Часть 1
19 марта 2026 г., 18:00
Хенджин родился в аду. Просто тогда он этого не знал.
Его ад пах ладаном и потом, звучал псалмами и ремнем по голой спине, рассекающим кожу до мяса, имел лицо отца — гладко выбритое, с безумными глазами пророка, который трахал свою веру так же грубо, как, вероятно, трахал его мать — молча, по обязанности, думая о спасении своей грязной души. Община «Чистый путь» занимала три улицы в спальном районе, отгородившись от мира заборами и липким, животным страхом. Женщины здесь рожали без врачей, корчась в лужах собственной крови и последа — Бог дал, Бог взял, а если возьмет и мать, значит, так угодно. Дети не играли — игра это праздность, праздность мать пороков, а пороки нужно вырезать каленым железом, пока они не проросли наружу гнойными струпьями. Мужчины не смеялись — смех расслабляет душу, делает ее уязвимой для дьявола, который и так уже сидел в каждом из них, в складках жира на животах и вонючих подмышках.
Хенджину было пять, когда он впервые согрешил.
Он съел конфету, найденную в кармане куртки, которую принесли для раздачи бедным. Конфета была шоколадной, с орехом, и Хенджин впервые понял, что такое счастье — сладкая, липкая жижа, текущая по подбородку, которую он судорожно слизывал, трясясь от наслаждения и ужаса. Мать заметила шоколад на его губах, засохший коркой. Ее лицо перекосилось. Отец молился над ним три часа, стоя на коленях и вдалбливая слова псалмов в гудящую голову, чтобы изгнать беса чревоугодия. Но Хенджин помнил вкус. Он снился ему по ночам, перемешиваясь с запахом отцовского пота и страхом перед ремнем.
В семь он согрешил во второй раз. Посмотрел на мальчика, когда община выезжала на озеро. Мальчик был старше, с мокрыми черными волосами и блестящими каплями воды на смуглых плечах. Хенджин смотрел, как вода стекает по ложбинке позвоночника, исчезая в трусах, и чувствовал, как внутри разливается странное, томное тепло, концентрирующееся внизу живота. Член набух, уперся в грубую ткань штанов. Отец заметил его взгляд. Ночью Хенджин молился на гречке — коленями на рассыпанной крупе, которая впивалась в кожу тысячами игл, пока не пошла кровь, запекающаяся темными корками на половицах.
— Нечистый в тебе, — шептал отец, стоя над ним с ремнем. — Мы его выбьем. Мы его вымолим. — Ремень со свистом опускался на спину, оставляя багровые полосы, которые вздувались и лопались от следующего удара. — Ты будешь чистым, сын. Ты будешь спасен. — Слюна отца летела ему на затылок.
В двенадцать Хенджин перестал плакать. Слезы кончились, высохли, как пересохшее русло. Осталась только серая, гнилая вата внутри и одна мысль, пульсирующая в такт ударам сердца: за что Бог меня так ненавидит? Почему он позволяет отцу делать это? Почему позволяет этой похоти течь по венам, отравляя все естество?
Он не смел задать этот вопрос вслух. Рот был создан только для молитвы и еды.
Минхо появился, когда Хенджину было шестнадцать. Новенький — сирота, которого взяла под крыло какая-то бездетная пара из общины. Его привели на службу, поставили в первый ряд, и Хенджин, подняв глаза от пола, увидел его.
Минхо был обычным. Обычные темные глаза, обычные длинные пальцы, которыми он теребил край рубашки. Но когда он улыбнулся, кивая на слова проповедника, Хенджин почувствовал, как вата внутри взорвалась цветным, болезненно-ярким фейерверком. Член дернулся в штанах, и Хенджин замер, боясь, что это заметят все.
Они встретились через неделю. Случайно. Минхо мыл пол в трапезной, стоя на карачках, и задница его так соблазнительно выпирала под тонкими старыми джинсами. Хенджин выносил мусор, но застыл, пожирая глазами открывшееся зрелище. Их руки соприкоснулись, когда оба потянулись за одной тряпкой. Пальцы Минхо были влажными, теплыми, и от этого прикосновения по телу Хенджина пробежала дрожь.
— Извини, — сказал Минхо, улыбаясь.
— Ничего, — ответил Хенджин.
