A lover and nothing more?

NC-17
В процессе
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 85 страниц, 24 353 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

Broken glass

Настройки
Примечания:

***

Говорят, что человек начинает умирать в тот момент, когда перестает чувствовать боль. Я чувствую её всегда. Она стала единственным, что еще доказывает мне — я жив. Горький привкус на языке после того, как я затянулся его дымом. Ноющая пульсация в кончиках пальцев, когда я сжимаю их в кулак, чтобы не коснуться. И тупая, сладкая тяжесть в груди, когда он смотрит на меня так, будто я — единственное зеркало, которое ему не жалко разбить. В этом доме всегда пахнет розами и чем-то металлическим. Кровью. Или, может быть, это просто мои губы, которые он разбил прошлой ночью, до сих пор не зажили. Или его. Я уже не помню, кому из нас больнее. Мы давно перестали вести счет. Я сижу на краю кровати с идеально белыми простынями. В руке — помада. Цвета переспелой вишни, той самой, что давит соком, оставляя несмываемые пятна на пальцах. Он купил её мне. Или я купил её для него? В какой-то момент наши желания перестали разделяться. Я смотрю на свое отражение в огромном зеркале напротив. В нем нет меня. В нем только он. Хёнджин стоит за моей спиной. Я вижу его в зеркале — прислонился плечом к дверному косяку, руки скрещены на груди. Расслабленный. Опасный. Как тигр, который уже выбрал жертву, но пока просто наслаждается предвкушением. Моя спина покрывается мурашками. Он всегда так смотрит. Как будто я уже принадлежу ему настолько, что даже мои мысли — его собственность. — Не начнешь без меня? — его голос — низкий, чуть хриплый, словно он только что проснулся или только что прокричался. Я не знаю, что правда. С ним я никогда не знаю правды. Я молчу. Потому что если открою рот, мой голос дрогнет. Откручиваю колпачок. Помада скользит по губам — влажная, липкая, живая. Движение выверенное, почти ритуальное. Каждый штрих — как удар кисти по холсту. Я чувствую, как он смотрит. Как его взгляд прожигает дыру в моем затылке, скользит по шее, по линии плеч, задерживается на том, как мои пальцы сжимают пластиковый стержень. Я заканчиваю, и в зеркале мои губы теперь похожи на свежую рану. Хёнджин усмехается. Этот звук я слышу даже сквозь шум в ушах. — Художник закончил свою картину? — спрашивает он, и в его голосе скользит насмешка. Но я уже знаю: он не надо мной смеется. Он смеется над нами обоими. — Художник никогда не заканчивает, — отвечаю я, не отводя взгляда от его отражения. Голос звучит ровнее, чем я ожидал. — Он просто теряет контроль. Я говорю это, и внутри всё сжимается. Потому что это правда. Самую страшную правду я только что произнес вслух. Я теряю контроль. С каждым его взглядом. С каждым его шагом. С каждым разом, когда он решает, что сегодня мы будем любить друг друга так, что к утру останутся только синяки и разбитое стекло. Он делает шаг. Один. Потом второй. Паркет скрипит под его босыми ногами. Я задерживаю дыхание. Он подходит вплотную, и теперь я вижу в зеркале только его торс, его ключицы, линию челюсти, на которой еще вчера был мой след. Я оставил его. Или он попросил меня оставить? Я уже не помню, где заканчивается его желание и начинается мое. Он наклоняется, и его ладонь ложится мне на затылок. Пальцы вплетаются в волосы. Чуть сжимают. Не больно. Почти нежно. Но я знаю, что это может измениться за секунду. И жду этого. Боюсь этого. Хочу этого. — Ты никогда не теряешь контроль, — шепчет он мне в самое ухо. Его дыхание обжигает кожу. — Ты просто делаешь вид, что проигрываешь, чтобы я чувствовал себя королем. Я хочу засмеяться ему в лицо. Сказать, что он ошибается. Что я уже давно не контролирую ничего — ни свои руки, которые тянутся к нему, ни своё сердце, которое колотится где-то в горле, ни свою голову, которая шепчет: беги, беги, пока ещё можешь. Но я не говорю ничего. Его пальцы сжимаются сильнее, оттягивая мою голову назад. Я позволяю. Я всегда позволяю. Мои веки тяжелеют, но я не закрываю глаза. Я смотрю на нас. На картину, которую мы создаем сейчас. Его лицо наклоняется к моему, и я чувствую аромат его кожи — древесный, дымный, с нотой той самой горечи, которая оседает на языке. Его губы останавливаются в миллиметре от моих. Он не целует меня. Он смотрит на мою помаду, на этот идеальный, хирургически точный мазок на моих губах. Я чувствую его дыхание, прерывистое, горячее. Я чувствую, как дрожит его рука у меня на затылке. И в этот момент я понимаю. Он боится так же, как я. — Испортишь, — говорю я одними губами. Это не предупреждение. Это приглашение. Мольба. Вызов. Всё одновременно. — В этом и смысл, — отвечает он. И его рот врезается в мой. Жестко. Без спроса. Помада мгновенно размазывается, превращая поцелуй в грязное, липкое безумие. Он кусает мою нижнюю губу, и я чувствую знакомый металлический привкус. Кровь смешивается с помадой, и теперь мы оба испачканы. Мои пальцы впиваются в простыню, чтобы не вцепиться в него. Чтобы не разорвать ту тонкую грань, за которой мы оба исчезнем. Он отрывается от меня так же внезапно, как и напал. Я смотрю в зеркало. Наши отражения — два размытых пятна на белом фоне. Алые разводы на его губах, на моих губах. Следы нашего присутствия друг на друге. Его рот открыт, он тяжело дышит. И я впервые замечаю, что его руки дрожат. Хёнджин проводит большим пальцем по своей разбитой губе, собирая каплю, и смотрит на меня. В его глазах — что-то, что я не могу прочитать. Желание? Ненависть? Страх? Любовь? — Красиво, — выдыхает он. — Теперь похоже на правду. Я медленно поднимаю руку. Пальцы дрожат. Я вытираю уголок своего рта, смотрю на алую полосу на тыльной стороне ладони. И улыбаюсь ему в зеркало. Улыбка выходит кривой, безумной. — Ты даже не представляешь, насколько. Я смотрю на него и думаю: ты даже не представляешь, насколько я уже не принадлежу себе. Насколько каждая клетка моего тела знает только твое имя. Насколько больно — любить так, что хочется разбивать зеркала, но не потому что я ненавижу свое отражение, а потому что в нем я вижу только тебя. В комнате тишина. Только наше дыхание, тяжелое, прерывистое, сплетается в один звук. Где-то там, внизу, в огромном пустом доме, разбиваются розы. Я слышал этот звук минуту назад. Или это был звон стекла? Я уже не различаю. Сегодня будет долгая ночь. Я знаю это по тому, как горит его взгляд. По тому, как мои пальцы перестали дрожать. По тому, что страх прошел, осталось только ожидание. Он снова сделает мне больно. И я снова скажу ему спасибо. Потому что только с ним я чувствую себя живым. Потому что только с ним моя боль имеет смысл. Потому что только он умеет разбивать меня на осколки, а потом смотреть на них так, будто это самое красивое, что он когда-либо создавал. Это не любовь. Это — искусство. А я — всего лишь его материал.

