встречный ветер
9 апреля 2026 г., 18:43
Примечания:
Если у вас есть любимая работа на АО3 по данному пейрингу, которую вы очень хотите видеть на русском, то можете скинуть ссылку на неё мне в ЛС и (возможно) я её переведу.
В своих грёзах он снова дома, охваченный яростью шторма.
У Штормового Предела только одна башня. В юности покои Лионеля находились почти под самой голубятней, высоко наверху, где со стороны моря не было ни единого окна. Он часто пробирался за гобелены, прижимался к стене и вслушивался, пытаясь уловить шёпот ветра и дрожь грома, просачивающиеся сквозь гладкий бледный камень. Легенда гласит, что в стены замка вплетены древние чары, способные отвращать гнев самих богов.
В шторме есть нечто особенное. Жизненная сила, с воем рождающаяся из союза ветра и воды. Голод, что когтями цепляется за подножие Залива Разбитых Кораблей, чтобы снова и снова разбиваться о стены и зубастые бастионы — последний вызов Дюррана судьбе. Чистота. Ярость. Неуловимая жила самой жизни, что тянет Лионеля бродить по парапетам и подставляться под хлесткие удары этого гнева. Легко понять, как молились люди Штормовых Земель в эпоху до пришествия Семерых. Нет безопасной гавани в бурлящем, живом море. Нет укрытия под кипящими чёрными небесами, плевком дождя и ветрами, что пронзают дерево и камень, как хрупкую солому.
В своих грёзах он там: стоит на куртине и смотрит, как молнии лижут язычками белого пламени чёрный, словно полночь, полдень. Он на палубе корабля, которую яростно швыряет волнами; он цепляется за всё, до чего может дотянуться, зная, что стоит лишь разжать пальцы, и смерть настигнет его. Он стоит в тени Гряда Слёз и видит, как земля пьёт кровь сотни безымянных рыцарей, чувствуя, как его собственная — горячая и липкая — течёт по лицу, груди, бёдрам. Он в Дождливом лесу, идёт среди теней узловатых красных стволов гигантских сосен, что выше и древнее любых замков. Когда-то здесь бродили олени, чьи шкуры мерцали золотыми пятнами, словно солнечные лучи сквозь листву, а рога раскидывались шире человеческого роста. В эпоху песен они были добычей и людей, и лютоволков, один павший олень мог кормить деревню неделю. Теперь они давно исчезли, ушли вместе с Веком Героев, но обычные олени — рыжие и светлые по бокам — всё ещё мелькают среди корней под тёмной ветвистой кроной.
Дождь бьёт по шлему Лионеля стальным дробным боем. На нём турнирные доспехи; на нём изрытые шрамами боевые латы, которых он не касался со времён восстания; на нём тяжёлый плащ лорда-отца, и он прогибается под его ношей — расшитый бисером из драконьего стекла, на собольей подкладке, мягкой и чёрной, как грех, со слоями золотой парчи, тяжёлыми, будто кольчуга; на нём нет ничего, и дождь струится по волосам ему на лицо и скатывается по голой коже, тёплый, как дыхание лета. Он чувствует, как рогатая корона давит на шею. Он тянется снять её, но стоит ему коснуться кости, как он понимает: рога его собственные. Они ещё наполовину укрыты осенней шкуркой и намертво вросли в череп. Бархатистая кожица свисает на глаза мягкими кровавыми лоскутами, путаясь в волосах — алое на чёрном и белом.
Он чувствует, как чья-то ладонь отбрасывает прядь с его лица. Он невольно тянется к этому прикосновению, всё ещё ошеломлённый, пока не узнаёт в силуэте эту жуткую, треклятую громаду.
— Межевой рыцарь, — произносит он, словно возносит молитву.
Коронованный олень пляшет на промокших до нитки знамёнах, что хлещут яростно и дико на ветру. Дункан берёт его за голову, и по какой-то непостижимой причине Лионель ему это позволяет. Огромная ладонь охватывает изгиб его черепа под короной; большой и указательный пальцы упираются в основание рогов. Кожа головы вспыхивает и покалывает там, где пальцы утопают в его волосах. Слепой звериный инстинкт велит ему взбрыкнуть, мотнуть головой, поддеть преследователя рогами и умчаться в чащу, на волю, но стоит ему попытаться двинуться, он понимает: у него нет сил вырваться из этой хватки.
