Первая и последняя.
22 марта 2026 г., 12:01
1 июня 1996 года. Цюрих.
Марк с таким серьёзным видом вручил мне этот блокнот, будто это что-то, что сумеет протянуть мне руку. Говорит: «Записывайте всё, что на душе, это поможет». В чём мне помогать? Сказала ему, что я всю жизнь на виду, и писать для себя — это как-то странно, даже нелепо. Но он так настаивал, что я взяла. Ладно, пусть лежит. В стихах, в композиторстве себя я уже попробовала, возможно, пора писать и личные мемуары. Чтоб в старости выпустить книгу, где все всё узнают. То бишь, сейчас? Ха-ха.
На самом деле, мне грех жаловаться или писать что-то негативное про сегодняшнюю жизнь. Сижу в Цюрихе, вокруг чистенько, красивенько. Клиника больше похожа на пятизвёздочный отель, только одиноко немного. Хотя, это одиночество как никогда спасает. Вряд ли мне помогла бы Москва с этой невозможностью побыть просто собой, а не «живой легендой». Так что чувствую себя я превосходно. Наконец-то, выспалась, никто не дёргает, не просит интервью. Просто Алла, просто отдыхает. Никаких проблем у меня нет, самочувствие в норме, врачи просто перестраховываются. Анализы, витаминчики, фрукты и телевизор круглосуточно. Филипп звонил, голос у него такой встревоженный, а я ему: «Филиппчик, успокойся, я тут как на курорте!». Смеялась так, что сама почти поверила. Заваливает меня подарками, ну, пусть балует, если ему так легче.
Завтра надену что-нибудь яркое и выйду на террасу. Тут солнце такое ласковое, всё цветёт. Глупости всё это — дневники, излияния… Я слишком крепкий орешек для самокопания. Всё у меня хорошо. Полежала — и хватит, пора возвращаться в строй.
На сегодня, пожалуй, всё. Глупое занятие, честное слово.
3 июня 1996 года. Цюрих.
Вытащила кресло на балкон. Вид, конечно, такой, что дух должно захватывать — горы в дымке, озеро блестит, как зеркало в дорогой пудренице. Всё вокруг такое… Правильное. Чистенькое. Трава подстрижена так, будто её каждое утро расчёсывают гребешком. Погода стоит потрясающая. Солнце светит прямо в лицо, даже глазам больно. Сижу вот, смотрю на всю эту идиллию и пытаюсь поймать радость, ну хоть капельку. Птички поют под окном, заливаются так, что голова начинает гудеть. Такие маленькие, суетливые… Я поймала себя на мысли, что они меня раздражают. Вроде бы поют красиво, а хочется, чтобы они замолчали. Просто замолчали. Наверное, именно так и становятся ворчливыми старухами, которые вечно чем-то недовольные.
Вчера медсестра принесла завтрак, улыбается так широко, а у меня внутри — ничего. Пустота. Но я, конечно, кивнула, поблагодарила. Сказала, что спала чудесно. Вру и не краснею. Сама себе поражаюсь — какая я всё-таки актриса, даже перед зеркалом в ванной держу марку. Кстати, о Марке: заходил тоже, поговорил, поддержал, даже надежду на светлое будущее дал. Ну, может быть. Кто его знает.
Ветер сегодня какой-то холодный, хоть и солнце. Пробирает до костей, несмотря на плед. Весь этот Цюрих кажется мне нарисованным. Всё так нереально, что кажется, что я всё себе выдумала. Нереалистичное всё, пустое. Никого не напоминает, Алла Борисовна? Филиппу сказала по телефону, что гуляла по саду и видела лебедей. Он так внимательно слушал… Я не могу его расстраивать. Он же думает, что я здесь оживаю, а я просто сижу и часами смотрю в одну точку. Вроде и мысли есть, а зацепиться не за что. Странно всё это.
Пойду попробую выпить чаю. Сказали, что тут он какой-то особенный, на травах. Может, хоть он меня согреет.
4 июня 1996 года. Цюрих.