***

Он смотрит на свои губы в зеркало заднего вида. Красные. Как кровь. Как в тот первый раз, когда он размазал помаду по моему рту, а потом сказал: «Теперь ты похож на то, что ты есть». Я тогда не спросил, на что именно. Боялся услышать ответ. Сейчас я знаю. На чудовище. На человека, который умеет только брать. Требовать. Оставлять следы. Но никогда — не удерживать. Машина заведена. Дворники мерно стучат по стеклу, смахивая капли начинающегося дождя. Я сижу здесь уже десять минут. Или час. Или всю свою жизнь. Просто смотрю, как он идёт по тротуару. Феликс. Его фигура в зеркале заднего вида становится всё меньше. Серая толстовка с натянутым капюшоном, руки в карманах, плечи чуть ссутулены — так он всегда ходит, когда думает, что за ним не наблюдают. Но я всегда наблюдаю. Я всегда смотрел так, будто он — единственное, что достойно моего внимания. Сейчас он уходит. И я позволяю. Я сам его отпустил. В салоне всё ещё пахнет им. Каким-то цитрусовым гелем для душа, который он использует, и чем-то сладким, что вечно прилипает к его пальцам — то ли карамель, то ли просто его кожа на вкус такая. Я помню этот вкус. Я помню каждый раз, когда мои губы касались его запястья, его шеи, его веснушек. Особенно веснушек. Они рассыпаны по его скулам, по переносице, по плечам — целое созвездие, которое я выучил наизусть. Я целовал каждую. В темноте, когда он думал, что я сплю, я водил пальцем по его лицу, соединяя точки. Создавая карту. Мою карту. Теперь её будет касаться кто-то другой. Эта мысль врезается в грудную клетку с такой силой, что я на мгновение перестаю дышать. Кто-то другой будет водить пальцами по его веснушкам. Кто-то другой будет заправлять за ухо эту вечно выбивающуюся прядь. Кто-то другой будет произносить его имя. Феликс. Я никогда не говорил его имя нежно. Оно всегда выходило с хрипотцой, с требованием, с вызовом. Я говорил его как приказ. Как заклинание. Как последнее слово перед тем, как прыгнуть в пропасть. Я не умел иначе. А он устал ждать, пока я научусь. На пассажирском сиденье осталась его пудра. Компактная, в чёрном пластиковом футляре. Он вечно возился с ней перед выходом, припудривая нос, чтобы скрыть эти самые веснушки. Говорил, что они делают его слишком… слишком открытым. Слишком уязвимым. Я каждый раз стирал эту пудру. Пальцами. Губами. Говорил, что это преступление — прятать то, что делает его им. Теперь я не смахну ее. Никогда больше. Мои пальцы сжимают руль так, что костяшки белеют. Я смотрю, как его фигура сворачивает за угол, исчезает из поля зрения. И в этот момент что-то во мне обрывается. Не с громким хлопком. Без эффектных осколков. Просто — тишина. Там, где раньше был шум. Сам всё испортил. Я знаю. Я знаю каждую секунду, когда я мог сказать иначе, сделать иначе, но выбирал молчание и жесткость, потому что это было проще. Потому что быть нежным страшнее, чем быть жестоким. Потому что если бы я сказал ему, как сильно он мне нужен, он бы понял, какую власть имеет надо мной. А я не умею отдавать власть. Я умею только брать. Но сейчас я сижу в машине, и мои руки дрожат. И мне кажется, что я никогда в жизни не был так пуст. Я поднимаю взгляд в зеркало заднего вида. В нём — только мокрый асфальт, серое небо, чужие прохожие. И мои собственные губы. Красные. Помада, которую он нанёс сегодня утром. Своими пальцами. Сосредоточенно, почти медитативно. Я стоял за его спиной и смотрел, как он превращает себя в моего. В моё. В того, кого я могу касаться. В того, кто касается меня. Он знал. Он уже знал тогда, что уходит. Но всё равно накрасил губы. Потому что это был последний раз, когда он делал это для меня. Я провожу пальцем по нижней губе. Помада уже почти стерлась, остался только тусклый, грязный оттенок. Как память, которая выцветает. — Ты даже не представляешь, насколько, — сказал он тогда в зеркало. Я думал, он говорит о том, насколько это красиво. О том, насколько мы красивы. Теперь я понимаю. Он говорил о том, насколько сильно я его потеряю. Я смотрю на угол, где он исчез, и понимаю, что больше никогда не поцелую эти губы. Никогда не сотру пудру с его веснушек. Никогда не прошепчу его имя в темноте так, чтобы он услышал в этом не приказ, а мольбу. Я не знаю, буду ли я вообще кого-то целовать после него. Потому что теперь красный цвет будет напоминать мне только об одном. О том, что я мог бы удержать его. Если бы умел любить иначе. Но я не умею. Я включаю передачу. Дворники продолжают свой мерный стук. Дождь усиливается, размывая очертания города, стирая следы. Я выезжаю на дорогу, и в зеркале заднего вида ничего нет. Только мои губы. Красные, как кровь. И больше никого. *** Я включаю передачу. Дворники продолжают свой мерный стук. Дождь усиливается, размывая очертания города, стирая следы. Я выезжаю на дорогу, и в зеркале заднего вида ничего нет. Только мои губы. Красные, как кровь. И больше никого. Я нажимаю на газ. Машина послушно рвётся вперёд, в серую пелену, в никуда. Я даже не знаю, куда еду. Домой? В ту квартиру, где всё ещё пахнет им, где его зубная щётка стоит в стаканчике, а на подушке осталась вмятина от его головы? Где я буду лежать и вдыхать этот запах, пока он не выветрится, пока не останется только мой собственный? Нет. Я не выдержу этого. Светофор. Красный. Я останавливаюсь и смотрю на свои руки. Они всё ещё дрожат. Я сжимаю руль, чтобы унять эту дрожь, но она не проходит. Она идёт изнутри. Из того места, где раньше был он. Зелёный. Я еду дальше. Мимо знакомых улиц, мимо кафе, где мы пили кофе по утрам, мимо парка, где он кормил голубей и смеялся, когда одна из птиц села мне на плечо. Всё это теперь будет просто местом. Без него. Без его смеха, без его веснушек, без его пальцев, которые вечно тянулись ко мне, даже когда я делал вид, что не замечаю. Я проезжаю перекрёсток, и вдруг — воздух кончается. Я не могу дышать. Буквально. Лёгкие отказываются работать, грудную клетку сдавливает чем-то тяжёлым, горячим, невыносимым. Я хватаю ртом воздух, но его нет. Есть только пустота. Только этот ужас, который расползается по венам, потому что я понял. Он не за углом. Он не идёт по тротуару. Его нет. Я отпустил его. Я, идиот, который всю жизнь думал, что ему никто не нужен, что он справится сам, что одиночество — это плата за свободу. Я отпустил единственного человека, ради которого готов был бы стать кем-то другим. Лучшим. Настоящим. И теперь я еду в противоположную сторону. Мои руки сами выворачивают руль. Я разворачиваюсь посреди улицы, не глядя на знаки, не слушая возмущённые гудки других машин. Мне плевать. Пусть сигналят. Пусть проклинают. Я не могу. Я не могу без него. Педаль газа уходит в пол. Дворники сходят с ума, едва успевая смахивать потоки воды, но я вижу. Я вижу этот тротуар, этот угол, за которым он исчез. Я вижу серую толстовку, которая мелькнула в зеркале заднего вида, когда я уезжал. Я надеюсь, что он ещё там. Я молюсь, чтобы он ещё там. Машина влетает на перекрёсток, я едва не врезаюсь в кого-то, но мне всё равно. Я сворачиваю, паркуюсь прямо на тротуаре, вылетаю наружу, не заглушив двигатель. Дождь бьёт по лицу, смешиваясь с помадой, размывая красные следы. Я стою посреди тротуара, и его нет. Пусто. Только мокрый асфальт, серое небо, чужие прохожие, которые косятся на меня, на мокрые волосы, на размазанную помаду, на человека, который выглядит так, будто только что потерял всё. Я оглядываюсь. Вперёд. Назад. Вдоль улицы, где он должен был идти. И я вижу. В двадцати метрах от меня, под козырьком закрытого магазина, стоит серая толстовка. Капюшон всё ещё натянут, руки в карманах. Он застыл там, под защитой козырька, и смотрит на дождь. Или не на дождь. Он смотрит в мою сторону. Я не знаю, сколько мы так стоим. Секунду. Вечность. Дождь льёт, моя рубашка промокла насквозь, волосы слиплись, помада давно стекла куда-то вниз по подбородку. Я выгляжу жалко. Я выгляжу так, как никогда не позволял себе выглядеть перед ним. И мне плевать. Я делаю шаг. Потом второй. Я иду к нему, и каждый шаг даётся с трудом, потому что ноги ватные, потому что сердце колотится где-то в горле, потому что я не знаю, что скажу. Я не умею