***
Тем временем в глубине комнаты в отеле «Хазбин», Аластор стоял у лампового радиоприёмника. Его длинные, тонкие пальцы с нехарактерной небрежностью покручивали ручку настройки, не находя покоя, пока динамик не испустил тихую, меланхоличную ноту старого джаза. Его вечная, широкая улыбка была на месте — застывшая фаянсовая маска, за которой мысли метались с холодной, методичной яростью. План. Он всегда начинался с плана. Возвращение, этот театр с извинениями — всё это был рассчитанный ход в сложнейшей партии, которую он вёл на доске, невидимой для всех остальных. Ему требовались ресурсы, контроль, рычаги. Вокс, со своей медиа-империей и слепой, кипучей энергией, был идеальным, хотя и раздражающе эмоциональным, ресурсом. Изначальный замысел был ясен: зацепить старый крючок, смазанный ностальгией и намёком на утраченную связь. Вернуть самодовольного «телевизора» в свою орбиту, мягко направить его ярость и мощь в нужное русло — против настоящей угрозы. Тот, вечно жаждущий одобрения, даже не заметил бы, как им ловко манипулируют. Вот только в расчёты закралась досадная осечка. Не внешняя, а внутренняя. Он с леденящей чёткостью, достойной лучшего применения, видел результат своего давнего «урока» в баре. Он тогда не просто отверг того наивного Винсента — он разорвал его предложение в клочья. Мотивация была, как ему казалось, безупречной: выжечь слабость, потребность в других, эту губительную веру в «партнёрство» в мире, построенном на предательстве. Он хотел выковать достойного соперника, сталь, о которую можно точить когти, а не союзника, на которого придётся оглядываться. Аластор всегда работал в одиночку. Зависимость была синонимом слабости. Но жестокость, задуманная как закалка, дала обратный эффект. Он не закалил — он исковеркал. Вместо прочной, беспринципной стали он получил нечто надтреснутое. Хрупкую, блестящую конструкцию, которая лишь притворялась нерушимой, скрывая под ослепительным глянцем показной силы целую сеть внутренних трещин. Наблюдая за этим результатом — за болью в глазах Вокса у вышки, за той детской, предательской надеждой в момент прикосновения, — Аластор испытывал не раскаяние. Это примитивное чувство было ему чуждо. Он испытывал разочарование в исполнении. Как если бы мастер-реставратор, желая вернуть картине былое великолепие, в решающий миг допустил неловкий мазок, навсегда исказивший замысел. Желание «загладить», проявить эту показную нежность — всё это было стратегической корректировкой брака. Попыткой сделать непредсказуемый, потенциально опасный для его более масштабных планов фактор хоть немного управляемым. Или, в качестве утешительного приза, более занятным для наблюдения. Ему стало интересно, как эта треснувшая ваза держится. Что скрепляет её осколки. Но этот поцелуй… Этот поцелуй был не по плану. Спонтанным, импульсивным прорывом чего-то давно подавленного, законсервированного под вечными слоями безупречного цинизма. Слабостью. Он отчаянно оправдывал его перед собой: эксперимент. Проверка реакции. Усиление эмоционального резонанса для более прочного контроля. Но это был самообман, и он знал это. Для манипуляции хватило бы и слов. Поцелуй был… избыточен. Чересчур личным. Невыносимо интимным. И теперь, возвращаясь мысленно к искажённому цифровому лицу, залитому помехами и слезами, он смотрел на него уже иначе. Проклятые трещины. Они были свидетельством его провала как кузнеца. Но странным образом… они же и делали объект неотразимо интересным. Там, где по его замыслу должна была стоять монолитная, скучная сталь, открывалась сложная, хаотичная внутренняя структура — миллион осколков, и каждый отражал свет по-своему, создавая ослепительную, непредсказуемую