Game of Mirrors

Горячая работа
R
Завершён
40
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
354 страницы, 114 028 слов, 43 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
40 Нравится 17 Отзывы 17 В сборник

Глава 27. Что осталось

Настройки
      Дженни узнала от Бэма.              Не от Лисы – от Бэма, который написал Розэ, которая позвонила Дженни в субботу утром, в семь тридцать, в то время, когда Дженни обычно сидела в кафетерии с чёрным кофе и учебником, и мир был предсказуемым, и стул напротив – пустым.              Стул напротив был пустым уже месяц. Но раньше – до Лисы – он был пустым по умолчанию. Так выглядит стол, за которым сидит один человек: нормально, привычно, не вызывая вопросов. Теперь пустой стул выглядел иначе. Он выглядел – оставленным. Как место в зале, которое кто-то занимал, а потом встал и ушёл, и все вокруг видят: здесь кто-то был.              Розэ позвонила. Не написала – позвонила, и от этого Дженни поняла: что-то случилось. Розэ писала по утрам. Звонила – когда не могла ждать.              – Лиса уехала, – сказала Розэ.              Два слова. Голос – мягкий, осторожный, с той интонацией, которую Розэ использовала, когда несла плохую новость и старалась нести её бережно, как несут стеклянную вещь: обеими руками, не дыша.              Дженни сидела в кафетерии. Кофе – перед ней, чёрный, без сахара, ещё горячий. Учебник – открыт, страница – не перевёрнута. За окном – апрельское утро, яркое, с тем светом, который после дождя кажется промытым, чистым, слишком честным для того, что она чувствовала.              – Куда? – спросила Дженни. И голос был ровным. Идеально ровным. Тем голосом, которым она отвечала на звонки матери, и на вопросы Джису, и на всё, что требовало лица на месте.              – В Бангкок. К команде. На турнир.              Дженни не двигалась. Телефон – у уха, прижатый к скуле. Кофе – на столе, пар поднимался и растворялся, и в этом паре было что-то неуловимое, ускользающее, как мысль, которую не успеваешь поймать.              Уехала.              Слово стояло перед ней – не в телефоне, а в пространстве, в воздухе кафетерия, в запахе подгоревшего кофе и чего-то жареного, и в гуле ламп, и в пустом стуле напротив. Уехала. Как уезжают люди, которые приехали на время: собрали вещи, закрыли дверь, оставили после себя пространство, которое помнит их форму.              – Когда? – спросила Дженни.              – Вчера утром. Бэм проводил.              Вчера утром. Пятница. Шесть тридцать. Дженни шла по дорожке между библиотекой и общежитием – не спалось, стены давили, и она вышла, потому что воздух был единственным лекарством от бессонницы, которое не требовало рецепта. Она шла и повернула голову на звук – далёкий, рычащий, мотоциклетный. Повернула – и не увидела ничего определённого. Просто – звук. И блик, может быть. Или – нет. Утренний свет обманывает.              Это была Лиса.              На парковке, с сумкой, в шлеме, уезжающая. В тот самый момент, когда Дженни шла в пятидесяти метрах и повернула голову – Лиса была там. Смотрела или не смотрела – не важно. Была – и уехала.              И не попрощалась.              – Дженни? – Голос Розэ – далёкий, через трубку, через расстояние, через всё. – Ты здесь?              – Здесь, – сказала Дженни.              Пауза.              – Мне приехать? – спросила Розэ.              – Нет. Я в порядке.              Ложь. Привычная, удобная, из той коллекции, которую Дженни носила, как носят ключи – не замечая, пока не понадобится. «Я в порядке» означало: не трогай. Не подходи. Не смотри на то место, где болит, потому что если ты посмотришь – я его тоже увижу. А я не готова.              – Ладно, – сказала Розэ. Не поверила – но приняла. Потому что Розэ умела принимать «нет» так же, как умела ждать: без обиды, без давления, с тем терпением, которое не иссякает.              Дженни повесила трубку. Положила телефон на стол. Экраном вниз. Как кладут вещь, которая причинила боль, – лицом к поверхности, чтобы не видеть.              Кофе остывал.              Дженни смотрела на пустой стул.

