/
Практикантом быть непросто. За последние долгие четыре месяца эти три слова в одном предложении звучали слишком часто. При каждом удобном случае можно было услышать это выражение с выдохом и измученным закатыванием глаз. Даже сейчас, нервно постукивая по своей записной книжке автоматической ручкой и поглядывая на часы на стене, Оливер проклинал свои практики. Он мог бы быть дома, смотреть очередное отвратительное телешоу, есть чипсы и пить просроченный (всего лишь на один день, какая разница) сок. Но Олли все еще сидел у себя в кабинете и ждал последнего клиента. Практикантом быть непросто, но терпимо. Ему платят целых четыре доллара за сессию (а чаще вообще не платят) бедные студенты, которых он кое-как завлек в свой названный кабинет. Им являлась старая маленькая аудитория, которую студенты еще три года назад оприходовали: выкрасили стены в нежно-серый, притащили диван и кресло, поставили ползучие цветы и даже большое растение, напоминающее пальму. «Клиент» опаздывал на десять минут. Удивительно, впервые с их первой сессии. Он единственный из всех собранных «подопытных клиентов» посещал сессии на 100%. И единственный, кому они не помогали. На часах было уже без пяти четыре, когда Оливер отложил ручку, которую бессознательно крутил в пальцах последние минут пять, и позволил себе наконец-то признаться в том, что он, кажется, увяз. Три месяца. Восемьдесят семь дней терапии, двенадцать сессий по полтора часа и уйма дополнительных по полчаса, и Андреа Кими Антонелли, студент спортивного факультета с непробиваемой улыбкой и манерами человека, который точно знает что-то, чего не знаешь ты, и нулевой результат, как говорила статистика. Стабильно, без вариантов, уверенно нулевой результат. За это время у большинства студентов удавалось продвинуться гораздо дальше. И вот ведь парадокс — клиент с идеальной посещаемостью, ни одного пропуска, ни одного опоздания (сегодняшние десять минут Оливер решил считать исключением, подтверждающим правило), и при этом полное, абсолютное, клиническое отсутствие какого-либо прогресса. Оливер откинулся на спинку скрипучего кресла, уставившись в потолок, где трещина в штукатурке уже несколько недель рисовала ему очертания материка, напоминающего Австралию, и позволил себе ту степень честности, которую обычно приберегал для записей в личном дневнике, написанных глубоко за полночь после трех банок энергетика, в обнимку с учебником по общей психологии. Проблема была не в Кими. Вернее, не только в Кими. Проблема была в том, что Оливер каждый раз, ровно двенадцать раз подряд, покупался на этот спектакль. А это именно спектакль, по-другому не назвать! Оливер понял это недели три назад, где-то между обсуждением копинг-стратегий спортсменов в состоянии перетренированности и внезапным, совершенно неуместным замечанием Кими о том, что Выготский, вообще-то, критиковал подход Пиаже к эгоцентрической речи, и не кажется ли Оливеру, что в контексте командных видов спорта это обретает совершенно иное звучание? Оливер тогда чуть ручку не сломал. Потому что студенты спортивного факультета, во-первых, не читают Выготского, а во-вторых, не цитируют его в середине сессии, посвященной, мать его, преодолению тревожности перед соревнованиями. Кими просто развлекался. Оливер видел это, чувствовал это кожей, ловил этот взгляд — внимательный, цепкий, чуть насмешливый, возможно даже снисходительный. И каждый раз, каждый проклятый раз Оливер велся. — А ты знаешь, — говорил Кими, склонив голову к плечу с видом человека, собирающегося сообщить нечто вроде расписания работы столовой, — что некоторые исследования связывают рецидивирующие травмы с подавленной агрессией? Оливер знал. Конечно, он знал! Это была база, первый курс, введение в психосоматику, лекция профессора-как-его-там, которую Оливер прослушал дважды и законспектировал трижды. Но когда Кими произносил это своим ровным, чуть хрипловатым голосом, глядя прямо в глаза с выражением искренней заинтересованности, Оливер почему-то начинал объяснять. Раскладывать по полочкам, приводить примеры, цитировать те самые исследования, углубляться в детали, чувствуя себя при этом блестящим лектором, у которого нашелся наконец-то благодарный слушатель. И только через полчаса, выходя из кабинета и провожая взглядом широкую спину удаляющегося спортсмена, Оливер вдруг осознавал со всей отчетливостью: его только что использовали как аудиокнигу. При этом Кими не был агрессивным, не был пассивным, не был — о господи, Оливер перебрал уже все возможные терапевтические мишени — сопротивляющимся. Он был идеальным клиентом из учебника, если закрыть глаза на то, что учебник этот писал какой-то наивный оптимист, никогда не встречавший людей, которые умеют делать вид, что работают над собой с таким изяществом и артистизмом. Оливер подозревал, что Кими получает от этих сессий удовольствие. Не что-то вроде классического облегчения, понимания или, в конце-то концов, катарсиса. Он, блять, смотрел на этот цирк с игрой одного актера и наслаждался результатом манипуляций. Оливера бесило больше всего то, что он не мог это прекратить, пресечеть, остановить бесконечный поток интеллектуальной брани. Потому что каждый раз, когда Кими переводил разговор в очередное интеллектуальное русло, подсовывал очередной теоретический крючок, Оливер думал: а вдруг? Вдруг это и есть тот самый вход? Вдруг через эту дискуссию, через этот обмен мнениями он наконец-то доберется до сути? Кими, кажется, знал об этой его слабости. Знал, активно пользовался, да еще и с приторным удовольствием. Оливер вспомнил прошлую сессию, когда они говорили о спортивной идентичности, и Кими вдруг, совершенно между делом, обронил фразу о том, что иногда спортсмены после травм испытывают что-то вроде экзистенциального вакуума, потерю смыслов, и не кажется