И мир перестал существовать. Осталось только жгучее, животное желание прижаться.
Они встречались в сарае за домом собраний. Хенджин впервые в жизни чувствовал себя человеком — и животным одновременно.
Минхо пах мылом, сеном, его руки были теплыми и нахальными, везде, куда он их запускал, а шепот — самым прекрасным звуком на свете, особенно когда тот просил еще, глубже, быстрее. Они терлись друг о друга в темноте, жадно, молча, кусая губы, чтобы не закричать от наслаждения, когда сперма толчками выплескивалась на животы.
— Это не грех, — говорил Минхо, облизывая его ухо. — Это любовь. Бог и есть любовь. Значит, это от Бога.
Хенджин хотел верить. Он так отчаянно хотел верить, что позволил себе поверить.
Он позволил себе уснуть в объятиях Минхо, чувствуя, как липкая смесь их семени засыхает на коже.
Дядя Чон зашел за мешком картошки и нашел их спящими в обнимку, голых, в пятнах засохшей спермы на животах и бедрах. Хенджин помнит этот момент как замедленную съемку: скрип двери, луч утреннего солнца, разрезающий темноту, лицо Чона — сначала удивленное, потом брезгливое, потом злое, перекошенное праведным гневом.
— Ах вы псы шелудивые! Содомиты! — заорал он, и плевок попал Хенджину прямо в лицо.
Минхо увезли в ту же ночь. Хенджин слышал сквозь стены, как тот кричал — сначала от боли, потом от ужаса, потом просто хрипел. Потом крики стихли. Больше Хенджин никогда его не видел. Говорили, его отправили в специальный интернат, где лечат от таких отклонений. Хенджин молился, чтобы Минхо был мертв. Чтобы не чувствовать того, что чувствовал он сам.
Самого Хенджина били два дня. С перерывами на молитву и жидкую баланду. Отец бил ремнем, старейшины — кулаками, ногами, палками. Били по лицу, по ребрам, по ногам, по яйцам — со всей силы, методично, чтобы неповадно было, чтобы бесовское семя не плодилось, чтобы яйца всмятку превратились в кровавое месиво.
— Где твой грех? — орал отец, замахиваясь в очередной раз, и пряжка ремня врезалась в уже вспоротую кожу.
— Во мне, — шептал Хенджин разбитыми, распухшими губами, сплевывая кровь.
— Что надо делать?
— Молиться.
— Молись!
Он молился. Он молился все эти два дня, лежа в луже собственной крови, мочи, потому что встать уже не мог. Он молился, чтобы Бог убил его. Чтобы Бог сжалился и забрал его душу, пока она еще не сгорела окончательно в этом аду на земле.
Бог молчал. Как всегда.
Утром третьего дня его, еле живого, провонявшего дерьмом и гнилью, запихнули в микроавтобус и повезли в городскую церковь.
Церковь встретила Хенджина тишиной и солнцем. Витражи горели синим и красным, деревянные скамьи пахли воском, а воздух был таким чистым, что у Хенджина закружилась голова, и его вырвало желчью прямо на каменный пол. Или это от побоев и вони, которая, казалось, въелась в кожу.
Старейшины толкали его вперед, выкрикивая обвинения, брезгливо морща носы. Люди в церкви оборачивались, смотрели — кто с жалостью, кто с любопытством, кто с брезгливостью, прикрывая носы платками. Хенджин вжал голову в плечи и ждал. Ждал новой порции боли.
— Оставьте его.
Голос прозвучал откуда-то сбоку. Тихий, мелодичный, но такой властный, что старейшины заткнулись на полуслове, будто им забили рты кляпами.
Хенджин поднял глаза.
И ослеп.
Потому что существа с такой внешностью просто не могут быть людьми. Белые, почти прозрачные волосы падали на лоб легкими волнами. Кожа светилась изнутри молочным фарфором. Глаза — карие, огромные, с длиннющими, как у куклы, ресницами — смотрели с такой мучительной, пронзительной нежностью, что хотелось разрыдаться и умереть прямо здесь, чтобы зафиксировать этот момент вечности.
На парне была простая черная водолазка, обтягивающая худощавое, но, как показалось Хенджину, сильное тело, и серые брюки — никакой сутаны, только маленький серебряный крестик на шее, поблескивающий в вырезе. Но он стоял в луче света из витража, и свет делал его волосы золотым ореолом, а кожу — сияющей.
