Триал-2

NC-17
В процессе
0
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 93 страницы, 38 877 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
— Леди Алиса фон Гросс, вам не пристало вести себя столь неподобающе для девочки вашего статуса! Немедленно вернись на землю! Няня кричала, задрав голову, её лицо было искажено не столько страхом за ребёнка, сколько профессиональным ужасом перед возможным гневом хозяина. Алиса, сидя верхом на коньке крыши сарая и жуя немытое яблоко, лишь усмехнулась. Яблоко было кислым, твёрдым, настоящим. В отличие от тех восковых фруктов, что лежали в вазах в холле. — Ваш папа будет недоволен вами! — голос зазвучал визгливее, отчаяннее. Алиса закончила яблоко, взвесила огрызок в руке. — А знаешь что, курица? — её голос был спокойным, почти ласковым. — А пошла бы ты нахер. Огрызок, описанный дугой, шлёпнулся в пыль у няниных туфель. Смех Алисы, чистый и резкий, как звон разбитого стекла, прокатился по саду, смешавшись с шепотом листвы. Няня не ахнула. Не заплакала. Она просто побледнела, как стена особняка, и сделала шаг назад. Её фигура начала расплываться, таять в утреннем мареве, будто её и не было — просто очередная декорация, оказавшаяся нефункциональной. Алиса открыла глаза. И проснулась. Милое, беззаботное детство. С яблоками и беготнёй по крышам. Его не вернуть. На него больше не было времени. Время теперь было расчерчено, как шахматная доска: утренняя тренировка, потом репетитор, обед с семьёй (ритуал тихого взаимного отчуждения), и под занавес — поездка на благотворительный бал. Как кусок дерьма на торте вместо вишенки. Она сбросила одеяло и потянулась, чувствуя, как мышцы спины, уже тренированные, отвечают приятной упругостью. Сегодня снова придётся смотреть в рожи этих нищебродов (так отец в сердцах называл конкурентов, получивших состояния в прошлое десятилетие) и… улыбаться им. Расточать сияние фон Гросс. Или… Или удрать на задний двор к сыну садовника. И покататься с ним на его вонючем мопеде по парку, где пахнет не деньгами и тоской, а бензином и свободой. Нет. Мысль отсеклась сама собой, холодная и точная. Неосуществимо. Её быстро найдут. А потом будет не скандал. Будет долгая, леденящая лекция о том, что «она не должна» и «ей не пристало». Лекция, после которой мир станет ещё более тесным и безвоздушным. Она соскользнула с кровати, сбросила шёлковый халат (ещё один подарочек от матери, «чтоб выглядела прилично даже утром») и прошла в душ. Привела себя в порядок — движения были быстрыми, эффективными, как сборка по тревоге. Не для красоты. Для готовности. Надев спортивный костюм (чёрный, без логотипов, функциональный), она спустилась в спортзал. Огромное помещение с зеркалами во всю стену и запахом резины и антисептика. Сегодня была её любимая программа. Точнее, единственная, где она могла не контролировать лицо, а контролировать тело. Современные танцы. И пол-дэнс. Инструктор когда-то сказал: «Это искусство соблазна». Алиса думала иначе. Это была инженерия. Ты изучала, какой мускул за что отвечает, как угол наклона меняет восприятие, как дыхание может выдать слабость или спроецировать силу. Это было полезно. Для тела. И для чего-то ещё, более важного, чему названия не было. Не танец соблазнения. Для неё это была анатомия власти. Изучение каждого мускула, каждого изгиба, каждого взмаха, который мог быть и оружием, и доспехом, и языком, понятным без слов. Здесь, под монотонный бит трека, она была не леди Алисой фон Гросс. Здесь она была просто телом. Сильным, послушным, растущим в мастерстве. Её единственной, пока ещё не до конца осознанной, собственностью. ГИМНАСТИКА ВЛАСТИ Спортзал в западном крыле особняка фон Гросс пахтал резиной, лаком для паркета и тишиной, купленной за большие деньги. Зеркала во всю стену отражали бесконечный коридор из Алис: подтянутых, собранных, безупречных. Иллюзия множественности там, где была лишь одна, запертая в этой белизне. Тренер — мистер Холт — был человеком из того же материала, что и тренажёры: функциональным, несгибаемым и лишённым намёка на лишние мысли. Его лицо, испещрённое сеткой морщин от солнца и концентрации, напоминало старую пергаментную карту, где были нанесены только маршруты правильных движений. Разминка. Упражнения. Всё — заучено до автоматизма, выверено до микрона. Алиса выполняла их с холодной, почти механической точностью. Тело слушалось беспрекословно — лучшее, что в неё вложили. Мистер Холт подошёл помочь с растяжкой. Его руки, сильные и безликие, как инструменты, мягко, но неумолимо надавили на её спину, углубляя складку. Дыхание Алисы оставалось ровным. Свою боль она научилась прятать раньше, чем научилась говорить. От скуки вечности этих одинаковых дней, от тошнотворной правильности всего вокруг, её взгляд скользнул по его каменному профилю в зеркале. Ритуал начался. Пальцами, влажными от пота, она чуть, едва заметно, расстегнула молнию спортивного топа на груди. Неглубоко. Намеком. Вызов, брошенный в пустоту. Мистер Холт не дрогнул. Не замедлился. Его взгляд, устремлённый куда-то в точку за её лопаткой, даже не дрогнул. Он был непробиваем. Идеальная часть системы. Она это знала. Провокация была не для него. Она была для неё. Подтверждение того, что даже в этом аду безупречности она может сделать что-то не по инструкции. Пусть никто не увидит. — Хорошая гибкость, — произнёс он, отпуская её. Голос был плоским, как поверхность тренажёра. Похвала-отчёт. Дежурная, как прогноз погоды. Настало время её любимой части — пол-дэнса. Она вошла в связку. Движения отточены, волна от пяток до кончиков пальцев — идеальна. И вот, в самом её сердце, в момент перехода из одной безупречной формы в другую, она совершила выбор. Правая рука пошла не под предписанным углом в девяносто градусов. Она отвела её на девяносто пять. Плечо развернулось чуть резче, чуть грубее. Сознательная погрешность. Дефект на алмазе, видимый лишь гравёру. Мистер Холт, наблюдавший со стороны, кивнул одобрительно. Он не заметил. Он видел форму, а не содержание. Его мир был миром трафаретов, и силуэт Алисы в него вписывался. А внутри у неё вспыхнула крошечная, ядовитая искра удовлетворения. Это был не провал. Это был акт внутреннего саботажа. Пока её тело идеально исполняло программу «леди Алисы фон Гросс», её воля вносила в код собственный, ничтожный и от этого бесценный баг. Она развекалась. Сбросила с души тончайшую, невидимую плёнку тотального контроля, позволив себе на мгновение быть не идеальной машиной, а живым, ошибающимся существом. Её бунт