Just stop your crying, it's a sign of the times Welcome to the final show I hope you're wearing your best clothes
***
В день Жатвы Двадцать пятых Голодных игр Петя проснулся в странном умиротворении. Обычно он чувствовал... что-то. Это ощущение нельзя было охарактеризовать однозначно. Оно было зудящим, липким, зарождалось в солнечном сплетении и ползло вверх, чтобы ухватить за горло. Чувствуя это, Петя понимал, что сожалеет — о том, что мир такой, какой есть. Совершенно несправедливый и неисправимый. Сожалеть было неправильным. Петя всякий раз старался прогнать эту эмоцию прочь, потому что от сожалений до уныния дорога была коротка, а покориться унынию — значит пасть духом, то есть умереть до того, как умрешь на самом деле. Петя был человеком, и смерть его, конечно, устрашала. Хоть отец всегда и говорил, что после нее разлука никогда не бывает долгой, Петю пугал не столько факт того, что все живое, в том числе и он сам, не может существовать вечно, — он просто боялся не успеть найти смысл до того, как окажется по ту сторону жизни. Что было этим смыслом, Петя до сих пор не мог сформулировать, только ощущал подспудно, что он где-то есть, а вот что та сторона существует, знал наверняка. Точнее, искренне верил. Мать, отец, братья, сестра — все они придерживались этой веры. Не превращали ее в догму, а просто принимали как данность, зная, что так будет хотя бы чуточку, но проще выносить все, что уготовано судьбой. В этот день Жатвы Петя проснулся сразу без каких-либо сожалений и даже сам поначалу этому удивился. Он спустил ноги с кровати, ощутил босыми ступнями прохладу дощатого пола. Прикрыл веки, прислушиваясь к себе: внутри было поразительно спокойно. Зрение уступило другим органам чувств, и Петя тотчас стал улавливать каждый, даже малейший, шорох. Приглушенно чирикали сойки-пересмешницы, как всегда с утра порхавшие у распахнутых оконных створок; птицы щебетали что-то напоминавшее мамины песни, щемяще нежное и родное. — Проснулся? Мама была тут как тут, на пороге его комнаты. Маленькая, худая, с морщинками от улыбки в уголках глаз. Это у матери Петя научился улыбаться, даже когда болит. — Да. Сейчас умоюсь и соберусь. — Пора, все уже ушли. Я погладила рубашку. — Я же гладил вчера. И обувь почистил… — Плохо гладил. Рукава были мятые. Мама положила аккуратную стопку на краешек матраса. Петя развернул рубашку, идеально отутюженную и накрахмаленную, и всунул руки в многострадальные рукава. Последние несколько лет, после того, как перестал наконец расти, он каждый раз надевал на Жатву одно и то же, самое лучшее, что у него было: черные брюки, белую рубашку из летящей ткани и серую жилетку, прошитую серебристыми нитками — роскошь по меркам Двенадцатого дистрикта. Так было принято. Одно из многих требований Капитолия, которое было необходимо соблюдать неукоснительно, чтобы не получить удары розгами или еще чего похуже: все потенциальные трибуты должны выглядеть нарядно и опрятно. — Ты преувеличиваешь, — Петя все же не стал противиться и позволил матери поправить массивную перламутровую пуговицу на его воротнике, правда, для этого ему пришлось присесть на высоту маминого роста, — никто бы не стал разглядывать, насколько плохо у меня поглажены рукава. Мама посмотрела на него как-то иначе, и, хоть этот взгляд и длился от силы мгновение, Пете стало не по себе впервые с момента пробуждения. То, чему он опять не мог подобрать правильное название, начало без спросу вымещать долгожданное умиротворение. Сердце стукнуло как-то глухо, пропустив удар, словно Петя не стоял на твердой земле, а летел с обрыва. Склонившись над умывальником, он зачерпнул холодной воды пригоршнями и аккуратно, чтобы не забрызгать одежду, ополоснул лицо. Стало легче, непрошеное ощущение тяжести на душе отступило. Петя