игру. Он сломал картину, желая её «улучшить», а теперь не мог оторвать взгляд от причудливого, болезненного узора разломов. В этом изъяне была непредусмотренная, дразнящая глубина. И этот внезапный порыв — желание коснуться, — был немым признанием этого парадокса. Признанием, что испорченный инструмент эволюционировал во что-то бесконечно более сложное, чем можно было предположить. «Что ж. Пусть будет так», — резюмировал он про себя, звук джаза затихая до едва слышного шипения. Манипулировать Воксом для его целей было по-прежнему необходимо. Но теперь в эту стратегическую необходимость вплеталась личная, острая заинтересованность. Чувства? Нет. Это слишком громкое и глупое слово. Это было… усложнение игрового поля. Новый уровень интриги. Ему стало интересно, что будет дальше. Как эта хрупкая, сияющая вещь, которую он когда-то помог искалечить, поведёт себя. Мысль о том, что Вокс сейчас, в своей сияющей башне, мечется, пытаясь разгадать его мотивы, разобрать эту сложную партитуру, заставила краешки губ Аластора дрогнуть, превратив застывшую маску в ухмылку, полную предвкушения. «Пусть попробует», — прошипела его тень, и он с ней согласился. Это сделает их предстоящие дуэли несоизмеримо увлекательнее.***
Прошла неделя. Семь дней, которые тянулись, как семь лет пыток в самой скучной преисподней. Вокс метался по своей башне, словно пойманный в ловушку электрический угорь — нервный, взвинченный, готовый ударить током любого, кто приблизится. Его привычные срывы на подчинённых теперь не приносили облегчения. Планирование уничтожения конкурента вызывало зевоту. Даже наслаждение от роста рейтингов VoxTek перестало доставлять удовольствие. Весь его шумный, стремительный мир поблёк, заслонённый одним-единственным воспоминанием, которое жгло. Беспокоила не ярость, не унижение. Это была тишина. Оглушающая, полная тишина, наступившая после того, как Аластор… растворился. Радио-Демон будто канул в лету, оставив Вокса наедине с хаосом в его собственной голове. Вокс уже начал думать, что ему эта встреча приснилась. Но эфир, который он дал на утро, когда Аластор вернулся — даже не смотря на эту встречу, выбившую его из колеи, он не мог не разнести новость о его возвращении на весь ад — был реальным. И помятая записка, которая встретила его, когда он вернулся в ту ночь в кабинет... Сначала он хотел её испепелить, но потом сохранил. Она часто была в его руках всю эту неделю, материальным подтверждением того, что это случилось наяву. Это молчание от Аластора было хуже любой насмешки. Оно было активным, давящим, наполненным невысказанными вопросами. Это была пытка ожиданием удара, который всё не приходил. Он всю неделю искал его силуэт по камерам, но не находил. А потом, ровно через семь дней, тишина взорвалась. Вокс сидел в студии, безучастно наблюдая, как демон-политик на мониторе лгал с таким вдохновением, что даже ему стало тошно. И вдруг — все динамики в помещении, от крошечных колонок на столе до гигантских, взвыли. Негромко, но пронзительно, на одной чистой, высокой, аналоговой ноте, которая впилась прямо в процессоры, как ледяная игла. Вокс вздрогнул так, что чуть не упал с кресла. Звук оборвался так же внезапно. И его сменила музыка. Старый, потрескавшийся от времени джазовый стандарт. Тот самый. Что играл в «Выцветшем грехе» в ту самую ночь. Но тогда это был саундтрек к его казни. Сейчас же… сейчас в нём была какая-то пронзительная, ностальгическая, почти грустная нежность. Он лился из каждого устройства с динамиком, наполняя стерильную, технологичную студию чем-то живым, тёплым и абсолютно, демонстративно чуждым её природе. «ХВАТИТ!» — заревел Вокс, вскакивая и вырывая шнур