был тихим, микроскопическим и абсолютно бесполезным для изменения мира вокруг. Но он менял мир внутри. Он напоминал, что под слоями тренировок, манер и ожиданий всё ещё тлеет что-то, способное сказать «нет». Даже если это «нет» было всего лишь лишними пятью градусами в повороте плеча. Занятие закончилось. Мистер Холт что-то пробормотал о прогрессе. Алиса кивнула, уже собирая волосы в тугой хвост, сметая со лба капли пота — единственные следы, которые система позволяла ей здесь оставлять. Она вышла из спортзала, её шаги глухо отдавались по паркету. Завтра она снова будет безупречна. Но сегодня она солгала телом. И эта ложь была самой честной вещью, которую она позволяла себе в эти дни. Приняв душ (второй за утро — первый был после спортзала, чтобы смыть пот, этот — чтобы смыть само ощущение этого утра), Алиса облачилась в заведомо разложенный на тумбочке комплект. Униформу. Как она сама мысленно, с нажимом, называла это. Прислуга делала всё незаметно. Но не для неё. Она улавливала боковым зрением их невидимое присутствие: чуть сдвинутая щётка для волос, идеально отутюженная складка на блузке, стоящая под прямым углом к краю тумбочки книга по макроэкономике. Призраки порядка, исполнявшие свою службу бесшумно и неумолимо. И отчасти — да, отчасти это её раздражало. Больше, чем если бы они шаркали и кланялись. Эта стерильная, безличная эффективность. Кристально белая блузочка. Невозможно было представить на ней пятно. Сама ткань, казалось, отпрянула бы от капли чернил или чая. Твидовый жилет, тяжёлый, тёплый, с вышитым золотой нитью вензелем «v.G.» на левой стороне груди — прямо над сердцем, как тавро. Юбка из той же ткани, до колен, сковывающая шаг. Всё — строгое, скучное, прогнозируемое, как узор на обоях в коридоре. Как и весь их особняк, увитый вездесущим, уродливо густым плющом, который снаружи казался декорацией, а изнутри ощущался живой, давящей хваткой. Она не поправила волосы перед зеркалом. Небольшая, микроскопическая победа. Пусть будут чуть влажными на концах. Пусть. Дорога в «класс» занимала ровно сорок семь шагов по восточному крылу. Она знала. Однажды намеренно сбилась со счета на двадцать пятом, и у неё закружилась голова — от глупости и осознания, насколько её внутренний ритм спаян с ритмом этого дома. Кабинет отца. Вернее, один из его кабинетов — «учебный». Пахло старым деревом, кожей переплётов и пылью, которую не вытирали, а бережно перемещали с места на место вот уже сто лет. За огромным столом, за которым мог бы разместиться совет директоров, сидел всего один человек — репетитор, господин Фарнсби. Сухонький, в пенсне, похожий на испуганного фазана в жилетке. Он вскочил, увидев её. — Леди Алиса! Как я рад. Мы сегодня продолжим разбирать принципы фискальной политики в условиях… — …в условиях рецессии монополистического рынка, — закончила за него фразу Алиса, скользя на свой стул. Её голос был ровным, безразличным. — Вы это говорили в прошлый раз, господин Фарнсби. И в позапрошлый. Фарнсби заморгал, поправил пенсне. — А-ах, да, конечно… Повторение — мать учения! Особенно в вопросах такой фундаментальной… Он говорил. Голос его был ровным, монотонным жужжанием, словно работал дорогой, но слегка засорившийся аппарат где-то в стене. Алиса смотрела в окно. За тяжелой бархатной портьерой просматривался клочок сада. Там, у старой оранжереи, когда-то рос дикий шиповник. Его выкорчевали по приказу матери и посадили голубые ели. Правильные, геометричные, вечнозелёные. Как всё здесь. Экономика. Боже. Что может быть хуже? Мысль ударила с привычной, тоскливой силой. Цифры. Графики. Курсы валют. Прибыли. Убытки. Всё это было плоским, мёртвым, лишённым запаха, вкуса, непредсказуемости. Это был язык машины, а не человека. Ну нет. Просто нет. Её пальцы, лежащие на полированной столешнице, непроизвольно пошевелились, будто перебирая невидимые страницы другой книги. Психология. Философия. Вот что было интересно. Что двигало людьми? Не капиталом, а страхом, любовью, ненавистью, той самой скукой, что сейчас разъедала её изнутри. Что такое свобода воли, если твой завтрашний день уже расписан в ежедневнике секретарём отца? Зачем нужна этика, если весь их мир стоял на сделках, о которых не говорили вслух? Она могла бы сейчас встать. Сказать: «Господин Фарнсби, это бессмысленно. Я не хочу это знать». Он бы заморгал, забормотал что-то о «воле родителя» и «благе семьи». Она могла бы послать его. Прямо так. Как ту няньку когда-то. Слово уже вертелось на языке, горькое и заряженное дикой, щекочущей горло энергией. Но она не сказала. Потому что это «расстроило бы отца». Не вызвало бы гнев — о нет, фон Гросс не гневались так открыто. Это вызвало бы тихое, холодное разочарование. Взгляд поверх головы. Лёгкое, почти незаметное изменение в интонации при следующей встрече. Молчаливый упрёк, который будет висеть в воздухе между ними, как морозная дымка. И после этого особняк показался бы ей ещё на несколько градусов холоднее, а стены — ещё на дюйм ближе. Так что она сидела. Смотрела в окно на правильные ели. Слушала жужжание Фарнсби. И внутри, под твидовым жилетом с фамильным вензелем, тихо, как в катакомбах, зрело твёрдое, хрустальное знание: Когда-нибудь. Когда-нибудь я сброшу эту униформу. И сожгу этот проклятый плющ дотла. Но пока что она только подставила ладонь под луч солнца, пробившийся сквозь тяжёлую ткань портьеры, и наблюдала, как свет играет на её идеально чистой, белой коже. Алиса зевнула. Не прикрывая рот. Широко, демонстративно, обнажая идеально ровные зубы, на которые кто-то потратил состояние ортодонта. Господин Фарнсби замолк на полуслове, и его пергаментное лицо покрылось розовыми пятнами смущения. Он покачал головой, как метроном, отмеряющий такт приличия. — Леди Алиса, вы, кажется, меня совсем не слушаете? — в его голосе звучала не столько обида, сколько профессиональная тревога. Он не справлялся с материалом. С материалом в твидовом жилете. Она медленно, чуть склонила голову набок, словно рассматривая редкий, жалкий экземпляр насекомого. Затем вкрадчиво, почти ласково, промурлыкала: — Мистер Фарнсби, вы замечательно рассказываете о фьючерсах и активах. Просто завораживающе. Но я, глупая, никак не могу взять в толк… — она сделала театральную паузу, давая словам набрать ядовитый вес, — …чем мне это поможет, когда буду отсасывать престарелому мужу, которого, к тому же, выберут мои родители? Воздух в кабинете застыл. Запах старых книг и воска для мебели вдруг стал невыносимо густым. Фарнсби не просто онемел. Он, казалось, физически