Дети серого неба

NC-21
В процессе
2
автор
Хом-Хомыч соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 8 страниц, 2 334 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

«Трупëнок.»

Настройки
Примечания:
Всё началось с моего отца — Эдгара Морна. Он был врачом-психиатром в одной из тех больниц, куда людей сбрасывают, как ненужный хлам, где стены впитывают крики, а воздух густ от лекарств и отчаяния. Почему «был»? Нет, он не ушел на пенсию. Его убила собственная пациентка. Но это — лишь сухой факт. Правда же была куда мерзостнее. Мой отец, человек с гнилой, изъеденной насквозь душой, влюбился. Влюбился в одну из тех, кого должен был лечить. Не просто влюбился — он одержим стал. Его больное воображение рисовало ей образ святой, ангела, падшего в этот ад по чьей-то чудовищной ошибке. И тогда он совершил первое предательство своей профессии. Подделал документы. Выписал её. Привёз домой. Запер. Вы, наверное, думаете, что без лекарств она быстро превратилась в дикое, кричащее существо? О, нет. Мой отец не был дураком. Он был расчётлив. Он просто... перераспределил дозировки. Одному из самых буйных пациентов в палате №7 он увеличил норму, а потом аккуратно, по таблетке, воровал для матери. Откуда я это знаю? Он любил рассказывать мне об этом. Сидя в кресле, с бокалом дешёвого вина, он растягивал губы в улыбке и говорил о своей «чистой любви». А я смотрел на мать. Она была не человеком. Не пациенткой. Не женой. Она была пустым сосудом. Лекарства выжгли в ней всё — мысли, эмоции, страх, даже боль. Она передвигалась по дому, как марионетка с перерезанными нитями. Руки дрожали, когда пыталась поднести ложку ко рту. Глаза, мутные и бездонные, смотрели сквозь мир. А появился я так: Рождённый в доме отца, в комнате, где пахло хлоркой и страхом. Меня не записали на «излечившуюся» мать. Нет, для этого нашли мёртвую женщину — роженицу, которая скончалась в муках на операционном столе вместе с нерождённым ребёнком. В роддоме работал друг отца. Человек с трясущимися руками и пустым взглядом наркомана. Отец поставлял ему таблетки, а взамен получил новую жизнь для меня. «Родился у мёртвой. Выжил вопреки» — так звучала официальная версия. А потом... Потом отец стал брать меня с собой. В больницу. Там я увидел настоящий ад. Санитары, ухмыляющиеся, когда били пациентов. Врачи, ставившие опыты на тех, кто даже не мог кричать. Людей, которых ломали — не для лечения, а просто потому, что могли. А потом началась школа. И там... Там меня ненавидели. С первого класса я стал чужим. Не просто странным — неживым. Другие дети кричали, смеялись, носились по школьному двору, как стая диких псов, сбивая друг друга в кучу, с визгом расталкивая локтями. А я… Я сидел. Молча. Без движения. Без звука. Меня научили этому в больнице. Там, где белые стены пахли хлоркой и тлением, где часы на коридорных стенах тикали так громко, будто отсчитывали последние минуты чьей-то жизни. Где телевизор, вечно включённый на тихом звуке, показывал одни и те же мультфильмы — яркие, неестественно весёлые, как насмешка. «Сиди. Не шуми. Не плачь. Иначе придут и укол сделают». Я научился. Но дети — они чувствуют, когда перед ними не человек, а пустота. Я не был для них жертвой. Не был даже изгоем. Я был клеймом. Они не дразнили меня украдкой — они ненавидели меня открыто, с каким-то почти животным остервенением. Чуяли, что во мне что-то сломано. Может, это был запах — тот самый, больничный, въевшийся в кожу, как пропитанная формальдегидом ткань. Может — взгляд. Слишком пустой, слишком материнский. Учителя перешёптывались. Их взгляды скользили по мне, быстрые, как уколы иглы — жалость, брезгливость, страх. Они знали. Все знали. А потом стало хуже. Когда мою мать, уже мёртвую, уже разложившуюся где-то под землёй по чётко выученной легенде отца, вызвали в школу, отец пришёл вместо неё. И заорал. Не защищая меня — нет. Экспериментируя. Его голос рвал стены, сотрясал оконные стёкла, заставлял директора съёживаться в кресле. — Как вы смеете вспоминать её?! — он брызгал слюной, его пальцы впивались в стол, оставляя царапины. — Она истекла кровью, рожая этого ребенка! А вы тут… вы… Психику ему ломаете! Он не закончил. Просто улыбнулся — очень спокойно — и вышел. А на следующий день мне дали кличку. «Трупёнок». — Эй, Трупёнок, — дышал мне в лицо главарь обидчиков, его пальцы впивались в мой воротник, — а правда, что тебя мёртвая родила? Они знали, что у меня нет матери. Была, но легенда отца важнее. Им нужно было услышать, как я это скажу. — Правда, — шептал я. И они смеялись. Потом были толчки в спину, порванные тетради, плевки в булочки из столовой. Однажды зимой меня заперли в туалете и вылили на голову ведро ледяной воды. Я сидел, скрючившись, в луже, а они стучали в дверь, визжали, смеялись — и этот звук был точно таким же, как в больнице, когда санитары тащили пациентов в палату №7. Но самое страшное было дома. Отец знал. Он смотрел на мои синяки, на порванный рюкзак, на молчаливые слёзы — и улыбался. — Жизнь — боль, сынок. Привыкай. А потом наклонялся так, чтобы я чувствовал его перегар — густой, как трупный газ. — Или хочешь в палату №7? Там научат молчать. И я молчал. Потому что знал — он не шутит. У психиатров есть привычка вести бортовые журналы. У отца их было два. Один — для матери. Второй — для меня. Каждый день травли он записывал как «Эксперимент №…» и ставил цифру. «Эксперимент №24: субъект подвергся физическому воздействию со стороны группы. Реакция — отсутствует. Продолжить наблюдение». Я рассказывал ему всё. Как меня били. Где. Чем. Под каким углом. Он называл это «Искуплением». — Если не будешь говорить, — шептал он, — тебя сочтут таким же сумасшедшим, как она. И тогда… Палата №7. Сейчас мой сын сидит рядом со мной. Тёплый. Живой. Его пальцы вцепились в край моей рубашки, как будто даже во сне он боится, что я исчезну. Его дыхание ровное, чуть с присвистом — он только что носился по квартире, кричал, смеялся, падал, вскакивал… Как обычный ребёнок. Как я никогда не мог. Я смотрю на него — и вижу своё отражение в его глазах. И мне страшно. Не просто тревожно — ледяной, животный ужас, который ползёт по спине, как паук, забирается в горло, сжимает его… А если с ним случится, то же, что и со мной? А если моя жена, моя дорогая, светлая, рассыпется на куски, как мать? А если однажды я проснусь и увижу в зеркале его — отца, с его спокойной улыбкой, с его интересом к чужой боли? Сын посапывает, уткнувшись лбом мне в колени. Такие маленькие, такие хрупкие косточки под тонкой кожей… А что, если однажды я начну записывать? «Эксперимент №1: субъект демонстрирует признаки страха. Интересно, сколько продержится?» Я сжимаю кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Терапии. Лекарства. Годы борьбы. Всё это может рассыпаться в один миг. Потому что я помню. *** Утро в моём детстве всегда начиналось одинаково. Запах кофе. Густой, горький, как сам отец. Он пил его медленно, смакуя, сидя на кухне в своём халате — белом, как больничный халат, как саван. И крики матери. Она билась в ломке, её пальцы царапали стол, её голос рвался на визг, на стон, на что-то нечеловеческое. А отец наблюдал. Он смотрел, как она ползёт к нему, как её трясёт, как слюна капает на пол. — П-п-про… — она не могла выговорить. — Проси, — говорил он мягко. И тогда она падала перед ним на колени. Только тогда он доставал таблетки. Через полчаса она уже не кричала. Она не была вообще никем. Просто тело в углу, с пустыми глазами, с полуоткрытым ртом. Я пробовал эти таблетки. Мне было интересно — почему она так их хочет? Почему готова унижаться, лишь бы получить их? Я понял. Это было ничто. Тишина. Отсутствие. Как будто тебя стерли. Отец отвёз меня в больницу. Кричал. Рвал на себе волосы. Врачи хватали меня, суетились, промывали желудок… Все верили ему. Он же врач. Он же отец. Он же так переживает. А потом мы вернулись домой. Я сидел за столом, давился едой, заталкивая в себя куски хлеба, мяса, всего, что мог достать. Потому что знал — за обедом мне не дадут поесть. Отец пил кофе. Мать тряслась в углу. — Растяпа, — вдруг говорил он ласково и клал руку мне на плечо. Потом открывал мой рюкзак. Клал туда пакет с едой. Каждый день. Каждый чёртов день. Я выходил из дома и выкидывал этот пакет в первую же урну. Потому что знал — одноклассники отберут. А отец... Это часть его эксперимента. В школе я появлялся за минуту до звонка. Не раньше. Чтобы у них не было времени на меня. Я влетал в класс ровно с первым звонком, вызывая раздражение учителей. Но это было лучше, чем дать им разглядеть меня. Потому что, если разглядят — увидят. А если увидят — начнётся. Лишь заканчивался урок — я уже летел лицом в парту. Чья-то ладонь впивалась в мой затылок, пригвождая к деревянной столешнице. Удар. Треск. Кровь на губах. Я даже не успевал вдохнуть — волосы на затылке вырывались с корнем, когда меня тащили. По полу. По лестнице. Вниз. В раздевалку. Где нет камер. Где никто не услышит. Где можно делать всё. Пахло потом, ржавыми замками и мокрым бетоном. Футболки, брошенные на лавки. Грязные следы кроссовок на полу. И — Они. Их главарь прижимал мою голову к стене, его пальцы въедались в виски. — Ну что, Трупёнок, — его дыхание пахло жвачкой и желчью, — опять молчишь? За спиной смеялись. Кто-то пинал меня в колени — я падал. Кто-то хватал за волосы — я взвизгивал. — О, заговорил! — Ухмылялся. Всегда ухмылялся. Его кулак врезал мне в живот. Я сгибался, кашлял, задыхался — — Раздевайся. Я не двигался. — Я сказал — раздевайся, Трупёнок! Его голос рвал барабанные перепонки. Пальцы цеплялись за мой воротник — рвали рубашку. — Смотрите-ка, — орал один из них, — у Трупёнка шрамы! Они смеялись. Все. Потом пришел их главный. Самый жестокий. С пряжкой от ремня в руке. — Ну-ка, повернись. Я не поворачивался. — ПОВЕРНИСЬ! Удар пряжкой по спине. Горячая боль. Кровь под футболкой. — Мамаша твоя, наверное, тоже так орала, — шептал на ухо, — когда рожала тебя. Мертвая. Они смеялись. Я молчал. Потому что знал — если закричу, будет хуже. Если заплачу — будет дольше. Если умру — они будут рады. Когда им надоедало, я оставался прилипшим к парте, щека — к холодной поверхности, взгляд — к кровавому пятну в тетради. — Ты вообще меня слышишь? — учительница стучала пальцами по моему столу. Я молчал. Всё равно ничего не знал. Всё равно мой ответ никого не интересовал. Их взгляды скользили по мне — рваная футболка, синяки на руках, пустые глаза — и отворачивались. Как от вещи. Звонок — и я выстреливаю из класса первым. Ноги сами несут меня к шкафчикам. Моё худое тело вжимается в узкое пространство, колени упираются в рёбра, дыхание — частое, поверхностное. Темнота. Тишина. Только их голоса где-то вдали: — Где этот Трупёнок? — Да пофиг, всё равно до завтра не сдохнет! Я не дышу, пока их шаги не затихают. Пять минут. Десять. Пока не исчезнет последний звук. Только тогда вылезаю и иду домой. Иногда они поджидают. Не каждый день — но достаточно, чтобы я выбирал путь длиннее, опаснее — через пустыри, мимо гаражей, где никто не ходит. Мимо соседских окон. Я знаю, что они думают, глядя на меня: «Вот он, проблемный сын доктора. Без матери, без контроля, сам всех провоцирует». Они кивают отцу с жалостью: — Какой кошмар — такой сын у такого человека. Дверь заперта. Отец не терпит открытых дверей. Скидываю рюкзак, швыряю куртку — всё, что мешает дышать. Иду в зал. Мама сидит перед телевизором. Глаза пустые, губы приоткрыты, пальцы теребят край халата. Она не понимает, что происходит на экране. Но мерцание её гипнотизирует. Я прижимаюсь к ней, кладя голову на плечо. Она не отталкивает. Не обнимает. Просто есть. Тёплая. Тихая. Не совсем живая. Учебник раскрыт на случайной странице. Слова — чужие, бессмысленные. Я не пытаюсь понять. Жду отца. Его лицо всегда искажается — не злость, не ярость. Разочарование. Но он не бьёт. И я уже рад этому. Я смотрю на рюкзак в коридоре — через дверную щель. Прижимаюсь к маме крепче. Мы оба смотрим телевизор. Оба не понимаем слов. Оба просто смотрим. Может, мы и правда похожи. Дверь щёлкает. Он входит, останавливается перед брошенным рюкзаком. — Ты ничего не делал? — Не делал… Я никогда не вру ему. У меня есть причина не врать. Палата №7. Он вздыхает, поднимает куртку, вешает на крючок. Обходит рюкзак. Подходит к дивану. Смотрит на телевизор. А потом — обнимает маму. Прижимает её к себе, гладит волосы, шепчет: — Я пришёл, твой муж пришёл. А она мычит, бессмысленно, как животное. И я не знаю — кому из нас хуже.
Отзывы (1)