поймал свое отражение в мутном стекле зеркала: с прошлого года в его внешности мало что изменилось, разве что круги под глазами стали глубже и теперь из-за этого зеленые радужки казались темнее, чем были на самом деле, а еще у верхней губы появился узловатый шрам, последствие неудачного бритья. Петя машинально коснулся его кончиком языка. И волосы. Волосы сильно отросли. Он поправил их, откинув со лба непослушные пряди. — Помочь тебе заплести? Мама появилась за спиной бесшумно, встала рядом. В руках она держала деревянный гребень и ленту, посеревшую от постоянной носки. — Давай я с собой возьму. Уже времени совсем нет, да и Влад ждет. — Конечно. Беги. Мама колебалась, будто не знала, стоит ли делать следующий шаг, и Петя прильнул к ней первым, наклоняясь, чтобы накрыть узкие худые плечи собственными широкими ладонями. От мамы пахло домом — хозяйственным мылом и лечебными травами, из которых она готовила микстуры. Петя знал, каких усилий маме стоило отпустить его из крепких и одновременно нежных объятий. — Ты уже такой взрослый, — на мамином тронутом временем лице не было ни слезинки, но по дрожи в ее голосе Пете стало ясно: еще немного, и она точно заплачет. — Иди. Я догоню вас. Нельзя опаздывать. Петя кивнул, пряча ленту и гребень в кармане застиранных брюк. — Скоро вернемся. Солнце сесть не успеет, а мы уже будем дома. …Влад действительно его ждал: стоял у крыльца, скрестив руки на груди, и пинал камешки носком потертого ботинка, что-то напевая почти совсем неслышно. Его тембр напоминал Пете журчание горного ручья. Влад встрепенулся, когда Петя подошел и тронул его за плечо. — Ну наконец-то. Чего ты так долго? — Поздно заснул. Проспал. — Понимаю. Тоже до утра глаз сомкнуть не мог. Они двинулись по дороге вниз, минуя Луговину. Она оставалась поодаль, ближе к дому Влада, за забором, очерчивающим границы Дистрикта, и перед лесом, где не раз бывали и Влад, и Петя, и Аделия — их «сестрица», как называл ее Влад, маленькая, юркая, талантливая лучница, посему отличная охотница. Петя подумал, что она, должно быть, уже там, на Центральной площади, где в огромной стеклянной чаше лежали и ждали жребия клочки бумаги, исписанные ее именем. Эта мысль, хоть и была обыденностью в такой день, уколола, как покрытые шипами стебли диких растений, которые Петя собирал маме на лекарства, зацепилась репьем и никак не хотела отставать. Идти до площади было далековато: минут двадцать быстрым шагом, но если срезать путь у Котла — бывшего угольного склада, а ныне черного рынка, — как раз можно было успеть к началу Жатвы. Над кронами деревьев вились, хлопая тонкими точеными крылышками, сойки-пересмешницы, солнечный свет проникал сквозь листву, и на тропинки от него ложилась ажурная тень. Ничто здесь и сейчас не выдавало, что этот день был самым страшным в году. Влад шел вразвалку, как и обычно, чесал затылок, смешно морщил нос от летней пыли и мычал какую-то мелодию, которая, как почудилось Пете, была не импровизацией Влада, которую он только что придумал, а сочиненной кем-то ранее, смутно знакомой. Влад сделал паузу, чтобы зевнуть. А потом, как ни в чем ни бывало, продолжил — и Петю осенило. — Это… «Дерево висельника»? — шепнул Петя. — Оно самое, — протянул Влад и замычал, уже добавляя слова: — «В полночь, в полночь к дубу приходи…» — У тебя, кажется, на штанах дырка, — вскинув голову наверх и проследив за траекторией полета птиц, Петя сказал это нарочно громко. Что-то в их поведении показалось ему неестественным. Пересмешницы обычно подхватывали мелодию, множили ее и повторяли эхом, а сейчас… ничего такого не происходило. Совсем. Пете померещилось, или… «Это могут быть сойки-говоруны. Те самые, которые считаются вымершими. Искусственно выведенные в лабораториях мутанты, выпущенные на волю, чтобы подслушивать жителей Дистриктов и, точь-в-точь повторяя человеческую речь, доносить информацию Капитолию...» Если все правда так и птицы успели подслушать Влада, поющего запрещенную песню, ему точно несдобровать. Внутренности царапнуло острым холодом. — Чего? Какая еще дырка? Только недавно же штопал, — Влад завертелся на месте, пытаясь заглянуть себе за спину. Петя поймал его за локоть, заставив остановиться, шикнул и указал наверх. Влад с полувзгляда понял, о чем он. Так было постоянно: с полуслова и полувзгляда. Оттого Петя и считал, что Влад — его третий брат, только не родной, а названый. — Ты с ума сходишь, — вздохнул Влад. — Говорунов больше нет, знаешь же. Вымерли. Это пересмешницы, просто молчуньи. Им не нравится, как я пою, видимо, вот и не повторяют. Смотри. Он насвистел простенький мотив из четырех нот — звонкий звук оттолкнулся от деревьев и устремился в небо прямо к птицам. Сойки, как по команде, зависли в воздухе на мгновение, вслушиваясь, а затем пружинисто подпрыгнули, взлетев еще выше. В ту же секунду по округе разнеслась их передразнивающая трель. Влад посмотрел на Петю снисходительно, приподняв одну бровь. — Видишь? А всего-то надо было не фальшивить. Петя смутился. И правда, что с ним вообще такое? Такой степени паранойя, вообще-то, не была ему свойственна, но сегодня что-то постоянно лишало равновесия. Мешало. Уже трижды. Взгляд матери, мысли об Аделии на Жатве, несчастные птицы, которых он принял за говорунов. Этот день Жатвы был первым, когда Петя проснулся свободным от назойливого, давящего изнутри и рвущего душу чувства, но оно все равно нагнало его, накрыло с головой, как шторм. И если раньше Петя мог себя хотя бы частично усмирить, то сейчас отчего-то не получалось. — Дурак ты, — буркнул Петя, отпуская локоть друга. — Про штаны я соврал. Но ты правда… как будто не на Жатву, а на охоту собрался. Ничего поприличнее не нашлось? — А что еще надевать-то? — Влад на ходу подцепил пальцами сухую травинку, потянул наверх, переломив пополам, и сунул между зубов как цигарку. — То, что мама пошила на свадьбу Саши и Макара? Петя непроизвольно дотронулся до обметочного шва у пуговицы на воротнике. Он не знал, из каких закромов мать Влада тогда достала отделанную перламутром фурнитуру и серебристые нитки, но с тех пор, как среди Петиного скудного гардероба появились настолько дорогие вещи, он хранил их, как зеницу ока. Для особых случаев. — Ну, я же в этом. Влад вытащил травинку изо рта и, смяв, выкинул. — Обойдутся. Еще не хватало в такой ерунде Капитолию подчиняться. — Высекут же, если заметят, что ты… — Да хоть сто раз! Пусть подавятся. Я хочу наряжаться на праздник, а не на похороны. Влад говорил зло, колко, и у него было на это полное право. Как и у Пети, и он понимал Влада как никто другой, но не привык рубить с плеча. Поэтому только тихо произнес: — А латать тебя потом все равно буду я. Это было не упреком, а констатацией факта. Не так давно, может, полгода назад, Влад вступился за девчонку, которой миротворец пытался залезть под юбку. Телесные наказания за мелкие проступки подразумевали стандартные двадцать ударов розгами по спине, а в случае, если нагрубить миротворцу, уже все пятьдесят. Влада не за что было сажать в тюрьму и казнить, и Петя был благодарен небесам, что друг не говорил и не делал слишком много лишнего, однако в тот день Влад не просто загородил плачущую навзрыд девушку собой, но еще и демонстративно плюнул миротворцу прямо под ноги. Хлесткие, режущие воздух удары тонких гибких прутьев прозвучали на Центральной площади ровно шестьдесят раз. Спина Влада была изрезана так, что Пете пришлось потратить полбанки маминой мази и два мотка бинтов. Тогда Петя не сказал ни слова, но в этом молчании не было осуждения: он был с Владом заодно — безмолвно, но твердо соглашался. Понимал. Знал, что поступил бы так же. Петя моргнул, и воспоминания рассеялись. Влад улыбался ему так, как улыбался всегда: тепло, открыто и с готовностью разделить общую боль, если она случится. — Все нормально будет. Сейчас Жатва пройдет, и все будет в порядке. Ага? Эй. — Ага, — запоздало отозвался Петя. Они уже вышли на площадь, и вместо щебня и песка под ногами теперь стелилась неровная брусчатка. Один брусок, второй. Третий, четвертый. Пятый, шестой. Пятьдесят второй, пятьдесят третий. Петя задумался: сколько бумажек с его именем в этом году положили в шар для жребия? Вроде бы, тоже около пятидесяти. Если бы не тессеры, которые Петя обменивал на зерно и масло для каждого члена семьи, то его вписали бы куда меньше раз. Но зато мама, папа, сестра и братья, да и он сам, не жаловались на голод. Петя не жалел. В конце концов, пара десятков лишних записок — последствия только его собственного выбора, а выбирать ему было подвластно очень немногое. Взрослые, старики и совсем маленькие дети теснились по периметру площади плотными рядами, пропуская молодых, участвующих в Жатве, вперед. Юноши и девушки выстраивались между веревочными ограждениями согласно своему возрасту, и Петя с Владом встали позади как одни из старших. Петя поискал глазами макушки братьев и сестры и коротко выдохнул, завидев их. Не опоздали. Хорошо. Он заметил и Аделию: она обернулась как раз тогда, когда Петя посмотрел в ее сторону. Улыбнулась, будто хотела приободрить, дернула головой так, что крупные сережки-кольца в ее ушах качнулись. Петя помахал, приветствуя ее. В груди вдруг заныло, и он сжал ткань жилетки, вслушался в стук своего сердца. Пульс ускорился, как от быстрого бега. Как от… предчувствия. Как когда сигаешь с большой высоты в воду, зная, что рискуешь разбиться о ее гладь. Жатва началась с боя башенных часов. На огромных экранах, расположенных так, чтобы было видно и с соседних — правда, безлюдных — улиц, пустили из года в год повторяющийся сюжет о Темных днях, восстании Тринадцатого дистрикта, впоследствии уничтоженного Капитолием, и учреждении Голодных игр. Петя с трудом проглотил горечь, собравшуюся на языке. Он не мог не слышать, но не хотел слушать. И не хотел смотреть. Не хотел видеть. И, чтобы не видеть, взглянул на помост, на котором уже стоял мэр, несколько миротворцев и… Он. Что он тут делал? Петя подумал, что ему показалось. Рядом с мэром стоял победитель предыдущих Голодных игр — единственных, которые Петя посмотрел от начала и до конца. Светлые волнистые волосы, влажные от жары, падали на чужое бледное, кажущееся изможденным лицо, и Илья то и дело зачесывал их пятерней назад. Петя запомнил его именно таким: с чуть напряженной линией челюсти, покусанными губами и абсолютно безучастным, как могло показаться поначалу, взглядом. Илья вызвался добровольцем и выиграл, «устранив соперников расчетливо, хитро и искусно», как потом говорили по телевидению. Но Петя разглядел в нем другое. Надрыв. Илья улыбался с экранов соблазнительной белозубой улыбкой, а глаза его полнились бесконечным, невыразимым, больным. Они были как та самая тихая, с виду безопасная гладь воды, о которую можно разбиться, если прыгнуть с большой высоты. Петя по какой-то неведомой ему самому причине верил, что Илья плакал искренне, а не ради того, чтобы заставить весь Панем поверить в эти слезы. Он смотрел на Илью так долго, что смысл речи, произносимой диктором с экранов, стал ускользать от него, превращаться в бессмыслицу, тарабарщину на неизвестном языке, какую обычно слышишь в горячечном сне, а по пробуждении не можешь вспомнить ни слова. Петя пришел в себя и резко отвернулся, только когда Влад схватил его за плечо и больно сжал, впившись ногтями в кожу через тонкий шифон рубашки. — Аделя, — воскликнул Влад, и его голос надломился на середине ее имени, — Аделя! Что? Что? Петин взор метнулся туда, где Аделия стояла еще минуту назад, но… ее там не было. Она, ровно держа осанку и не опуская головы, шла к помосту. Жребий выпал. Петя пошатнулся, едва не осев на землю. В ушах загудело, тело одеревенело, и он застыл на месте, как пригвожденный. Больше не мог пошевелиться, словно что-то намного сильнее его воли сковало по рукам и ногам. Предчувствие, мучившее Петю всю дорогу сюда, не обмануло. Жатва вновь забирала то, что ей не принадлежало. — …Ты неправильно держишь лук. Петя затылком почувствовал чужой настойчивый взгляд и обернулся резче, чем того требовалось, случайно отпустив натянутую тетиву. Стрела предательски промелькнула наискось. Он пришел в лес в гордом одиночестве, когда рассвет еще только занимался, окрашивая небо мазками невидимой кисти в нежно-розовый. Влад остался у себя дома, решив подрыхнуть лишний час, ведь «зайцы все равно никуда не ускачут, а если ускачут — прискачут новые». Петя даже не думал, что кто-то еще здесь будет в такую рань, но за ним стояла маленькая, чуть ли не вполовину меньше его ростом, девчушка с темными глазами и черными волосами, заплетенными в косу. За ее спиной висел огромный охотничий лук практически с нее саму размером. Петя удивленно выдохнул — изо рта вылетело облачко пара. В утреннем лесу было свежо. — Ты что тут делаешь одна? — Охочусь. Не видно, что ли? С этими словами девочка схватилась за лук и выставила его перед собой. Она была левшой, подметил про себя Петя: правой ладонью взяла специально сделанное под нее оружие за рукоятку, а пальцами левой руки натянула тетиву. А затем — отпустила. Стрела, дрогнув, чиркнула в воздухе чернильным росчерком и мгновение спустя вонзилась в серое заячье тельце, спрятавшееся между зарослей. Заяц не успел издать ни звука и упал ничком безжизненной тушкой. — Видишь! Девочка была явно довольна собой. Петя хмыкнул. Действительно здорово, очень шустро. У него так не всегда получалось. Порой добыча, перепуганная полетом стрелы в опасной близости, благополучно сбегала в самую чащу, и ее было уже не догнать. — Результативно, — согласился он. — Я Петр. Петя. Тоже охочусь тут… иногда, когда совсем есть нечего. А ты?.. — Аделия. — Аделия. Сколько тебе лет? — Десять недавно исполнилось. — Как моей сестренке. Мне пятнадцать. Где ты так стрелять научилась? — У папы. Он мне и лук сделал. — Поделишься стратегией? — Да какая тут стратегия, все просто. Я же говорю, надо держать ровно, а ты его кренишь, — с видом знатока заговорила Аделия. — У тебя поэтому стрела вбок уходит. Мимо летит и не задевает толком цель даже. Распугивает только. Как ни притаивайся в кустах, надо начинать с основ. С того, как держишь лук. — Но я всегда так наклоняю лук, — пожал плечами Петя. — Как научился. — Никогда не поздно научиться заново, знаешь? — Да мне… — Петя вздохнул. — Неудобно так. — Привыкнешь, и будет удобно. У тебя же руки в разные стороны гнутся? Значит, сможешь и ровно держать. Петя усмехнулся. — Ну, давай попробую. Как ты там показала? — Стой! Давай вот сюда. Аделия шмыгнула вперед, к одному из деревьев, и присела на корточки, ища что-то на земле. Подняла небольшой камешек и, привстав на цыпочки, оставила острым краем две неглубоких полосы на коре. Обернулась к Пете, показав большой палец вверх. Петя кивком дал ей понять, что готов. Он попробовал выстрелить дважды, целясь в оставленные Аделией метки. Первая стрела попала почти в центр между черточками, а вторая все-таки ушла в молоко. — Из двух попыток одна успешная. Уже хорошо. Выше нос! Тяжело в учении — легко в бою, — Аделия улыбнулась, и Петя улыбнулся в ответ. Аделия стояла там, на подмостках, где не должна была стоять, ярко выделяясь среди блеклости, окружавшей ее. Рядом было много людей и одновременно не было никого. Она была одна. Петя знал это ее выражение лица: каждый раз, когда она бежала слишком быстро, спотыкалась, падала и разбивала коленки, то не позволяла себе эмоций первые пару секунд. Только уверяла, что все хорошо. А потом у нее начинал дрожать подбородок, и она быстро утирала глаза тыльной стороной ладони. Услышав свое имя следующим, Петя не шелохнулся. Как будто бы он подсознательно этого ждал, как будто бы уже окончательно принял, что такой исход возможен. Пятьдесят с лишним клочков бумаги среди нескольких — четырех, вроде бы — тысяч других; вероятность была мала, немногим больше одного процента из ста, но так или иначе нулю не равнялась. Влад замельтешил перед глазами, что-то громко, почти выкрикивая, забормотал. — …Я пойду вместо тебя, — повторял он как заведенный. Петя мотнул головой, попытался мягким, аккуратным жестом сбросить его руки со своих предплечий, но Влад все хватался и хватался за них, — слышишь? — Совсем рехнулся? Это добровольчество, — Петя знал, что за ними пристально следят и любое лишнее действие может стать фатальным, но Влад никак не унимался, — Влад, не дури, отойди, на тебя уже миротворцы смотрят… — Да плевать, — «не плевать, ты просто как всегда храбришься», — на кой мне тут оставаться? — «хотя бы потому, что остаться тут лучше, чем умереть там», — как же так… Петь… тебе… вам нельзя умирать! — «а тебе что, можно?» — Пожалуйста, замолчи. — Петь! Ты… — Этого не будет. Я не умру. Петя не знал, зачем говорит это. Он не знал, что будет с ним, что будет с Аделией. Что будет с ними двумя. Знал только, что ни он, ни она не вернутся домой в ближайшие месяцы — или не вернутся вообще никогда. И даже если кому-то из них повезет, улицы родного дистрикта больше не увидят их вместе, потому что победитель в Играх может быть только один. Влад взвыл, сгреб Петю в охапку и, уронив голову ему на плечо, зарыдал. Петя молча обнял Влада в ответ, погладил его вздрагивающую спину. — Выживи, — Влад задыхался от слез, и у Пети еще сильнее заболело под ребрами, — пожалуйста. Победи. Петя увидел, что стоявший позади Ильи миротворец потянулся к автомату, как в замедленной съемке. Они сильно задерживали Жатву, и это было огромной ошибкой. Но… Илья повернулся к миротворцу, что-то ему сказал, и тот, хоть и слегка засомневался, не стал открывать огонь. «Есть вещи, на которые мы никак не можем повлиять» — так всегда говорил Пете отец. Человек может решить, быть ему добрым или злым, сострадающим или жестоким, храбрым или трусливым, но он никогда не выбирает обстоятельства, в которых будет принимать это решение. Они просто случаются. Приходят, как первый снег, как бродячая кошка, решившая, что теперь будет жить с людьми, как старость и в конце концов смерть. Петя думал об этом, пока шел до помоста. Поднимаясь наверх, он первым делом посмотрел на Илью, прямо в его светлые, льдистые глаза. Коротко, благодарно. «Спасибо». «Если бы ты не остановил миротворца, Влад мог бы уже быть мертв». «Может, я все-таки не ошибся насчет тебя». Петя встал рядом с Аделией, протянул ей руку, и она тут же накрыла ее своей крохотной ладошкой. Он знал не понаслышке: Аделия была сильной. За ее внешней хрупкостью скрывалась недюжинная стойкость. Она должна выбраться из Игр живой. — Выше нос, — Петя сказал это одними губами, но Аделия услышала. — Угу. Выше нос, — вторила она. Мэр подошел к микрофону в последний раз: — Поприветствуйте трибутов Двенадцатого дистрикта! — его голос сорвался, прозвучав совсем не торжественно, и он неловко махнул рукой в сторону Пети и Аделии. — Счастливых вам Голодных игр, и пусть удача всегда будет с вами! Финальная сказанная мэром фраза потонула в аккордах гимна Панема.