Сегодня проснулась рано, ещё до того, как принесли завтрак. В номере стояла такая тишина, что я слышала собственное дыхание. Я просто перестала включать телевизор и радио. Так спокойнее. Опять прислали цветы. На этот раз целая охапка белых роз, аромат заполнил всё пространство. Филипп, ну а кто ещё? Он, кажется, решил скупить все цветочные лавки Швейцарии, чтобы я не забывала, что я — его королева. С ним забудешь.
Смотрю на эти бутоны и ловлю себя на мысли: как же мне его не хватает. Не просто как мужа, а как человека, который вечно создаёт вокруг этот безумный, шумный, яркий хаос. Здесь, в Цюрихе, всё такое однотонное, предсказуемое, а он — как стихия. Мне не хватает его громкого смеха, его вечных планов, даже его суеты. Его любви, его проявления. Я сижу на этой роскошной террасе и чувствую себя заброшенным памятником самой себе. Тоскливо так, что хоть волком вой, а я сижу, спину держу ровно, пью этот травяной чай и киваю врачам.
Сегодня вдруг вспомнилось, как всё начиналось… Тот зимний вечер. Ночь, в доме всё и вся стихло, а я проснулась раньше времени. В душе неспокойно, сердце билось, как ненормальное. Мысль пройти тест пришла внезапно, и я не знаю, почему я решила сделать именно это. Я тихо ушла в ванную, закрылась на задвижку, сделала тест и торопливо ждала результата. Я не ожидала чего-то. Мы слишком долго пытались, и, на тот момент, я уже не верила. Когда я увидела две полоски… Это было… Я тогда заплакала, сев на холодный пол, сжимая в руках этот крошечный тест. Столько надежд, столько разочарований, столько пустых молитв — и вдруг вот оно, правда. Слёзы катились сами, от какого-то первобытного страха и счастья одновременно. Мне было страшно, потому что я не знала, как рассказать об этом Филиппу. Мой мальчик так переживал за моё здоровье, что я даже не знала, как он на это отреагирует.
Как раз во время того, как я начала переживать за то, как я должна рассказать об этой новости Филиппу, дверь тихонько скрипнула. Он зашёл, заспанный, растерянный, увидел меня на полу и испугался. «Аллочка, что случилось?». А я поднять глаз не могла, только руку протянула. Он взял этот тест, вгляделся и, Боже мой, я никогда не забуду его лицо в ту секунду. Он замер, дыхание перехватило, а потом в глазах вспыхнул такой свет, будто в ванной разом зажглись тысячи софитов. Он так бережно меня поднял, прижал к себе, и я чувствовала, как у него бешено колотится сердце. Он смотрел на меня с таким обожанием, с такой сумасшедшей верой в наше будущее… В ту ночь мне казалось, что я наконец-то обрела какой-то самый главный смысл. Я впервые приобретаю семью, о которой все так твердили в сказках.
Я ведь так в это верила. И сейчас… Сейчас я просто обязана верить дальше. Ну не может же всё это закончиться вот так… Мы сильные. Я всегда выплывала из любых штормов. И в этот раз выплыву. Наверное, это просто временная слабость. Не всегда получается с первого раза.
Филипп прислал ещё и записку: «Мышка, я считаю часы до встречи». Читаю и улыбаюсь, а в горле ком. Завтра постараюсь выйти к озеру, может, если я буду больше двигаться, эта тяжёлая муть в голове разойдётся. Мы сможем. Мы обязательно сможем, я знаю. Мы ещё будем гулять с коляской по набережной, и он будет так же светиться, как тогда, той зимней ночью. Я просто должна набраться терпения. Ещё совсем чуть-чуть.
5 июня 1996 года. Цюрих.
Сегодня я не вышла никуда, не смогла. С самого утра небо затянуло какой-то серой мутью, и этот свет заполнил всю комнату. Я смотрю на цветы от Филиппа и мне хочется их выбросить. Белый цвет выглядит так ярко на фоне серого, что я начинаю дрожать от злобы. Они пахнут кладбищем. Они пахнут концом. Вся эта красота, все эти подношения — это просто извинения жизни за то, что она у меня отняла самое главное.