уменьшился в размерах, сжался под тяжестью этой немыслимой, отвратительной, неприкрытой правды. Его взгляд, полный ужаса, упал на узор паркета. Он не мог смотреть на неё. Не мог смотреть на вензель над её сердцем, из-под которого вырвались такие слова. — Леди Алиса, — его голос стал шепотом, сиплым от потрясения. — Вы не должны… Вы не должны так говорить! Не тем более — так думать! Она усмехнулась. Усмешка была холодной, беззвучной и до краёв наполненной презрением — не к нему, жалкой сошке, а ко всей этой грандиозной, пышной, гнилой мишуре под названием «их мир». — Да, разумеется, — протянула она, подражая его испуганному тону. — Это же «огорчит вашего отца». Я знаю. Спасибо, что напомнили. — Она откинулась на спинку стула, её пальцы легко постукивали по дереву. — Но вы так и не ответили на мой вопрос, мистер Фарнсби. Зачем мне ваши активы? Чтобы подсчитать, сколько стоит мой будущий муж в час? Или чтобы понять, насколько выгодной сделкой для семьи фон Гросс стало моё замужество? Фарнсби, казалось, вот-вот лишится чувств. Он бормотал что-то невразумительное про «грубый материализм», «неприличные аналогии» и «высокое предназначение». Но его слова разбивались о каменное спокойствие её взгляда. Он вдруг, с болезненной ясностью, понял: она не шутит. Она не строптива. Она просто видит. Видит сквозь позолоту и генеалогические древа. Видит конечную точку своего предписанного пути, и эта точка отвратительна ей. И самое страшное было то, что он, Фарнсби, доктор экономических наук, не мог ей возразить. Потому что в чёртовой сути она была права. Всё это — учебники, лекции, его собственное жалкое жужжание — было лишь тонкой позолотой на решётках её клетки. Подготовкой к тихому, респектабельному акту продажи. Он сглотнул, беспомощно похлопал страницами учебника. — Пожалуй… пожалуй, на сегодня достаточно, леди Алиса. Вам, видимо, нездоровится. Алиса подняла бровь. «Нездоровится». Кодовое слово для «ты ведёшь себя ненормально, и я не хочу с этим иметь дело». — Как скажете, — легко согласилась она, вставая. Её юбка скользнула по ножке стула без единого звука. — Передайте отцу, что я усердно трудилась. А то огорчится. Она вышла из кабинета, не оглядываясь, оставив за собой господина Фарнсби, который всё ещё сидел, уставившись в одну точку, и медленно вытирал платком вспотевшее пенсне. В коридоре, в прохладной полутени, Алиса на секунду задержалась. В ушах ещё стояла гробовая тишина, последовавшая за её словами. На губах — привкус горькой победы. Маленькой, ядовитой, никому не нужной. Она ткнула «вопросом», как шилом, в надутую важностью непробиваемую стену. И стена… дрогнула. Не обрушилась, нет. Но в ней появилась трещина. И сквозь эту трещину на мгновение повеяло ледяным, свободным ветром абсолютного презрения. Ей от этого стало не легче. После инцидента с Фарнсби день потерял остатки вязкой, предписанной структуры. Отец, конечно, не вызвал — такие мелкие стычки не доходили до его кабинета, тону в бюрократии недовольных гувернанток и репетиторов. Но атмосфера в особняке стала плотнее, как перед грозой, которую все чувствуют, но о которой молчат. Алиса отправилась в так называемую «малую библиотеку». Не парадный зал с позолотой и фолиантами для показа гостям, а комнатку на третьем этаже, куда сваливали книги, купленные по прихоти или вышедшие из моды. Здесь пахло не воском, а простой пылью и старой бумагой. Здесь был беспорядок, и это было прекрасно. Она провела пальцем по корешкам. «Основы менеджмента». «История рода фон Гросс в портретах». «Этикет высшего общества». Скука, обложенная в кожу. И тогда она её нашла. Неброский томик в потёртом переплёте. «Так говорил Заратустра». Не Ницше — какой-то популяризатор, сборник самых «вкусных» цитат, изданный для модных бездельников. Дверца в другой мир, сделанная из картона и дешёвой краски. Для Алисы этого было достаточно. Она устроилась в глубоком кресле у окна, поджав ноги, игнорируя то, что это «портит осанку». Открыла наугад. «Бог умер». Она замерла. Не от шока — от щекочущего холодка удивления. В их доме Бог не умирал. Он был таким же частью интерьера, как фамильный герб над камином: почтенный, удобный и абсолютно неживой. Его поминали в тостах и в осуждениях. А тут… такое заявление. Прямо. Без обиняков. Как её собственное про «престарелого мужа». Она читала дальше. Про «сверхчеловека». Не про супергероя в плаще, а про того, кто сам создаёт свои ценности. Кто говорит «я хочу» вместо «так принято». Кто смотрит в бездну, и бездна смотрит в него. Уголки её рта дрогнули. Какая наглость, — подумала она с восхищением. Какая прекрасная, бунтарская, честная наглость. И тут её взгляд упал на вензель на её жилете. v.G. Вечные ценности. Незыблемые устои. Традиция. «Вы должны стать теми, кто вы есть», — утверждала книга. А кем она была? Леди Алисой фон Гросс. Исчерпывающе. Больше ей быть не полагалось. Быть самим собой в этом доме означало идеально соответствовать шаблону. Любое отклонение — брак, который нужно устранить. Мысли текли, спутывались, цеплялись одна за другую. Это было не похоже на зубрёжку дат и формул. Это было как расчесывание колтуна в голове — больно, но после каждой прочёсанной пряди становится легче дышать. «То, что не убивает меня, делает меня сильнее». Она фыркнула. Вот уж точно. Её не убивала экономика Фарнсби. Значит, она делала её сильнее? Сильнее в чём? В умении терпеть невыносимое? Великое достижение. Но в другом смысле… Да. Каждая такая звенящая тишина после её дерзости, каждый испуганный взгляд репетитора — они закаляли что-то внутри. Не силу духа, нет. Скорее, твёрдость отчаяния. Уверенность в том, что этот мир — чужой. И если он чужой, то его правила можно не принимать близко к сердцу. Их можно изучать, как изучают повадки опасного зверя, чтобы выжить. Она закрыла книгу, прижала ладони к гладкой обложке. Здесь, в пыльном кресле, под косым лучом осеннего солнца, она чувствовала себя не наследницей династии. Она чувствовала себя заговорщиком. Сообщником каких-то давно мёртвых безумцев, которые имели наглость ставить под сомнение всё. Это было страшно. Страшнее, чем гнев отца. Потому что это подрывало сами основы её вселенной. Если нет Бога, традиций, «так принято» — то что остаётся? Только она. Голая, без инструкций. И в этом ужасе таился странный, запретный восторг. Как будто ей впервые дали в руки не выверенный, безопасный инструмент, а острый, незаточенный нож. Им можно было пораниться. Но им можно было и… резать. Шаги в коридоре заставили её