ли Оливеру, что логотерапия Франкла недооценена в работе с этой категорией клиентов? Оливер тогда подался вперед, чувствуя, как загораются глаза — вот оно, вот ключ, сейчас они копнут глубже, сейчас… А Кими посмотрел на часы, извинился и сказал, что время вышло, и ему очень жаль, но тренировка через час, и было невероятно интересно, правда, Оливер просто гениально все объясняет. И ушел, помахав рукой. А Оливер остался сидеть с открытым ртом и ощущением, что его только что блестяще, виртуозно, с хирургической точностью обвели вокруг пальца. Самое смешное и самое невыносимое во всей этой истории заключалось в том, что Оливер начинал подозревать Кими в вещах, которые сам же считал профессионально неприемлемыми для терапевта. В том, например, что Кими приходит сюда не за помощью, а за подтверждением собственного превосходства. В том, что его стопроцентная посещаемость — это не мотивация, а нарциссическая потребность быть лучшим даже в роли клиента. В том, что он, возможно, вообще не собирается ничего решать, потому что процесс для него важнее результата — процесс наблюдения за тем, как Оливер старается, выкладывается, ищет подход, а он, Кими, остается неуязвимым, непроницаемым, неуловимым. Оливер подумал о том, что, наверное, должен чувствовать себя оскорбленным. Должен злиться. Должен, может быть, даже выставить счет с пометкой «за интеллектуальные игры, в которые я, дурак, играю уже три месяца». Но вместо этого, пробиваясь сквозь раздражение и профессиональную гордость, царапавшую его изнутри острыми когтями, Оливер чувствовал азарт. Чистый, почти спортивный интерес человека, который наконец-то увидел задачу посложнее квадратного уравнения. Кими был головоломкой, сложным случаем, тем самым клиентом, про которых преподаватели говорят: «Вот если ты с таким справишься, считай, диплом у тебя в кармане». Можно называть как угодно, один хуй — тяжелейшая загадка, о которой приходится думать ночами и вспоминать посреди откровения другого студента. Попался в ловушку собственного любопытства, собственной гордости, собственного желания доказать — кому? Кими? Себе? Всему спортивному факультету вместе взятому? — что он может, умеет, справится. Дверь скрипнула. Оливер поднял голову, чувствуя, как внутри что-то переворачивается и встает в стойку смирно. На пороге стоял Кими. Опоздавший на пятнадцать минут, чуть запыхавшийся, с влажными после душа волосами и этой своей полуулыбкой, которая могла означать все что угодно — от извинения до насмешки. — Прости, — сказал Кими, прикрывая за собой дверь с той аккуратной осторожностью, которая была в нем самой обманчивой чертой. — Тренер задержал, мы… типа ошибки разбирали. Сейчас он говорил сбивчиво, с переменными выдохами сквозь зубы и явным итальянским акцентом. Оливер знал, что такая простота точно пропадет через двадцать минут сессии. — Ничего страшного, — ответил Оливер, чувствуя, как губы сами складываются в ответную улыбку — вежливую, профессиональную, и, кажется, фальшивую. Оливер кивнул на кресло, наблюдая, как Кими опускается в него с той расслабленной грацией, которая бывает только у людей, чье тело — рабочий инструмент, и чья уверенность в этом теле граничит с совершенством. Кими откинулся на спинку, закинул ногу на ногу и посмотрел на Оливера с выражением вежливого ожидания, которое за три месяца уже выучилось Оливером наизусть до мелких деталей: чуть приподнятая левая бровь, уголки губ, тронутые намёком на улыбку, и глаза — слишком внимательные, слишком изучающие для человека, который пришёл говорить о своих проблемах. — Как прошла неделя? — спросил Оливер, открывая записную книгу с таким видом, будто этот вопрос всё ещё имел значение. Знает он, как все прошло. — Насыщенно, — Кими потянулся, хрустнув плечом с тем особым звуком, от которого у Оливера каждый раз немного сводило зубы. — Тренер сказал, что у меня регресс в технике. Говорит, я стал слишком жёстким, зажатым, как будто не доверяю своему телу. Оливер сделал пометку в книге, чувствуя, как внутри загорается маленький, уже привычный сигнал тревоги. Слишком прямой запрос. Слишком удобная формулировка. Слишком идеально для начала сессии. Это станет лазейкой для Кими — избежит вопроса, переведет тему. Зачем Оливер каждый раз не пытается это изменить? — И как ты это объясняешь? — Понятия не имею, — Кими пожал плечами, и этот жест был таким открытым, таким искренним, что Оливер на секунду забыл дышать. — Я же к тебе за этим и прихожу, Олли. Олли. Оливер ненавидел, когда его так называли, особенно Кими. Ладно родители или близкие друзья, но из уст Кими это звучало как фамильярность пополам с насмешкой. Гадство, одним словом. Они говорили о телесных зажимах, страхах, которые живут в мышцах. О том, как травмы прошлого оставляют следы в настоящем. Оливер задавал вопросы, Кими отвечал — развёрнуто, подробно, с идеальной структурой, будто читал лекцию первокурсникам. И каждый ответ был правильным. Каждый ответ был тем, что Оливер хотел услышать. Каждый ответ не стоил ровным счётом ничего, потому что за ним не стояло ни грамма настоящего чувства. Только пересказ чужого опыта своими словами на языке начитанных студентов. И Оливер, чёрт бы его побрал, снова в это врубался. Снова кивал, снова поддакивал, снова чувствовал себя гениальным терапевтом, который наконец-то нащупал нужную ниточку. А потом Кими посмотрел на часы — прошло всего двадцать минут, а казалось, что все пятьдесят — и спросил: — Слушай, а ты читал последние исследования по телесно-ориентированной терапии у спортсменов? Я тут наткнулся на статью, где рассказывается, что подавленные эмоции могут формировать мышечный панцирь, который не снимается стандартными методами релаксации, потому что он, по сути, является компенсаторным механизмом для поддержания иллюзии контроля в условиях