Херувим. Серафим. Ангел Господень, сошедший с иконы, чтобы лично вручить ему билет в преисподнюю.
Хенджин, воспитанный на страхе божьем и истязании плоти, рухнул на колени сам — не потому что его заставили, а потому что ноги подкосились, а сердце пропустило удар. Из разбитой губы на пол закапала кровь.
— Тебе больно? — спросил ангел, опускаясь рядом на корточки, и его запах — чистый, сладковатый, с нотками ладана и дорогого мыла — ударил Хенджину в нос.
Хенджин смотрел в эти глаза и не мог вымолвить ни слова, только часто и мелко дышал, втягивая этот божественный аромат. Ангел протянул руку, коснулся его щеки — там, где кожа была целой, прохладной, не тронутой побоями. Пальцы оказались теплыми, гладкими, и от этого прикосновения по телу Хенджина пробежала электрическая дрожь, сконцентрировавшаяся в паху.
— Ты в безопасности, — сказал ангел, и голос его обволакивал, проникал под кожу. — Меня зовут Феликс. Я здесь, чтобы помочь.
Впервые в жизни Хенджин поверил, что Бог его слышал. Потому что только Бог мог послать ему такое совершенное существо. Только Бог мог дать ему эту надежду, это тело, этот голос.
Феликс оказался помощником настоятеля. Не священник, просто помощник — но в церкви его любили больше, чем самого отца Кима. Старушки несли ему пирожки и вязали носки, дети висли на нем гроздьями, мужики из приходского совета хлопали по плечу и звали на пиво (Феликс отказывался, улыбаясь своей ангельской улыбкой, от которой у Хенджина каждый раз подгибались колени).
— Это ж надо, — шептались бабки на лавочке, провожая его маслеными взглядами. — Господь отметил парня. Такая внешность — дар божий. И сердце золотое. Ангел, чистой воды ангел.
Хенджин не мог с ними не согласиться. Он впитывал Феликса глазами, кожей, каждым нервом.
Первые недели он просто сидел в уголке и смотрел, как Феликс двигается, как говорит, как улыбается. Феликс кормил бездомных — и делал это так, будто каждый из них был Иисусом, но Хенджин замечал, как его пальцы чуть дольше задерживаются на чужих ладонях, как он сканирует толпу своими бездонными глазами. Феликс играл с детьми в догонялки — и смеялся так звонко, что хотелось смеяться вместе с ним, а потом взять его за эту тонкую талию и... Хенджин отгонял эти мысли, но они возвращались, наполняя пах тяжестью. Феликс слушал исповеди старушек — часами, не перебивая, гладя их морщинистые, дряблые руки, и Хенджин ревновал к этим старухам, к их прикосновениям.
Когда Феликс заметил, что Хенджин не ест, он просто поставил перед ним тарелку с дымящимся супом и сел рядом. Так близко, что Хенджин чувствовал тепло его бедра.
— Ешь.
— Я не голоден.
— Ты три дня ничего не ел. Я считал. — Феликс говорил это так, будто считал каждую секунду, проведенную в разлуке.
Хенджин уставился в тарелку, боясь поднять глаза. Феликс не уходил. Просто сидел и ждал, буравя его взглядом. Тишина давила.
— Почему вы… почему ты добр ко мне? — выдавил Хенджин, чувствуя, как краска заливает щеки.
— А почему нет? — Феликс склонил голову, и прядь волос упала ему на лоб.
— Потому что я… то, что я сделал… я грешен. Я хуже всех. Во мне сидит бес похоти.
Феликс помолчал. Потом положил свою ладонь поверх руки Хенджина — легкую, теплую.
— Знаешь, что самое страшное в грехе? Не то, что ты его совершаешь. А то, что тебя заставляют в него верить.
Хенджин поднял глаза. Феликс смотрел на него с той же мучительной нежностью, что в первый день, но в глубине его зрачков плясали какие-то чертики.
— Ты не грешен, Хенджин. Ты просто другой. И это нормально.