Милый мальчик, ненаглядный мальчик, с такими большими, голубыми и невинными глазами на его красивом лице простолюдина. Лионель уверен, что его старый наставник умер, так и не успев сделать из него мужчину. Никогда не бывал в борделях. Никогда не был с женщиной. Никогда не был со шлюхой — до Лионеля. Грубый, свежевыкованный двуручный меч, добрая чистая сталь, не гнутая и не тронутая ржавчиной. Нуждающийся в закалке. Нуждающийся в крови.
— Тебя когда-нибудь захватывала буря врасплох? — Он позволяет межевому рыцарю откинуть ему голову назад, выгибая шею, пока та не начинает ныть. — Настоящая буря, а не эти весенние ливни, после которых луга на день превращаются в грязь.
— Нет, сир, — терпеливо отвечает Дункан, губами касаясь щетины на его горле.
Когда Лионель ещё был мальчишкой, была осень, что длилась четыре года — дольше, чем лето перед ней и зима после. Неделями напролёт боги неистовствовали над Узким морем, осаждая замок острым ветром и ливнем, что хлестал. Исполинские языки волн обжигали белые скалы мыса Дюррана, вздымаясь выше, чем кто-либо из замковых обитателей помнил прежде или после. Соль и пена оставляли белёсые следы почти у самих парапетов. Мать Лионеля водила его молиться в септу под внешним бастионом, где свечи сияли семью цветами в своих хрустальных клетках под стенами к морю, толщиной в восемьдесят футов, а низкое стенание септонов в молитве доносилось сквозь грохот близкого океана. Ты должен слышать волны, говорили ему, ибо как вода стирает в пыль даже могучие камни, так и боги направляют судьбу человека.
Но в жилах Лионеля течёт кровь богов — так, по крайней мере, утверждают в песнях — и кровь человека, чей замок до сих пор стоит как памятник его победе над ними, над их ветрами и волнами. Мальчишкой он взбирался на крепостные стены в самый разгар бурь, столь яростных, что ветер грозил подхватить его и швырнуть в море. Отец грозился подхватить его и швырнуть о стену, пока в голову не вобьют рассудок или не выбьют дурь — что случится раньше, — но так и не сделал этого, а Лионель никогда не слушал. Всё равно вёл себя в саму бурю.
— Ты чувствовал это? — не унимается Лионель. — Соль, настолько густую, что аж жжёт горло? Ливни, настолько тяжкие, что колют кожу? Шторма, что гнут дуб и вяз, пока те не ломаются? — В юности он сам искал их. Он бросался на смерть рогами вперёд, как и все юнцы, убеждённые, что вырваться из хватки Неведомого так же легко, как сделать вдох. Теперь он знает, как старшие мужи слепо мчатся навстречу другим смертям, цепляясь до конца за свои безумства.
— Нет, — отвечает Дункан, — нет, сир, никогда. — И вдавливает большим пальцем корень рога Лионеля, пока он не чувствует, как кость трещит и дрожит до самых коренных зубов. Те, что справа, разбиты вдребезги, а зазубренные обломки закованы в золото. Здоровых мужей колотят чаще, чем низкорослых, а задиристых исполинов — чаще всех остальных. Каждый раз, когда язык касается металла, во рту разливается вкус крови. Он иногда забывает, что прошли годы с тех пор, как кому-то хватало дерзости ударить его в лицо.
Лионель требует: Поцелуй меня, и он целует — сладостно и робко.
Лионель требует: Коснись меня, и он касается, хотя робеет, как олень, и не может отвести глаз от тела Лионеля, словно никогда прежде не видел другого. Он смотрит на руку Лионеля так, как будто видит руки впервые, как будто она что-то чуждое, пугающее и одновременно величественное. Медленно, едва дыша он подносит её к губам и касается печати Баратеонов, тяжёлой и тёплой на мизинце, — как рыцарь целует руку своего господина. Затем, приободрившись, он снова касается указательного пальца — золотого кольца с чёрными алмазами, — так нежно и робко, будто юный лорд открывает своё сердце любимой леди.
— Лионель, — шепчет он едва слышно, словно это лишь плод воображения. Он целует предплечье там, где сухожилие туго натягивает кожу. Лионель. Жёсткий блестящий след шрама на плече — от болта арбалета, когда-то пробившего доспех. Лионель, Лионель. Тёмный пушок под пупком. Лионель-Лионель-Лионель. Тазовую кость, впадинку за коленом, лодыжку, свод стопы, снова вверх — бедро, запястье, ключицы.