***

      Первая реакция была – «мне всё равно».              Она пришла мгновенно, привычно, как рефлекс: мне всё равно. Она уехала – ну и что. Она уехала к своей команде, к своему турниру, к своей жизни, которая существовала до Мейплвуда и которая, очевидно, существовала параллельно всё это время. Мне. Всё. Равно.              Дженни встала из-за стола. Собрала вещи. Перекинула сумку через плечо. Вышла из кафетерия. Шла по дорожке к корпусу – тем же шагом, той же осанкой, с тем же лицом, которое мир привык видеть: Дженни Ким. Собранная. Контролирующая. На месте.              «Мне всё равно» продержалось до обеда.              В час дня – вторая реакция.       Злость.              Она накрыла внезапно, как волна, которую не ждёшь: Дженни сидела в библиотеке, на своём месте, у окна с розеткой, и писала конспект, и ручка вдруг нажала так сильно, что прорвала бумагу. Дыра – маленькая, рваная, с чернильными краями. Дженни смотрела на неё и чувствовала: злость. Горячая, яркая, с конкретным адресом.              Она опять сбежала.              Лиса Манобан – девушка, которая приехала на мотоцикле и уехала на мотоцикле, которая входила в комнаты, как входит ветер – без спроса, меняя всё, – и выходила так же: без предупреждения, оставляя после себя пустоту, которая помнила её форму.              Она обещала – не словами, но всем остальным: кофе, библиотекой, холмом, поцелуем, словами «я тоже» – обещала, что это – настоящее. Что это – не ещё один город, не ещё одна остановка, не ещё один человек, который войдёт и выйдет. А потом – уехала. К старой команде, к старой мечте, к старой себе.              И не попрощалась.              Это – «не попрощалась» – было хуже всего. Хуже фразы в баре. Хуже молчания. Хуже правды в пустом зале. Потому что «не попрощалась» означало одно из двух: либо Дженни не стоила прощания, либо Лиса не смогла. И оба варианта – оба – причиняли боль.              Злость продержалась до вечера.              В десять – третья реакция.       Тишина.              Не внешняя – внутренняя. Та, которая приходит, когда «мне всё равно» выдохлось, и злость перегорела, и осталось – то, что было под ними. Как стена, с которой сняли обои: голая, непокрашенная, со следами клея и пятнами, которые прятались за рисунком.              Дженни лежала в темноте, на кровати, в одежде, поверх одеяла – как лежала в тот вечер, когда Лиса стояла в пустом зале и говорила правду. Потолок – серый, ровный. Сосед – кашлял за стеной. Тишина – повсюду.              И в этой тишине – то, от чего она бежала весь день.              Не злость. Не равнодушие.       Тоска.