Внутри что-то оборвалось. Хенджин разрыдался — впервые за много лет, в голос, навзрыд, как ребенок, сотрясаясь всем телом. Феликс немедленно обнял его, прижал к себе, и Хенджин уткнулся носом в его водолазку, вдыхая этот чистый, чуть сладковатый запах, чувствуя грудью тепло его тела. Феликс гладил его по голове, по спине, запуская пальцы в волосы, и шептал: — Тише, тише. Я здесь. Ты в безопасности.
Рука Феликса скользнула ниже, погладила по пояснице, и Хенджин вздрогнул. Он вдыхал его запах и чувствовал, как серая вата внутри тает, уступая место чему-то новому, горячему, пугающему.
Родители Хенджина, к его удивлению, согласились отпускать его в церковь каждый день. Феликс сам поговорил с ними — пришел в их аккуратный домик, пил чай с мятой, улыбался и кивал, слушая отцовские проповеди о спасении и грехе.
Хенджин смотрел, как Феликс наклоняет голову, открывая соблазнительную ложбинку на шее, и облизывался.
— Ваш сын в надежных руках, — сказал он на прощание, многозначительно глядя Хенджину в глаза. — Я позабочусь о его душе.
Отец, впервые в жизни глядя на человека не из общины, не нахмурился. Он смотрел на Феликса и видел то же, что все: ангела во плоти, посланного свыше.
— Благослови вас Господь, сынок, — сказал он, тряся холеную руку Феликса. — Наставляйте его на путь истинный. Выбейте из него всю дурь.
Феликс улыбнулся своей ангельской улыбкой.
— Непременно. Я человек строгий, но справедливый.
Хенджин начал жить в церкви. Сначала просто приходил с утра до вечера, потом стал задерживаться допоздна, боясь возвращаться в тот ад. Потом Феликс предложил, положив руку ему на колено и чуть сжав:
— Оставайся ночевать. У меня есть диван. Не тащиться же тебе в такой час через весь город. Да и мне спокойнее, когда ты рядом.
Хенджин согласился. Как мог не согласиться, чувствуя тепло его ладони на своем бедре?
Их вечера стали ритуалом. Чай с печеньем. Разговоры обо всем. Феликс рассказывал об Австралии, о кенгуру и океане, о том, как приехал в Корею волонтером и понял, что это его место. Хенджин слушал, затаив дыхание, и впитывал каждое слово, каждое движение его губ, каждый блеск глаз.
— Можно, я буду звать тебя хён? — спросил он однажды, краснея.
— Конечно, — Феликс улыбнулся так, что у Хенджина перехватило дыхание. — Я буду рад.
Иногда, когда становилось совсем невыносимо, Хенджин засыпал прямо на плече у Феликса, прижимаясь к нему всем телом, чувствуя его тепло, его запах. Тот не прогонял. Просто гладил по голове, по спине, иногда чуть ниже, пока Хенджин не проваливался в сон, полный сладких, запретных снов.
— Ты мой ангел-хранитель, — прошептал как-то Хенджин в полудреме, прижимаясь щекой к его груди.
Феликс поцеловал его в макушку, потом его губы скользнули ниже, к виску, к щеке. Хенджин замер, не открывая глаз.
— Твой, — ответил он шепотом, и его дыхание обожгло ухо Хенджина. — Только твой. Навсегда.
Хенджин сжался от сладкой боли в паху. Ему казалось, что он в раю.
Он еще не знал, что рай — это только прихожая ада.
Тот вечер ничем не отличался от других.
Хенджин молился перед маленьким алтарем в комнате Феликса. Это стало привычкой — встать на колени, сложить руки у груди и благодарить Бога за то, что послал ему этого человека, это божественное создание. Свеча горела ровным пламенем, пахло воском и сухими травами, где-то за окном шумел город.
Феликс вошел бесшумно, встал рядом, глядя на образ. Хенджин чувствовал жар его тела, его запах.
— «Итак мы отныне никого не знаем по плоти, — заговорил он тихо, нараспев, как читают псалмы. — Если же и знали Христа по плоти, то ныне уже не знаем».
Хенджин поднял голову. Феликс смотрел на него сверху вниз, и свет свечи делал его глаза бездонными, черными, затягивающими.
— Понимаешь, о чем это?
— Не совсем, хён. — голос Хенджина дрогнул.
— О том, что плоть не важна. То, что люди называют грехом тела, — ерунда. Важна душа. Важна любовь. Важно доверие.