Есть поцелуи, как дождь, и дождь, как стрелы, и вода, и масло, и кровь, и семя вскипают и изливаются наружу из тёмного места под его оленьей шкурой, где руки межевого рыцаря медленно выдалбливают осторожные впадины в нагом и жаждущем теле. Наслаждение и боль слились воедино. Зверь внутри Лионеля скулит и мечется. Бог в нём, если он есть, лишь едва мерцает. Человек в нём давно позабыл о стыде. Волны тянут его за стопы. Волны вскипают и обрушиваются внутри него. Он растворяется, становясь то плотью и кровью, то сталью, то ветром и морской пеной. Единственные моменты, когда его тело помнит о человеческой сути — там, где руки рыцаря сжимают его почти до синяков.
Всё остальное застыло где-то между оленем и человеком. Пальцы в волосах. Пальцы на рогах. Пальцы на рёбрах, скользящие осторожно и нежно по влажной горячей коже там, где лёгкие вздымаются и падают в такт биению сердца. Пальцы на коже, под кожей, разжигающие огонь, молнии и хлесткие штормовые ветра, пока он лежит, вбирая их в себя.
Здесь и земная грубость, и нечто бесплотное. Спутанный вихрь волос и шкур, расколотые рога и мех, скрученный и взмокший от пота, блеск слюны на алых, как спелая вишня, губах, пока парень смотрит на него своими затуманенными сапфировыми оленьими глазками. Лионель кусает его — единожды, дважды, трижды, чувствуя вкус крови и сырого мяса, но отстраняется и видит, что не оставил и следа на бледной коже и мышцах. Знакомые движения: мерное покачивание бёдер и робкая попытка подстроиться, но удовольствие бьёт в Лионеля белым, обжигающим жаром до самых кончиков рогов. Когда пальцы на ногах поджимаются, он чувствует, что это не пальцы, а раздвоенные копыта. Вторжение не похоже ни на что, что он знал прежде. Нет ни боли, ни дискомфорта — ничего привычного. Тело под оленьей шкурой поддается давлению так же естественно, как женское лоно — влажное, нежное и жадное, истекая кровавой смазкой на широкие мозолистые пальцы юноши и золотисто-бронзовый пушок на его руках.
— Чего вы от меня хотите? — спрашивает межевой рыцарь. Ну какой бедный потерянный ягнёнок, запертый в теле зубра, с лицом, которое точно смогло бы обеспечить ему очень выгодный брак, будь он достаточно знатного рода для дочерей Лионеля.
Но ему достался лишь я, и от того он лишь беднее. Язык Лионеля во рту тяжёлый, с кисло-сладким привкусом, а в горле вместо слюны скапливается вино. Что ты принёс мне? — думает он, и Дункан отвечает так, будто вопрос прозвучал вслух.
— Ничего, милорд, только это. — Рука на его затылке сжимается, кулак цепляется за кудри и последние клочья бархата, и от этого по позвоночнику Лионеля рассыпаются искры, вспыхивая пожаром в животе. Его голову опускают вниз, как шлюшью или звериную, прижимая рот к сырой земле и холодной гладкой стали. Он на коленях, затем на животе; спина податливо выгибается. Интересно, так же ли неодолим этот порыв для оленя в гоне или для лани в течке. Тело само разводит ноги. Дункан устраивается сверху — сплошная стена жара и тяжести. Лионель вскидывает голову, пытаясь украсть глоток воздуха — без шёлка, без земли, без щепок, словно боясь задохнуться. Он чувствует, как зубцы рогов рвут постель — палубу — лесной мох.
— Я не хочу бесчестить вас, сир, — говорит рыцарь, и его гладкий юный лоб морщится от тревоги, будто бесчестие — это смертельная рана, синоним для увечья. Будто он всё еще держит голову Лионеля своей огромной ручищей, обладая силой, которой хватит, чтобы раздавить его череп, как переспелую дыню. Будто честь Лионеля — какая уж есть — не видала и худших надругательств.
Лионелю хочется рассмеяться. Между ног давит что-то огромное и пугающее, навалившаяся тяжесть; медленный напор, который рассудок, опыт и холодный животный ужас в унисон прочат как боль — но её нет. А быть может, она и есть, просто он утратил способность отличать её от белых вспышек молний, ветвящихся по костям и жилам вверх по позвоночнику — паутины ощущений, пронзившей каждую точку его плоти. Смех гибнет в глотке, так и не вырвавшись наружу. Всё, на что его хватает — бессловесный, душащий всхлип.