из ближайшей колонки с такой силой, что искры посыпались из розетки. Музыка не прекратилась. «ПРЕКРАТИ ЭТО, ТЫ СЛЫШИШЬ МЕНЯ?!» В ответ саксофон взял особенно высокую, щемящую ноту, которая вибрировала не в воздухе, а в самых рёбрах, заставляя Вокса замолчать и замереть. Это не было нападением. Это было… послание. Невыносимо сентиментальное, почти болезненно-нежное. И что пугало больше всего — это было абсолютно, на все сто, в стиле Аластора. Тот самый изощрённый, театральный жест, который мог означать что угодно: от издёвки до… чего-то другого. Радио-Демон никогда не был явно сентиментален — его стиль был стилем холодного эстета, насмешливого режиссёра. Но если бы он вдруг, против всей своей природы, захотел наладить какую-то связь, передать нечто, лишённое яда и насмешки… он сделал бы это именно так. Многослойно, красиво, через музыку, оставляя адресата в полной, мучительной растерянности. Это был либо изящный способ снова ударить по больному месту, либо… нечто совершенно новое. И Вокс отчаянно боялся начать надеяться на последнее. Так же внезапно, как и началась, музыка стихла. В наступившей тишине Вокс тяжело дышал, его кулаки были сжаты до хруста. И тогда он увидел. На столе перед ним материализовался небольшой предмет. Это была старая радиолампа — почерневшая от времени, стекло, потрескавшееся в нескольких местах, как паутина. Но эти трещины… они не делали её уродливой. Они были запаяны тончайшими, изящными прожилками чистого, тусклого золота. Техника кинцуги. Восстановление, которое не скрывало изъяны, а подчёркивало их, делая частью новой, более сложной, более прочной красоты. Под ней лежала записка. Тот же изысканный, ненавистно знакомый почерк. «Дорогой Вокс, Винтаж требует бережного обращения. И правильного понимания ценности. Надеюсь, ты оценишь реставрацию. Твой антикварный друг.» Вокс уставился на лампу. Гнев, готовый излиться потоком брани и угроз, застряла где-то в его горле, превратившись в ком холодного, беспомощного недоумения. Его рука, словно живущая отдельной жизнью, сама потянулась к хрупкому предмету. Он бережно взял его. Стекло оказалось на удивление тёплым. Как будто она тот, что работала. Золотые прожилки под пальцами чувствовались как шершавые, изящные шрамы. Это не было насмешкой. Это был… выверенный, многослойный ответ. Молчаливое признание: «Я вижу твои трещины». И опасный, сентиментальный намёк: «Их можно не просто скрыть, а сделать главным достоинством». Дверь студии распахнулась. — Что за адский джаз-бэнд устроил тут сольный концерт? — раздался голос Вельветт. Она вошла и её острый взгляд мгновенно зафиксировал три вещи: лампу в его руках, пожелтевшую записку на столе и полное отсутствие привычной истерики на его экране. Только оцепенение. — Ого. Трофей? — её голос звучал ровно, но в нём явственно читался интерес. — Похоже, твой «клиент» оказался ещё и сентиментальным коллекционером? Следом за ней, томно выпуская струйку розового дыма, прошёлся Валентино. Его взгляд лениво обвёл помещение, зацепился за лампу, а затем прилип к экрану Вокса. Искра в его розовых глазах померкла, уступив место мгновенному, холодному затемнению. Улыбка на алых губах осталась, но в ней появилась тонкая, ядовитая прожилка. Вокс не рассказывал им о ночной вылазке, но новость о возвращении Аластора была громкой. Они всё сложили мгновенно. Инстинктивно, будто ребёнок, пойманный на воровстве сладкого, Вокс прижал лампу к груди. Часть его отчаянно хотела швырнуть её об стену, разбить вдребезги у них на глазах – ярко, громко, чтобы доказать, что это ничего не значит. Но мышцы руки отказались подчиняться, сжимая хрупкий предмет с нелепой осторожностью. Другая часть, та