Cerberus
17 апреля 2026 г., 15:53
Примечания:
Доклепал, однако. Тапки и пиздюли принимаю.
Бенкендорф в квартиру Собаньской входит, таща за собой мартовскую слякоть своих казëнных сапог, не зная, кого ожидать в этих стенах больше — саму Каролину или…Об этом “или” не задумывается, вопреки своему обычно работающему до изнеможения сознанию
Вместо Собаньской — полулежащий на кровати Бошняк — в сознании, но взгляд у него одновременно затравленный, одновременно — тëмный и жуткий. Как у естествоиспытателя, разрезающего лягушек. Благо, Бенкендорф не лягушка.
Бенкендорф в своей сущности — столь же тëмный, столь же отчаянный, с болезненной ломотой в пояснице — реакция на матровскую погоду, на слякоть, что под его ботфортами чавкала, когда выходил из экипажа. Экипаж — простой, не государевый, с него бы сталось. Но Бошняк — не тот, о ком государю положено знать.
Не сейчас, позже — когда окрепнет, когда сил наберëтся и на ноги встанет.
Впрочем, уже почти встал: потянулся, рукой хватая изголовье кровати то ли в попытке от неë оттолкнуться, то ли в попытке удержать своë ещë не до конца восстановившееся тело.
— Доброго вечера, Ваше превосходительство. — До чего же формален — думает Бенкендорф.
Однако к такому Бошняку — раненому, ослабненному подлетает пулей, хватает за крепкие, но осунувшиеся плечи, усаживает обратно, говорит — без злости в голосе, но с почти отеческим упрëком.
— Не стоит формальностей. — Головой качает точно папаша перед нерадивым сыном, усаживается на край кровати, впивается в Александра Карловича взглядом.
У Бошняка — под глазами залегли тени, осунолось лицо — видно стало острые скулы, отросшие волосы — почти до плеч — ещë не успел состричь. Выглядит хуже, чем в тот день, когда его после пары недель мучений наконец представили следственной комиссии. И гроаздо более хуже, чем в те дни, когда его отпустили. Благодарности Каролина Собаньская Бенкендорфу отдала сполна. Благодарность Александра Христофоровича теперь и грызëт: из-под следствия — на койку, не уследил, не просчитал. Бошняк — человек верный, преданный, что адская псина. Такие сегодня на вес золота.
Ещë не выветрился еë парфюм из этих стен, опутал собой бельë, чужое тело — пропах им Бошняк, мешаясь со своим особым запахом трав. Дурман какой-то. Каролина дурман — она их всех здесь между собой повязала только в одной ей ведомой игре.
Казалось, все трое присутствующих связаны круговой порукой.
Формализм в их жестах отрезается сразу — как только пальцы Бенкендорфа спускаются с плеч — ниже, к кромке одеяла, которое он с той же щемящей нежностью оттягивает в сторону, лицезреет — покрытую сукровицей повязку.
— Вас давно не перевязывали? — Бенкендорф интересуется с непривычной для себя отстранëнностью.
Бошняк хмурится, кивает:
— С утра.
С утра — достаточно долго для того, чтобы рана успела вновь загноиться, пойти язвой по всему делу и отчего-то напрашивается мысль — неужели не смог сам? Ответ приходит, стоит взглянуть Александру Карловичу в глаза: тëмные, серьëзные, сдвинутые к переносице брови — думает Достаточно долго, чтобы забыть о себе.
— Где чистые бинты и корпия? — Единственное, что спрашивает Александр Христофорович.
Руки его, кажется, вспоминают давно забытое — как перевязывали друг друга солдаты, да офицеры, но действцют ловко — обхватывают бинт вокруг талии, предварительно смоченный в каком-то настое. Бенкендорф не разбирался — у него времени нет, но запах еë расплывается по комнате, мешается с духами Собаньской. Ему за прошлый свой поступок, за прошлую свою слабость — не стыдно, но одновременно тоскливо: Бошняк — единственный, за кого она однажды просила (даже за треклятого Витта) и именно Бошняк сейчас сидит на этой не больничной, но койке, опираясь руками об изголовье кровати.