говорить. Я никогда не умел. Я подхожу. Он не двигается. Просто смотрит на меня снизу вверх, и в его глазах — дождь. Или слёзы. Я не различаю. — Ты… — начинаю я, и голос ломается. Я прочищаю горло, но это не помогает. — Ты не ушёл. Это не вопрос. Это констатация факта, от которой внутри всё разрывается на части. Он молчит. Его губы сжаты, помада уже стёрлась, остался только бледный, почти прозрачный оттенок. Он смотрит на моё лицо, на разводы, на то, как я дрожу. Не от холода. — Я не мог, — наконец говорит он. Тихо. Так тихо, что я едва слышу сквозь шум дождя. — Я дошёл до угла и… не мог. И в этот момент что-то во мне ломается окончательно. Не та тихая, почти элегантная пустота, которая была в машине. Нет. Это дикое, животное, неконтролируемое наводнение. Я хватаю его за плечи. Сильно. До боли. Так, что он вжимается спиной в витрину, а капюшон падает, открывая мокрые волосы, прилипшие ко лбу. Мои пальцы впиваются в ткань его толстовки, и я чувствую под ней его плечи. Те самые плечи, которые я целовал сотни раз, которые знаю лучше, чем свои собственные. — Я не могу, — выдыхаю я, и мой голос звучит чужим. Хриплым. Сломанным. — Я не могу без тебя. Он смотрит на меня расширенными глазами. Он никогда не видел меня таким. Я никогда не позволял ему видеть. Всегда был тем, кто контролирует, кто задаёт правила, кто решает, когда больно, а когда — нет. Сейчас я не контролирую ничего. Мои губы находят его губы. Это не поцелуй. Это всасывание. Это попытка выпить его целиком, чтобы он стал частью меня, чтобы никогда больше не мог уйти. Я целую его жадно, грязно, размазывая остатки помады по его рту, по его щекам. Мои руки скользят с плеч на шею, пальцы вплетаются в мокрые волосы, сжимают, тянут, заставляя его запрокинуть голову. Он издаёт звук. Стон. Тот самый, который я вырывал из него ночами, когда мы теряли себя друг в друге. Тихий, сорванный, беспомощный. Он всегда стонет, когда я целую его так, будто хочу убить. Или воскресить. Я отрываюсь от его губ, но не отпускаю. Мои губы скользят по его челюсти, по шее, туда, где бьётся пульс. Я чувствую его — быстрый, испуганный, живой. Мои зубы впиваются в нежную кожу, и он выгибается, упираясь ладонями в мою грудь. — Хёнджин… — выдыхает он, и в его голосе — всё. И страх, и желание, и боль, и та самая нежность, которую я никогда не умел произносить. — Я не отпущу, — рычу я в его шею. Мои руки снова в движении — они везде. В его волосах, на его плечах, на его талии, под толстовкой, на голой коже, которую дождь сделал холодной, а я сейчас согрею. Я сжимаю его бёдра, притягиваю к себе, и он чувствует, как сильно я хочу, чтобы он остался. — Я больше никогда тебя не отпущу. Он дрожит. Вся его тонкая фигура дрожит в моих руках, и я не знаю, от холода или от меня. Мне всё равно. Я прижимаю его к себе так, что он почти не может дышать, и целую снова. Его губы, его скулы, уголок рта, веснушки. Веснушки. Мои губы касаются каждой, которую находят. Я целую их жадно, благодарно, отчаянно. Я целую то, что кто-то другой мог бы стереть пудрой. То, что принадлежит только мне. То, что я едва не потерял. — Ты… — он пытается говорить, но я не даю. Я закрываю его рот своим, вырываю из него ещё один стон, ещё один вздох, ещё одну частичку, которая станет моей. Мои руки поднимаются выше, пальцы нащупывают его ключицы, и я провожу по ним, запоминая заново. Я мог бы сделать это с закрытыми глазами. Я делаю. — Я думал, ты ушёл, — шепчу я в его губы, и мой голос ломается на последнем слове. — Я думал, я потерял тебя. Его руки, которые до этого просто лежали на моей груди, вдруг сжимаются. Он хватает меня за мокрую рубашку, притягивает ближе, и теперь он целует меня. Не так, как я. По-другому. Мягче. Словно пытается залечить то, что я сам же и разбил. — Я здесь, — говорит он, и его голос дрожит. — Я здесь, идиот. Я смеюсь. Я не помню, когда в последний раз смеялся. Это выходит хриплым, почти истеричным звуком, который тонет в дожде. Но я смеюсь. Потому что он здесь. Потому что его веснушки под моими губами. Потому что я всё ещё могу касаться его плеч, его рук, его лица. — Поехали домой, — говорю я. Это не приказ. Это просьба. Может быть, первая в моей жизни. Он смотрит на меня. В его глазах — дождь и что-то ещё. То, что я не решаюсь назвать. Но я чувствую это. В том, как его пальцы гладят мою щёку, стирая разводы помады. В том, как он кивает. — Поехали. Я беру его за руку. Мои пальцы переплетаются с его, и я не отпускаю. Даже когда мы идём к машине. Даже когда я открываю ему дверь. Даже когда сажусь за руль и смотрю в зеркало заднего вида. В зеркале — он. Мокрый, дрожащий, с размазанной помадой на губах, со следами моих пальцев на шее. Самый красивый человек в мире. Я включаю печку на полную, и мы едем домой. Туда, где его зубная щётка стоит в стаканчике. Туда, где на подушке осталась вмятина от его головы. Я больше никогда не позволю ей остыть. *** Он не верит мне. Я вижу это по его глазам, когда мы заходим в дом. В них всё ещё тот дождь, та дрожь, та осторожность человека, который уже попрощался и не ожидал, что ему позвонят обратно. Он идёт за мной, но медленно. Словно каждый шаг может оказаться ловушкой. Словно я в любой момент могу передумать, снова стать тем, кто берёт, не спрашивая, и ломает, не глядя. Я не передумаю. В прихожей темно, но дальше, в гостиной, горит свет. Нет — не свет. Мягкое, живое мерцание отражается от стен, скользит по паркету, тянется золотистыми нитями к нашим ногам. Я не зажигал свечи. Я даже не помню, когда успел это сделать. Или не я. В последние дни я так часто терял связь с реальностью, что уже не уверен, где заканчиваются мои действия и начинается то, что просто случилось, пока я был занят тем, что разрушал нас. Может быть, я зажёг их утром, после того как он вышел за дверь. Может быть, я знал, что вернусь не один. Мы проходим дальше, и он останавливается. В гостиной нет мебели. Только пол. И на нём — розы. Тысячи лепестков. Бордовых, почти чёрных в этом колеблющемся свете. Они покрывают весь пол сплошным ковром, истерзанные, сломанные, но всё ещё пахнущие так, что кружится голова. Я помню, как срывал их со стеблей. Помню, как шипы впивались в ладони, и я не чувствовал боли. Я хотел, чтобы он вернулся и увидел это. Или я хотел сжечь их все, если он не вернётся. Теперь они лежат у наших ног, и свечи горят по углам, отбрасывая танцующие тени на стены. Феликс стоит на пороге, и я вижу, как его дыхание сбивается. Он смотрит на розы, на свечи, на меня — и не верит. — Что это? — его голос тихий, почти шёпот. В нём нет страха. Только то, что хуже страха. Неверие. Я делаю шаг к нему. Лепестки шуршат под моими ногами, и этот звук кажется неестественно громким в тишине. — Это… — я замолкаю. Потому что у меня нет слов. Я никогда не умел говорить. Я умею брать. Умею требовать. Умею оставлять синяки там, где другие дарят нежность. Я не умею объяснять, почему я развернул машину посреди улицы. Почему я выл в дождь, думая, что потерял его. Почему я рвал эти розы, пока мои руки не стали похожи на руки человека, который истекает кровью, но не может остановиться. Я протягиваю руку. — Иди сюда. Это всё ещё звучит как приказ. Я не умею иначе. Но в этот раз мои пальцы не сжимаются в кулак, ожидая, что он подчинится. Они замирают в воздухе, открытые, почти беспомощные. Феликс смотрит на мою ладонь. Я знаю, что он видит. Следы от шипов. Тонкие красные линии, которые ещё не зажили. Моя рука, которая никогда не была нежной, сейчас дрожит. Он не берёт её. Вместо этого он подходит сам. Делает шаг, второй, третий, ступая прямо по лепесткам. Его кроссовки оставляют в бордовом море тёмные следы, и я почему-то думаю, что это красиво. Что даже его следы — искусство. Он останавливается в шаге от меня. Смотрит в глаза. Я чувствую его дыхание, всё ещё неровное. Чувствую запах дождя, который пропитал его одежду, его волосы, его кожу. — Ты развернул машину, — говорит он. Не спрашивает. Констатирует. — Да. — Ты вылетел под дождь без куртки. — Да. — Ты целовал меня так, будто хотел… — он не заканчивает. — Будто хотел сожрать тебя живьём, — заканчиваю