Живи и не возвращайся.
Смехотворно. Как можно такое отпустить в небытие? Как можно забыть весь ужас, чувствовать, как её мир рушится просто из-за глупости и зависти других? И тогда тишина, что до этого момента хранила её, точно стеклянный купол, треснула. Сначала это был лишь судорожный вдох, застрявший в горле острым осколком. Но следом хлынуло то, что Ванда сдерживала в себе с самой площади. Она не просто заплакала — она завыла, прижимая ладони к лицу, будто пытаясь спрятаться от образа материнских глаз, что до сих пор стояли перед ней, от взгляда испуганной Лилиан, цеплявшейся до последнего за неё и мать. Как может быть жизнь мила, если отняли то, что придавало ей смысл? Ноги, больше не подчиняясь воле, подкосились, и она рухнула на колени, зарываясь пальцами в холодный мох, разрывая его, смешивая землю со слезами. Это было рыдание, в котором не осталось ни просьбы, ни веры. Ванда билась в нём, как пойманная в силки птица, содрогаясь всем телом от осознания своего абсолютного, выжженного одиночества. Каждое имя, которое она шептала — матери, сестры, — теперь было лишь пустым звуком, брошенным в пасть векового леса. Она кричала в землю, выплёскивая в неё свою ненависть — к Богу, к людям, что плюнули на них, к инквизиторам, что поощряли столь вопиющий абсурд, и к самой себе за то, что выжила, за то, что сейчас рыдает так бессовестно, оплакивая собственную шкуру, а не мёртвых, которых даже колдовством не вернуть. Но в какой-то миг, когда силы иссякли, а крик перешёл в хриплый, рваный шёпот, в котором лихорадочно мелькали родные имена и слова о ненависти, Ванда замерла. Воздух вокруг неё изменился. Он стал гуще, тяжелее, пропитавшись странным запахом — так пахнет гроза за миг до удара, так пахнет старый камень, который веками не видел солнца. Рыдания застряли у неё в горле, сменившись ледяным оцепенением. Это не был страх перед погоней — люди остались далеко позади, в мире, который пах дымом и ненавистью. Здесь же, в самом сердце тишины, за её спиной пульсировало нечто иное. Она не слышала шагов. Она ощущала его всеми чувствами тела. Тяжёлый, медленный выдох, раздавшийся прямо над её затылком, заставил волоски на шее подняться дыбом. Это не был вздох зверя. Дыхание волков, например, систематично и поверхностно — так им легче улавливать запахи, выследить добычу. Звук был слишком глубоким, слишком осознанным, почти человеческим. Будто сама тьма лесная, обретя плоть, склонилась над ней, чтобы проверить: жива ли ещё та, что принесла сюда столько человеческой суматохи. Ванда не обернулась. Она медленно, дрожащей рукой, вцепилась в крест на шее — медный. Сжала так, что тупые края впились в кожу ладони. В паре дюймов от её плеча, прямо на серый мох, опустилась тень — длинная, изломанная, с неестественно острыми очертаниями того, что могло быть рогами или капюшоном, похожим на кобру. И единственное, что она сделала, — судорожно выдохнула; верёвка из-за того, что рука дрогнула, сильнее затянулась на шее. — Отче наш, Иже еси на небесех… — голос Ванды сорвался, превратившись в ломанный, сухой шёпот. Она шептала слова, заученные с колыбели, те самые, что пела мать, те самые, что выкрикивали судьи на площади. Но здесь, под сводами, где деревья были старше любой церкви, святые слова падали в мох, точно мёртвые птицы. Они не давали ни тепла, ни света. Ванда чувствовала, как за её спиной колышется нечто огромное, как воздух становится холодным, словно на кладбище, и как это «нечто» замирает, прислушиваясь к её жалкому лепету, словно пытаясь понять, что от него требуется. — Да придет Царствие Твое… да будет воля Твоя… — она зажмурилась так сильно, что в глазах вспыхнули кровавые пятна. Она ждала удара грома, ждала ангельского меча, ждала, что Бог, который допустил смерть её матери, хотя бы сейчас — в последний раз — защитит её от того ужаса, что дышал ей в затылок. Но небо молчало. Лишь ветер шелестел в кронах, да где-то в глубине леса хрустнула ветка под неимоверной тяжестью. И тогда Ванда замолчала. Молитва оборвалась на полуслове, оставив во рту горький вкус пепла. Она