Пальцы у него длинные, узловатые, белеют — сжимают с усилием резное дерево, а Бенкендорфу вдруг так гадко на душе становится, как ещë никогда не было — перед Ангелом покойным он тоже не стыдился, гнев его и радость принимал одинаково.
А тут — хоть в ледяной прорубь ныряй, лучше б наорали, лучше бы закатили сцену верности, с ревнивыми кавалерами Бенкендорф в молодости своей тоже имел дело. Но Алекскндр Карлович молчит, Александр Карлович терпит и пальцы сжимает и спрашивает только после того, как Бенкендорф завязывает последний узел на бинтах:
— Чем она заплатила?
— Собой.
Слово отдает горечью, катится вниз — отдает желчью в желудке. Сказать было просто, ощутить — нет, ощущать в целом-то больно, но Бенкендорф чувсивует — где-то на подкорке сознания и сразу же отключает мозг.
Включает — тело, расстëгивает пуговицы мундира, при этом не стремясь скинуть его с плеч и перекидывает через колени Бошняка ногу, седлает. Долг крашен платежом, а Александр Христофорович за долги привык платить.
На лице Бошняка — не страх, но странная смесь удивления и задумчивости, он анализирует — даже сейчас, когда Бенкендорф целует его первый, но не наваливается сверху, опасно балансируя на грани того, чтобы не упасть и одновременно — чтобы не опрокинуть Александра Карловича на спину. Он сильный, ему держаться надо, а память тела закрепляет многие связи.
Память тела лечит — что Бошняка, что Бенкендорфа, который сейчас сам себя чувствует невероятно уставшим, невероятно агрессивным, срывая свою галантную маску — кусает Александру Карловичу губы — до металлического привкуса, цепляется за его плечи, скользит вниз — к кальсонам, ощупывает. Так проще, так лучше — показать себя достаточно уязвимым, огладить чужие бëдра не скрытыми тканью лайковых перчаток пальцами, не холодя чужую кожу металлом обручального кольца.
Лиза, его бедная Лиза, смирится, стерпится, слюбится — прощала, много раз прощала и теперь простит, а он тут, с Бошняком, которого надо из омута своей памяти достать, иначе уйдет на дно. Александр Карлович ему нужен, голова его светлая нужна, тем более сейчас, когда в Петербурге — тьма непроглядная, в которой ни вдохнуть, ни выдохнуть.
И Бенкендорф вытягивает, как вытягивал всегда — Сержа Волконского также вытягивал, отстраняется от губ, чтобы после поцелуями — на контрасте нежно, к шее спуститься, к уху прижаться, прошептать:
— Масло есть?
Бошняк от неожиданности вздрагивает, тут же щурится, хмурит брови — ловит момент, чтобы отстраниться? Столкнуть с себя жилистое чужое тело? Нет — вспоминает.
— На комоде.
Не отстраняет — к лучшему, чужую ласку, получается, принял, чужой ласке рад.
Бенкендорф за нужной склянкой встаëт плавно, на ходу скидывает мундир и сорочку — куда попало, потом разберëт, не до них сейчас. Возвращаясь, стягивает с себя остатки одежды, оставаясь обнаженным.
Весь он — жилистый, крепкий, худощавый, с выпирающими рëбрами, но бëдра — литные, каковые бывают лишь у гусар, да кавалеристов, опять седлает, уже более рвано — стреляет снова проклятая поясница, заставляет едва слышно прошипеть пару раз — особенно, когда Александр Христофорович почëрпывает из склянки масло, заводя руку назад.
Жаль, что он не может видеть сейчас своë лицо, но судя по вовреченной реакции Бошняка — реакция весьма и весьма интересная. Бенкендорф закусывает губу, когда палец скользит внутрь, подаëтся назад — насаживается до упора и выдыхает. Каждый, черт побери, раз — как первый. Однако, чем ещë заниматься офицерам в пору молодости? Об этом Бенкендорф тоже не жалеет. Второй и третий даются хуже — распирают изнутри и Александр Христофорович закусывает губу, чтобы не застонать в открытую — для этого будут другие моменты.
Пальцы, блестящие от масла, выскальзывают столь же плавно, избавляют Бошняка — уже готового, пылающего, несмотря на отстранëнное его от процесса лицо, то же масло — вновь льëтся нещадно на покрытый выступающими венками член.