***

      Тоска была не тем, чего Дженни ожидала.              Она ожидала облегчения. Или – продолжения злости. Или – пустоты, той знакомой, управляемой пустоты, в которой можно жить, как живут в комнате без мебели: неуютно, но функционально.              Вместо этого – тоска. Конкретная, именная, с адресом и обратным адресом. Тоска не по Лисе – или не только по Лисе. Тоска по версии себя, которая существовала рядом с ней.              Дженни лежала в темноте и думала – впервые позволяя себе думать, не ставя барьеры, не включая фильтры, не направляя мысли в безопасные русла.              Она думала о том, как смеялась. Не вежливо – по-настоящему, коротко, с тем звуком, который вырывался раньше, чем она успевала его поймать. Смеялась – от фразы про мангу, от «отвратительно, когда остынет», от того, как Лиса произносила «макроэкономика» с таким выражением, будто это было ругательство. Мелочи. Осколки. Но из этих осколков складывался человек – тот, которым Дженни была два месяца и которого не было ни до, ни после.              Она думала о том, как дышала. Рядом с Лисой дыхание было другим – глубже, медленнее, с тем ритмом, который бывает у тела, когда оно перестаёт готовиться к удару. Два месяца – Дженни не готовилась к удару. Два месяца – расправленные плечи были не бронёй, а просто – плечами. И от этого воспоминания – от лёгкости, с которой тело помнило, каково быть без веса – стало больнее, чем от любого конкретного события.              Она думала о руках на талии. О мокрой траве на холме. О зале ночью – тёмном, пустом, их. О поцелуе, в котором дрожали пальцы – не её, Лисины, – и от этой дрожи мир стал меньше и одновременно – достаточным. О словах «мне с тобой спокойно» – своих словах, которые она произнесла и которые значили больше, чем «я люблю тебя», потому что любовь – это история, а спокойствие – это состояние, и Дженни жила без него двадцать лет и не знала, что оно бывает.              Она думала о губке.              О том, как Лиса стояла в пустом зале после матча, с губкой в руке, и слушала – каждое слово, каждую паузу, – и губка выскользнула из пальцев и упала на пол, и Лиса не заметила. Не заметила – потому что всё внимание, вся она, целиком, – была в словах, которые говорила Дженни. И этот момент – губка на полу, мягкий звук падения, глаза, которые не отводились – этот момент Дженни помнила яснее, чем любой поцелуй. Потому что поцелуй – это тело. А внимание – это человек.              Дженни лежала в темноте, и тоска заполняла комнату – не пустотой, а присутствием. Тоска была – вещественной. Она имела вес и температуру, и занимала место, и от неё нельзя было отвернуться, как нельзя отвернуться от стены.              И в этой тоске – страшное. Не страшное в смысле «пугающее». Страшное в смысле «то, от чего хочется закрыть глаза и не открывать». Дженни лежала и знала:              Она скучает.              Не по «Лисе, которая обманула». Не по «Лисе, которая пришла ради вызова». Не по «Лисе, которая произнесла ту фразу в баре».              По Лисе, которая садилась рядом, когда было плохо, и молчала.              По Лисе, рядом с которой не нужно было быть идеальной.              По Лисе, которая различала «тихо» и «пусто».              По Лисе на площадке – настоящей, без единого слоя, с голосом, который не прятался, и маркером в руке, и стрелками на доске, и глазами, которые видели всё.              По Лисе, которая стояла в зале и говорила правду – всю, некрасивую, начиная с «ты была новой ареной» и заканчивая «впервые мне было что терять» – и её руки висели вдоль тела, и на лице не было ни одной маски.              По этой Лисе.              И это было страшнее злости. Потому что злость – это контроль. Ты знаешь, на кого злишься, за что, и это знание даёт опору, фундамент, точку, от которой можно оттолкнуться.              А тоска – это честность.              А честность – это когда ты лежишь в темноте и признаёшь: мне больно не потому, что она уехала. Мне больно потому, что рядом с ней я была собой. И теперь – без неё – мне нужно заново учиться быть собой в одиночестве. А я не знаю как. Потому что до неё – я не была собой. Я была Дженни Ким. А это – не одно и то же.

***

      Розэ пришла в воскресенье.              Не позвонила – пришла. С ягодным чаем в термокружке, с размокшей бумажной трубочкой, которая торчала из крышки, и с лицом, на котором было написано: я знаю, что ты сказала «не приезжай», и я приехала, и ты можешь злиться, но я буду сидеть рядом, пока ты не перестанешь.              Дженни открыла дверь. Посмотрела на Розэ. На термокружку. На трубочку.              – Я сказала, что в порядке.              – Я слышала, – сказала Розэ. И вошла.              Они сидели на кровати Дженни – плечо к плечу, как сидели сотни раз. Розэ пила чай. Дженни – ничего. За окном – воскресный полдень, ленивый, сонный, из тех, которые тянутся, как жвачка, и никак не заканчиваются.              Розэ не спрашивала. Не утешала. Не говорила «всё будет хорошо» или «ты справишься» или «забудь её». Она сидела рядом и пила чай, и её присутствие было тем, чем всегда: тёплым, ненавязчивым, как свет ночника – не спасает от темноты, но напоминает, что ты не одна.              Через десять минут Дженни заговорила.              Не потому что решила – потому что слова накопились и не вмещались. Как вода в ванной, когда закрываешь слив и открываешь кран: рано или поздно – перельётся.              – Я скучаю, – сказала она.              Два слова. Тихие. Без вибрации. Произнесённые тем голосом, которым Дженни Ким не говорила – никогда, ни с кем, ни при каких обстоятельствах, – потому что скучать означало нуждаться, а нуждаться означало зависеть, а зависеть означало уязвимость, а уязвимость – была тем, что Дженни запрещала себе с двенадцати лет.              Розэ не повернулась. Не вздрогнула. Не сказала «я знаю» или «это нормально». Она просто – продолжала пить чай. И в этом продолжении было больше, чем в любой реакции: Розэ приняла слова, как принимают подарок – молча, бережно, не оценивая.              – Не по отношениям, – продолжила Дженни. Голос – тихий, но ровный, как ровна линия горизонта: не идеальная, но – непрерывная. – По ощущению. По тому, что рядом с ней мне не нужно было стараться. Не нужно было – быть. Быть Дженни Ким. Быть безупречной. Быть первой. Я просто сидела рядом, и она пила свой отвратительный латте, и мир был – тихим. По-настоящему тихим. И я не знала, что это возможно. А теперь – знаю. И от этого хуже. Потому что незнание – это защита. А знание – это дверь, за которой видно, что бывает иначе. И закрыть её обратно – невозможно.              Розэ поставила кружку на тумбочку. Медленно. С тем вниманием к движению, которое бывает у людей, когда руки – единственное, что они контролируют, а всё остальное – внимание – отдано другому.              – Ты знаешь, – сказала Розэ, – скучать – не значит простить.              Дженни посмотрела на неё.              – Но и не скучать – не значит быть правой.              Тишина. Воскресная, мягкая, без острых углов. За окном кто-то прошёл по дорожке – шаги, голос, смех, – и прошёл дальше, и снова тишина.              Дженни не ответила. Но что-то в ней сдвинулось – не вернулось на место, не выстроилось в привычную конфигурацию, а – сдвинулось. В новую позицию. Ту, из которой мир выглядел иначе: не чёрно-белым, не «она обманула» против «я ненавижу», а – сложным. Серым. Живым. С оттенками, которые не вмещаются в систему.              Розэ сидела рядом. Плечо к плечу. И от этого – от присутствия человека, который не оценивал, не направлял, не судил, а просто – был, – Дженни чувствовала: можно. Можно скучать. Можно не понимать. Можно не знать, что дальше. И от этого мир не рухнет.