хронической неопределённости. Оливер замер. Ручка в его пальцах остановилась ровно на полпути к очередной записи. Какие, к чёрту, последние исследования? И откуда, мать его, студент спортивного факультета, который полчаса назад мямлил про ошибки на тренировке с итальянским акцентом, знает про мышечный панцирь и хроническую неопределённость? И выдает все эти сложнейшие термины на идеально чистом английском без запинки? — Интересная мысль, — выдавил Оливер, чувствуя, как где-то в глубине сознания загорается красная лампа с надписью «ты снова попался, лох». — Откуда ты… — Да так, — Кими отмахнулся с видом человека, который случайно процитировал Вадима Зеланда в разговоре о приснившемся сне. Хотя Оливер не удивится, если Кими упомянет трансферинг реальности в контексте спорта — просто не дай бог он до этого додумается. — Пролистывал на досуге. Ты же знаешь, у спортсменов много свободного времени между… accidenti, come è in inglese… А, точно, тренировками. Итальянский, ну конечно. Так плохо, так ожидаемо, что аж хорошо. Он сделал вид, что забыл слово «тренировка», которое слышит по сотне раз на день. Специально, точно специально. Оливер готов был поклясться чем угодно — своей стипендией, своей дипломной работой, просроченным соком, который ждал его дома, — Кими сделал это нарочно. Эта маленькая ошибка, этот крошечный провал в идеальном английском, призванный напомнить: я всего лишь бедный спортсмен, который случайно прочитал умную статью, не бери в голову, Олли. Оливер сжал ручку так, что пластик жалобно скрипнул. — Кими, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — мы говорим о твоём телесном опыте. О том, что ты чувствуешь. Мне важно услышать именно это. Не то, что пишут в исследованиях, а то, что происходит с тобой. Кими склонил голову к плечу. — А разве это не одно и то же? — спросил он с искренним недоумением в голосе. — То, что я чувствую, сформировано тем, что я знаю. Если я знаю, что подавленная агрессия может вызывать боль в плече, значит ли это, что моя боль — от подавленной агрессии, или я просто нашёл удобное объяснение тому, что чувствую? Он почесал затылок, поерзал на месте. Оливер в этом увидел попытку играть в незащищенного парня под давлением грозного дяди-психолога. — Или, может быть, само это знание уже создаёт ощущение, которое я интерпретирую как боль? Как в том эксперименте с плацебо, когда людям говорили, что крем вызовет жжение, и у них реально возникала кожная реакция, хотя в креме не было ничего, кроме увлажнителя. Оливер открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Он чувствовал себя героем дешёвого детектива, который наконец-то загнал преступника в угол, а преступник взял и растворился в воздухе, оставив после себя только едкий запах насмешки. — Ты сейчас уходишь от вопроса, — сказал Оливер, поздно спохватившись: в его голосе прорезалось что-то похожее на отчаяние. — Мы говорим о тебе, Кими. О твоём опыте. Не о философии науки, не об эпистемологии, не о чёртовом плацебо. О тебе. — Но это и есть я, — Кими развёл руками с видом человека, который пытается объяснить очевидное трёхлетнему ребёнку. — Я так устроен. Я думаю об этом. Я не могу просто взять и выключить голову и начать чувствовать, как ты хочешь. Это было бы нечестно. Это было бы… — он сделал паузу, подбирая слово, и Оливер физически ощутил, как эта пауза заполняется чем-то тягучим и липким, — …неаутентично. Неаутентично. Господи, блять, он сказал «неаутентично». Оливеру захотелось зарыдать. Он смотрел на расслабленное лицо Кими чувствуя, как где-то в груди закипает что-то среднее между восхищением и желанием придушить этого мелкого манипулятора голыми руками. Конечно, Кими не просто уводит разговор в теорию, он оборачивает теорию защитой. Он сидит здесь, смотрит своими честными глазами и говорит, что его сопротивление — и есть его аутентичность. И Оливер, блять, не может ему возразить, потому что в его словах есть ебучая логика. В его проклятых, выверенных, отрепетированных словах есть чёртова, невыносимая, безупречная логика. — Хорошо, — выдохнул Оливер, чувствуя, как сдаётся. — Хорошо. Давай тогда про аутентичность. Что для тебя значит быть аутентичным в моменте, когда ты чувствуешь боль? И они снова уплыли. Кими говорил о феноменологии телесного опыта, о различии между ощущением и его интерпретацией, о том, как язык формирует реальность, и не кажется ли Оливеру, что Витгенштейн был прав, когда говорил, что границы языка человека есть границы мира, и если у спортсмена нет слов для описания своих чувств, значит ли это, что этих чувств не существует, или просто спортсмены в массе своей не обладают достаточным словарным запасом для рефлексии? Оливер слушал, кивал. Делал пометки в записной книге, хотя прекрасно понимал, что пишет какую-то чушь, потому что мысли разбегались, как тараканы от света, и единственное, что пульсировало в голове с каждым ударом сердца, было: «он снова это сделал. Он снова меня провёл. Я снова в это вляпался.» — …и поэтому, — закончил Кими свою мысль, — я не уверен, что моя боль — это вообще боль в классическом понимании. Может быть, это что-то другое. Я без понятия что. Оливер поднял глаза от записной книги и встретился взглядом с Кими. В этом взгляде — в этом открытом, ясном, почти детском взгляде — четко наблюдалось, прости-господи, чистое, ничем не прикрытое удовольствие человека, который только что вставил вилку посреди шахматной партии Магнуссену. Просто восхитительно. — Знаешь что, — сказал Оливер, откладывая ручку в сторону и чувствуя, как где-то внутри лопается последняя ниточка профессионального терпения, — а давай-ка мы сейчас сделаем паузу. — Паузу? — Кими приподнял бровь с неподдельным интересом. — Да. Паузу. Минуты на три. Я просто посижу и подумаю. А ты, — Оливер сделал глубокий вдох, — можешь посидеть