вздрогнуть. Быстрые, лёгкие — горничная. Алиса мгновенно сунула книгу за спинку кресла и схватила первую попавшуюся с полки — «Основы международного права». Дверь приоткрылась. — Леди Алиса? Ваша мать просит вас к ней. К вам портниха. — Сейчас, — отозвалась Алиса ровным голосом, вставая и отряхивая несуществующую пыль с юбки. Она вышла, бросив последний взгляд на кресло, где между обивкой и стеной прятался томик с взрывоопасными мыслями. Уголок картонной обложки торчал, как намёк, как пощёчина всему этому благополучию. На лице у неё было привычное, вежливое отсутствие выражения. Но внутри, на месте сегодняшней тоски, теперь горела маленькая, неугасимая искра. Не ответа. Вопроса. «А что, если всё — не так?» И этого вопроса, оказалось, было достаточно, чтобы твидовый жилет с фамильным вензелем вдруг стал ощущаться не как доспехи, а как тесная, нелепая униформа клоуна в цирке, который давно перестал быть смешным. Гостиная матери была другой планетой. Не тяжёлая, мужская серьёзность кабинетов отца, а лёгкий, воздушный мирок, построенный на сплетнях, тенденциях и тончайших оттенках лака для ногтей. Здесь пахло дорогими духами, воском для паркета и слабым, но постоянным запахом тревоги — тревоги пропустить нужное событие или надеть не тот оттенок. Мама Алисы, Элеонора фон Гросс, обычно звезда глянца и желанная гостья всех приёмов, сейчас напоминала суетливую наседку. Она металась между тремя манекенами, на которых болтались отрезки ткани — образцы дорогущего шёлка. Её пальцы, унизанные кольцами, нервно перебирали жемчужное ожерелье. — О, боже, Алиса, наконец-то! — она взвизгнула, не глядя на дочь. — Этот бал так важен. Пироговы будут, а у них этот… новый протеже, из очень старой семьи, ты понимаешь. Ты определённо должна блистать. — Она приложила к манекену один лоскут, потом другой, её лицо искажалось мукой выбора. — Какой бы цвет? Голубой? Или бирюзовый? И жемчуг. Да, несомненно, жемчуг. Он такой… смиренный и богатый одновременно. Алиса остановилась на пороге, наблюдая за этим спектаклем. Грусть, острая и внезапная, кольнула её под рёбра. Не из-за платья. Из-за этого лихорадочного, абсолютно серьёзного погружения в ничто. Из-за того, что «блистать» для её матери означало быть правильно упакованным товаром на полке. Она грустно покачала головой, и её голос прозвучал плоским, безжизненным контрапунктом материнской истерике: — А почему не розовый? И кеды? Элеонора, не сразу поняв сарказм, на автомате быстро выпалила: — Розовый был трендом два сезона назад! Его теперь носят только нувориши из южных провинций! — И тут она умолкла. Её брови, выведенные самой дорогой визажисткой города, поползли вверх. Осознание медленно проступало на её лице, как пятно на дорогой ткани. Дочь… сделала вызов? Не грубость, не истерику — холодный, насмешливый выпад. Алиса и не думала отступать. Она сделала шаг вперёд, её глаза, холодные как лёд на зимнем пруду, скользнули по «голубому» и «бирюзовому». — Разумеется, — согласилась она с убийственной вежливостью. — Розовый не подчеркнёт твоих бриллиантов. Они просто размоются на нём. — Пауза. Она наклонила голову, будто вникая в глубокомысленный тезис. — Ты же себе выбираешь платье? Вопрос повис в воздухе, острый и неудобный, как забытая на стуле булавка. Мать отмахнулась, её жест был полон раздражённого пренебрежения. В её мире не было места такой прямолинейности. — Нет, конечно! Что за глупости! Я выбираю его для тебя, моя принцесса. Ты будешь самой прекрасной. «Моя принцесса». Слово, которое должно было звучать нежно, пахло нафталином и пылью кукольного домика. Алиса не моргнула. Логика была её последним и самым надёжным оружием в этом доме иллюзий. — Тогда, — произнесла она чётко, отчеканивая каждое слово, — я не слышала в твоих словах вопросительной интонации. Ты не спросила: «Какой цвет тебе нравится, Алиса?» Ты сказала: «Ты должна блистать в голубом или бирюзовом». Это не выбор. Это — объявление. Элеонора фон Гросс застыла. Кольца на её пальцах перестали блестеть — казалось, даже они потускнели от этой ледяной струи правды. Она смотрела на дочь не с гневом, а с ошеломлённым, почти животным непониманием. В её вселенной дочери должны были трепетать от возможности надеть новое платье. Они не должны были… анализировать. Наступила тяжёлая, густая тишина. Шум города за тройными стёклами окон не долетал сюда. Было слышно только тиканье хрустальных часов в форме лебедя на камине. — Алиса, милая, — наконец произнесла мать, и её голос стал искусственно мягким, сиропным. — Ты просто устала от уроков. Пойди, отдохни. Я сама всё решу. Ты же доверяешь моему вкусу? Это был не вопрос. Это была команда, завёрнутая в шёлк. Отступление с сохранением лица. Мой мир слишком хрупок для твоей логики. Уйди и не порть. Алиса медленно кивнула. Не в знак согласия. В знак того, что поняла правила этой маленькой, жалкой игры. — Как скажешь, мама. Она развернулась и вышла из гостиной, оставив мать наедине с манекенами, жемчугом и грохочущей тишиной её собственной пустоты. В коридоре Алиса прислонилась к прохладной стене, закрыв глаза. Она не чувствовала победы. Она чувствовала ту же тоску, что и в кабинете у Фарнсби, только теперь она была приправлена лёгкой, едкой горечью. Она только что доказала, что её мать видит в ней манекен. И что это знание ничего не меняло. Абсолютно. Голубой или бирюзовый? Какая разница. Её уже одели в невидимый, но куда более прочный твидовый жилет ожиданий. И снять его оказалось гораздо сложнее, чем просто задать правильный вопрос. Семейный обед у фон Гроссов был не приёмом пищи, а еженедельным инспекционным смотром. Ритуалом якобы фамильной близости, отточенным до механического совершенства. Стол в столовой был длинным, как взлётная полоса, покрытой безупречной скатертью, на которой ни одна складка не смела возникнуть без санкции. Серебряные приборы лежали под одним углом к краю тарелки. Хрустальные бокалы сверкали стерильным, безжизненным блеском. Воздух пахлёгким ароматом запечённого мяса, трюфелей и тишиной, купленной по высокой цене. Во главе стола восседал Отец. Не «папа». Именно Отец. Людвиг фон Гросс. Его присутствие не заполняло комнату — оно её определяло, как стальной каркас определяет форму здания. Он не смотрел на них — он осуществлял надзор. Его движения были редкими, экономными, лишёнными намёка на суету. Алиса заняла своё место слева от него. Она не сутулилась. Не играла приборами. Её поза была безупречной, выученной с того момента, как она смогла сидеть на стуле. Уважение здесь не