***

      Джису пришла в понедельник.              С водой, с прямой спиной, с тем выражением, которое Дженни знала: Джису на тропе войны. Не буквально – Джису не воевала громко. Она воевала тишиной, фактами, той логикой, которая не оставляет зазоров.              – Она уехала, – сказала Джису. Не вопрос. Констатация. – Значит, ты была права. Забудь.              Дженни сидела за столом. Конспекты – разложены. Стикеры – на месте. Ручка – в руке. Всё – как обычно. Всё – на месте.              – Забудь, – повторила Джису. – Она показала, кто она. Опять. Пришла – ушла. Как и все.              Дженни слушала. И впервые – впервые за три года дружбы с Джису, три года кивков и согласий, три года «ты права» и «я знаю» – что-то внутри неё сопротивлялось. Не громко, не яростно. Тихо. Как сопротивляется растение, которое пробивается через асфальт: не силой – упрямством.              – Джису, – сказала Дженни.              – Да?              – Ты защищаешь меня. Я знаю. Ты делаешь это с первого курса. Каждый раз, когда кто-то приближался – ты стояла между нами. И я была благодарна. Каждый раз. Потому что ты была права: люди приходили ради образа, не ради меня. И ты видела это раньше, чем я.              Джису слушала. Её лицо – неподвижное, внимательное, с той прямой линией губ, которая означала: я слушаю и готовлюсь возражать.              – Но, может быть, – продолжила Дженни, – мне не нужна защита. Может быть, мне нужно самой разобраться.              Тишина. Не враждебная – удивлённая. Джису смотрела на Дженни, и в её глазах – впервые – было не согласие и не несогласие, а – пересчёт. Как у человека, который вёл бюджет по одной системе и вдруг обнаружил, что цифры не сходятся.              – Ты её защищаешь, – сказала Джису. Тихо. С той остротой, которая резала не потому, что была злой, а потому, что была точной.              – Нет, – сказала Дженни. – Я защищаю себя. Своё право – не знать. Своё право – скучать и злиться одновременно. Своё право – не выбирать между «она обманула» и «она была настоящей», потому что, может быть, и то и другое – правда.              Джису молчала. Долго – десять секунд, пятнадцать. Её пальцы, которые складывали салфетку в идеальный квадрат – привычка, нервная, незаметная для других, – замерли.              Потом:       – Ладно.              Одно слово. Не согласие – принятие. Джису не была согласна. Джису считала, что Лиса – ошибка, которую нужно стереть, вычеркнуть, забыть, как вычёркивают строчку из бюджета, которая не оправдала себя. Но Джису – при всей её жёсткости, при всей прямоте, при всей привычке решать за других, потому что «я вижу лучше» – Джису любила Дженни. И любовь – даже у Джису – иногда означала: отступить.              Она не сказала «я поддерживаю». Не сказала «я с тобой». Сказала «ладно» – и в этом «ладно» было больше, чем в любых словах поддержки, потому что оно означало: я не согласна, но я слышу тебя. И твоё право быть несогласной со мной – важнее, чем моя правота.              Дженни посмотрела на Джису. И – впервые – увидела не защитницу, не стратега, не человека, который всегда знает лучше. Увидела – подругу, которая боится. Боится, что Дженни сделает ошибку. Боится, что ей будет больно. Боится – потому что любит. И контроль – это единственный язык любви, который Джису знает.              Как контроль – единственный язык, который знала Дженни.              До Лисы.