и ничего не говорить. Просто помолчать. Попробуешь? Кими улыбнулся. Оливеру и его кипящим мозгам почудилось что-то вроде снисходительного одобрения. — Конечно, — сказал Кими и откинулся на спинку кресла, складывая руки на груди с видом человека, которому абсолютно всё равно, сколько продлится эта пауза — три минуты или три часа. Оливер смотрел на трещину в потолке, напоминающую Австралию, и думал о том, что, кажется, только что проиграл битву, но, возможно, выигрывает войну. Кими наконец-то молчал и смотрел в окно с выражением лица, которое невозможно было прочитать, но которое, чёрт возьми, впервые выглядело живым. Наконец-то не насиловал мозги. Божественная тишина, которая смогла немного остудить мозги Оливера. Оливер смотрел на Кими, на его расслабленную позу, на руки, сложенные на груди, на этот безмятежный взгляд в окно, и чувствовал, как внутри закипает что-то крупное, горячее и давно просящееся наружу. Три минуты молчания истекли минуту назад, но Кими не двигался. Он просто сидел, рассматривал цветы на фоне, иногда облизывая губу. Он выглядит так, будто сидит у себя дома, а не доводит Оливера до ручки. — Кими, — начал Оливер, чувствуя, как голос приобретает ту самую интонацию, с которой преподаватели читают лекции особо тупым студентам, решившим, что они умнее всех. — Я хочу поговорить с тобой серьёзно. Без Выготского, без Витгенштейна, без ссылок на исследования, которые ты пролистывал на досуге между тренировками. Кими повернул голову, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на любопытство. Опасное любопытство. Это точно не к добру. — Я слушаю, Олли, — сказал он, медленно растягивая предвкушающую улыбку. Он болтал ногами, свисающими с дивана. Оливер сделал глубокий вдох, собирая мысли в кулак, выстраивая их в идеальный ряд. Он надеялся, что если сейчас будет говорить на языке Кими, условно интеллектуальным, то тот все поймет правильно. — Ты приходишь сюда три месяца. Три месяца мы говорим о твоей боли, о твоей тревожности, о твоём телесном опыте. И каждый раз, каждый грёбаный раз, когда мы подбираемся к чему-то важному, ты включаешь интеллектуальную защиту. Ты уводишь разговор в теорию. Ты цитируешь авторов, которых студенты твоего факультета в массе своей даже в глаза не видели. Ты превращаешь сессию в академическую дискуссию, где ты — блестящий оппонент, а я — твой научный руководитель, который должен оценить глубину твоей мысли. Кими слушал, сосредоточенно кивая и смотря ровно в лоб Оливеру. — И знаешь, в чём проблема? — продолжил Оливер, чувствуя, как разгоняется, как входит в этот текст, который прокручивал в голове последние три недели, лёжа в кровати и глядя в потолок. — Ты используешь теорию не для того, чтобы понять себя. Ты используешь её, чтобы не чувствовать. Каждый раз, когда я спрашиваю, что ты ощущаешь, ты отвечаешь, что ты думаешь. Каждый раз, когда я прошу тебя остаться в теле, ты улетаешь в голову. Ты создал вокруг себя такой плотный интеллектуальный кокон, что ни одно чувство не может пробиться наружу. И самое смешное, — Оливер усмехнулся, давясь усталой горечью, — что ты делаешь это виртуозно. Ты настолько хорошо владеешь этим языком, этим инструментарием, что я каждый раз покупаюсь. Каждый раз думаю: вот сейчас, сейчас мы через эту дискуссию выйдем на что-то настоящее. А мы не выходим. Мы никогда не выходим. Потому что ты не пускаешь. Оливер замолчал, переводя дыхание, и посмотрел на Кими в упор. — Ты прикрываешься теорией, как той самой мышцей, которая, по твоим словам, не даёт тебе двигаться свободно. Только мышца эта — в голове. И ты так привык ею пользоваться, что уже не замечаешь, как она тебя душит. Тишина повисла в комнате, густая и вязкая, как патока. Кими смотрел на Оливера. Оливер смотрел на Кими. Где-то за окном крикнула птица. В коридоре послышались шумные голоса, обозначая конец пары. В растении, напоминающем пальму, зашуршал лист — может быть, от сквозняка, может быть, от напряжения, которое заполнило комнату до краёв. Кими моргнул. — Че? — сказал он, будто только что проснулся после долгого сна, — я ниче не понял. Оливер замер. Ручка, которую он снова начал крутить в пальцах, остановилась. — Что? — переспросил он, потерев переносицу и помотав головой. — Я не понял, — повторил Кими, и в его глазах действительно было недоумение. Чистое, искреннее, незамутнённое недоумение человека. Именно с таким выражением лица он объяснял, что теория из книг для него равна собственному опыту. Оно казалось поддельным. Да Оливеру вообще все таковым казалось после того, как Кими отверг объяснение на его собственном языке. — Ты говоришь как-то сложно. Можно проще? Оливер смотрел на него и чувствовал, как где-то внутри, в самой глубине его существа, что-то начинает выть. Проще. Андреа, мать его, Кими, проклятый на всех языках мира, Антонелли говорит «проще». Три месяца этот человек цитировал Выготского, рассуждал о феноменологии, вворачивал Витгенштейна в разговор о спортивных травмах, и теперь, когда Оливер заговорил на его же языке, на языке интеллектуальной рефлексии, он делает круглые глаза и говорит «я ниче не понял». — Проще? — переспросил Оливер. — Ты хочешь проще? — Ну да, — Кими пожал плечами, наигранно виновато отводя взгляд. — А что, сложно? Оливер закрыл глаза. Он представил себя в баре. С бокалом чего-то крепкого. В идеальной тишине, где никто не говорит о Выготском, о Витгенштейне, о мышечном панцире и хронической неопределённости. Где есть только он и алкоголь, и никаких клиентов с идеальной посещаемостью и нулевым результатом. Он открыл глаза. — Хорошо, — сказал он, чувствуя, как каждое слово даётся с усилием человека, который переводит с мёртвого языка на ещё более мёртвый. — Проще. Он прочистил горло, глотнул воды из бутылки на столе, размял шею под пристальным наблюдением