самая слабая и предательская, жаждала выговориться, сбросить этот клубок противоречий. Но старый, въевшийся страх быть осмеянным за эту уязвимость, за эту глупую надежду, сдавил его горло тисками. Они были командой. Партнёрами по хаосу. Но в этой странной алхимии их союза не было формулы для… этого. — О, детка, — голос Валентино прозвучал сладко, с лёгкой, преднамеренной хрипотцой. — Похоже, почтальон побывал. И что же наш старомодный кавалер пишет? Признаётся в любви? Или просто… дразнящий намёк? — Он сделал медленный, плавный шаг вперёд. — Знаешь, если тебе не хватает развлечений, нужно было просто обратиться ко мне. Я бы устроил такое шоу, перед которым любой радиоспектакль — жалкое зрелище. — Его рука с длинными алыми когтями потянулась поправить воротник Вокса, но зависла в воздухе, когда тот резко, почти с отвращением, дёрнулся назад. — Это ничего не значит, а если бы и значило это не ваше дело — выдавил Вокс. Голос звучал хрипло, сдавленно, но без прежней взвинченной вибрации. В нём была усталая, но твёрдая решимость. Его бесило это. Бесило, как они вели себя словно опекуны, отговаривающие глупую девочку-подростка от встреч с «плохим парнем». Они всегда видели его особую, лихорадочную одержимость Аластором, даже когда он пытался это скрыть (или, как ему казалось, скрывал). Они годами твердили, что он помешан на борьбе именно с Радио-Демоном, что его ненависть к тому — особая, личная, почти патологическая. И теперь, видя этот странный, интимный жест, они смотрели на него с этим смесью насмешки и раздражённого опасения. — Не наше дело? – Вельветт скрестила руки на груди. Её взгляд был пристальным, аналитическим. — Вокс, это Аластор. Всё, что он делает, – это ход в игре, правила которой знает только он. Прямо сейчас ты держишь в руках не подарок, а фигуру на его шахматной доске. — О, он точно играет, — протянул Валентино, но его томный взгляд не отрывался от лампы, будто пытаясь расплавить хрупкое стекло одним лишь накалом скрытой ярости. — Но в какую игру, сладкий? В шахматы или в… кое-что поинтереснее? — Он сделал паузу, позволяя двусмысленности повиснуть в воздухе. — Знаешь, мне начинает казаться, что твой старый друг слишком много о себе возомнил. И занимает чужое… внимание. — Последние слова он произнёс с подчёркнутой, угрожающей медлительностью, и в них уже не было и тени игры — только холодное, отточенное предупреждение. Вельветт, всё ещё анализируя картину, покачала головой. Её голос прозвучал суше, деловитее, но в нём сквозила та же острая настороженность. — Он сменил тактику, Вокс. Раньше это было публичное высмеивание, открытая вражда. А теперь… приватные встречи, личные подарки. — Её взгляд упёрся прямо в его экран, пытаясь прочесть что-то помимо оцепенения. — Это не его стиль, это подозрительно. Он что, наконец-то нашёл ту кнопку, на которую можно нажать? Они оба догадывались. Не знали подробностей той ночной встречи у вышки, но сложили два и два: нервный срыв Вокса той ночью, его немедленное заявление о возвращении Аластора на следующий день, неделя отстранённости и поисков, а теперь этот… сентиментальный артефакт. Вельветт, с её аналитическим умом, вычислила авторство мгновенно — по винтажности предмета, по театральности жеста, по той самой джазовой мелодии, что была визитной карточкой Радио-Демона. Валентино уловил это по её реакции и по своей собственной, животной интуиции на эмоциональные игры. И сейчас они видели не взрыв ярости, который был бы привычен и почти безопасен в своей предсказуемости. Они видели тишину. Растерянность. И что самое опасное — ту самую призрачную, дрожащую надежду, которая промелькнула в на его экране, прежде чем он её подавил. Эта