***

      В среду Дженни прошла мимо зала.              Не зашла – прошла мимо. Боковая дверь была открыта – как всегда, кто-то забыл или Миллер оставил, – и через щель доносились звуки: стук мяча, голоса, свисток. Тренировка. Обычная, плановая, одна из тех, которые шли каждый день, потому что финал конференции – через три дня.              Дженни остановилась.              Не у щели – в трёх метрах, у стены коридора, где её никто не видел. Она стояла и слушала – не слова, а ритм. Тренировка звучала – иначе. Не так, как месяц назад, когда она забирала сумку Розэ и впервые увидела Лису у бровки. Тогда – звуки были рваными, разрозненными, как ноты, которые играют одновременно, но не в тональности. Сейчас – связнее. Плотнее. С тем ритмом, который бывает, когда люди двигаются не каждый за себя, а – вместе.              Дженни слушала и думала: это – её. Лисы. Этот ритм, эта связность, эта разница между «было» и «стало» – это то, что Лиса построила за три недели у доски, с маркером, с голосом, который зал слушал.              И теперь – Лисы нет, а ритм – остался.              Через щель Дженни увидела: Итан стоял в центре площадки. Не один – с командой. Он говорил что-то – коротко, жёстко, тем голосом, который Дженни слышала и раньше, но теперь – с другой интонацией. Не командной – объединяющей. Он не приказывал, а – собирал. Как собирают людей вокруг костра: не силой, а тем, что огонь – общий.              Маркус стоял рядом. Кивал. Не послушно – сосредоточенно, как кивают люди, которые слушают и понимают. Кёртис – в стороне, но не отдельно: в той точке пространства, где его всегда было видно, где он мог двинуться в любую сторону за полсекунды. Джексон – на месте. Рик – злой, но – тут.              Они тренировались без Лисы.              И – тренировались. Не разваливались, не стояли, не ждали. Двигались. Пасовали. Бросали. Ошибались – и пробовали снова. Не потому что кто-то стоял у бровки и говорил, куда смотреть. Потому что они уже знали. Потому что Лиса научила их – не схемам, не тактике, не «обманное влево с разворотом». Она научила их видеть. И теперь – даже без неё – они видели.              Итан поднял голову. Посмотрел на дверь – быстро, цепко, так, как смотрит человек, который чувствует чужой взгляд. Дженни отступила – в тень, за угол, – и не знала, увидел ли он её или нет.              Не важно.              Важно было другое: Итан Парк – двадцатилетний, каменный, одинокий – стоял в центре площадки и делал то, чему его научили. Не тянул на себе. Не играл один. Собирал. Упрямо, несовершенно, без той лёгкости, с которой это делала Лиса, – но – делал.              Наследие.              Лиса уехала. Но то, что она оставила – жило. В Маркусе, который доверял себе. В Кёртисе, который двигался. В Итане, который – медленно, со скрипом, через камень и упрямство – учился быть не одним, а – с.              Дженни стояла в коридоре и чувствовала: что-то в ней ломается. Не стена – не та конструкция, которую она строила месяц. Что-то другое. Что-то старше, глубже. Привычка. Привычка делить мир на «до» и «после», на «обманула» и «не обманула», на «игра» и «правда». Привычка, которая позволяла контролировать: если ты знаешь, где зло и где добро, – ты в безопасности.              Но Лиса не была злом. И не была добром. Лиса была – человеком. Который ошибался. Который врал. Который боялся. Который стоял на площадке и учил чужих людей видеть игру. Который сидел на полу рядом с Дженни и молчал, пока она плакала. Который сказал «впервые мне было что терять» – и это была правда.              Всё – одновременно.              И Дженни, стоя в коридоре спортивного комплекса, глядя на команду, которая тренировалась по схемам, нарисованным человеком, которого здесь не было, – Дженни впервые позволила себе подумать то, что было страшнее злости и страшнее тоски:              Может быть, она вернётся.              Не «должна вернуться». Не «хочу, чтобы вернулась». Просто – может быть. Два слова, в которых нет ни требования, ни надежды. Только – допущение. Маленькое, осторожное, как росток, который пробивается через асфальт: не силой – упрямством.