Кими. Наконец, собравшись с силами, он снова завел шарманку: — Ты умный парень, Кими. Очень умный. Ты начитанный, ты думающий, ты умеешь красиво говорить. И ты используешь это, чтобы не сталкиваться с тем, что реально болит. Каждый раз, когда разговор касается твоих чувств, ты прячешься за умные слова. Как страус голову в песок, только у тебя песок — это книжки. Ты говоришь о подавленной агрессии, но не чувствуешь свою злость. Ты рассуждаешь об экзистенциальном вакууме, но не позволяешь себе ощутить пустоту. Ты цитируешь исследования, чтобы не говорить о себе. Ты превращаешь терапию в игру, в которой ты всегда на шаг впереди. Но игра — это не жизнь. И пока ты играешь, ты не меняешься. Ты просто… — Оливер запнулся, подбирая слово, — …красиво стоишь на месте. Он замолчал, чувствуя, как испарина выступает на лбу. Это было похоже на попытку объяснить ребёнку, почему нельзя совать пальцы в розетку. Максимально просто. Максимально наглядно. Максимально без терминов. Кими слушал. Кими смотрел. Кими моргнул. — Я правда красиво стою? — он ухмыльнулся, но, увидев дернувшийся глаз Оливера и его дрогнувшуюся губу, спохватился: — Я понял, понял, не смотри на меня так. Его лицо осветилось озарением, которое приходит к людям, только что решившим сложную головоломку. — А-а-а, — протянул он с громкой ноткой узнавания в голосе. — Ты про то, что интеллектуализация может выступать в качестве защитного механизма эго, позволяющего субъекту избегать проживания аффективно заряженного материала путём погружения в абстрактно-теоретические конструкты, что, по сути, является формой избегания, описанной ещё Фрейдом в работе «Торможение, симптом и страх» как один из способов совладания с тревогой, только в моём случае этот механизм настолько генерализован, что пронизывает все сферы моей жизни, включая терапевтические отношения, где я, вместо того чтобы предъявлять свой подлинный опыт, предъявляю его интеллектуальную репрезентацию, которая, конечно, не может быть аутентичной по определению, потому что любая репрезентация — это уже искажение, и если я правильно понимаю твою мысль, Олли, ты хочешь сказать, что моя проблема не в том, что я слишком много думаю, а в том, что я думаю вместо того, чтобы чувствовать, и тем самым создаю разрыв между когнитивным пониманием и эмоциональным проживанием, который и блокирует любые терапевтические изменения? Оливер смотрел на него. Ручка в его пальцах хрустнула. Пластик не выдержал напряжения и разлетелся на две половинки, стержень жалобно звякнул об пол, чернила потекли по пальцам тонкой синей струйкой. — Ой, — сказал Кими, глядя на останки ручки. — Сломал. Оливер сидел неподвижно, глядя на свои испачканные пальцы, на две половинки пластика, валяющиеся на полу, и слушал, как внутри него, где-то в районе диафрагмы, поднимается вой. — Ничего страшного, — выдавил Оливер, чувствуя, как голос звучит так, будто его пропустили через мясорубку. — У меня есть запасная. Оливер, вытер пальцы салфеткой, которую предусмотрительно держал в ящике стола именно для таких вот эмоциональных моментов, и старался не смотреть на осколки собственного достоинства, валяющиеся на полу рядом с останками ручки. Кими проследил взглядом за его движениями, потом перевёл глаза на лицо Оливера, и в этом взгляде — о боже, в этом взгляде — не было ни капли сожаления. Только ебучий интерес, который Оливер готов прям сейчас вслух проклясть на всех известных ему языках. Особенно на итальянском, чтобы Кими понял все до единого слова. — У тебя лицо смешное, — заметил Кими без капли такта, который, видимо, остался где-то в раздевалке спортзала вместе с формой. — Как будто ты сейчас лопнешь. — Я в порядке, — соврал Оливер, чувствуя, что ещё немного, и он действительно лопнет, разлетится на тысячу маленьких осколков профессиональной этики и личной гордости. — Просто… знаешь, есть вещи, которые сложно осознать. — Какие? — Кими подался вперёд, и в этом движении было столько искреннего любопытства, что Оливер на секунду забыл, с кем разговаривает. — Например, то, что ты только что сделал, — Оливер обвёл рукой пространство между ними, включая в этот жест и сломанную ручку, и только что произнесённый монолог, и всю ситуацию целиком. — Ты спросил проще. Я объяснил проще. А ты повторил это на таком языке, от которого у любого преподавателя психфака случился бы профессиональный оргазм. И ты хочешь, чтобы я поверил, что ты не понимал, о чём я говорю в первый раз? Кими моргнул. — Но я правда не понял, — сказал он чрезмерно сладким голосом, у Оливера зачесалось где-то под лопаткой. Пиздит как дышит — сбивчиво, сдерживая хохот. — Ты говорил про то, что я прячусь за книжки. А когда я повторяю, это же другое. Это я уже понял, что ты имел в виду. А до этого — не понял. Оливер открыл рот. Закрыл. Открыл снова. В голове с противным скрежетом проворачивались шестерёнки, пытаясь обработать эту информацию, но информация не обрабатывалась, она застревала где-то между слуховым каналом и корой больших полушарий, образуя пробку, способную парализовать движение мыслей на неопределённый срок. — То есть, — выдавил он наконец, чувствуя, что каждое слово даётся с усилием человека, вытаскивающего себя из болота за волосы, — ты не понимаешь, когда я говорю об интеллектуализации как защите, но понимаешь, когда я говорю про страуса, который прячет голову в песок, и можешь перевести это обратно на язык интеллектуализации? — Ну, — Кими склонил голову к плечу, раздумывая, — когда ты так говоришь, это звучит сложно. Но да, наверное. — Наверное, — эхом повторил Оливер, глядя в потолок и мысленно пересчитывая трещины, которых за три месяца стало заметно больше. Он подумал о том, что сейчас, в этот самый момент, происходит что-то важное. Что-то, что стоило бы записать, проанализировать, разобрать на составляющие