я за него. — Да. Его глаза расширяются. Он не привык, чтобы я признавал это. Чтобы я не прятался за иронией, за холодностью, за тем, чтобы всегда быть тем, кто контролирует ситуацию. — Хёнджин, — выдыхает он, и в его голосе ломается что-то. Та стена, которую он успел построить за те часы, что шёл под дождём, думая, что это конец. — Я не понимаю. Я делаю последний шаг. Теперь между нами нет расстояния. Мои руки поднимаются, но не хватают, не вцепляются, не притягивают силой. Они ложатся ему на талию, мягко, почти невесомо, и я чувствую, как он вздрагивает. — Не понимаешь чего? — шепчу я. — Этого, — он обводит взглядом комнату. Розы. Свечи. Мои руки на его талии. — Тебя. Ты никогда… — Никогда не был таким, — заканчиваю я. Он молчит. Это правда. Я никогда не был таким. Я брал его на полу, на стенах, на разбитых зеркалах. Я оставлял следы, которые он прятал под одеждой. Я называл это страстью, но иногда, в самые тёмные часы, я знал, что это просто трусость. Боязнь быть нежным, потому что нежность — это vulnerability, а я никогда не позволял себе быть уязвимым. До сегодняшнего дня. — Я не умею по-другому, — говорю я, и мой голос звучит так, будто я признаюсь в преступлении. — Я не умею говорить. Не умею делать правильно. Я умею только… — Разбивать, — шепчет он. — Да. Он смотрит на меня. Долго. Так долго, что я чувствую, как моя рука на его талии начинает дрожать. Я хочу сжать пальцы, вцепиться, сделать больно, чтобы он отреагировал, чтобы снова стало понятно. Но я не делаю этого. Я стою и жду. — Тогда зачем всё это? — он кивает на розы. — Если ты не умеешь… зачем ты пытаешься? Я провожу большим пальцем по его ребру, чувствуя, как под тканью толстовки напрягаются мышцы. Он не отстраняется. — Потому что я чуть не потерял тебя сегодня, — говорю я. — И я понял, что всё, что я умею, не стоит ровно ничего, если тебя нет рядом. Его дыхание перехватывает. — Хёнджин… — Я не знаю, получится ли у меня, — перебиваю я, потому что если сейчас остановлюсь, то не скажу никогда. — Я не знаю, смогу ли быть тем, кто дарит розы, а не вырывает их с корнем. Но я хочу попробовать. Феликс смотрит на меня, и в его глазах что-то меняется. Стена, которую я видел, начинает трескаться. За ней — то, что я боялся увидеть. То, что я боялся заслужить. — Ты правда хочешь? — спрашивает он, и его голос — тонкая нить, которая может порваться в любую секунду. — Я развернул машину, — говорю я. — Я вышел под дождь без куртки. Я рвал эти розы, пока не содрал кожу с ладоней. Я… Я замолкаю. Потому что следующее слово застревает в горле. Я не произносил его никогда. Даже в темноте, даже когда думал, что он спит. Это слово слишком большое для моего рта, слишком тяжёлое для моего языка. Но он ждёт. — Я люблю тебя, — выдыхаю я. Это похоже на удар. На тот самый, после которого уже не можешь дышать, но и не хочешь. Воздух уходит из лёгких, и я чувствую, как мои руки, наконец, сжимаются на его талии. Не больно. Противно моей природе — крепко, но осторожно. Феликс не двигается. Его лицо — в тени, свечи отбрасывают золотистые блики на его скулы, на шею, на влажные волосы. Я не вижу его глаз. Я не знаю, что он думает. А потом он смеётся. Тихо, почти беззвучно, но я чувствую это — вибрацию, которая проходит сквозь его тело в мои руки. Он смеётся, и в этом смехе — облегчение, боль, радость, недоверие — всё сразу. — Ты… — он поднимает руки и обхватывает моё лицо ладонями. Его пальцы холодные, мокрые, они пахнут дождём и городом, и я закрываю глаза, потому что это слишком. — Ты идиот. — Знаю, — шепчу я. — Ты развернул машину посреди улицы, — он проводит большим пальцем по моей скуле, и я чувствую, как его руки дрожат. — Ты разбил свои руки о шипы. Ты сказал… — Да. — Ты никогда не говорил этого раньше. — Я боялся. Он замирает. Открывает рот, но не произносит ни звука. Я открываю глаза и смотрю на него. Свечи отражаются в его зрачках, и мне кажется, что я вижу там целую вселенную. — Ты? Боялся? — его голос срывается. — Я всегда боялся, — говорю я. — С первого дня. С того момента, как увидел тебя. Я понял, что если ты уйдёшь, я не смогу быть собой. И я испугался. Поэтому я делал больно. Чтобы ты не ушёл. Чтобы ты был слишком запутанным, слишком привязанным, чтобы уйти. Это… это было неправильно. Он смотрит на меня, и я вижу, как по его щеке скатывается слеза. Она ловит свет свечи и становится золотой на секунду, прежде чем упасть на лепестки у наших ног. — Ты идиот, — повторяет он, но теперь его голос дрожит. — Ты такой идиот. — Я знаю. — Ты мог просто сказать. — Я не умею. — Ты мог просто… Он не заканчивает. Потому что я целую его. Не так, как под дождём. Не жадно, не отчаянно, не так, будто хочу выпить его до дна. Медленно. Осторожно. Мои губы касаются его губ, и это похоже на то, как если бы я учился ходить заново. Он издаёт звук. Не стон. Что-то другое. Что-то, что я никогда от него не слышал. Вздох. Облегчение. Позволение. Мои руки скользят под его толстовку, и его кожа под моими пальцами — холодная, влажная, живая. Я провожу ладонями по его спине, по рёбрам, по лопаткам, и он выгибается, прижимаясь ко мне. — Ты холодный, — шепчу я в его губы. — Ты горячий, — отвечает он, и в его голосе — слабая, робкая улыбка. Я стягиваю с него толстовку. Медленно. Не рву, не тороплюсь. Просто поддеваю край ткани и тяну вверх, и он поднимает руки, позволяя мне. Толстовка падает на пол, на лепестки, и теперь он стоит передо мной в одной мокрой футболке, прилипшей к телу. Я смотрю на него. Я всегда смотрел на него как хищник. Как собственник. Как человек, который видит добычу. Сейчас я смотрю на него как на чудо. Его плечи, которые я целовал сотни раз. Его ключицы, где мои зубы оставляли следы. Его веснушки, рассыпанные по коже, как забытые кем-то созвездия. Я вижу их даже сквозь полумрак, даже сквозь влажную ткань. Я опускаюсь на колени. Он вздрагивает. Я слышу, как его дыхание перехватывает. — Хёнджин, что ты… Я поднимаю на него глаза. Он смотрит на меня сверху вниз, и в его взгляде — удивление, недоверие, что-то ещё, что я не могу назвать. Я беру его руки в свои. Те самые, которые целовал под дождём. Я подношу их к своим губам и целую каждый палец. По одному. Медленно. Его пальцы пахнут дождём, его кожей, тем цитрусовым гелем, который я ненавидел только потому, что он не мой. — Я никогда не делал этого, — говорю я, и мой голос глухой, низкий, почти незнакомый мне самому. — Я никогда не был… нежным. Он молчит. Я чувствую, как дрожат его руки в моих. — Но я хочу, — продолжаю я. — Я хочу научиться. Для тебя. Он опускается на колени передо мной. Лепестки шуршат, поднимаясь в воздух маленькими бордовыми волнами. Теперь мы на одном уровне. Его лицо в полуметре от моего, свечи горят у нас за спинами, отбрасывая длинные тени на стены. — Ты правда хочешь? — шепчет он, и в его глазах — всё тот же дождь. Или слёзы. Я не различаю. — Или это пройдёт завтра, и ты снова… Я закрываю ему рот поцелуем. Нежным. Я учусь. Он тает в моих руках. Я чувствую, как напряжение уходит из его плеч, как его пальцы вплетаются в мои волосы, не тянут, не требуют — просто лежат. — Не пройдёт, — шепчу я в его губы. — Клянусь. Он смотрит на меня долгим взглядом. И я вижу, как он принимает решение. Как стена, которую он строил, наконец, падает. — Докажи, — говорит он. Это вызов. Не тот, к которому я привык. Не приглашение к битве. Приглашение к чему-то другому. К тому, чего я никогда не делал. Я принимаю. Мои руки поддевают край его футболки, и я тяну её вверх. Он поднимает руки, и ткань скользит по его коже, оставляя за собой дорожку мурашек. Футболка падает на лепестки. Я смотрю на него. Грудь, живот, рёбра, которые я могу пересчитать, потому что он всегда забывает есть, когда погружается в работу. Кожа, бледная в свете свечей, с едва заметными следами — моими следами — которые ещё не сошли. Синяки на бёдрах, следы пальцев на талии. Я касаюсь их. Кончиками пальцев. Легко, почти невесомо. Он вздрагивает, и я чувствую, как под моей рукой напрягаются мышцы. — Больно? — шепчу я. Он качает головой. — Уже нет. Я провожу ладонью по его животу, вверх, к груди. Чувствую, как