декларировалось. Оно было вколочено в сам фундамент, как картуш с именем фараона в пирамиду. Бунтовать против него вслух было не то что немыслимо — это было структурно невозможно. Это значило бы отрицать законы физики своего собственного существования. Мать сидела напротив, уже преобразившаяся из суетливой наседки обратно в ледяную светскую статую. Она изредка бросала на Алису взгляды, в которых читалась лёгкая, затаённая обида — как на дорогую вазу, которая чуть не упала, но, слава богу, нет. Первые блюда были съедены в молчании, нарушаемом только тихим звоном фарфора. Потом Отец положил вилку, и этот звук, тихий, как щелчок выключателя, заставил всех внутренне выпрямиться. — Алиса, — произнёс он. Голос был негромким, ровным, лишённым тембра. Он не спрашивал. Он констатировал факт начала процедуры. — Господин Фарнсби сообщил о досрочном завершении сегодняшнего занятия. Он отметил твою… «живую дискуссию». В этих словах не было упрёка. Была констатация данных к размышлению. Алиса почувствовала, как мышцы спины сами собой напряглись ещё сильнее. — Дискуссия предполагает обмен мнениями, отец, — ответила она, глядя на свой бокал. Её собственный голос звучал удивительно похоже — плоский, вежливый, лишённый всякого намёка на ту язвительность, что была утром. — У господина Фарнсби было мнение о фискальной политике. У меня — вопрос о её практическом применении. Обмен не состоялся. Отец помедлил, его палец медленно провёл по ножке бокала. — Практическое применение экономики — это устойчивость семьи. То, что позволяет тебе сидеть за этим столом, — сказал он. И это была не мораль, а техническое пояснение. Как инструкция к механизму. — Твои вопросы должны быть направлены на понимание механизмов, а не на их отрицание. «Отрицание». Он уловил суть, даже не слышав её циничной реплики про «престарелого мужа». Он увидел направление вектора её мысли. И перенаправил его, как инженер перенаправляет поток. — Я понимаю, — сказала Алиса. И это была правда. Она понимала прекрасно. Понимала, что её вопрос был снарядом, выпущенным не в того противника. Фарнсби был мишенью. Система — нет. — Элеонора, — Отец перевёл взгляд на жену, закрывая тему Алисы как несущественную. — Бал у Пироговых. Ты определилась с цветом платья для Алисы? Мать слегка оживилась. — Бирюзовый, дорогой. С жемчугом. Это подчеркнёт её глаза и будет гармонировать с фамильными сапфирами. Отец кивнул. Одобрил. Как утверждает отчёт. — Хорошо. Проследи, чтобы причёска была сдержанной. Не эти современные небрежности. — Разумеется, милый. Алиса резала идеальный кусочек мяса. Ни одна жилка не сопротивлялась лезвию ножа. Она чувствовала, как её собственное «я», та искра сарказма и вопросов, которую она лелеяла в библиотеке, здесь, за этим столом, становится таким же — идеально приготовленным, мягким, безвкусным. Её бунт глох, упираясь в эту непроницаемую, рациональную стену отцовского авторитета. Она не могла ему хамить. Не потому что боялась. А потому что это было бы бессмысленно. Как кричать на алгоритм. Он бы просто скорректировал параметры. Возможно, увеличил бы часы занятий с Фарнсби. Или отменил бы её редкие выезды в город. Без гнева. Без эмоций. Как исправление ошибки в расчётах. Обед продолжался. Говорили о новом контракте семьи в порту, о политических новостях, которые могли повлиять на рынки. Слово «долг» повторялось чаще, чем «семья». Алиса молчала, исполняя свою роль аудитории. Она смотрела на отца, на его каменный профиль, и впервые не как на тирана, а как на пленника. Пленника той же системы, которую он олицетворял. Его свобода заключалась лишь в том, чтобы быть её самым совершенным и безжалостным исполнителем. И тогда она поняла самую страшную вещь. Чтобы сбежать, недостаточно просто захотеть. Нужно перестать быть частью этого механизма. А для этого нужно сначала понять, как он устроен. Не для того, чтобы служить ему лучше. А для того, чтобы найти в нём слабое звено. Она отпила воды. Вода была идеальной температуры. Безвкусной. Чистой. Как всё в этом доме. Бунт не умер. Он просто ушёл вглубь, превратившись из дерзкой реплики в холодное, расчётливое намерение. Она будет учиться. Всему. Даже этой проклятой экономике. Но не для них. Для себя. Чтобы когда-нибудь найти ту единственную точку опоры, с которой можно перевернуть этот идеально отлаженный, бесчеловечный мир. Или хотя бы выскользнуть из него, не разбившись. Алиса покинула стол с тихим, едва слышным «прошу прощения» — не за что-то конкретное, а за сам факт своего движения, нарушающего статику ритуала. Её шаги по паркету восточного крыла были беззвучны, как у призрака, который всё ещё вынужден обитать в этих стенах. Она пыталась отвлечься. Сконцентрироваться на чём-то простом, механическом, не требующем эмоций. Роллс-Ройс или Майбах? Завтра поездка в город, к дантисту (ещё одна обязательная точка на карте её существования). Вопрос выбора автомобиля был одним из немногих, где у неё теоретически было слово. Теоретически. Роллс — классика, тяжёлый, неповоротливый символ статуса. Как этот особняк. В нём чувствуешь себя музейным экспонатом за бронированным стеклом. Майбах — новее, чуть агрессивнее, но всё та же подавляющая роскошь. Шумит меньше. Отец иногда хвалил его инженерные решения. Но это было сложно. Потому что «иногда» — ключевое слово. Отец был непредсказуем не в гневе, а в своих холодных, необъяснимых предпочтениях. Он мог в один день одобрить выбор Майбаха как «разумную современность», а в другой — увидеть в нём «недостаток уважения к традиции», если его собственное настроение склонялось к консерватизму. Его желания не были капризами — они были непроявленными директивами, и угадать их версию сегодня было игрой с отрицательной суммой. Рисковать не стоило. Лучше всего было предоставить выбор водителю. Или промолчать, чтобы отец, если вспомнит, отдал распоряжение сам. Так было безопаснее. Меньше шансов совершить «ошибку». Впрочем… — мысль её, отточенная постоянным анализом, продолжила путь. Секвестр санкций удалось избежать. Значит, буря миновала. Она мысленно перевела эмоциональную лексику («буря», «пронесло») на язык отцовских отчётов. Да, сегодняшняя «дискуссия» с Фарнсби не повлекла за собой рестриктивных мер. Не отменили поездку. Не посадили нового, ещё более скучного репетитора для дополнительных часов. Система восприняла инцидент как локальный сбой, не угрожающий работе всего контура. Фарнсби оказался достаточно умен (или напуган), чтобы не раздувать историю. Или Отец счёл её замечание несущественным на фоне более