и, возможно, даже положить в основу дипломной работы. Но вместо этого он сидел, смотрел на студента спортивного факультета с итальянским акцентом и чувствовал, как где-то внутри, в том самом месте, где живёт профессиональная гордость, разрастается дыра размером с континент. — Кими, — сказал Оливер медленно, тщательно подбирая слова, как сапёр подбирает провода, — скажи мне честно. Ты вообще понимаешь, что происходит на этих сессиях? — Понимаю, — Кими кивнул с готовностью, от которой у Оливера заныли зубы. — Ты пытаешься мне помочь. Я пытаюсь тебе помочь помочь мне. И у нас пока не очень получается помочь друг другу, потому что мы такие себе помогаторы. Оливер закрыл глаза, чувствуя, как раздражение внутри пересчитывает ребра. — Ты пытаешься помочь мне помочь тебе? — Ну да. Я же вижу, как ты стараешься. Ты хочешь быть хорошим терапевтом. Ты хочешь понять, что со мной не так. А я… — Кими сделал паузу. Оливер услышал, как где-то в коридоре смеются студенты, как за окном проехала машина, как в растении, напоминающем пальму, зашуршал очередной лист, — я просто сижу и смотрю. Это интересно. — Интересно, — повторил Оливер, не открывая глаз. — Очень. Ты так переживаешь. Так хочешь всё сделать правильно. Так боишься ошибиться. Это… как это называется… — Кими задумался, и Оливер физически ощутил, как в комнате повисает пауза, заполненная чем-то тягучим и липким, — трогательно. Оливер открыл глаза. Он посмотрел на Кими. Кими смотрел на него с выражением лица, которое могло означать всё что угодно — от искренней симпатии до клинического изучения подопытного кролика. — Трогательно, — снова повторил Оливер. — Я для тебя… трогательный. — Ага, — Кими кивнул. Его улыбка стала шире, теплее. — Давай в сравнения… Тяжело придумать, но-о-о возможно как маленький ёжик, который пытается подружиться с большой собакой и не понимает, почему собака на него лает. Оливер промолчал. Он думал о том, что, кажется, его только что сравнили с, прости-господи, ежом. Причём в контексте, который исключал возможность возмутиться, потому что сравнение было — и в этом была самая страшная часть — чертовски точным. — И что, — спросил он наконец, чувствуя, как где-то в груди зарождается истерический смех, — собака меня съест? — Не знаю, — Кими пожал плечами. По его виду можно было сделать вывод: ему абсолютно всё равно, чем закончится эта история, потому что важен процесс. — Это же ты у нас психолог. Ты должен знать, чем заканчиваются такие истории. — Собаки, — протянул Оливер медленно, — обычно едят ежей. Если ежи не выпускают иголки. — А ты выпустишь? Оливер посмотрел на Кими. Кими смотрел на Оливера. Где-то за окном снова крикнула птица. В коридоре послышался окрик профессора. — Не знаю, — ответил Оливер честно. — Я ещё не решил. — Ну и правильно, — Кими кивнул с одобрением, от которого у Оливера внутри что-то перевернулось и встало на голову. — Не надо решать сразу. Подумай. Ты же умный. Ну, наверное. — Откуда ты знаешь? — спросил он неконтролируемо тихо. — Вижу, — Кими пожал плечами. — Ты бы не пытался меня раскусить три месяца, если б был глупым. Глупые сдаются после третьей сессии. А ты всё ещё здесь. Сидишь, смотришь на меня, ручки ломаешь. — Он усмехнулся, кивнув на останки канцелярии на полу. — Это значит, что тебе не всё равно. А если не всё равно, значит, ты справишься. Оливер посмотрел на часы, стараясь скрыть жар на вспыхнувших щеках. Сессия закончилась семь минут назад. — Время вышло, — сказал Оливер удивительно ровным голосом. — Знаю, — Кими поднялся с кресла с той плавной грацией, которая не оставляла сомнений в его спортивном настоящем. — Я засиделся. Прости. — Ничего, — Оливер пожал плечами, чувствуя, как физически не может поднять взгляд на Кими. — До следующей недели. — Ага, — Кими направился к двери, но на пороге остановился и обернулся. — Олли. — М? — Ты прав, кстати. Насчёт того, что я прячусь. Я подумаю над этим. — Кими, — окликнул Оливер, когда рука клиента уже легла на дверную ручку. — Оплата. Кими замер, затем обернулся. Посмотрел на Оливера с выражением, которое невозможно было прочитать. Олли пришлось сглотнуть и начать умолять себя перестать краснеть. Снова и снова, одно и тоже. Да чхать он хотел на эти несчастные символичные четыре доллара, которые он не брал с Кими последние четыре сессии. Просто ощущение, что еще немного, и он упустит нечто важное вместе с уходом Кими, было сильнее и требовало ляпнуть все что угодно, лишь бы задержать и не дать уйти. — А, да, — Кими полез в карман спортивных штанов, достал смятую купюру, протянул её через всю комнату, и Оливер, поднявшись с кресла, сделал несколько шагов навстречу, принимая плату с таким видом, будто это не четыре жалких доллара, а гонорар за лечение тяжелобольного пациента в частной клинике. — Спасибо, — сказал Оливер, пряча купюру в ящик стола, и когда он обернулся, Кими всё ещё стоял у двери, не уходил, смотрел куда-то в сторону, на пальму, на трещины в полу, на что угодно, только не на Оливера. — Олли, — сказал Кими. Его голос прозвучал тихо, неуверенно. Так, как он не говорил никогда за эти три месяца. — Я, наверное, больше не приду. Оливер замер. Рука, только что закрывшая ящик стола, так и осталась лежать на деревянной поверхности, пальцы вцепились в край с такой силой, будто от этого зависела жизнь. — Что? — переспросил он, чувствуя, как где-то внутри, в том самом месте, где совсем недавно теплился маленький огонёк надежды, разрастается холодная, липкая пустота. — Почему? Кими пожал плечами без привычной расслабленности или кошачьей грации, с которой он обычно двигался. — Не вижу смысла, — сказал Кими, глядя в пол. — Ты сам сказал — результата нет. Три месяца, и ничего. Я трачу твоё время. Ты тратишь мои деньги. Ну, четыре доллара, но всё равно. Смысла нет. Оливер смотрел на него