бьётся его сердце. Быстро. Слишком быстро. — Ты боишься, — говорю я. — Я не знаю, чего ожидать, — отвечает он честно. — Я никогда не видел тебя таким. Я наклоняюсь и целую его плечо. Потом ключицу. Потом ямочку у основания шеи. Каждый поцелуй — медленный, вдумчивый, как будто я запоминаю его заново. — Я сам себя таким не видел, — шепчу я в его кожу. Он проводит пальцами по моим волосам, и я чувствую, как его дыхание становится ровнее. — Не останавливайся, — просит он. Я не останавливаюсь. Я целую каждую веснушку, которую нахожу. На его плечах, на груди, на рёбрах. Я двигаюсь медленно, как будто у нас есть вся ночь. И у нас есть. Свечи будут гореть до утра. Розы никуда не денутся. Он откидывается назад, опираясь на руки, и я следую за ним. Теперь он лежит на лепестках, и я нависаю над ним, опираясь на локти, чтобы не раздавить, не сделать больно. — Ты слишком много на себя берёшь, — говорит он, и в его голосе появляется что-то знакомое. Та лёгкая насмешка, которая всегда была только нашей. — Что ты имеешь в виду? — Ты стоишь на коленях. Ты целуешь меня, как будто я сделан из стекла. Ты… Я перебиваю его поцелуем. На этот раз чуть глубже. Чуть настойчивее. Мои пальцы скользят по его боку, спускаются к поясу джинсов. — Я учусь, — шепчу я ему в губы. — Дай мне время. Он смеётся. Тихо, сбивчиво, и я чувствую этот смех губами, грудью, каждой клеткой. — У тебя есть вся ночь, — говорит он. Я расстёгиваю его джинсы. Медленно. Не торопясь. Он приподнимает бёдра, помогая мне стянуть их, и я вижу, как свет свечей ложится на его ноги, на внутреннюю сторону бёдер, где кожа тоньше всего. Я наклоняюсь и целую там. Одно бедро. Потом другое. Он выгибается, и его пальцы вцепляются в мои волосы, но не тянут — просто держатся. — Хёнджин… — Я здесь, — шепчу я. Я поднимаюсь обратно к его лицу, и теперь мы смотрим друг на друга. Свечи горят, розы пахнут так, что кружится голова, и я чувствую, как его руки обхватывают мою шею, притягивают ближе. — Ты не должен быть идеальным, — говорит он. — Ты просто… будь здесь. Я закрываю глаза и утыкаюсь носом в его шею. Вдыхаю запах его кожи, его волос, его дыхания. — Я здесь, — говорю я. — И больше никуда не уйду. Он обнимает меня. Крепко. Не так, как я обнимал его раньше — не так, чтобы подчинить, сделать своей собственностью. Так, как будто я — единственное, что удерживает его на этой земле. И, может быть, это правда. Мы лежим на лепестках, и я чувствую, как его тело расслабляется в моих руках. Мышцы, которые были напряжены весь день, наконец, отпускают. Его дыхание становится глубже, ровнее. — Я тоже, — шепчет он вдруг. — Что? — Я тоже люблю тебя, — говорит он, и я чувствую, как его голос вибрирует у моей шеи. — Даже когда ты ведёшь себя как идиот. Даже когда ты делаешь больно. Даже когда я хочу уйти. Я всё равно… Он не заканчивает. Я целую его. Нежно. Медленно. Я учусь. Свечи догорают. Розы пахнут всё сильнее, или это просто у меня кружится голова от него. Я не знаю. Я ничего не знаю. Я знаю только, что он здесь. Что его веснушки под моими губами. Что его руки обнимают меня, и в этот раз я не хочу их оторвать. Я знаю, что больше никогда не позволю ему уйти. Даже если для этого придётся научиться быть нежным. Даже если для этого придётся стать кем-то другим. Я научусь. Я целую его, и в этом поцелуе — всё, чему я учусь. Не торопливость, не жадность, не то привычное: я беру, потому что могу. Медленно. Так медленно, что каждый миллиметр его губ становится открытием. Я чувствую, как он выдыхает мне в рот, и этот выдох — самый ценный звук в мире. Мои пальцы скользят по его телу, и я замечаю, что в этот раз не сжимаю их. Не впиваюсь. Не оставляю следов, которые потом будут болеть. Моя ладонь ложится на его талию, и я просто чувствую под ней его кожу. Гладкую, тёплую, живую. Он смотрит на меня. В его глазах — всё ещё тень недоверия. Как будто он ждёт подвоха. Как будто в любой момент я могу снова стать тем, кого он знал последние месяцы. Тем, кто берёт без спроса, кто кусает так, что остаются синяки, кто шепчет слова, которые режут, а не лечат. Я не стану. Сегодня я другой. Моя рука движется вниз. Медленно. Медленнее, чем когда-либо в моей жизни. Я чувствую, как его дыхание сбивается, как мышцы живота напрягаются под моими пальцами. Я смотрю на него, не отрываясь. Я хочу видеть каждую эмоцию, каждую тень сомнения, каждую вспышку доверия, которая разгорается в его глазах. Мои пальцы касаются его там, и он замирает. Весь. Даже дыхание останавливается. Я чувствую, как его грудная клетка перестаёт подниматься, как его руки, которые лежали на моих плечах, застывают. Он смотрит на меня расширенными глазами, и в них — удивление, недоверие, и что-то ещё. Что-то, что я видел только раз. В самую первую ночь, когда он ещё не знал, что я умею быть жестоким. Я двигаюсь. Медленно. Так медленно, что кажется, время перестало существовать. Свечи не горят — они застыли в своём мерцании. Розы не пахнут — их аромат стал частью воздуха, которым мы дышим. Есть только я, только он, только мои пальцы, которые учатся быть нежными. Он открывает рот. Ни звука. Его губы двигаются, но я не слышу ничего. Ни стона, ни вздоха, ни моего имени, которое он всегда шепчет в такие моменты. Тишина. Абсолютная, полная тишина, в которой я слышу только биение своего сердца — и, кажется, его. Я наклоняюсь и целую его в уголок губ. — Тихо, — шепчу я. — Не надо слов. Он закрывает глаза. Я вижу, как его ресницы дрожат, как под веками движутся зрачки, как его пальцы впиваются в мои плечи — не больно, просто чтобы удержаться. Я чувствую, как его тело реагирует на каждое моё движение, как мышцы напрягаются и расслабляются в каком-то новом, незнакомом ритме. Я двигаюсь медленно. Я не тороплюсь. Я хочу запомнить это. Не то, как мы обычно — быстро, жадно, до крови. А это. Как его дыхание становится прерывистым, но не сбивается. Как его бёдра приподнимаются мне навстречу, но не требовательно — доверчиво. Как его руки скользят с моих плеч на спину, обнимают, притягивают ближе. Он не издаёт ни звука. Я думал, что это странно. Он всегда был громким. Он всегда стонал, выдыхал, говорил — слова срывались с его губ, как молитвы, как проклятия, как всё, что он не мог сказать в обычной жизни. Но сейчас он молчит. И это молчание громче любых слов. Я целую его шею. Ключицу. Грудь. Каждый поцелуй — в такт моим движениям. Медленно. Размеренно. Как будто мы танцуем танец, которого никто никогда не видел. Я чувствую, как его сердце бьётся под моими губами — быстро, часто, но ровно. Не панически. Не так, как когда он боялся, что я сделаю больно. Сейчас он не боится. Я останавливаюсь на секунду, чтобы посмотреть на него. Он лежит на лепестках, раскинув руки, и свет свечей падает на его лицо, на шею, на грудь. Его губы приоткрыты, но с них не срывается ни звука. Глаза закрыты. Ресницы влажные. Он прекрасен. Я провожу рукой по его бедру, поднимаю его ногу, сгибаю в колене. Он позволяет. Всё позволяет. Его тело расслаблено, открыто, и в этом нет привычной покорности, нет того «делай что хочешь, я вытерплю». Есть доверие. Чистое, беспримесное доверие, которое я не заслужил, но которое он мне даёт. Я медленно вхожу в него. Его спина выгибается, рот открывается шире, но звука нет. Только дыхание — глубокий, рваный выдох, который становится длиннее, чем все предыдущие. Его пальцы на моей спине сжимаются, и я чувствую, как его ногти оставляют полумесяцы на моей коже. Я не двигаюсь. Я жду. Я смотрю на его лицо — на то, как его брови чуть сходятся, как он прикусывает губу, как его веки дрожат. Я жду, пока он привыкнет, пока его тело перестанет дрожать мелкой дрожью, пока его дыхание не станет глубже. — Всё хорошо? — шепчу я. Он не отвечает. Не может. Его глаза всё ещё закрыты, и я вижу, как по его щеке скатывается слеза. Я целую её. Солёную, тёплую, настоящую. Я начинаю двигаться. Медленно. Так медленно, что каждое движение становится событием. Я чувствую, как его тело принимает меня, как он раскрывается, как его руки обнимают меня всё крепче, но не требуя — благодаря. Я смотрю на его лицо. Он не открывает глаза, и