Этот свет — больше не галлюцинация. Он настоящий. Он пахнет Саймоном, греет, как солнце после долгой зимы, и пульсирует под моей ладонью его сердцем. Он — мой.