и чувствовал, как внутри закипает что-то крупное, горячее, почти паническое. — Смысла нет? — переспросил он. — Ты серьёзно? После всего, что мы сегодня… — Именно после всего, что мы сегодня бла-бла-бла, — перебил Кими, поднимая глаза. — Я подумал над тем, что ты сказал. Про то, что я прячусь. И знаешь, наверное, ты прав. — И поэтому ты уходишь? — Оливер сделал шаг вперёд, чувствуя, как между ними сокращается расстояние, как воздух становится плотнее, как что-то неуловимо меняется в самом пространстве комнаты. — Потому что я оказался прав? — Нет, — Кими покачал головой. В привычном движении было столько усталости, сколько Оливер не видел в нём никогда. — Не поэтому. Оливер стоял в двух шагах от Кими и смотрел на него, на этого человека, который три месяца водил его за нос, цитировал Выготского, ломал ручки, доводил до белого каления и — вот ведь чёрт — стал единственной причиной, по которой Оливер всё ещё ждал пятничных сессий с таким нетерпением, что сам боялся себе в этом признаться. — И в чем же? — спросил Оливер, хотя голос внутри, тот самый, который он так старательно игнорировал последние недели, уже кричал ответ, бился в истерике, требуя заткнуться, пока не поздно. Кими посмотрел ему прямо в глаза. И улыбнулся той самой улыбкой, которая могла означать всё что угодно, но сейчас, в эту секунду, не означала ничего, кроме абсолютной, пугающей честности. — Знаешь, Олли, — сказал он тихо. — Идти на терапию к студенту психфака, в которого я влюблен достаточно долго — заведомо плохая идея. Оливер молчал. Он стоял и смотрел на Кими, и в голове у него с противным скрежетом проворачивались шестерёнки, пытаясь обработать эту информацию, но информация не обрабатывалась, она застревала где-то между слуховым каналом и корой больших полушарий, образуя пробку, способную парализовать движение мыслей на неопределённый срок. — Что? — выдавил он наконец, не веря ушам. Влюблен? — Ты слышал, — Кими вздохнул, провёл рукой по влажным после душа волосам. — Я влюбился, Олли. Где-то за месяц до того, как тренер меня направил к тебе. А потом я сидел здесь, слушал, как ты объясняешь мне про подавленную агрессию, и думал: боже, какой же ты красивый, когда злишься. А потом ты начинал умничать, цитировать каких-то авторов, которых я на самом деле читал, потому что я, знаешь ли, не просто спортсмен, я на спортивной психологии учусь, и эти книги у меня в программе есть, и я всё это знал, но молчал, потому что… Он замолчал, сглотнул. Оливер видел, как двигается его кадык, как напрягаются мышцы на шее, как трудно ему это говорить. Снова прорезался настоящий итальянский акцент. Никакого идеального произношения. — Потому что когда ты умничал, у тебя глаза горели. И я хотел, чтобы они горели дольше. Я специально провоцировал тебя на эти лекции. Специально задавал вопросы, на которые знал ответы. Просто чтобы смотреть, как ты говоришь, жестикулируешь, злишься, когда я увожу разговор в сторону. Это было… — он усмехнулся, но в усмешке этой не было привычной насмешки, была только горечь, — …это было единственное, чего я ждал всю неделю. Тишина. Абсолютная, оглушающая тишина, в которой Оливер слышал только стук собственного сердца. Он такой громкий, что, наверное, его слышно даже в коридоре. — Ты… — начал Оливер и замолчал, потому что слова кончились, иссякли, высохли до дна, оставив после себя только пустоту и это дурацкое, невыносимое, счастливое чувство, расползающееся по груди теплыми волнами. — Ты серьёзно? — А похоже, что я шучу? — Кими развёл руками в отчаянном жесте. — Зачем бы я тогда три месяца таскался сюда за четыре доллара? Думаешь, мне так нужна была терапия? У меня, Олли, всё нормально. Учёба, спорт, друзья. Я пришёл сюда из-за своих чувств, подталкивания тренера. А потом нашёл идеального собеседника и твою обворожительную улыбку. Ну, и все. — И всё, — эхом повторил Оливер. — И всё, — подтвердил Кими. — И теперь я ухожу, потому что это бессмысленно. Потому что ты мой терапевт. Потому что это непрофессионально. Потому что я не могу сидеть здесь и делать вид, что мне нужна помощь, когда на самом деле мне нужен только ты. Он развернулся к двери. Оливер рванул вперёд, даже не успев подумать, даже не успев осознать, что делает. Рука легла на плечо Кими, разворачивая его обратно. — Подожди, — выдохнул Оливер, чувствуя под пальцами тепло, мышцы, напряжение. — Подожди. Ты не можешь просто так взять и уйти. — Почему? Могу, вообще-то. — Кими смотрел на него снизу вверх — Оливер был выше на десять сантиметров, и сейчас, впервые за три месяца, этот факт имел значение. — Или, неужели, у тебя есть причина меня удержать? Оливер смотрел в его глаза — ореховые, немного притемненные, с крапинками золота где-то глубоко внутри, — и думал о том, что три месяца он пытался найти ключ к этому человеку, а ключ всё это время был у него в кармане, просто он боялся его достать. — Есть, — сказал Оливер, чувствуя, как голос срывается куда-то в хрипотцу, как внутри всё дрожит, как мир сужается до двух точек — этих глаз, этих губ, этого дыхания, слишком близкого, слишком тёплого, слишком реального. — Я. Кими моргнул. — Что? — Я — причина, — Оливер сделал вдох, глубокий, почти судорожный, и шагнул ещё ближе, сокращая расстояние между ними до считанных сантиметров. — И я сходил с ума три месяца, думая, что у психологов не может вырабатываться чувств такого рода к своим клиентам. А потом ты со своими рассуждениями о природе любви… в общем, я думал, что не бывает такого, что терапевт влюбится в клиента. — Бывает, — выдохнул Кими. Его дыхание коснулось губ Оливера, тёплое, чуть сладковатое, пахнущее елью и чем-то ещё неуловимым, какой-то ягодой, напоминающей морошку, — Ещё как бывает. — Откуда ты знаешь? — Я же на спортивной психологии учусь, — Кими улыбнулся. — У нас тоже этика есть. И мы