я вижу, что он где-то далеко. Там, где нет слов. Где нет мыслей. Где есть только ощущения — чистые, неразбавленные, слишком сильные, чтобы их можно было выразить голосом. Его рот открыт, но с губ не срывается ни звука. Я ускоряюсь. Совсем чуть-чуть. Достаточно, чтобы почувствовать, как его тело отвечает мне, как его бёдра приподнимаются, как его пальцы впиваются в мою спину. И в этот момент он открывает глаза. Они влажные, тёмные, расширенные. В них — я. Весь я. Мое лицо, мой взгляд, мои губы, которые шепчут его имя. Он смотрит на меня, и я вижу в его глазах то, что никогда не видел. Не страх. Не боль. Не вызов. Любовь. Простую, не усложнённую ничем. Не ту, которую мы путали с одержимостью. Не ту, которую я называл искусством, чтобы не признаваться в трусости. Просто любовь. Та, которая не требует доказательств. Та, которая не оставляет шрамов. Я двигаюсь медленно. Так медленно, что кажется, мы падаем сквозь время. Свечи горят, розы пахнут, его сердце бьётся в унисон с моим, и в этом ритме — вся вселенная. Он не произносит ни слова. Я тоже молчу. Я говорю ему всё — каждым движением, каждой секундой, каждой дрожью своих рук. Я говорю: я здесь. я не уйду. я больше не сделаю тебе больно. я научусь. я обещаю. Он слышит. Я знаю, что он слышит, потому что его руки обнимают меня, потому что его ноги обхватывают мои бёдра, потому что его тело прижимается ко мне, и он не боится. Совсем. Я ускоряюсь. Чуть-чуть. Достаточно, чтобы почувствовать, как его дыхание сбивается, как его пальцы в моих волосах сжимаются, как его губы находят мои. Он целует меня. Без звука. Без слов. Просто прижимается губами к моим, и я чувствую, как его дыхание смешивается с моим, как его язык скользит по моей нижней губе, как он пытается сказать что-то, но не может. Потому что слов нет. Остались только мы. Я двигаюсь быстрее, и теперь каждое движение — не просто движение. Это обещание. Это клятва. Это всё, что я никогда не умел говорить, но сейчас показываю. Его тело выгибается, его голова откидывается назад, открывая шею, которую я целую, не переставая двигаться. Я чувствую, как он близко — по тому, как его мышцы напрягаются, как его дыхание становится чаще, как его пальцы впиваются в мои плечи. Он кончает без звука. Его рот открывается в беззвучном крике, его тело выгибается подо мной, его руки тянут меня вниз, и я чувствую, как его пульс бьётся у моей шеи, как его сердце колотится так сильно, что кажется, оно пробьёт грудную клетку. Я смотрю на него. Слезы текут по его щекам. Не от боли. Не от обиды. Я знаю эти слёзы. Это слёзы человека, который только что увидел что-то, чего не ожидал увидеть никогда. Который получил то, о чём боялся просить. Я целую его слёзы. Одну за другой. Медленно. Нежно. Он смотрит на меня, и его губы двигаются. Я вижу, как он пытается что-то сказать, но голос не приходит. Он просто шевелит губами, и я читаю. Я люблю тебя. Я падаю рядом с ним, прижимаю к себе, и мы лежим на лепестках, сплетённые, мокрые, дрожащие. Свечи догорают, бросая последние блики на его лицо, на его веснушки, на его губы, которые всё ещё пытаются что-то сказать. — Не надо, — шепчу я. — Я знаю. Он утыкается носом мне в шею. Я чувствую, как его дыхание выравнивается, как его руки обнимают меня, как его тело расслабляется. Мы лежим в тишине. Я думаю о том, что никогда не был так осторожен. Никогда не двигался так медленно. Никогда не смотрел на него так, как будто он — единственное, что у меня есть. Потому что так и есть. Я целую его в макушку. Он вздыхает — глубоко, спокойно. И я чувствую, как он засыпает в моих руках. Свечи гаснут одна за другой. Розы всё ещё пахнут. А я смотрю на него и думаю, что, может быть, я всё-таки умею любить. Не так, как раньше — громко, больно, разрушительно. А так — тихо. Медленно. Так, что у него пропадает речь. Потому что иногда слова не нужны. Иногда достаточно просто быть рядом. --- Мы лежим в тишине так долго, что я перестаю чувствовать время. Свечи давно догорели, остались только тонкие нити воска на полу и едва уловимый запах дыма, смешанный с розами. В комнате темно, но я всё ещё вижу его — привык. Я всегда мог разглядеть его в любой темноте, словно он светится изнутри. Словно его веснушки — это маленькие фонари, которые горят только для меня. Его дыхание ровное, глубокое. Он спит, уткнувшись лицом в сгиб моей шеи, и его рука лежит у меня на груди — маленькая, тонкая, с едва заметными синими прожилками на запястье. Я смотрю на неё и думаю о том, как часто сжимал её слишком сильно. Как часто не замечал, что делаю больно. Я накрываю его руку своей. Она почти исчезает под моей ладонью. Маленькая. Хрупкая. Такая, которую нужно беречь, а не ломать. Он шевелится. Я чувствую, как его ресницы касаются моей шеи, как его дыхание меняет ритм. Он просыпается. — Не спишь? — его голос — сонный, низкий, чуть хриплый. Самый красивый звук, который я знаю. — Смотрю на тебя. Он поднимает голову, и я вижу его лицо в полумраке. Глаза ещё затуманены сном, губы чуть припухшие, на щеке — след от лепестка розы, который прилип к коже. — Сколько времени? — спрашивает он. — Не знаю. Ночь. — Ещё ночь? — Ещё целая ночь. Он смотрит на меня, и я вижу, как в его глазах что-то меняется. Сон уходит, остаётся что-то другое. Тёплое. Осторожное. То самое, что появилось сегодня впервые — доверие. — Хёнджин, — говорит он, и моё имя в его устах звучит иначе. Не как вопрос. Не как мольба. Как признание. — Ммм? Он молчит секунду. Я чувствую, как его пальцы сжимаются на моей груди, как он собирается с мыслями. — То, что было… — он замолкает, подбирая слова. — Я никогда… Я жду. Я научился ждать сегодня. Оказывается, это не так сложно — дать ему время. — Я никогда не чувствовал себя так, — заканчивает он. — Будто… будто меня не берут. Будто мне дарят. Эти слова бьют сильнее, чем любой удар. Потому что я знаю, что он имеет в виду. Все эти месяцы я брал. Я требовал. Я оставлял на его теле карты своих желаний, и ни разу не спросил, хочет ли он быть холстом. — Феликс, — говорю я, и мой голос звучит глухо. — Я хочу… Он смотрит на меня, и я вижу в его глазах тот самый блеск, который всегда заставлял меня терять голову. Но сейчас я не хочу терять. Я хочу дать. — Позволь мне ещё раз, — говорю я. Его дыхание замирает. — Что? — Позволь мне сделать это снова, — я провожу пальцами по его щеке, стирая след от лепестка. — Медленно. Нежно. Он смотрит на меня, и я вижу, как его зрачки расширяются. В них — удивление. Недоверие. И что-то ещё. Что-то, что похоже на надежду. — Хёнджин… — Я хочу быть внутри тебя, — говорю я, и мои слова падают в тишину, как лепестки на пол. — Языком. Медленно. Нежно. Его губы приоткрываются, но он не произносит ни звука. — Позволишь мне это, Феликс? Я называю его по имени. Не как обычно — коротко, резко, почти как выдох. А полностью. Выдыхаю каждый слог, как самую важную молитву. Он молчит. Секунду. Две. Три. Я чувствую, как его сердце начинает биться быстрее — я чувствую это даже через его пальцы, которые всё ещё лежат у меня на груди. — Ты… — его голос срывается. Он проглатывает комок, и я вижу, как его кадык двигается. — Ты правда хочешь? — Я никогда ничего не хотел так сильно, — говорю я. И это правда. Он смотрит на меня долгим взглядом. Я вижу, как он принимает решение — как стена, которую он начал разбирать сегодня, рушится окончательно. — Да, — шепчет он. — Позволяю. Я целую его. Не торопясь. Вкладываю в этот поцелуй всю благодарность, которую не умею выражать словами. Он отвечает — мягко, открыто, без тени той привычной настороженности, с которой он всегда ждал моих прикосновений. Мои руки скользят по его спине, и я чувствую, как его кожа покрывается мурашками. Не от холода. От ожидания. — Перевернись, — шепчу я ему в губы. Он замирает на секунду. Я чувствую, как его тело напрягается — привычная реакция на мои приказы. Всегда, когда я говорил ему «перевернись», это означало, что сейчас будет больно. Что я возьму его так, как хочу, не спрашивая, готов ли он. — Не бойся, — говорю я. — Я обещал. Он смотрит мне в глаза, и я вижу, как страх уходит. Медленно, но уходит. Он кивает. Я