Сегодня я долго стояла перед зеркалом и не узнавала. Кто эта женщина? Великая певица? Любимая женщина? Смешно. В зеркале отражалась пустая оболочка. Старая, измотанная женщина, которая не справилась. Которая не смогла сделать то, что так легко делают миллионы других.
Филипп — он же весь про жизнь, про продолжение, про свет и радость. А что я? Я дала ему надежду, я заставила его глаза светиться той ночью в ванной, а теперь что? Я просто обманула его. Морочу ему голову, заставляю ждать, верить в какое-то «всё получится». А ничего не получится. Я чувствую это каждой клеткой, и от этого осознания ещё больнее. Я его просто мучаю. Я — якорь, который тянет его на дно. Ему нужна настоящая семья. Не этот суррогат, не эта вечная гонка за призраками, а нормальный дом, где слышен плач ребёнка, а не щелчок зажигалки. Я смотрю на свои руки и ненавижу их. За то, что они пустые. За то, что я ничего не смогла удержать. Мне хочется содрать с себя эту кожу, эту фамилию, эту славу. Кому она нужна, эта слава, если я не могу родить ребёнка любимому мужчине? Если я — тупик?
Слёзы не облегчают ничего. Марк советовал выплакивать всю боль, которая накопилась. Он видит, как я изменилась. В ответ я ему улыбаюсь. Слёзы просто текут, щиплют глаза, оставляют мокрую дорожку на щеке, не более. Я сегодня даже не расчёсывалась. Просто сижу в кресле, привалившись к спинке. Мне кажется, я схожу с ума от этой тишины. Я слышу, как тикают часы в коридоре, и каждый их удар — ни-ког-да, ни-ког-да, ни-ког-да. НИКОГДА.
Сегодня я не взяла от него трубку. О чём говорить? Снова врать, что я поела и погуляла? Я слышу в его голосе эту надежду, и она меня убивает. Лучше бы он злился. Лучше бы он меня ненавидел. Это было бы честнее. Это было правильно. Мне бы не было так больно, зная, что он меня презирает. А он любит, и от этого ещё больней.
Я не знаю, как завтра открыть глаза. Зачем их открывать, если мир всё равно серый? Зачем открывать, если ничего не меняется? Я не помню, когда в последний раз довольствовалась разговором с Кристиной. На автоответчике я слышу все сообщения — от Кристины до Алины. Но я не смогу, нет. Ещё слишком рано. Телефон лежит на тумбочке, и я боюсь его. Боюсь, что он зазвонит, и мне придётся снова выдавливать из себя этот голос жизнерадостный голос, будто всё хорошо. Но внутри всё выжжено. Всё.
Говорят, Бог даёт только те испытания, которые мы можем вынести. Но я не хочу это выносить! Я не хочу быть памятником стойкости! Я просто хотела быть мамой. Хотела видеть, как Филипп берёт на руки это маленькое, сопящее продолжение нас обоих. Я ведь видела, как он в магазинах задерживался у витрин с игрушками. Он пытался это скрыть, переводил всё в шутку, но я видела… Его сердце уже тогда было там, в этой несбывшейся детской комнате. А я? Кто я теперь для него? Обуза. Музейный экспонат. Я не могу дать ему жизнь. Я смотрю в зеркало и вижу каждую морщинку. Мне кажется, что за этот период я постарела на тысячу лет. Я чувствую себя воровкой, я краду его лучшие годы. Филипп сейчас в самом расцвете, он должен лететь вверх, а я привязала его к себе своими страхами и этой нелепой надеждой. Мне хочется крикнуть ему через все эти границы, чтобы он уходил, чтобы искал другую. Но я эгоистка. Я слишком сильно его люблю, чтобы отпустить, и слишком сильно ненавижу себя за эту любовь. Это какой-то порочный круг. Я держу его за руку, зная, что моя рука — холодная и пустая.