поняла: никто не придёт. Бог не смотрит в эту чащу. Она была одна — против людей, против тишины и против того, кто стоял сзади. И это понимание, страшное и ледяное, вдруг выжгло в ней остатки страха, оставив лишь пустую, звонкую ярость изгнанницы. — Не спасёшь, — выдохнула она в пустоту, и это было не обращение к Богу, а окончательный разрыв. — Не поможешь. Она медленно, превозмогая одеревенелость в мышцах, начала поворачиваться. Мокрый подол платья прошелестел по земле. Ванда открыла глаза, готовая увидеть самого Сатану, готовая к тому, что её жизнь оборвётся здесь и сейчас, как при смертельном взгляде Медузы Горгоны. Но то, что она увидела в неверном лунном свете, не было похоже на картинки из церковных книг. Над ней, заслоняя звёзды, возвышалось существо. Оно было неестественно длинным, с острыми изломами плеч и мощным костяным капюшоном, который в тени казался короной падшего божества. Ярко-зелёные глаза с расширенными змееподобными зрачками горели ровным, ядовитым светом, разрезая мрак. Оно не рычало. Оно не бросалось. Оно лишь склонило свою массивную змеиную голову набок, с тихим шелестом раздувая края своего величавого воротника. Оно рассматривало её с неестественным для подобного существа вниманием — хрупкую девчушку, которая минутами ранее рыдала, кричала, рвала мох, а теперь подозрительно затихла, побледнев, казалось, ещё сильнее. Она замерла, не в силах даже сглотнуть вязкую, горькую слюну. Сердце, до этого бившееся в рёбра, точно пойманная птица, вдруг пропустило удар и замерло, подчиняясь тяжёлому ритму этого леса. «И это — всё?» — обожгла её ледяная, почти разочарованная мысль. — «Так выглядит тот, кем пугали нас с амвона? Так выглядит Чёрт, пришедший по мою душу?» Ванда всматривалась в его нечеловеческий лик, ожидая увидеть в нём пламя преисподней или печать вечного проклятия. Но перед ней было лишь существо — огромное, инородное, пугающее своей мощью, но лишённое той мелкой, подлой жестокости, которую она видела в глазах односельчан. Он не скалился в издёвке, не собирался читать ей нотации о грехопадении и не тянул её к персональному котлу. Нечто замерло, превратившись в изваяние из серой кожи и кости. Оно застыло, точно парус в безветрии.Почему оно медлит? Почему не рвёт на части, не тащит в бездну?
Зелёные очи существа не были похожи на огни ада. В них не было ярости — лишь бесконечная, пугающая глубина, напомнившая Ванде о самых чистых изумрудах, что когда-то показывал ей заезжий купец. Но эти камни были живыми. В них пульсировало нечто древнее, лишённое человеческой логики, но полное странного, почти молитвенного внимания. Он смотрел на неё не как хищник на добычу, а как изгнанник на потерянное сокровище, внезапно найденное посреди ночи. В его немигающем взоре Ванда прочитала не приговор, а немое, заинтересованное ожидание. Будто всё это время — пока она росла, пока мать собирала травы, пока горели костры — этот лесной Бог ждал именно её рыданий, чтобы прийти и просто замереть рядом. «Ну же», — тупо, безжизненно билось в голове. — «Чего ты ждёшь? Рви. Кончай с этим». Оно не напало, но и не отступило. Вместо этого подалось вперёд, и его тяжёлый, кожистый «нос» с силой ткнулся ей в плечо, едва не сбив с ног. Это был бесцеремонный, почти грубый жест — так зверь проверяет, живо ли ещё то, что перед ним. Ванда покачнулась, её рука непроизвольно дёрнулась, и пальцы, лишённые всякой воли, мазнули по морде существа. Она тут же отдёрнула руку, будто обжёгшись о лёд. Ощущение было чужеродным, неправильным. Кожа существа была мертвенно-гладкой и пугающе прочной — такую, казалось, не взял бы ни огонь, ни сталь. То по чьим венам не бежит алая тёплая кровь, лишь сплошная, чуждая материя. Они замерли друг против друга. — Ну… — прохрипела она, и собственный голос показался ей чужим. — Чего же ты медлишь, дьявол? Монстр лишь раздул капюшон, заслоняя собой весь мир. В эту ночь никто не умер. Но и спасения не случилось. Просто в глубокой чаще проклятого леса человек и нечто иное начали свой долгий, мучительный счёт времени. Один на один. В нечестивом покое.