важных дел — того самого бала. Спасибо Пироговым с их нелепым балом, — подумала она с горькой, внутренней усмешкой. Их предстоящее светское ничтожество оказалось полезным буфером, поглотителем родительского внимания. Пока мать суетилась с тканями, а отец рассчитывал политические дивиденды от присутствия, на неё, Алису, просто не было времени обращать пристальное внимание. Она была проектом, который сейчас находился в фазе «подготовка к презентации». А на проекте в такой фазе обычно не ставят эксперименты — его готовят по утверждённому плану. Она остановилась у высокого окна в конце коридора. За свинцовыми переплетами рамы вечерний Масгранд зажигал первые огни. Отсюда, с этой высоты и сквозь это толстое стекло, город казался не живым организмом, а схемой, чертежом. Красивым, далёким и абсолютно беззвучным. Роллс или Майбах? Какая разница. Оба везут по одному и тому же маршруту. Из золотой клетки особняка — в позолоченную клетку клиники, салона, светского мероприятия. И обратно. Она приложила ладонь к холодному стеклу. От её тепла на мгновение появилось мутное пятно. Она смотрела на него, а не на город. На этот слабый, временный, живой след, который через секунду исчезнет без следа. Ощущение было знакомым. Таким же мимолётным было и чувство удовлетворения от её утренней дерзости. Таким же недолгим — острый интерес от прочитанной в библиотеке фразы. Всё растворялось в идеальной, стерильной атмосфере этого дома. Как это пятно на стекле. Но что, если… что если не останавливаться? Что если создавать эти «пятна» снова и снова? Не для того, чтобы изменить стекло, а чтобы… напомнить себе, что ладонь — тёплая. Что она вообще существует. Она отдернула руку, сунула её в карман юбки. Завтра Майбах. Она решала. Просто так. Незначительный, тихий акт неповиновения, о котором, скорее всего, никто даже не узнает. Риск минимален. А выигрыш… Выигрыш — в самой возможности решить. Она развернулась и пошла к своим покоям. Её лицо снова было гладким, спокойным, правильным. Но внутри, там, куда не проникал взгляд отца, матери или прислуги, уже зрел крошечный, твёрдый кристалл нового решения. Вечер наступал, натягивая на Масгранд синий бархат ночи, расшитый огнями. В особняке фон Гросс царила предпраздничная лихорадка тишины — самое страшное напряжение выражалось в идеальной, беззвучной слаженности. Алиса стояла посреди своей гардеробной, превратившейся в операционную. Она была живым манекеном. Горничные, бесшумные как тени, кружили вокруг, закрепляя последние шпильки в сложной причёске, поправляя складки бирюзового шёлка. Платье было прекрасным. Холодным, тяжёлым, как кольчуга. Жемчуг, фамильные сапфиры в ушах и на шее — холодные точки тяжести. В зеркале отражалась не она. Отражался проект «Леди Алиса на балу». Идеальный, безупречный, безжизненный. Она поймала свой собственный взгляд в отражении. В глубине этих подведённых, будто бы заинтересованных глаз, всё ещё тлела та самая искра — не бунта, а наблюдения. Сегодня она была не участницей, а антропологом, отправляющимся на полевое исследование племени под названием «элита». Мать ворвалась в последний раз, вся — блеск и нервный трепет. — Не двигайся так резко! Шов! Жемчуг! — она поправила прядь, её пальцы дрожали. — Ты будешь совершенна. Помни, с Пироговым-младшим нужно быть… заинтересованной, но недоступной. Он должен захотеть сделать шаг, но не быть уверенным. — Как на аукционе, — тихо произнесла Алиса, глядя в зеркало на мать. — Дать понюхать товар, но не дать потрогать. Элеонора замерла, её лицо на секунду исказилось гримасой — между ужасом и восхищением тем, как точно дочь схватила суть. — Алиса! — выдохнула она, но не стала развивать. Время для нотаций вышло. Проект нужно было представлять. Лимузин был чёрной лаковой гробницей на колёсах. Внутри пахло кожей, хлоркой и страхом — страхом испачкаться, сказать что-то не то, выйти из роли. Отец, в идеальном фраке, был похож на памятник самому себе. Мать — на дорогую фарфоровую куклу в коробке. Алиса сидела между ними, чувствуя, как жемчуг впивается в кожу. Особняк Пироговых встретил их водоворотом света, музыки и приторного запаха цветов, смешанного с дорогим парфюмом и подспудным — потом. Все здесь сияли. Улыбки были выверены, поклоны — отточены. Алису тут же вовлекли в этот водоворот. Её представляли, ею восхищались, с ней говорили о погоде, политике (осторожно) и искусстве (поверхностно). Она отвечала. Её улыбка была безупречна, реплики — умны и безопасны. Она «блистала», как того и хотели. Она ловила на себе взгляды мужчин — оценивающие, жадные — и взгляды женщин — ревнивые, изучающие. И она видела. Видела, как за улыбкой сенатора мелькает усталость и презрение. Как молодой наследник, только что любезничавший с ней, через пять минут грубо щипает за ляжку проходящую официантку. Как две дамы, обсуждающие благотворительность, тут же переходят на злобный шёпот о третьей. Её первая тайная победа: она видела каркас, на который натянута эта красивая ткань. И каркас был ржавым. Потом были танцы. С Пироговым-младшим — неловким, надутым, пахнущим дешёвым одеколоном и страхом не оправдать ожиданий отца. Его рука на её талии была влажной. Она вела его лёгким движением, будто отводя шахматную фигуру, и думала о том, что через год, может, эта рука будет иметь на неё право всегда. От мысли стало не тошно, а пусто. Как будто внутри выключили свет. Именно это ощущение внутренней темноты заставило её отступить. Под предлогом жары, поправить макияж. Она скользнула из зала в боковую галерею, где было тише, полутемно и пахло старыми книгами и пылью. Она шла, почти бесшумно ступая по паркету, слушая, как за стеной грохочет фальшивое веселье. И тогда она услышала. Сначала приглушённый смешок — женский, нервный. Потом мужское бормотание, пьяное, настойчивое. Звуки доносились из-за тяжёлой портьеры, скрывавшей нишу под лестницей. Алиса замерла. Не из стыда. Из острого, хищного любопытства. Она приоткрыла тяжелую складку ткани на сантиметр. В тусклом свете, падающем сверху, она увидела его. Гостя, только что громко рассуждавшего о морали и семейных ценностях за бокалом шампанского. Его фрак был расстёгнут, лицо раскраснелось. Он прижимал к стене молоденькую горничную в кружевном переднике. Девушка отворачивалась, её плечи напряжённо подняты, но она не кричала. Она знала своё место лучше, чем кто-либо на этом балу. — Ну же, перестань, я тебе потом… — сипел мужчина, его руки ползали по её бёдрам. Алиса не дышала. Она не чувствовала отвращения. Она чувствовала