Вчера я видела в коридоре женщину, когда выходила от Марка. Молоденькая, совсем девчонка. Она шла, придерживая живот, и улыбалась своим мыслям. Я чуть не задохнулась от этой улыбки. Мне хотелось подойти и спросить: «Как? Как ты это делаешь? Почему тебе — всё, а мне — ничего?». Я поймала себя на том, что смотрю на неё с такой яростью, что мне самой стало страшно. Я никогда не была злой. Никогда не завидовала. Я презирала это, а сейчас я превращаюсь в какую-то тень, в существо, которое питается собственной болью. Я не могу больше здесь находиться. Эти белые простыни, эти вежливые поклоны персонала… Они все знают. Они все смотрят на меня с этой ужасной, липкой жалостью. Не смейте! Не смейте меня жалеть!
Зачем он присылает эти розы? Они пахнут так сладко, что меня тошнит. Я хочу тишины. Я хочу, чтобы меня не было. Просто раствориться в этом сером цюрихском тумане, исчезнуть, чтобы Филипп мог начать всё заново. Без меня. Без этой вечной драмы. Без той, которая оказалась просто сломанной куклой.
Какой же это бред.
7 июня 1996 года. Цюрих.
Сегодня небо наконец-то сжалилось и выключило это издевательское солнце. Весь день пасмурно, серо, и город кажется затянутым в плотный кокон из тумана. Мне это нравится. Это честно. Надела свои самые тёмные очки, закуталась в широкий плащ и впервые за всё это время вышла за ворота клиники. Я шла по Цюриху, не разбирая дороги. Просто переставляла ноги, слушая, как кроссовки касаются брусчатки. Город жил своей жизнью: куда-то спешили люди под зонтами, пахло свежим хлебом и мокрым асфальтом, а я чувствовала себя привидением. Как будто я смотрю кино, в котором для меня нет роли.
Села на какую-то лавочку в сквере у воды. Смотрела вдаль, на серую гладь озера, и впервые за долгое время ко мне пришло подобие спокойствия. Но это не то спокойствие, которое даёт силы, а то, которое бывает после долгой болезни, когда уже всё равно, что будет дальше. Пустота в голове, пустота в сердце. Я просто сидела и смотрела, как круги на воде расходятся от капель дождя. Потом моё внимание привлёк голос где-то в стороне, будто ко мне кто-то обращается. Оборачиваюсь — Лола. Стоит, глаза красные, в руках сигарета дрожит. В этом мире всё так перемешано…
Мы сидели с ней на этой лавке долго. Она курила одну за одной, рассказывала что-то сбивчиво про Сашу. У них там тоже коса на камень, вечные споры, обиды, недосказанность. Она говорила, что больше не может, что он её не слышит, а я слушала её и думала: «Боже мой, Лолочка, какие же это всё мелочи…». Она же живая, молодая, у неё вся жизнь впереди, вся эта их возня — просто пыль. А она плачет так, будто мир рушится. Я её слушала, что-то отвечала, гладила по руке. Я ведь всегда была для них всех мамой, той, кто рассудит и даст совет. Я советовала ей беречь себя, не рвать сердце, а сама внутри в этот момент умирала.
Мы сидели на мокрой скамейке в чужом городе, и обе были такими маленькими и потерянными. Она хотя бы может кричать, может бить посуду, может ненавидеть Сашу за его характер. А мне некого ненавидеть, кроме самой себя. И кричать я не могу — голос пропал, осталась только хрипота. Когда она ушла, стало ещё тише, небо уже темнело. Она предлагала пойти где-нибудь посидеть, но я сказала, что позже, в другой день. Это был мой первый раз, что я встретила кого-то из своих. Да, я ещё точно не готова.
Весь день я пыталась убежать от мыслей о Филиппе, а в итоге всё равно вернулась к нему. Вспомнила, как он иногда замирает, глядя на меня, когда думает, что я не вижу. В его глазах тогда столько нежности, что мне становится страшно. Я так скучаю по нему. По человеку, который умеет обнимать так, что кажется, что никакая беда не дотянется. Но беда уже дотянулась, она уже внутри. Я возвращалась в клинику по тёмным улицам и думала о том, что скоро он приедет. И мне снова нужно будет быть сильной, выдержанной. Непобедимой. Как же я устала быть непобедимой… Филипп, если бы ты только знал, как мне хочется просто сдаться. Но я не имею на это права. Ради тебя. Только ради тебя.