***

      Вечером Дженни сидела на трибуне пустого зала.              Не на своём месте – на том месте, где Лиса сидела во время их первого – и единственного – разговора после разрыва. Третий ряд, у края, с видом на площадку, которая в дежурном свете выглядела как карта неизвестной территории: линии, зоны, границы, которые кто-то начертил и которые имеют значение только для тех, кто знает правила.              Дженни не знала правил. Не знала, что такое «зона три-два» и чем отличается «разыгрывающий» от «форварда». Она знала другое: как выглядит человек, который стоит на этой площадке и становится собой. Как звучит голос, который не прячется. Как ощущается – кожей, рёбрами, тем местом, где живут вещи, которые невозможно объяснить – присутствие кого-то, кто видит тебя целиком и не отворачивается.              Зал был тихим. Не пустым – тихим. Той тишиной, которую Лиса отличала от пустоты: наполненной, живой, с отзвуками всего, что происходило в этих стенах.              Дженни сидела и позволяла себе чувствовать.              Не контролировать чувства. Не каталогизировать, не сортировать, не раскладывать по полкам: это – злость, это – тоска, это – обида, это – убрать. Просто – чувствовать. Всё разом. Хаотично. Без системы.              Злость – за ложь. За фразу в баре. За начало, которое было игрой.              Тоску – по утреннему кофе. По тишине в библиотеке. По рукам на талии и мокрой траве.              Уважение – за зал, за доску, за Маркуса, который доверяет себе, за Итана, который собирает команду.              Страх – что если Лиса вернётся, будет больно. И что если не вернётся – тоже.              И – где-то на самом дне, под всеми слоями, под контролем и гордостью и «мне всё равно», которое давно выдохлось – что-то, для чего у неё не было названия. Не любовь – слишком рано, слишком сложно, слишком много ещё стоит между ними. Но что-то родственное. Что-то, из чего любовь может вырасти – если дать ему время. И пространство. И честность, которая стоит дороже, чем красивые слова.              Дженни сидела на трибуне пустого зала, и мир вокруг был тем же – стены, свет, паркет, – но она была другой. Не той, что пришла в Мейплвуд три года назад – идеальной, контролирующей, недосягаемой. Не той, что сидела на полу тренерской и плакала, не зная, что кто-то слышит. Не той, что стояла у озера и произносила приговор голосом хирурга.              Другой.       Какой – она ещё не знала. Но впервые – не боялась узнать.              Она встала. Спустилась с трибуны. Прошла через площадку – по линиям, которые ничего для неё не значили и которые значили всё – и вышла через боковую дверь, которую никто не закрывал.              Коридор. Запах паркета и резины. Дверь наружу – открытая, и через неё – апрельский вечер, тёплый, с последним светом, который ложился на дорожки золотом.              Дженни вышла.              Кампус жил: музыка откуда-то, смех, велосипеды, голоса. Мейплвуд – маленький, аккуратный, с деревьями, которые наконец расцвели и стояли в белом, как невесты, которые ждут.              Дженни шла через кампус, и впервые за долгое время не знала, куда идёт. Не к общежитию, не к библиотеке, не к кафетерию. Просто – шла. Без расписания, без маршрута, без того плана, который был архитектурой её жизни и без которого, казалось, всё рухнет.              Ничего не рухнуло.              Она шла, и мир стоял на месте, и небо темнело, и фонари загорались – один за другим, как слова в предложении, которое кто-то начал и не закончил.              И Дженни думала – последней мыслью этого дня, этой арки, этого куска жизни, который начался с чужого мотоцикла на парковке и заканчивался пустым стулом в кафетерии:              Лиса уехала.       Дженни осталась.       Между ними – расстояние, боль и одна незаконченная правда.              Но что-то сдвинулось.              Дженни больше не пряталась за «мне всё равно».       Лиса ехала навстречу прошлому, не зная, что оно приведёт её обратно.       И история – не закончена.              Самое важное – впереди.
Примечания:
40 Нравится 17 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (2)