надежда пугала их куда больше любого приступа ярости. Она означала, что импульсивный и одержимый Вокс, мог поверить в эту игру. Мог ввязаться во что-то, что контролировал только Аластор. Их беспокойство было отнюдь не альтруистичным. Тройка Vees держалась на равновесии, которое они выстраивали — система сдержек и противовесов, где каждый компенсировал недостатки другого. Только Вокс умел вовремя осадить Валентино, когда того заносило в приступах ярости. Вокс же неизменно прикрывал Вельветт в переговорах, сглаживая её природную резкость. А когда заносило самого Вокса — а его одержимость идеей не знала тормозов; стоило ему что-то задумать, и он уже летел вперёд, не замечая ни преград, ни предупреждений,— только Вельветт и Валентино могли сообща вернуть его с небес на землю. Они были не друзьями. Нет. Но они были системой. И любое отклонение в поведении одного грозило обрушить всё. Увлечение Вокса старым врагом, особенно в такой странной, личной форме, было именно таким отклонением. Если он наломает дров, пострадают общие интересы. Если его используют как пешку, это ударит по их репутации — и по шаткому равновесию, которое позволяло им оставаться на вершине. Но в этом расчёте, среди холодных цифр и стратегий, пряталась и другая, более простая тревога. Пусть они никогда не назовут друг друга друзьями, пусть их союз — сделка подписанная тремя дьяволами, но они знали Вокса. Знали его взлёты и падения, его вспыльчивость и ту рану, что Аластор нанёс ему давным-давно. И видеть, как он сейчас, с этой хрупкой лампой в руках, выглядит одновременно потерянным и одураченным… это задевало даже их, давно похоронивших такие понятия, как «забота». Они волновались за свой актив. За элемент системы, без которого равновесие могло не выстоять. И, возможно, чуть-чуть — за того идиота, что строил из себя главного. — Я СКАЗАЛ, ОТВАЛИТЕ! — голос Вокса взорвался, сорвавшись на резкий, металлический скрежет. Но это был не просто взрыв эмоций. Это был отчаянный, панический щит, возведённый вокруг того крошечного, хрупкого и совершенно непонятного, что происходило внутри него. — Я разберусь с этим САМ! У вас разве дел нет?! ЗАНИМАЙТЕСЬ ИМИ! Они обменялись быстрым, ёмким взглядом – диалогом, в котором не было нужды в словах. Они видели это состояние. Знакомое по форме – взвинченность, готовность взорваться, – но абсолютно новое по содержанию. Это была не очередная вспышка гнева из-за проваленной сделки или дерзкого конкурента. Это было что-то глубже, личное и потому куда более опасное для него самого. А значит и для них. Вельветт презрительно фыркнула. Валентино развернулся к выходу, но на пороге замер и обернулся. Его выражение лица в полумраке дверного проёма было холодным и острым, как лезвие. Когда дверь закрылась, оставив его в гулкой тишине. Вокс медленно опустился в кресло. Он смотрел на лампу. На причудливые золотые прожилки, сияющие в тусклом свете. Аластор сделал свой ход. Замысловатый, двусмысленный, безумный. Теперь очередь была за ним. Ответить? Как? Проигнорировать? Принести эту хрупкую вещь обратно и разбить её у ног Аластора, крича «Мне не нужны твои жалкие, сентиментальные подачки?!» Мысли неслись со скоростью света, сталкивались, порождая новые, ещё более противоречивые. И сквозь весь этот внутренний шум, всё громче и настойчивее пробивалось одно, простое, необоримое чувство: ему было невыносимо, опасно, пьяняще любопытство. Что будет дальше? Каков следующий ход в этой странной, личной партии, где не было объявленных правил, а ставки… ставки ощущались на уровне инстинктов, щемяще высокие и совершенно неясные? Он не знал. Но само это незнание не бесило. Оно жгло. Терзало. Манило.***