8 июня 1996 года. Цюрих.
Сегодня я снова вышла в город. Ноги сами понесли меня по торговым улочкам, хотя мне ничего не нужно — у меня и так полный номер вещей, которые я даже не достаю из чемоданов. Я шла медленно, разглядывая витрины, просто чтобы занять глаза, чтобы не смотреть внутрь себя. И вдруг в одном из маленьких магазинчиков, за стеклом, я увидела сарафанчик. Совсем простенький бордовый сарафанчик, с крошечной вышивкой по подолу. И меня будто током ударило. Воздух в Цюрихе вдруг стал солёным и влажным, а шум людей и машин сменился рокотом балтийской волны. Я вспомнила Литву, те тенистые дюны, бесконечный берег и Кристину. Она была совсем крохой — такая тоненькая, светлая, почти прозрачная на фоне этого огромного, сурового моря. На ней тогда был похожий сарафанчик, только его сшила ей мама Миколаса. Она бегала вдоль кромки воды, её ноги оставляли быстрые следы на мокром песке, которые тут же слизывала волна. Она находила какие-то безумные ракушки и бежала ко мне, сияя от счастья. «Мама, смотри! Мама, это тебе!». Она верила, что нашла сокровище. А я смотрела на неё и думала, что сокровище — это она.
Я стояла у той витрины в Цюрихе и чувствовала, как у меня холодеют пальцы. Я ведь так хотела снова пережить это. Снова сидеть на берегу, снова смотреть, как маленькие ладошки протягивают мне подарки. Я начала представлять его. Моего сына. Нашего с Филиппом мальчика. Каким бы он был? Я видела его ясно, до дрожи. У него обязательно были бы его глаза — эти огромные, чёрные, в которых всегда горит какой-то внутренний огонь. И характер был бы папкин. Он бы точно пошёл в породу Киркоровых. Он бы не ходил, он бы сразу бегал. И Филипп… Боже, как бы Филипп изменился. Он бы сдувал с него пылинки, он бы стал для него и отцом, и лучшим другом, и самым преданным фанатом. Он бы заходил в комнату после гастролей, подбрасывал мальчишку к потолку, и этот заливистый детский смех заполнял бы весь дом, вытесняя из него всю нашу «звёздную» суету.
Я бы всё отдала — все эти аплодисменты, все цветы мира, все эти звания — за один только его вдох. За возможность увидеть, как он растёт, как он делает первые шаги, как он впервые называет меня мамой. Но, чем больше я об этом думала, тем холоднее становилось у меня внутри. Я стояла там, среди магазинов, и понимала одну страшную вещь. У нас ведь может не быть этого будущего. Филипп — он ещё такой молодой. Ему нужны наследники, ему нужно продолжение его рода, его красоты, его таланта. А я? Я дала ему всё, что могла как женщина, как актриса, но этого главного — я не смогла. Страшная мысль кольнула меня: а что, если однажды он проснётся и поймёт это? Что, если через пять, десять лет он посмотрит на меня не с любовью, а с ненавистью? С тихой, затаённой обидой за то, что я лишила его самого важного в жизни мужчины — его крови, его продолжения.
Я боюсь потерять его. Я люблю так сильно, что готова отпустить, но эгоистично держусь за его руку. Но рука эта уже кажется мне чужой.
Я вернулась в клинику совсем без сил. Завтра он приедет. Я должна буду улыбаться. Прости меня, Филипп. Прости, если сможешь…
11 июня 1996 года. Цюрих.
Он приехал и всё сразу изменилось. Сам воздух в этом номере будто заискрился, наполнился его энергией, его запахом — смесью дорогого парфюма, табака и какой-то бесконечной, бьющей через край жизни. Когда он вошёл, я сначала даже не нашла слов. Просто смотрела, как он заполняет собой всё пространство, такой большой, шумный, встревоженный, и я растаяла. Вся эта моя броня, всё это напускное безразличие, вся моя злость на судьбу — всё это просто утекло куда-то в пол. Я уткнулась носом в его плечо и впервые за эти дни почувствовала, что я дома. Мой дом — здесь, где он.