Тихий стон вырывается из горла Бенкендорфа, когда он насаживается ло упора и поначалу дает не то себе, не то Бошняку привыкнуть. Себе — к размерам, Александру Карловичу — к ощущению, что его обволакивают тугие стенки. Глаз Александр Христофорович не закрывает, предпочитая смотреть на то, как меняется выражение лица Бошняка с отстранëнного на исследовательское — Бенкендорф узнает этот пытливый взгляд острого ума. Даже сейчас, в постели, Бошняк является аналитиком, изучает его, Бенкендорфа, как некий объект.
А суть их сегодняшней сделки — показать собственную уязвимость, подставить церберу собственное горло, гадая — укусит или нет?
Не укусит — Бенкендорф понимает по тому, как Александр Карлович убирает руки свои длиннющие с изголовья, вместо этого обхватывая длинным пальцами его бëдра, направляет — неумело, сказывается, видимо, отсутствие опыта — не солдат, не офицер, откуда ж ему знать? Но тем краше, Бенкендорф привык первым проявлять инициативу.
Оттого он двигает собственными бëдрами, обхватывает чужие коленями, сжимает так, как сжимал бы лошадь под седлом, опасно балансируя на той грани, после которой — лишь тьма непроглядная. Дышит заполошно — вздымается его, да и не только его — Александр Карлович, тоже чувствует себя загнанным — грудь, трепещут ресницы от незнакомых ощущений.
Сам Бенкендорф — тоже на той едва ощутимой грани, давно не чувствующий такого болезненно-тяжëлого наслаждения в груди, под сердцем, наслаждения — от прострела в треклчтой пояснице, в конце-то концов, лишь память тела, лишь ощущение горячего и полноты где-то внутри, отчего он сбивается с ритма, прикрывает глаза, стонет — едва слышно, воздух с тихим свистом вылетает из его лëгких.
С Каролиной такого не было — с ней надо быть галантным; с Лизой — сдержанно-домашним; с Александром Карловичем — любым. Церберу плевать, как ведëт себя хозяин, лишь бы кормил пряниками. Бошняку вместо пряника — то, за что может зацепиться его разум и перестать метаться.
И это получается — взгляд его, на Бенкендорфа обращëнный — снизу-вверх метается, пытаясь выцепить детали, подумать, но не находит их в суматохе, отдаваясь телесным ощущениям: запах пота, трав, масла и всë ещё — парфюма Собаньской. Последнее создает вдруг ощущение удушья и невозможности глотнуть воздух — мир перед глазами рушится, сужается — до шлепков тела о тело, до чужих полустонов, до собственных хрипов.
Бошняк же кончает первым — внутрь, не соображая, Бенкендорф и не против — горячо, чтобы уйти в небытие следом, даже не приходитсч помогать себе рукой и он едва держится теперь, чтобы не увалиться на Бошняка, откатывается в сторону, тяжело дыша.
Белëсое семя стягивает кожу бëдер, лëгкие горят огнëм, в горле — саднит, но то Александру Христофоровичу совершенно не мешает. Белëсое семя застывает, стягивает кожу бëдер и он лениво вытирает его старым бинтом с засохнувшей сукровицей, разведя в сторону ноги и лëжа на не занятой Бошняком части кровати.
— Что это было? — Хрип Александра Карловича разрывает затянувшуюся тишину.
— Плата. — Отстранëнно отвечает Бенкендорф
Поднявшись на ноги, он не помнит, как наклонялся, ища на полу свою одежду. Поясница всë ещë стреляет, но уже не так сильно — недавняя эйфория притупляет боль и остальные ощущения, оттого и чувства становятся ватными, будто под стеклянным куполом. Пустота в голове и приятная нега — отличное тому доказательство.
Бенкендорф уходит тихо, не прощаясь, ловит первый попавшийся экипаж и едет домой. Там ждут Лиза, его девочки. Уже после, сидя вечером в кабинете, вытянув ноги горящему камину, Александр Христофорович находит за обшлагом мундира тот треклятый бинт — бросает в огонь, не думая вовсе.