помогаю ему перевернуться. Мои руки — на его бёдрах, на талии, на плечах — везде, где я обычно оставлял синяки. Сейчас я просто касаюсь. Легко. Нежно. Как будто он сделан из того самого стекла, которое я так любил разбивать, но теперь хочу сохранить. Он ложится на живот, и я беру подушку — ту самую, на которой он спал, которая всё ещё пахнет им. Я подкладываю её под его бёдра, чтобы ему было удобно. Он вздрагивает от этого движения — не от страха, от неожиданности. — Тебе удобно? — спрашиваю я. Он поворачивает голову, смотрит на меня через плечо. В его глазах — удивление. — Ты… ты спрашиваешь? — Я буду спрашивать всегда, — говорю я. — Отныне. Он не отвечает. Только смотрит на меня, и я вижу, как его глаза становятся влажными. Я наклоняюсь и целую уголок его глаза, собирая солёную каплю. — Не плачь. — Я не плачу, — его голос дрожит. — Просто… я не привык. Я знаю. Я знаю, что не привык. Потому что я никогда не был таким. Никогда не спрашивал. Никогда не подкладывал подушку, чтобы ему было удобно. Никогда не смотрел на него так, будто он — самое ценное, что у меня есть. Я исправлю это. Я провожу рукой по его спине, от плеч до поясницы. Его кожа под моими пальцами — гладкая, тёплая, живая. Я наклоняюсь и целую его позвоночник. Каждый позвонок. Медленно. Один за другим. Он выдыхает — долго, прерывисто. Я чувствую, как его тело расслабляется под моими губами. — Ты такая красивый, — шепчу я. — Знаешь? Он не отвечает. Его пальцы вцепляются в лепестки роз, и я вижу, как они дрожат. Я спускаюсь ниже. Мои губы скользят по его пояснице, по ямочкам, которые я никогда не замечал раньше — или не хотел замечать, потому что это было слишком интимно. Слишком нежно. Сейчас я целую их. Каждую. Его дыхание становится прерывистым. Я слышу, как он пытается сдержать звуки — привычка, которую он выработал за месяцы со мной. Сдерживаться, чтобы я не расслышал в его голосе слабость. — Не сдерживайся, — шепчу я. — Я хочу слышать тебя. Он всхлипывает. Тихо, почти беззвучно, но я слышу. И этот звук — самый честный из всех, что он когда-либо издавал. Я раздвигаю его бёдра руками, и он позволяет. Его тело открывается мне, и в этом движении нет привычной покорности. Есть дар. Он дарит мне себя. Не потому, что я требую. А потому, что хочет. Я наклоняюсь. Мой язык касается его там, и он вздрагивает всем телом. Его пальцы сжимают лепестки так сильно, что я слышу, как они рвутся. Медленно. Я обещал медленно. Я веду языком по его коже, чувствуя его вкус — солоноватый, живой, настоящий. Я делаю круговые движения, не торопясь, не наращивая темп. Я просто исследую. Узнаю его заново. Не как территорию, которую нужно завоевать. А как карту, которую нужно выучить наизусть, чтобы никогда не заблудиться. Он стонет. Тихо, сдавленно, но я слышу. Этот звук проходит сквозь меня, оседая где-то глубоко в груди, в том месте, которое я считал мёртвым. — Хёнджин, — выдыхает он, и в его голосе — мольба. Но не та, к которой я привык. Не «пожалуйста, перестань» или «пожалуйста, сделай больно, чтобы это быстрее закончилось». Это — «пожалуйста, не останавливайся». Я не останавливаюсь. Я продолжаю. Медленно. Нежно. Языком внутри него, и я чувствую, как его тело расслабляется, как он тает подо мной, как его пальцы разжимаются, отпуская лепестки, как его дыхание становится глубже, ровнее. Я смотрю на него. Света почти нет, но я вижу его спину. Вижу россыпь веснушек на лопатках, которые я никогда не замечал. Вижу, как его позвоночник изгибается, как мышцы живота напрягаются, когда я нахожу особенно чувствительное место. Я целую его веснушки. Одну за другой. На левой лопатке. На правой. Те, что ниже, ближе к пояснице. Каждый поцелуй — медленный, вдумчивый, как будто я ставлю печать. Моя печать. Но не та, что оставляет шрамы. Та, что говорит: ты мой, но ты свободен. Он плачет. Я чувствую это по тому, как его плечи дрожат, как его дыхание становится рваным, как он пытается спрятать лицо в сгибе локтя. Я на секунду отрываюсь от него, наклоняюсь выше, целую его затылок, его ухо, его щёку, мокрую от слёз. — Всё хорошо, — шепчу я. — Всё хорошо. — Я не знаю, почему плачу, — его голос ломается. — Это не больно. Это… это слишком… — Слишком что? — Слишком хорошо, — выдыхает он. — Слишком… я не заслуживаю… Я закрываю ему рот поцелуем. Не даю закончить. — Ты заслуживаешь, — говорю я твёрдо. — Всё. И больше. Он смотрит на меня. В темноте я вижу только блеск его глаз, влажных, расширенных, полных того, что я никогда не умел принимать. — Откуда ты… — он сглатывает. — Откуда ты взялся таким? — Я всегда был таким, — говорю я. — Я просто боялся показать. Он проводит пальцами по моей щеке. Я накрываю его маленькую руку своей большой ладонью — как кокон. Как защиту. Я сжимаю её осторожно, как самую хрупкую вещь в мире. — Не бойся больше, — шепчет он. — Не буду. Я возвращаюсь. Мои губы снова на его коже, мой язык снова внутри него, и я чувствую, как его тело отвечает мне — не сопротивлением, не ожиданием боли, а отдачей. Полной, безоговорочной отдачей. Он не сдерживается больше. Его стоны наполняют комнату — тихие, прерывистые, самые честные звуки, которые я когда-либо слышал. Он не пытается быть громким или тихим. Он просто… есть. Со мной. Здесь. Я двигаю языком медленно, исследуя каждый миллиметр, запоминая, где он вздрагивает, где выгибается, где его пальцы сжимают лепестки, а где — разжимаются. — Хёнджин… — его голос — нить, которая вот-вот оборвётся. — Я… я сейчас… Я ускоряюсь. Совсем чуть-чуть. Достаточно, чтобы он перестал дышать. Достаточно, чтобы его тело выгнулось дугой. Достаточно, чтобы его крик — беззвучный, как в прошлый раз — разорвал тишину. Я чувствую, как он кончает на лепестки, как его тело сотрясает дрожь, как его пальцы впиваются в мою руку, которая всё ещё накрывает его ладонь. Я не отпускаю. Я поднимаюсь к нему, ложусь рядом, прижимаю к себе. Его тело всё ещё дрожит, и я накрываю его собой, как одеялом, как щитом, как обещанием. Он поворачивает голову, смотрит на меня. Его глаза влажные, губы приоткрыты, дыхание сбито. — Ты… — начинает он и замолкает. Я жду. — Ты сломал меня, — говорит он, и в его голосе — улыбка. — Но не так, как раньше. По-другому. — Как? — Ты сломал что-то внутри меня. Что-то, что боялось. Что-то, что ждало, что ты сделаешь больно. Оно сломалось. И теперь… — И теперь? Он утыкается носом мне в шею, и я чувствую, как его губы касаются моей кожи. — И теперь я не боюсь, — шепчет он. — Совсем. Я сжимаю его в объятиях. Не сильно. Осторожно. Как кокон, который защищает самое хрупкое существо на свете. — Я тоже, — говорю я. — Теперь я тоже не боюсь. Мы лежим в темноте. Розы всё ещё пахнут, хотя лепестки уже помяты, разбросаны, перемешаны с нашими слезами и тем, что осталось от нас прежних. Свечи давно погасли. Но мне не нужен свет. Потому что я наконец-то вижу. Вижу его. Вижу нас. Вижу то, что может быть, если перестать бояться быть нежным. Я целую его в макушку. Он вздыхает — глубоко, спокойно. — Хёнджин? — Ммм? — Это был не сон? Я улыбаюсь в темноте. Он не видит, но чувствует — по тому, как мои губы касаются его лба. — Нет. Это был я. Настоящий. Он молчит долго. Я чувствую, как его дыхание становится ровнее, как он засыпает в моих руках. — Хорошо, — шепчет он перед тем, как провалиться в сон. — Настоящий мне нравится больше. Я смотрю на его лицо в полумраке. На веснушки, которые я целовал сегодня столько раз, что мог бы нарисовать их с закрытыми глазами. На маленькую руку, которая лежит в моей ладони, полностью скрытая ею. Я не отпускаю. Я не отпущу больше никогда. *** Они не спали. Ну и ладно. Солнце только начинало пробиваться сквозь плотные шторы, но они уже были на кухне. Феликс сидел на высоком табурете, поджав под себя ноги, и смотрел, как Хёнджин возится у плиты. Его босые ступни касались лепестков роз, которые они принесли с собой из гостиной — они прилипали к пяткам, осыпались на пол, но никому не хотелось их убирать. На Феликсе была только огромная рубашка Хёнджина, которая сползала с плеча, открывая россыпь веснушек. Он смотрел на Хёнджина сонными глазами, и в его взгляде не было ни