Межевой рыцарь нависает над ним, прижавшись горячим лицом к затылку, его губы движутся по второй коже из пота, крови или дождя, пропитавшей его спину, и он шепчет что-то, чего Лионель не слышит. Между их телами рождается жар. Жар сам становится их телами, сплавляя позвоночник с грудью. Зубы впиваются в изгиб плеча Лионеля. Я не хочу делать вам больно, милорд. Я не хочу причинять вам боль. Не хочу опозорить вас. Я лишь хочу служить какому-нибудь Великому Дому. Он слышит, как что-то трещит, чувствует, как что-то поддаётся, и—
—просыпается от резкого толчка и вопля, заглушенного шёлком.
Безмолвная паника от внезапного пробуждения исчезла почти мгновенно. Сердце Лионеля всё колотилось, а разум ещё спал. Лишь когда пульс начал замедляться, он окончательно возвратился в собственную шкуру. Он шевельнулся, почувствовал липкость, приклеившую простыни к ногам — и тут до него дошло.
Да чтоб все Семь Преисподен заледенели. Совсем как безусый юнец.
В голове прояснилось. Зубы, кожа, пальцы на ногах — всё, казалось, было на своих местах, ничего не отвалилось и не преобразилось таинственным образом в тумане сна. Спина ныла. В висках стучало. Волосы лезли в рот, а во рту стоял мерзкий привкус — какой-то кислый, приторный и гнилостный одновременно. Фантазия рассеялась, подобно туману. Взамен Лионелю остались лишь свинцовая, ноющая одурь и пустая постель.
Лионель с рыком стер остаток сна с лица. И вот я один — без жены, без рыцаря, чтобы скрасить одиночество. Эллин спала в Штормовом Пределе в окружении своих дам, радуясь избавлению от своей назойливой сороки — так она дразнила его ещё с тех пор, как их, детей, сковали узами помолвки. А Дункан… вернулся к своим засекам, предположил Лионель, или куда ещё там отправляются межевые рыцари, покидая шатры и трибуны.
Проснуться с ним было бы, наверняка, приятно. Лионель дал волю воображению: могучие плечи расслаблены, длинные конечности раскинуты, а грубоватое лицо смягчилось во сне. Уж он-то наверняка занял бы куда больше места на перине, чем Эллин. И уж точно вытрахал бы все сны из головы Лионеля ещё до того, как та коснулась бы подушки. Да, было бы недурно. Или же он просто раздавил бы тебя во сне. Случайно, скорее всего, а это было бы обидней больше всего на свете.
В шатре всё ещё было темно. Лишь смутный, далекий гул доносился до ушей Лионеля, мальчишки вставали рано, как и слуги, хотя те обычно вели себя достаточно тихо, чтобы не разбудить его. Ни ночь, ни рассвет. Он проспал всего пару часов, и чувствовал это каждой клеткой. В глазах будто песок, на зубах — тоже. Он попытался выплюнуть лезущие в рот волосы. Безуспешно. Он перевернулся, шёлк противно лип к талии и паху, и надолго завяз в постели, раздумывая, не придушить ли себя подушкой.
Только мысль о том, что его найдут мёртвым в шатре на своих обконченных простынях, заставила его подняться.
От подъёма он ощутил свой возраст сильнее, чем когда-либо. Он размял шею, плечи, выгнул спину по-кошачьи, пока не почувствовал, как кости с хрустом встали на места. В черепе засела тупая боль — расплата за пирушку вместо сна, а в бёдрах и паху была куда более сладкая ломота после турнира. Он чувствовал отголосок прикосновений Дункана каждый раз, когда садился, вставал или шевелился в седле — медленная, саднящая боль, но такая желанная по сравнению с его турнирными синяками. Много кому выпадал шанс всадить копьё ему в щит. Мало кому выпадал шанс засадить ему самому.
Лионелю интересно, куда подевался парень и выпадет ли сегодня шанс наконец-то увидеть его в бою.
Примечания:
"Много кому выпадал шанс всадить копьё ему в щит. Мало кому выпадал шанс засадить ему самому." — В оригинале была игра фразовых глаголов blow at (нанести удар) и blow in (типа удар внутрь тела/чем-то ударить, и это что-то вошло в тело) "Plenty of knights have had their blows at him. Fewer have gotten their chance to get their blows in him."
Не получилось адаптировать игру слов, сохранив контекст именно ударов мечом/булавой, так что выбрала что-то максимально приближенное.