прозрение. Вот он. Настоящий, не приглаженный цинизм этого мира. Он не прятался в кабинетах за скучными цифрами, как у отца. Он был здесь — пьяный, потный, похотливый, и у него не было даже необходимости скрываться. Потому что горничная не считалась за человека, которая могла бы что-то рассказать. А если бы и рассказала — ей бы не поверили. Это было не «некрасиво». Это было банально. Так банально, что стало даже скучно. И в этой банальности крылась вся суть. Их мир, мир блестящих балов и разговоров о высоком, держался на этом — на тихом, привычном, повседневном похабстве. Она отпустила портьеру. Звуки за тканью стали невыносимо пошлыми. Она развернулась и пошла прочь, её бирюзовое платье шуршало в полутьме. Когда она вернулась в зал, её улыбка стала ещё более безупречной, глаза — ещё более блестящими и пустыми. Она поймала взгляд матери, которая сияла от гордости. Поймала взгляд Пирогова-старшего, оценивающе кивавшего в её сторону отцу. Теперь она знала цену этому блеску. Цену этому кивку. Бал достиг своего ритуального пика — благотворительного аукциона. Но не картин или безделушек. Здесь продавали впечатления. Ужин со знаменитостью. Полет на истребителе. И, как венец циничного благородства — танец с юными дебютантками. Ведущий, томный баритон с платиновыми зубами, объявил: — А теперь, дамы и господа, жемчужина нашего вечера! Танец с очаровательной леди Алисой фон Гросс! Все средства — в фонд поддержки… — он назвал что-то благозвучное и размытое, вроде «наследия исторического центра». Глаза зала обратились к ней. Десятки пар глаз — жадных, оценивающих, завистливых. Музыка сменилась — зазвучал томный, чувственный трек для contemporary dance. Тот самый, что она отрабатывала в стерильном спортзале, изучая «анатомию власти». Она вышла на импровизированный паркет в центре зала. Прожектор выхватил её из полумрака, превратив в единственный живой объект в музее восковых фигур. Бирюзовый шёлк заиграл под светом, жемчуг вспыхнул холодными бликами. В этой ослепительной луже света она на секунду почувствовала себя совершенно голой. А потом начался танец. И это было не исполнение. Это была демонстрация. Каждый жест, каждый изгиб, каждый взмах руки, который она когда-то намеренно искажала на пять градусов в пустом зале, теперь был выверен до миллиметра. Но не для тренера Холта. Для них. Она продавала не танец. Она продавала иллюзию. Иллюзию недоступной, идеальной, диковинной вещи, которую можно на мгновение «купить». Её тело, её единственная собственность, стало валютой на этом аукционе. Она ловила взгляды мужчин, видела, как они подсчитывают в уме не только деньги, но и что-то другое. Видела, как женщины сжимают губы, сравнивая её гибкость со своей. Чувствовала на себе тяжёлый, одобрительный взгляд отца — взгляд хозяина, чья лошадь лидирует на скачках. И внутри, под этим взглядом, под этими сотнями глаз, зрела не ярость, а ледяная ясность. Она танцевала среди них, но была отделена невидимой стеной из своего собственного презрения. Каждый поворот, каждое падение на колено и последующее, словно против воли, выпрямление — всё это было немым криком, который никто не слышал. Музыка нарастала. Она завертелась в финальной серии вращений, шёлк взвился вокруг неё облаком. В последний момент, замирая в идеальной позе, её взгляд, острый как бритва, проскёльзил по залу и на долю секунды зацепился за того самого гостя из-под лестницы. Он сидел, развалившись, с глупой улыбкой, и аплодировал громче всех. Её лицо не дрогнуло. Но где-то в глубине, в том самом месте, откуда когда-то вырвалось «пошла бы ты нахер», что-то окончательно затвердело, превратившись в алмазную, неразрушимую решимость. Аплодисменты прокатились волной. Фамильный сапфир на её шее колыхался в такт тяжелому дыханию. Ведущий выкрикивал суммы. Какой-то пожилой промышленник с глазами, как у старого карпа, победил. Ему вручили карточку — «сертификат» на один танец. Он гордо поклонился. Алиса, всё ещё стоя в луче прожектора, сделала безупречный реверанс в сторону покупателя. Улыбка на её губах была выверена, как баллистическая траектория. Внутри же была лишь тишина и кристальная пустота после свершившегося факта. Она только что была публично оценена, продана и оплачена. И все в зале, включая её родителей, видели в этом высшее признание её успеха. Когда она, наконец, вернулась к своему столику, мать сжала её руку. — Ты была божественна, дорогая! Просто божественна! Ты видела лицо старого Грубера? Он был сражён! — Да, — тихо согласилась Алиса, отпивая ледяной воды. — Сражён. Отец кивнул ей, и в этом кивке было больше, чем в любых словах матери: «Хорошая работа. Актив себя оправдал». В лимузине, по дороге домой, никто не говорил. Мать дремала, счастливо уставшая. Отец смотрел в темноту за окном, обдумывая, вероятно, политический капитал, приобретённый сегодня. Алиса сидела, чувствуя, как жемчуг и сапфиры давят на кожу, будто вдавливая её обратно в форму. Она смотрела на мелькающие огни города, но видела не их. Она видела пьяное лицо под лестницей и восторженное лицо старика Грубера. Они сливались в одно — лицо мира, в котором ей предстояло жить. Особняк встретил их спящей, гнетущей тишиной. Алиса поднялась в свои покои, позволила горничным снять с себя доспехи из шёлка и драгоценностей. Когда осталась одна, в простом халате, она подошла к зеркалу. Лицо было бледным, с тщательно смытым макияжем. В глазах не было ни блеска, ни усталости. Было знание. Она потрогала своё отражение в стекле. Холодное. Гладкое. Непробиваемое. Бал кончился. Блеск погас. Утро после бала в особняке фон Гроссов наступало с той же безмятежной тишиной, что и всегда, будто ночной спектакль с блёстками, шампанским и продажей дочери с молотка был всего лишь дурным сном. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь тяжёлую портьеру, лежал на паркете ровной, пыльной дорожкой. Ничто не напоминало о вчерашнем — кроме лёгкой тяжести в уголках глаз Алисы и нового, стального стержня внутри. Она спустилась к завтраку, уже одетая не в «униформу», а в свой чёрный спортивный костюм — её личные доспехи. Отец за столом читал финансовые отчёты на планшете, мать смотрела в окно, медленно помешивая ложкой в пустой чашке — признак похмелья от вчерашних эмоций, а не алкоголя. — Доброе утро, — сказала Алиса, садясь. Её голос был ровным, но в нём не было вчерашней ледяной вежливости. В нём была… лёгкая, едва уловимая занозность. — Доброе, дорогая, — пробормотала мать, не отрывая взгляда от сада. — Ты вчера была превосходна. Пироговы в восторге. Отец кивнул, не глядя. Оценка принята к сведению. Тема закрыта. — Водитель будет у подъезда в десять. Майбах. Алиса отломила кусочек круассана, не сводя с отца глаз. — Надоел Майбах. Скучный, как этот завтрак. Я хочу на Ламборгини. Тишина стала густой, как холодец. Отец медленно поднял глаза от планшета. Не удивлённые. Оценивающие. Мать обернулась, её лицо выражало чистый, неподдельный ужас. — Алиса, что за вздор! — выдохнула она. — Это же вульгарно! Кричаще! Что подумают люди? — А мне что, с ними дружить? — парировала Алиса, отводя взгляд к матери на секунду, прежде чем снова впиться в отца. Отец положил планшет. Звук был тихим, но весомым. — Ламборгини — машина для выскочек, Алиса. Для нуворишей и футболистов, которым нечего больше доказать. Это не наш стиль. Мы не покупаем внимание, мы его принимаем как должное. Алиса усмехнулась — коротко, беззвучно. — И что? Мне нравятся футболисты. По крайней мере, они не притворяются, что имидж для них ничего не значит. А на их машинах — весело. — Алиса! — вскрикнула мать, будто дочь призналась в одержимости дьяволом. Алиса встретила её взгляд. В её глазах не было вызова. Была упрямая, простая констатация факта, как у трёхлетнего ребёнка, требующего конфету. — Мне всё равно. Мне нравится. Я хочу. — Она сделала паузу, давая словам осесть. — Вчера я танцевала, как вы хотели. Блестела, как вы хотели. Даже… продалась с аукциона, как вы хотели. — Она не повышала голос, но каждое слово било точно в цель. — Сегодня я хочу поехать к зубному на Ламборгини. Это не просьба. Это — я хочу. Отец не реагировал на всплеск. Его пальцы постукивали по столешнице. — Ты представляешь её стоимость? Один такой каприз — и половина годового содержания нашего парка машин. Вопрос был не о деньгах. Это был тест. Проверял, понимает ли она ценность ресурсов, или её бунт — просто инфантильная вспышка. Алиса наклонила голову, её взгляд стал острым, почти колющим. — А это тебя когда-нибудь останавливало? Когда ты хотел чего-то по-настоящему? Воздух в столовой, казалось, вымер. Мать замерла с открытым ртом. Даже отец на секунду потерял свою непроницаемую маску. В его глазах мелькнуло нечто — не гнев, а скорее переоценка. Он недооценил её. Она говорила не как избалованный ребёнок, а как… как он сам. Она била в самую суть: фон Гроссы брали то, что хотели. Всегда. Вопрос был лишь в целесообразности. Он откинулся на спинку стула, его лицо снова стало непрочитаемым. — Ты вчера хорошо выполнила свою роль. Очень хорошо. — Он сделал паузу, давая этим словам обрести вес. Это была не похвала, а констатация баланса. — Поэтому сегодня — уступка. Один раз. Ты поедешь на Ламборгини. И ты сама убедишься, почему это ошибка. Шум, внимание толпы, полная непрактичность. Это игрушка, Алиса. А мы — не дети, чтобы играть в игрушки на людях. Алиса не стала спорить. Она кивнула, взяв свой бокал с апельсиновым соком. — Как скажете. — В её тоне не было покорности. Было принятие условий игры. Он дал ей возможность доказать, что она ошибается. Она же видела в этом шанс доказать обратное. Или, как минимум, насладиться самой возможностью ошибаться по-своему. Когда она вышла на подъезд и увидела жёлтого зверя, её губы тронула не улыбка, а оскал — быстрый, хищный, только для себя. Машина не появилась из воздуха. Она появилась потому, что она, Алиса, этого захотела и сумела это аргументировать на их же языке — языке сделок и демонстрации силы. Рёв двигателя, вдавливающий в кресло, был для неё не просто звуком. Это был голос её воли, наконец-то получивший право на один, короткий, оглушительный вопль. Ламборжини ревел под её ногой, но управление оказалось тяжёлым, нервным, почти враждебным. Это была не машина, а дикий зверь на поводке. И она чувствовала себя не хозяйкой, а нелепой девочкой, нарядившейся в чужую, слишком большую шкуру. Они выехали из квартала особняков в более оживлённые районы. И тут её взгляд, обычно скользящий по миру как по схеме, начал застревать на деталях. На домиках. Не на величественных фасадах, а на тех самых, в «среднем» Масгранде. Скромных, приземистых, с черепичными крышами. С белыми заборчиками, которые можно было перекрасить самому, если захочется. С аккуратными, чуть неровными газончиками, где рос не идеальный английский газон, а простая трава и пара кустов сирени. И на них. На них. Пластиковый гном с загадочной улыбкой, придерживающий тачку. Розовый фламинго на одной ноге, уже выгоревший на солнце. Дешёвые, крикливые, безвкусные — и от этого невероятно, до боли живые. В одном из окон она увидела женщину, вытирающую пыль с подоконника. Простое, будничное движение. В другом — мужчину, который пил кофе, глядя в свой маленький палисадник. Никакой прислуги. Никакого надзора. Только они и их пространство, которое они сами создали, каким бы неидеальным оно ни было. И её пронзило. Острая, физическая, почти тошнотворная волна зависти. Не к вещам. К этой убогой, с их точки зрения, нормальности. К праву на безвкусицу. К праву на частную, мелкую, никому не интересную жизнь. К возможности просто быть, а не соответствовать. Она засмотрелась. На этот жёлтый фламинго. На трещинку в тротуаре. На всё то, что было так далеко от её стерильного, безупречного мира. И в этот момент острая тоска сжала горло, а перед глазами поплыли предательские блики. Она не заметила, как её нога, судорожно сжавшаяся от этого внутреннего спазма, нажала на педаль газа сильнее, чем нужно. Слишком сильно. Ламборжини, и так нервный, рванул вперёд с коротким, яростным рыком. Водитель-телохранитель, ехавший сзади на Майбахе, отчаянно сигналил. Алиса резко дёрнула руль, чтобы избежать столкновения с выезжавшим грузовичком. Шины взвыли. Ярко-жёлтый бок скользнул по выступу бордюра с сухим, сокрушительным скрежетом, от которого сжались зубы у всех в радиусе ста метров. Машину развернуло и швырнуло в уличный фонарь. Удар. Глухой, дорогой, окончательный. Воздушная подушка хлопнула, обрушив на неё мир белой пыли и запаха сгоревшей пиротехники. Тишина. Потом звуки — сигналы, крики, рёв не заглохшего сразу двигателя. Алиса сидела, оглушённая, с переносицы по щеке стекала тёплая струйка крови, смешиваясь с белой пылью подушек. Она не чувствовала боли. Она смотрела через треснувшее лобовое стекло прямо на того самого пластикового гнома в палисаднике напротив. Он смотрел на неё своей глупой, вечной улыбкой. В голове гудело только одно: «Я разбила игрушку. И мне плевать на игрушку. Я хочу этого гнома».
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник