***
Бэм заметил её первым. – Розэ! – Его голос перекрыл музыку и две чужие беседы. Он замахал рукой с такой энергией, будто тонул и звал на помощь. – Иди сюда! Познакомься! Розэ подошла. Не торопясь – потому что торопиться означало выдать интерес, а она ещё не решила, есть ли интерес, который стоит выдавать. – Это Нат, – сказал Бэм. – Друг Лисы. Из Таиланда. Он тут ненадолго. Нат, это Розэ. Она... – Бэм подбирал определение и, судя по лицу, не мог выбрать между пятью. – Она – Розэ, – закончил он, решив, что имя говорит больше, чем любое описание. Нат повернулся к ней. И Розэ поняла, что ошибалась: он не занимал пространство. Он давал его. Когда он повернулся – полностью, всем телом, не только головой, – между ними образовалось что-то, что Розэ не могла назвать, но чувствовала: внимание. Полное, сосредоточенное, без остатка. Как будто в момент, когда он смотрел на неё, никого больше не существовало. – Привет, – сказал он. По-английски, с акцентом, который не прятался, а позволял себя заметить. – Розэ – это имя или прозвище? – Прозвище, – ответила она. И добавила, не зная зачем: – Настоящее – Чеён. Пак Чеён. Но никто не называет. – Чеён, – повторил он, будто пробуя на вкус. И улыбнулся – не широко, не показательно, а так, как улыбаются, когда услышали что-то, что понравилось. – Красиво. Бэм стоял рядом и смотрел на них с выражением человека, который наблюдает начало чего-то и не уверен, стоит ли вмешиваться или отойти. Он отошёл.***
Они разговаривали сорок минут. Розэ потом не могла вспомнить, о чём именно, – не потому что разговор был бессодержательным, а потому что содержание было не в словах. Оно было в том, как Нат слушал: наклонив голову, чуть прищурившись, с тем вниманием, которое не имитируется и не покупается. Он задавал вопросы – не светские, не пустые, а те, от которых хочется ответить по-настоящему: «У тебя необычный акцент. Ты не отсюда?» И Розэ рассказала – про Корею, про Мельбурн, про музыку, про переезды, – и удивилась тому, как легко это далось. Она не была закрытым человеком – Розэ, в отличие от Дженни, не строила стен, – но она была осторожным. Она впускала людей, но медленно, как впускают свет в комнату: шторы – по дюйму, и только когда уверен, что снаружи – не ураган. С Натом шторы раздвинулись раньше, чем она заметила. Он рассказывал о Таиланде, о Бангкоке, о баскетболе – вскользь, не углубляясь, но достаточно, чтобы Розэ поняла: спорт был его жизнью. Не хобби, не фоном – жизнью, с той же абсолютностью, с которой музыка была жизнью для неё. Он говорил о команде – «наша команда», не «команда Лисы», и в этом «наша» было что-то, от чего Розэ остановилась и посмотрела на него внимательнее. – Вы близки? С Лисой? – спросила она. Нат помедлил. Не из нежелания отвечать – из уважения к вопросу. – Она – лучший человек, которого я знаю, – сказал он. Просто. Без пафоса, без того придыхания, с которым люди говорят о людях, которых обожествляют. – Четыре года рядом. На площадке и за ней. Она... – Он замолчал. Поискал слово. – Она – тот, ради кого стараешься играть лучше. Не потому что она требует. А потому что рядом с ней – хочется. Розэ слушала. И чувствовала – не ревность, не настороженность, а что-то тёплое, непрошеное, похожее на узнавание. Она говорила о Дженни похожими словами – другими, но с тем же весом. – Звучит как любовь, – сказала Розэ. Мягко, без подтекста. Нат посмотрел на неё. И в его взгляде – на долю секунды, не дольше, – мелькнуло что-то незащищённое. – Другая, – сказал он. – Площадка – это... как семья, которую выбираешь. Ты не влюбляешься в семью. Ты просто – не можешь без неё. Розэ кивнула. Она понимала. Не потому что знала баскетбол – потому что знала, каково это: иметь человека, без которого мир становится тише. Музыка на ярмарке сменилась – что-то медленное, акустическое, с гитарой, которая тянула ноту, как тянут нить. Вокруг ходили люди, покупали чай и свечи, смеялись, фотографировались. Обычный субботний вечер в маленьком городке. Розэ держала остывший стакан и чувствовала: ей не хочется уходить. Не из-за внешности Ната. Не из-за акцента, не из-за улыбки, не из-за того, как он стоял – свободно, легко, без брони. А из-за того, что рядом с ним было просто. Не легко – просто. Та разница, которую Розэ чувствовала интуитивно: лёгкость – это когда не глубоко. Простота – это когда глубоко, но не тяжело. С Натом было глубоко и не тяжело. И это случилось за сорок минут.***
Дженни увидела их из окна библиотеки. Не искала – сидела на втором этаже, на своём месте, у окна с розеткой. Конспекты разложены. Стикеры – жёлтые, розовые, зелёные. Ручка – в правой руке, блокнот – открыт, страница – пуста. Она не могла заставить себя писать уже двадцать минут, но признать это означало встать из-за стола, а встать из-за стола означало решить, куда идти, а идти было некуда, потому что каждое место в Мейплвуде теперь принадлежало не только ей. Она посмотрела в окно – без причины, от усталости, от того рассеянного движения глаз, которое бывает, когда голова не может сфокусироваться ни на чём и отпускает зрение в свободное плавание. И увидела Лису. Не на ярмарке – рядом. У края площади, где стояли столики с едой. Лиса была с Натом. Они шли вместе – бок о бок, плечо к плечу, с той лёгкой синхронностью, которая бывает у людей, привыкших двигаться в одном ритме. Лиса несла стакан. Нат – что-то на палочке, от чего шёл пар. Они разговаривали – быстро, по-тайски, перебивая друг друга, и Дженни не слышала ни слова через двойное стекло, но видела всё остальное. Видела, как Лиса смеётся. Не так, как смеялась в кафетерии с Бэмом – легко, красиво, с ямочками на обеих щеках. Не так, как смеялась с Дженни – коротко, тихо, с тем удивлением, будто забыла, что умеет. Рядом с Натом Лиса смеялась иначе – громко, широко, запрокинув голову, с тем звуком, который заполнял пространство и не нуждался в разрешении. Свободно. Так, как смеются люди, которым не нужно объяснять шутку, потому что смешное – не в словах, а в общей памяти. Дженни смотрела. Её рука с ручкой опустилась на блокнот, и кончик стержня оставил точку на пустой странице – маленькую, тёмную, бессмысленную. Лиса говорила что-то, жестикулируя, – размашисто, всем телом, с той физической свободой, которую Дженни видела в ней только дважды: на площадке, когда Лиса забывала, что за ней наблюдают, и на холме, ночью, когда мир сузился до мокрой травы и двух голосов в темноте. В остальное время Лиса контролировала каждый жест – не жёстко, не заметно, но контролировала. Дженни знала это, потому что делала то же самое. Рядом с Натом контроля не было. Рядом с Натом Лиса двигалась так, будто забыла, что существуют чужие глаза. Так, будто тело наконец получило разрешение быть тем, чем было: быстрым, точным, живым, не извиняющимся за пространство, которое занимало. Она толкнула Ната плечом – шутливо, без силы, – и он толкнул в ответ, и она увернулась с той реакцией, которая бывает только у людей, тренированных годами, и оба рассмеялись, и Нат поймал её за рукав, и она вывернулась, и всё это заняло две секунды, и за эти две секунды Дженни увидела целую жизнь. Жизнь, к которой у неё не было доступа.***
Дженни закрыла блокнот. Аккуратно. Стикеры – внутри. Ручка – в чехол. Конспекты – стопкой. Движения – привычные, механические, из того репертуара, который включается, когда думать нельзя, а действовать нужно. Она не ревновала. Она повторила это про себя – не ревную, не ревную, не ревную – три раза, потому что в повторении есть сила, и потому что ложь, произнесённая достаточно часто, начинает звучать как правда. Она не ревновала к Нату. Нат не был конкурентом, не был угрозой, не был тем, кого нужно было обойти или победить. Между ним и Лисой стояло что-то, что не имело отношения к романтике: это было старше, глубже, из той категории связей, которые формируются на площадках и в раздевалках, через пот и проигрыши, через те моменты, когда человек рядом видит тебя на пределе – мокрого, злого, сломанного – и остаётся. Дженни не ревновала к Нату. Она ревновала к прошлому. К тому, что Нат знал Лису – ту Лису, которую Дженни не встречала и никогда не встретит. Лису-эйса. Лису на площадке. Лису, которая двигалась так, что зал замирал. Лису, которая кричала команды и вела за собой, и была не мягкой, не осторожной, не хрупкой – а яростной, сильной, необходимой. Нат видел это. Четыре года. Каждый день. А Дженни – два месяца утреннего кофе. И даже те два месяца, оказывается, начались с лжи. Она встала из-за стола. Собрала вещи. Перекинула сумку через плечо – правое, как всегда. Одёрнула куртку. Спустилась на первый этаж. Вышла через заднюю дверь – не через главную, потому что главная выходила на площадь с ярмаркой, а на ярмарке – Лиса, и Нат, и смех, и тайский, и жизнь, которая продолжалась без неё. Задняя дверь вывела в переулок между библиотекой и корпусом естественных наук. Пусто, тихо, запах мокрого кирпича. Фонарь над дверью гудел – тонко, монотонно, как комар, которого не можешь прихлопнуть. Дженни стояла в переулке и дышала. Один вдох. Два. Три. На четвёртом – мысль, от которой она не смогла защититься: Лиса рядом с Натом – живее, чем была рядом с ней. Мысль вошла тихо, без стука, как входит холод в щель под дверью. Дженни попыталась закрыть – привычно, мгновенно, тем механизмом, который работал безотказно двадцать лет: обесценить, дистанцироваться, переключиться. Не важно. Не больно. Не имеет значения. Механизм не сработал. Потому что это имело значение. И было больно. И было важно. И от всех трёх «не» осталась только правда: Лиса рядом с человеком из прошлого становилась кем-то, кого Дженни не знала. Кем-то более свободным, более настоящим, более – и это было хуже всего – более собой. А если так – если рядом с Натом Лиса была «более собой», – тогда кем она была рядом с Дженни? Ещё одной версией? Ещё одной маской? Дженни прислонилась к кирпичной стене. Холод прошёл через куртку, через ткань, коснулся лопаток. Она закрыла глаза. Злость была бы проще. Злость – это контроль: ты знаешь, на кого злишься и почему, и это даёт направление, опору, точку, от которой можно оттолкнуться. Но то, что чувствовала Дженни, не было злостью. Это было чем-то тише, глубже, безнадёжнее. Тоска. По той Лисе, которая садилась рядом, когда было плохо, и молчала. По рукам на талии – на мотоцикле, ночью, после дождя. По утреннему кофе и библиотечной тишине. По голосу, который различал «тихо» и «пусто». По всему, что было – и что Дженни до сих пор не могла определить: было ли это настоящим?***
В воскресенье Розэ пришла к Дженни с запахом тайского чая на пальцах. Она не заметила – Дженни заметила. Они сидели в комнате Дженни – привычная конфигурация: Розэ на кровати, Дженни за столом. За окном – апрельский полдень, тёплый, с тем ленивым светом, от которого хочется закрыть глаза и позволить миру продолжаться без тебя. Розэ рассказывала что-то – о репетиции, о музыке, о том, что Хеён наконец попала в переход. Дженни слушала. Кивала. Вставляла замечания – те же точные, короткие, по делу. Всё – как обычно. Потом Розэ замолчала. Не резко – плавно, как замолкает музыка, когда убавляют громкость. И в тишине, которая пришла на смену словам, сказала: – Я познакомилась с кем-то. Дженни не изменила позу. Не подняла глаз от блокнота, в котором рисовала бессмысленные линии. Но её ручка остановилась – на долю секунды, не дольше – и Розэ, которая знала Дженни так, как знают текст любимой песни, заметила. – С кем? – спросила Дженни. Голос – ровный. Нейтральный. Тот голос, которым задают вопросы, на ответы которых уже знают ответ. – Его зовут Нат. Он из Таиланда. Друг... – Розэ запнулась. Пауза – короткая, неуклюжая, заполненная тем, что они обе знали, но ни одна не назвала. – Друг Лисы. Тишина. Дженни подняла глаза. Посмотрела на Розэ – не холодно, не оценивающе. С чем-то, что Розэ не могла прочитать, а это случалось редко, потому что Розэ умела читать Дженни лучше всех. – Друг Лисы, – повторила Дженни. Интонация – ровная. Но Розэ услышала: в этих двух словах стояло что-то, что делало их тяжелее, чем они были. Как камень, который выглядит обычным, но весит вдвое больше, потому что внутри – свинец. – Мы просто разговаривали, – сказала Розэ. Быстрее, чем нужно. Оправдание, которое звучит как оправдание, именно потому, что им является. – На ярмарке. Бэм познакомил. Он тут ненадолго. Это ничего... – Я не спрашивала, – сказала Дженни. Розэ замолчала. Дженни вернулась к блокноту. Линии на странице стали жёстче – углы вместо волн, прямые вместо кривых. Розэ смотрела на неё – с тревогой, которую не пыталась скрыть, потому что перед Дженни ей никогда не нужно было скрывать. – Дженни... – Всё нормально, – сказала Дженни. И улыбнулась – той улыбкой, которую Розэ ненавидела: вежливой, контролируемой, с точным количеством зубов и секунд. Улыбкой, которая означала: тема закрыта. Розэ знала: тема не закрыта. Тема – открытая рана, которую Дженни прикрывает расписанием, конспектами, блокнотами и привычкой быть в порядке. Но давить – значит ломать, а Розэ не ломала. Розэ ждала. Всегда ждала. – Ладно, – сказала Розэ. – Расскажи мне про переход после второго куплета. Хеён правда попала или мне показалось? Дженни посмотрела на неё. И в её взгляде – под вежливостью, под контролем, под всеми слоями, которые Дженни Ким носила, как доспехи, – мелькнуло что-то, похожее на благодарность. За то, что Розэ сменила тему. За то, что не давила. За то, что позволила стенам стоять – даже если обе знали, что за ними пусто. Они говорили о переходе. О музыке. О соревнованиях, которые приближались. Розэ говорила и думала о Нате. О его голосе. О том, как он слушал. О том, как рядом с ним было просто. И о том, что простота – хрупкая вещь, когда она связана с человеком, чьё имя в этой комнате было минным полем.***
Во вторник Дженни увидела их снова. Не из окна – вблизи. Она шла из корпуса к кафетерию – обычный маршрут, обычное время, обычный Дженни-Ким-день, в котором каждый шаг предсказуем, каждый поворот знаком, каждая встреча – каталогизирована. И на повороте к фонтану – увидела. Лиса и Нат сидели на скамейке. Между ними – бумажные стаканы и что-то в пакете, от чего пахло жареным. Нат говорил, Лиса слушала – с тем наклоном головы, который Дженни знала наизусть, потому что Лиса наклоняла голову точно так же, когда слушала её. Или – нет. Не точно так же. Дженни остановилась. Не сознательно – ноги перестали двигаться сами, и она стояла в десяти метрах от скамейки, с сумкой на плече, и смотрела, и не могла отвести взгляд. Лиса говорила на тайском. Быстро, отрывисто, с жестами, которые были широкими и неаккуратными – не теми выверенными, красивыми жестами, которыми она пользовалась в кафетерии и коридорах. Она наклонилась вперёд, упёрлась локтями в колени, и её поза была – открытой. Полностью. Без того лёгкого напряжения в плечах, которое Дженни видела всегда – даже когда они были вдвоём, даже на холме, даже в зале, – напряжение, которое означало: я стараюсь быть расслабленной. Рядом с Натом – не старалась. Рядом с Натом – была. Нат сказал что-то, и Лиса ударила его по плечу – несильно, но точно, тем рефлекторным движением, которое бывает у людей, десятки раз стоявших плечом к плечу. Нат перехватил её руку – легко, одним движением, тоже рефлекторным – и отпустил. Две секунды. Целая история. Дженни смотрела и чувствовала, как что-то внутри неё, маленькое и горячее, сжимается. Не злость – она запретила себе злость неделю назад. Не ревность – она не имела права на ревность после того, что узнала. Что-то третье. Безымянное. Расположенное в том месте, где рёбра сходятся, – там, где тело хранит вещи, которые голова отказывается формулировать. Лиса подняла голову. Их глаза встретились. Десять метров. Фонтан. Люди. Апрельский свет, который делал всё ярче и от которого негде было спрятаться. Лиса замерла. Смех сошёл с лица – мгновенно, бесследно, как волна, которая отступает с песка. На его месте осталось что-то, что Дженни узнала: боль. Та тихая, привычная, застарелая боль, которую Лиса носила так же, как Дженни носила контроль, – каждый день, каждую минуту, незаметно для всех, кроме тех, кто знает, куда смотреть. Дженни знала. Секунда. Две. Потом Дженни отвернулась. Продолжила идти. Шаг – ровный. Спина – прямая. Лицо – на месте. Всё – на месте. Она не обернулась. Она хотела. Каждая клетка тела хотела – обернуться, вернуться, подойти, сказать что-нибудь, хоть что-нибудь, вместо этого бесконечного молчания, которое не было гордостью, а было страхом. Страхом, что если она заговорит – развалится. Страхом, что если посмотрит в глаза Лисы ещё на одну секунду – увидит то, что до сих пор не могла решить: правду или ложь. Она не обернулась.***
Джису узнала в среду. Не от Розэ – Розэ молчала, потому что знала: рассказать Джису о Нате – это как бросить спичку в стог сена, который и без того тлеет. Джису узнала сама. Потому что Джису узнавала всё – не из любопытства, а из привычки контролировать периметр. Она заметила Розэ в кафетерии – не за их обычным столиком, а у дальней стены, с высоким парнем, который пил что-то из банки и смеялся. Джису не подошла. Она сделала то, что делала всегда: посмотрела, оценила, каталогизировала, отложила. Вечером она написала Дженни. Не длинно – Джису не тратила символы на вежливость. «Розэ общается с другом Лисы. Тайцем. Ты знала?» Дженни смотрела на экран. За окном – темнота. В комнате – тишина, нарушаемая только гудением лампы и чьим-то далёким смехом в коридоре общежития. «Да», – написала Дженни. «И?» Одна буква. Тот же приём, который Дженни использовала при первой встрече с Лисой – «и?» – пустое местоимение, перекладывающее вес обратно. Только сейчас это делала не Дженни, а Джису, и вопрос стоял не о флирте – о границах. «Это её дело», – написала Дженни. Пауза. Три точки – Джису печатала. Потом точки исчезли. Потом появились снова. Потом: «Мир этой девочки уже в нашем. Сначала она, теперь её друг. Ты этого не видишь?» Дженни видела. Она видела это яснее, чем Джису могла представить. Видела, как нити – Лисы, Ната, баскетбола, прошлого, из которого она была исключена – тянулись к её миру, вплетались в него, связывали то, что было раздельным. Розэ, её Розэ, её единственный человек, рядом с которым миллиметр расслабления был возможен, – Розэ теперь пахла тайским чаем и улыбалась чуть шире, и не говорила почему, и это молчание было новым, и от него болело. Но сказать это Джису означало дать ей оружие. А Джису с оружием – это стены выше, контроль жёстче, «я же говорила» ещё на один оборот. «Розэ – взрослый человек. Она сама разберётся», – написала Дженни. «А ты?» Дженни положила телефон экраном вниз. Не ответила. Легла. Потолок – ровный, серый, знакомый. «А ты?» Вопрос висел в темноте, как звук, который перестал звучать, но ещё не затих. Дженни лежала и не могла ответить – не Джису, а себе. А она – что? Справляется? Контролирует? Забывает? Ничего из этого. Она лежала в темноте и думала о том, как Лиса смеялась на площади с Натом – свободно, без маски, без оглядки. И о том, как Лиса замерла, когда их глаза встретились, – и смех ушёл, и осталась только боль. Та самая. Знакомая. Зеркальная. И в этой боли – Дженни знала, знала тем местом, где хранятся вещи, которые невозможно отрицать – в этой боли было то, чего не бывает в игре. Потому что человек, который играет, не смотрит так. Человек, который играет, не замирает, как от удара, при виде лица, которое знает наизусть. Человек, который играет, не теряет смех – мгновенно, целиком, будто кто-то выключил свет. Лиса не играла. Эта мысль пришла – незваная, неудобная, не вписывающаяся ни в одну из конструкций, которые Дженни выстроила за последний месяц. Конструкций, которые были просты и надёжны: Лиса обманула, Лиса пришла ради игры, Лиса – красивая обёртка, пустая коробка, Джису была права. Но если Лиса не играла – тогда что? Тогда – что стояло за смехом, который исчез при виде Дженни? Что стояло за болью в глазах – привычной, застарелой, знакомой? Что стояло за теми двумя месяцами, которые начались с лжи, но закончились – чем? Мокрыми руками над раковиной? Поцелуем, в котором дрожали пальцы? Словами «я тоже» на холме, после которых мир стал другим? Дженни не знала. И не-знание было хуже злости. Потому что злость – это стена. А не-знание – это дверь, которая не заперта, и за которой может быть всё: правда, или ещё одна ложь, или что-то третье, для чего нет названия. Дженни лежала в темноте и чувствовала: стена, которую она возвела после разрыва – высокая, прочная, из контроля и гордости и «мне всё равно» – эта стена дала трещину. Не от удара. От вопроса. От взгляда. От смеха, который исчез. Она повернулась на бок. Подтянула одеяло к подбородку. За стеной – тишина. Сосед, который играл на гитаре, давно выпустился. Новый сосед слушал подкасты и кашлял по ночам. Дженни закрыла глаза. Трещина осталась.