Сегодняшнее утро было совсем другим. Мы стояли с ним на балконе. Рано-рано, город ещё только просыпался. Филипп набросил на мои плечи свой огромный пиджак — он пах им, теплом его тела. Мы курили одну сигарету на двоих, передавая её друг другу, и молчали. Но это было совсем другое молчание, не то одинокое и мёртвое, что душило меня. Это было молчание двух людей, которые всё понимают без слов. Он обнял меня со спины, положил свои большие ладони поверх моих рук, его уверенность, его эта непоколебимая вера в то, что всё будет хорошо, просто перетекала в меня. Он шептал мне, что очень меня любит и у нас всё ещё будет. И я верила ему. В ту минуту я действительно верила, что наше завтра существует, что эта серая пелена обязательно разойдётся, и мы снова увидим солнце.
Я смотрела на его руки — сильные, надёжные. В них была такая сила, что мне на мгновение стало стыдно за свою слабость, за те чёрные мысли, что я позволила пропустить в своей голове. Филипп не давал мне упасть. Он держал меня так, будто я — самое ценное, что у него есть, важнее всех детей, которых у нас, возможно, никогда не будет. В его объятиях я снова чувствовала себя женщиной — желанной, любимой, единственной. Когда он рядом, кажется, что мы вдвоём против всего мира, и мир обязательно проиграет. Мы смеялись над какими-то глупостями, он рассказывал новости из Москвы, и я ловила себя на мысли, что мне снова хочется жить. Просто ради этого утра на балконе. Ради того, чтобы чувствовать его дыхание на своей щеке, целовать его губы и зарываться в его грудь. Ради его голоса. Ради него.
Он смотрит в завтрашний день с такой надеждой, что я не имею права в нём сомневаться. Мы ещё поборемся. Мы ещё споём. Мы ещё будем счастливы, вопреки всем прогнозам и всем диагнозам. Я люблю его. И пока эта любовь жива, у нас всё обязательно получится. Я в это верю. Господи, я в это по-настоящему верю.
Филипп медленно закрыл блокнот, не став читать дальше. Он пришёл сюда, чтобы начать собирать вещи перед запланированным выставлениям на продажу квартиру. Но вместо этого он уже час сидел на подоконнике, сжимая в руках этот блокнот, который не должен был попадаться ему на глаза. Киркоров посмотрел на свои ладони: скоро эти руки будут держать его собственного ребёнка, его маленькую девочку. Первая, кому он сказал об этом, была, конечно же, Алла. Он не мог не сказать — это было бы чудовищно неправильно. Она единственная знала, какой ценой ему далось это решение. Она всё знала. Кажется, в тот момент он видел что-то в её взгляде, и это что-то, что точно несопоставимо только с радостью. Не зря тогда она так быстро ушла от него, хотя они только начали пить чай.
Слёзы всё-таки брызнули из глаз. Филипп заплакал, содрогаясь всем своим огромным телом. Он плакал по тому мальчику с чёрными глазами, который так и не родился. По тому бордовому сарафанчику, который она видела в витрине. И по тому, как жестоко и красиво жизнь расставила всё по местам: у неё теперь есть семья, а у него — своя. Но они больше не стоят на том балконе, укрытые одним пиджаком.
Их связь всё ещё была жива — она пульсировала в этой тьме громче любых слов. Это была любовь-поступок, любовь-память, которая не нуждается в совместном завтраке, но которая заставляет его сердце замирать при каждом её звонке и взгляде.
Филипп бережно убрал блокнот в сумку. Разбирать дальше квартиру сегодня он не будет. Он встал и вытер лицо — впереди был свет, была его будущая дочь, была новая глава. Но он знал: где-то там, они с Аллой всё ещё стоят на балконе, курят одну на двоих сигарету и верят, что у них всё обязательно получится.
Он вышел и плотно прикрыл дверь. В этой квартире больше не было жизни, но в его сердце всегда живёт она. И она — это точно не квартира.
Примечания:
Не люблю я это время. Слишком трагичное, слишком решающее их жизнь. Достаточно страшный период :(