знаем, что правила иногда нарушают. Если причина стоит того. — И я стою того? — Олли, — Кими поднял руку, коснулся пальцами его щеки, провёл по скуле, по линии челюсти, остановился на подбородке, чуть приподнимая, заставляя смотреть в глаза, — ты даже не представляешь, насколько. Он не помнил, кто сделал первый шаг, да и какая к черту разница. Тепло ударило в губы раньше, чем он осознал, что они вообще соприкоснулись — обжигающее, влажное, от которого по позвоночнику прострелило током, а в животе что-то рухнуло вниз, провалилось, исчезло, оставив после себя только тянущую пустоту, требующую заполнения. Руки Кими скользнули ему на плечи — пальцы впились в ткань футболки, сминая её, сжимая, и Оливер чувствовал каждую подушечку, каждый ноготь, каждое микроскопическое движение, потому что кожа под тканью горела, плавилась, стекала воском туда, где эти пальцы держали, прижимали, не отпускали. Пальцы зарылись во все еще влажные волосы — мокрые пряди обвились вокруг них, холодные на кончиках и тёплые у корней. Этот контраст, разница температур ударила в голову, заставляя сердце пропускать удар, спотыкаться, падать куда-то в грудную клетку и биться там, под рёбрами. Сначала было неуклюже — столкнулись зубами, дёрнулись, выдохнули друг другу в рот чем-то похожим на смех. От этой неловкости, от этой человеческой, неотрепетированной, живой неидеальности внутри что-то перевернулось и встало на дыбы. В такие моменты принято говорить, что мир схлопнулся. Реально, физически, осязаемо схлопнулся до размеров этого поцелуя — до тепла чужих губ, до запаха ели и пота и ещё чего-то тёплого, сонного, личного; до вкуса, который разливался по языку горьковато-сладкой волной, заставляя слюнные железы работать активнее, заставляя глотать чаще, заставляя хотеть ещё. Кими прикусил его нижнюю губу. Слегка, почти невесомо. Так, что Оливер даже не понял сразу больно или приятно, а когда понял, когда сигнал дошёл до мозга, обжигая нейроны по пути, — выдохнул, сорвался, разорвал поцелуй ровно на секунду, чтобы снова впиться, вжаться, вплавиться в эти губы, ставшие вдруг единственной точкой опоры в рассыпающемся мире. Поцелуй стал жадным, глубоким и отчаянным. Язык Кими скользнул ему в рот, и Оливер задохнулся — реально задохнулся, лёгкие сжались, требуя воздуха, но воздуха не было, был только этот вкус, только это тепло, только это скольжение, от которого по телу прокатывалась дрожь, крупная, почти судорожная, собирающая кожу в мурашки от затылка до поясницы. Оливер чувствовал это каждой клеткой — как земля уходит из-под ног, как границы тела стираются, как его собственные пальцы сжимаются на мокрых волосах сильнее, притягивая ближе, ещё ближе, хотя ближе уже некуда, хотя между ними не осталось ничего, кроме двух слоёв одежды и бешеного сердцебиения, которое отдавалось в чужих губах, в чужих пальцах, в чужом дыхании, смешавшемся с его дыханием в один общий, рваный, горячий ритм. У Оливера подкосились колени. Реально, физически подкосились — мышцы расслабились, отпустили, перестали держать, и если бы руки Кими не впивались в его плечи с силой профессионального спортсмена, он бы просто осел на пол, сполз по этому телу, прижатому так тесно, что сквозь ткань чувствовалось каждое движение чужого сердца. Сердце Кими билось где-то у его груди. Оливер считал удары, уткнувшись носом ему куда-то в шею, потому что сил оторваться, сил посмотреть в глаза, сил спросить «что это было» не осталось. Ни одной капли. Он просто стоял, вжимался лицом в тёплую, пахнущую гелем для душа и разгорячённой кожей шею, дышал, слушал это сердце и чувствовал, как внутри, там, где три месяца выла пустота, разрастается что-то огромное, тёплое, живое. В дверь резко постучали: три ровных стука, четко выверенных, четких. Олли и Кими оторвались друг от друга резко, сразу отходя на достаточное расстояние. И прямо вовремя: в дверь вошла молодая девушка с папкой в руках. — Привет, Оливер… — девушка удивленно вскинула тонкие брови, когда ее взгляд дошел до Кими. — Че, Кими? Ты что тут… Кими смотрел на вошедшую затуманенным взглядом. Губы припухли, дыхание сбилось, и он был таким красивым, таким настоящим, таким живым, что у Оливера защемило где-то в груди. Но только вот второкурсница — Мэгги — заставила грудь расщемиться. — Я кажется поняла, что ты тут делаешь. — Она резко обернулась на Олли и по дрожащим губам стало ясно: она еле сдерживает смех. — Ну ладно, мальчики, я позже зайду. Кими и Оливер переглянулись и почти одновременно попытались остановить Мэгг, которая уже почти закрыла за собой дверь. — Мэгги, стой, ничего не было… — пытался вдогонку крикнуть Кими хриплым голосом. Мэгги уже в коридоре обернулась и показала жестом «Окей» с ужасно знающей улыбкой. — Я не знал, что она так рано придет… — Оливер оказался рядом с отчаявшимся Кими, наблюдая, как фигура Мэгг почти в припрыжку удаляется по коридору. — Боже… Сумасшедший день. — Кими потер лоб и обернулся к Оливеру. — Последний человек, которого я ожидал тут увидеть — сестру. — Ну, она на два курса младше меня… Да, на самом деле, я тоже не думал увидеть ее тут именно сейчас. — Оливер почесал затылок и тоже повернулся к Кими. — Но это же неплохо? — Ну, не знаю. — Расслабься. — Оливер приобнял его за плечи и мягко чмокнул в кудрявую макушку. Всё-таки практикантом быть однозначно не просто.практикантом быть непросто
18 марта 2026 г., 16:52
Примечания:
я очень люблю психологов
плейлист к главе (файлы, яндексмузыка) в тгк https://t.me/withoutWVA — очень круто дополняет атмосферу
пб включена. счастливого полета ¡!
Примечания:
выпьем за психологов!
в профиле есть еще работа по бернеллям (макси) и процессник по ландоскарам, главы которого выходят спустя после каждого гран-при (события привязаны к нынешнему сезону, хоть и в аушке), советую прочитать
awww tysm