Феликс опустился на колени рядом. Взял руки Хенджина в свои. Его ладони были горячими, сухими, и Хенджин чувствовал, как пульс отдается в кончиках пальцев.
— Ты боишься себя, Хенджин. Боишься своих желаний. Я вижу это каждый день. Ты сжимаешься, когда кто-то подходит слишком близко. Ты отводишь глаза, когда кто-то смотрит на тебя слишком долго. Ты думаешь, что ты грязный. Что ты неправильный.
Хенджин молчал, чувствуя, как к горлу подкатывает ком. Феликс говорил правду. Самую страшную правду.
— Я здесь, чтобы сказать тебе: не бойся. — Феликс поднес его руки к своим губам, поцеловал пальцы, обвел их языком, и Хенджин вздрогнул, как от удара током. — То, что между нами — чисто. Потому что это от любви.
В груди Хенджина что-то оборвалось и понеслось в пропасть. Он хотел этого. О, как он хотел этого! Верить, что это чисто. Верить, что это не грех.
Феликс отпустил его руки, поднялся, взял с алтаря небольшую чашу — серебряный потир для причастия. Внутри плескалось темное, густое вино.
— Выпей. Это успокоит твое сердце. Откроет его для истинной любви.
Хенджин взял чашу. Послушно. Как брал все, что давал ему Феликс. Сделал глоток.
Вино было сладким, тягучим, приторным, с горьковатым, металлическим послевкусием. Не таким, как на службах. Оно обожгло горло и растеклось по пищеводу липким теплом. Хенджин допил до дна, облизал губы, чувствуя странную эйфорию.
— Хороший мальчик, — улыбнулся Феликс, забирая чашу. Его улыбка теперь казалась Хенджину хищной, но мысль ускользнула, растворилась в накатывающей волне тепла.
Сначала Хенджин почувствовал тепло. Оно разлилось от желудка по всему телу, расслабляя мышцы, снимая напряжение, которого он даже не замечал. Потом комната поплыла. Контуры стали мягкими, расплывчатыми, цвета — ярче, ядовитее, звуки — приглушеннее, будто из-под толщи воды.
— Что это? — спросил Хенджин. Голос прозвучал откуда-то издалека, чужой, вязкий.
— Лекарство от страха, — ответил Феликс, садясь рядом на пол. — Ложись.
Хенджин послушно лег, положил голову ему на колени. Сверху вниз на него смотрело лицо ангела — прекрасное, светящееся, с бездонными глазами, в которых теперь плескалась тьма.
— Ты такой красивый, — выдохнул Хенджин. Руки сами потянулись вверх, коснулись щеки Феликса. Кожа была теплой, мягкой, живой, под пальцами бился пульс. — Мой ангел.
— Да, — Феликс погладил его по волосам, по лицу, большим пальцем провел по губам. — Я твой ангел. И я научу тебя не бояться. Научу тебя принимать любовь.
Пальцы Феликса скользнули по шее Хенджина, расстегивая верхнюю пуговицу рубашки, потом следующую, обнажая ключицы, впадину груди. Хенджин даже не заметил — все его внимание было приковано к этим глазам, к этим губам, которые шевелились, произнося слова, смысл которых ускользал, таял, как дым.
— Тебе хорошо?
— Да, хён.
— Ты хочешь быть ближе?
— Да. Очень.
— Тогда помоги мне.
Феликс взял его руку и положил себе на ширинку. Хенджин почувствовал под пальцами твердую, горячую выпуклость и дернулся было, но Феликс надавил на плечо, удерживая на месте. Сильно. Властно.
— Не бойся. Ты же не боишься меня?
— Нет.
— Тогда не бойся этого. Это просто тело. Просто любовь. Ты хочешь сделать мне приятно?
— Хочу.
— Сделай.
Феликс расстегнул ремень, потом ширинку, спустил брюки вместе с бельем ровно настолько, чтобы освободить член. Тот уже стоял — твердый, как камень, с влажной, блестящей головкой, набухшими венами, пульсирующий. Хенджин смотрел на него, завороженный, чувствуя, как собственный член упирается в штаны, готовый взорваться от одного только вида.
— На колени, — тихо сказал Феликс. — Как на молитву.
Хенджин послушно встал на колени. Его лицо оказалось на уровне паха Феликса. Запах — терпкий, мужской, возбуждающий — ударил в нос. Между его губ оказалась головка члена — солоноватая, горячая, пульсирующая, пахнущая мылом, потом и чем-то первобытным. Он замер, не зная, что делать, боясь дышать.
— Открой рот шире. Возьми в рот. Соси, как леденец. Не смей останавливаться, пока я не скажу.
Хенджин подчинился. Губы сомкнулись на стволе, язык уперся в незнакомую, живую плоть, чувствуя биение крови. Сознание плыло, размывало границы, превращало происходящее в странный сон — или молитву, где он причащался телом своего бога, пил его плоть, вдыхал его запах. Он сосал, давился, но не мог остановиться. Не хотел останавливаться. Потому что делал приятно своему ангелу. Потому что это была любовь. Самая чистая любовь на свете. Слюна текла по подбородку, смешиваясь с его слезами.
Феликс запустил пальцы в его волосы — не больно, но крепко, до боли в корнях — и начал двигать бедрами, насаживаясь глубже, в самую глотку. Хенджин мычал, задыхался, давился, но покорно принимал каждый толчок. Слезы текли по щекам.
— Смотри на меня, — приказал Феликс, чуть ослабляя хватку.
Хенджин поднял залитые слезами глаза. На него смотрело прекрасное лицо — раскрасневшееся, с приоткрытым ртом, с глазами, в которых плескалась темная, бездонная жуть, торжество и похоть.
Феликс улыбнулся — ласково, по-прежнему ласково, почти нежно — и кончил ему прямо в глотку, глубоко, толчками, заливая горло горячей, солоноватой жидкостью.
Хенджин закашлялся, задохнулся, сплевывая белую, липкую жидкость на пол, на свои дрожащие руки. Феликс гладил его по голове, по мокрому от слез лицу, приговаривая: — Молодец. Хороший мальчик. Ты чист. Ты принял мою любовь.
А потом помог подняться, уложил на диван, укрыл пледом и поцеловал в лоб. Нежно. Заботливо.
— Спи. Завтра все будет хорошо.
Хенджин провалился в сон без сновидений, в липкую, черную пустоту.
Утром он проснулся и вспомнил все. Каждое движение. Каждый звук. Каждый глоток.
Он лежал, глядя в потолок, и пытался убедить себя, что это был сон. Что он не стоял на коленях, не брал в рот член человека, которого считал святым, не глотал его сперму, думая, что причащается. Но вкус во рту был реальным. Боль в горле — реальной.
Феликс сидел в кресле напротив и читал Библию, как ни в чем не бывало.
— Проснулся? — поднял он глаза. Улыбнулся. Та же ангельская, лучистая улыбка. — Как спалось?
Хенджин сел. Плед сполз, обнажив голую грудь — когда его раздели? Он не помнил. Тело ломило, голова гудела.
— Что… что это было? — голос сел, сорвался в хрип.
— Ты о чем? — Феликс отложил книгу, склонил голову набок, изображая непонимание.
— Ночью. Я… ты… мы…
— А, это. — Феликс поднялся, подошел, сел на край дивана. Положил руку Хенджину на голое колено, погладил. — Ты сам хотел. Ты был так прекрасен, так открыт, так жаждал любви. Я не смог отказать тебе. Я дал тебе то, что ты просил.
— Я был пьян! Ты что-то подсыпал мне в вино! — Хенджин попытался отодвинуться, но рука Феликса сжала колено, не давая двинуться.
— Я дал тебе любовь. — Голос Феликса оставался мягким, вкрадчивым, но в глазах появилось что-то новое. Что-то тяжелое, стальное, не терпящее возражений. — Ты сам говорил, что любишь меня. Что я твой ангел. Ангелы забирают грехи. Я забрал твой страх, твою похоть, превратив их в чистое подношение. Ты сам просил об этом.
— Ты изнасиловал меня.
Феликс рассмеялся. Коротко, безрадостно, но с ноткой превосходства.
— Изнасиловал? — он встал, нависая над Хенджином. — Ты стоял передо мной на коленях, Хенджин. Ты сам открыл рот. Ты смотрел на меня с обожанием и делал мне приятно. Ты кончил в штаны, не прикасаясь к себе, только от того, что сосал у меня. Где здесь насилие? Это было твое желание. Твоя потребность.
Хенджин вскочил, отшатнулся к стене. Его трясло крупной дрожью. К горлу подступила тошнота.
— Ты… ты больной! Ты пользовался мной! Ты...
— Я спасал тебя. — Феликс не повышал голоса. Он стоял посередине комнаты, сложив руки на груди, и смотрел на Хенджина с той же мучительной нежностью, примешанной к стали. — Ты никому не нужен. Твои родители вышвырнут тебя, если узнают. Община убьет тебя — не фигурально, а буквально закопает в лесу, как бешеную собаку. У тебя нет никого. Кроме меня.
— Я уйду.
— Куда? — Феликс склонил голову набок, как любопытный щенок, но глаза его были холодны. — На улицу? К ментам? Расскажешь, что помощник настоятеля трахнул тебя в рот под причастным вином? Тебе никто не поверит. Я — святой. Я — ангел во плоти. А ты — грязный, трахнутый пидор из секты, который ищет, на кого бы повесить свои грехи и свои грязные фантазии. Думаешь, они поверят тебе, а не мне?
Хенджин смотрел на него и не верил своим ушам. Тот же голос. То же ангельское лицо. Те же слова о любви и спасении. Но теперь они звучали как приговор, как удар ножом в спину.
— Иди сюда, — позвал Феликс. — Сядь. Не заставляй меня повторять.
Хенджин не двинулся. Тело свело судорогой страха.
— Я сказал, иди сюда.
Что-то в голосе Феликса изменилось. Стало ниже, жестче. Ноги сами понесли Хенджина к дивану. Тело помнило: этому голосу надо подчиняться. Этот голос — единственная защита в этом аду.
Феликс взял его за руку, усадил рядом, обнял за плечи, прижимая к себе. От него пахло все тем же — чистотой, ладаном, чуть сладковатым потом.
— Все хорошо, — прошептал он в макушку, целуя в волосы. — Ты просто испугался. Это нормально. Первый раз всегда страшно. Но ты привыкнешь. Ты поймешь, что это и есть спасение. Что я — твое спасение. Единственное.
Хенджин молчал, вжавшись в него. Внутри него рушились миры, ломались кости веры.
— Мы будем делать это часто, — продолжал Феликс, гладя его по спине, по пояснице, спускаясь ниже, к копчику. — Каждый вечер. Или когда я скажу. Ты будешь послушным мальчиком, будешь делать все, что я прошу, и тогда я буду любить тебя. Буду твоим ангелом. Навсегда.
Он отстранился, заглянул в лицо, погладил по щеке.
— Ты хочешь, чтобы я был твоим ангелом навсегда?
Хенджин смотрел в его прекрасные глаза — серо-голубые, бездонные, с длинными ресницами — и кивнул.
Потому что выбора не было. Потому что выбора никогда не было. Потому что ад — это не когда тебя бьют. Ад — это когда тебя любят так, что выхода нет. Когда единственный свет в этом аду — и есть сам дьявол.
— Хороший мальчик, — улыбнулся Феликс и поцеловал его в губы. Мягко, сладко, глубоко, языком, и Хенджин отвечал на поцелуй, потому что тело уже не слушалось, потому что это было единственное тепло, которое у него осталось.
Когда они оторвались друг от друга, Феликс погладил его по щеке.
— А теперь иди умойся. Сегодня придет проверка из епархии, мне надо готовиться. Вечером продолжим. Я хочу попробовать кое-что новое. Ты ведь не против?
Хенджин покачал головой.
— Умница.
Хенджин встал и пошел в ванную. Ноги подкашивались.
В зеркале на него смотрело чужое лицо — красивое, молодое, с припухшими, искусанными губами, с глазами мертвой, выпотрошенной рыбы. Изо рта все еще пахло спермой.
— Ты в аду, — прошептал он своему отражению, не слыша своего голоса. — Ты всегда был в аду. Просто раньше ты называл это раем. А теперь знаешь правду.
Из комнаты донесся голос Феликса — он напевал какой-то псалом, чистым, ангельским голосом, выводя мелодию.
Хенджин закрыл глаза, включил воду и сунул голову под ледяную струю. Она не помогала.