капли того недоверия, что было вчера. Только тихое, тёплое удивление. — Ты умеешь готовить? — спросил он, когда запах яичницы начал заполнять кухню. — Я много чего умею, — ответил Хёнджин, не оборачиваясь. — Ты просто никогда не давал мне шанса. Феликс усмехнулся, но ничего не сказал. Потому что это была правда. За два года их знакомства они никогда не завтракали вместе. Никогда не сидели на кухне в полседьмого утра, слушая, как шипит масло на сковороде. Никогда не пили кофе из одинаковых кружек, потому что у Хёнджина вообще не было второй кружки — он не ждал никого, кто мог бы её использовать. Хёнджин поставил перед ним тарелку. Яичница с помидорами, тосты, нарезанный авокадо. Феликс посмотрел на еду, потом на Хёнджина. — Ты это всё… для меня? — Для нас, — поправил Хёнджин, садясь напротив со своей тарелкой. — Я тоже ем. Феликс взял вилку, но не стал есть. Он смотрел на Хёнджина, и в его глазах было что-то сложное, почти болезненное. — Что? — спросил Хёнджин. — Ничего, — Феликс покачал головой. — Просто… я думал, что знаю тебя. Всех тебя. А оказывается… — Оказывается? — Ты умеешь готовить. У тебя есть вторая кружка. Ты ставишь тарелку перед человеком, а не бросаешь её на стол. — Он усмехнулся, но усмешка вышла грустной. — Ты вообще кто? Хёнджин отложил вилку. Он смотрел на Феликса долго, так долго, что тот начал ёрзать на табурете. — Ты хочешь узнать? — спросил Хёнджин. — Правду? Феликс кивнул. Хёнджин встал. Он обошёл стол, остановился за спиной Феликса. Его руки легли на плечи — осторожно, почти невесомо. Он чувствовал, как напряжены мышцы под его пальцами, как Феликс замер в ожидании. Он обнял его со спины. Прижался грудью к его спине, уткнулся носом в макушку, вдохнул запах его волос — цитрусовый гель, розы, что-то ещё, что было только Феликсом. Его руки сомкнулись на груди Феликса, притягивая ближе. — Тот, кто появился вчера, — сказал Хёнджин тихо, почти шёпотом, — настоящий. Феликс замер. Он не дышал. — Я был таким до шестнадцати, — продолжал Хёнджин, и его голос был глухим, низким, каким-то слишком честным. — А потом всё пошло на перекосяк. Он замолчал. Феликс чувствовал, как бьётся сердце Хёнджина у его спины — быстро, неровно. Он никогда не слышал его сердцебиения. Хёнджин никогда не подпускал его так близко. — Мне разбили сердце, — сказал Хёнджин, и эти слова дались ему с трудом. Он произносил их так, будто вытаскивал из себя осколки стекла. — Я был влюблён. По-настоящему. Думал, что мы навсегда. А потом она сказала, что я слишком… слишком много. Слишком нежно. Слишком мягко. Слишком скучно. Его руки чуть сжались на груди Феликса. — Она сказала, что я как тряпка. Что во мне нет огня. Что она задыхается от моей нежности. — Он усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья. — Я решил, что она права. Что быть нежным — это слабость. Что если я хочу, чтобы меня любили, я должен быть другим. Жёстким. Опасным. Тем, кого нельзя бросить, потому что страшно уйти. Феликс развернулся в его руках. Теперь они сидели лицом друг к другу, и Хёнджин всё ещё держал его, не отпуская. — Шли годы, — продолжил Хёнджин. — Я становился тем, кем стал. Тем, кого ты знал. Я научился брать, не спрашивая. Научился делать больно, потому что это было проще, чем быть уязвимым. Научился смотреть на людей как на вещи, которые можно завоевать, а потом бросить, пока они не бросили тебя. Он провёл пальцами по щеке Феликса, собирая невидимую слезинку. — А потом я познакомился с тобой. В клубе. Два года назад. Феликс смотрел на него. Он помнил ту ночь. Помнил, как Хёнджин смотрел на него из полумрака, как его взгляд обжигал кожу, как он подошёл и сказал: «Ты мой». Не спросил. Не предложил. Поставил факт. — Я думал, что мне снова нужно завоёвывать, — сказал Хёнджин. — Что если я буду нежным, ты тоже скажешь, что я скучный. Что во мне нет огня. Что я слишком мягкий. — Его голос дрогнул. — Поэтому я стал тем, кем стал. Я проявлял собственность. Я делал больно, потому что думал, что это единственный способ удержать тебя. Что если ты будешь бояться потерять меня — или, может быть, бояться меня — ты не уйдёшь. — Хёнджин… — голос Феликса сорвался. — Подожди, — перебил его Хёнджин. — Дай закончить. Он глубоко вздохнул, и Феликс чувствовал, как его грудь расширяется под его руками. — Я ошибался, — сказал Хёнджин. — Я понял это вчера, когда ты ушёл. Когда я смотрел, как ты сворачиваешь за угол, и думал, что больше никогда тебя не увижу. Я понял, что всё, что я делал, всё, чем я стал — это была не защита. Это была трусость. Я боялся быть собой. Боялся, что настоящий я — тот, до шестнадцати — недостаточно хорош. Что ты тоже уйдёшь, как она. Он посмотрел Феликсу в глаза. В его взгляде не было той привычной жёсткости, того льда, который Феликс научился не замечать, чтобы не замёрзнуть. Была просто… правда. Голая, некрасивая, человеческая правда. — Я не хочу больше быть тем, кем стал, — сказал Хёнджин. — Я хочу быть собой. Тем, кто умеет готовить завтрак. Тем, у кого есть вторая кружка. Тем, кто обнимает со спины и говорит глупые вещи, потому что не может молчать. Тем, кто боится, но всё равно говорит. Его голос стал совсем тихим. — Я хочу быть тем, кто любит тебя. По-настоящему. Не так, как я делал это два года. А так, как умел до шестнадцати. По-настоящему. Феликс смотрел на него. Слёзы текли по его щекам, и он даже не пытался их вытирать. Он смотрел на Хёнджина и видел его впервые. Не того, кто брал. Не того, кто делал больно. Не того, кто прятался за маской. А того, кто просто сидел перед ним в старой футболке, с растрёпанными волосами, со следами шипов на ладонях, и боялся больше, чем когда-либо боялся в своей жизни. — Ты идиот, — сказал Феликс, и его голос дрожал. — Ты такой идиот. — Знаю. — Ты мучил меня два года. Два года я думал, что со мной что-то не так. Что я недостаточно хорош. Что если ты делаешь мне больно, значит, я заслуживаю. Хёнджин закрыл глаза. Он не мог смотреть на слёзы Феликса. Не мог слышать, как его голос ломается. — А ты просто… просто боялся, — продолжал Феликс. — Ты боялся, что я уйду. Ты боялся, что я скажу, что ты слишком нежный. Ты боялся быть собой. — Да. — Ты идиот, — повторил Феликс, и в его голосе сквозь слёзы прорвался смех. — Я люблю нежность. Я люблю, когда меня обнимают со спины. Я люблю завтраки. Я люблю вторые кружки. Я люблю… Он замолчал. — Что? — спросил Хёнджин, открывая глаза. Феликс посмотрел на него. В его взгляде не было гнева. Не было обиды. Не было того, что Хёнджин заслуживал. Была только любовь. Та самая, простая, не усложнённая ничем. — Я люблю тебя, — сказал Феликс. — Не того, кем ты стал. Не того, кто делал мне больно. А того, кто стоит на коленях передо мной в гостиной с розами. Того, кто разворачивает машину посреди улицы. Того, кто боится, но всё равно говорит. Он взял лицо Хёнджина в свои ладони — маленькие, тонкие, такие хрупкие по сравнению с его руками. — Я люблю того, кто появился вчера, — сказал он. — И того, кем ты был до шестнадцати. И того, кем ты станешь завтра. Всех тебя. Хёнджин смотрел на него. Он не плакал — он разучился плакать много лет назад, когда решил, что слёзы — это слабость. Но сейчас его глаза были влажными, и он не отводил взгляд. — Ты не уйдёшь? — спросил он. Его голос был тихим, неуверенным, совсем не похожим на того Хёнджина, которого Феликс знал два года. — Нет, — сказал Феликс. — Не уйду. Он поцеловал его. Медленно. Нежно. Так, как Хёнджин учился целовать прошлой ночью. И Хёнджин закрыл глаза и позволил себе просто… быть. Без масок. Без защиты. Без страха. Они сидели на кухне, обнявшись, пока яичница остывала на тарелках. Лепестки роз прилипали к их голым ступням, солнце поднималось всё выше, заливая комнату золотистым светом. — Твой завтрак остыл, — сказал Феликс через какое-то время, не разжимая объятий. — Плевать, — ответил Хёнджин. — Я пережарю его. — Плевать. — Хёнджин. — Ммм? Феликс отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть ему в глаза. Его лицо было мокрым от слёз, но он улыбался. Улыбался так, как Хёнджин не видел его за все два года. — Ты обещал вторую кружку, — сказал Феликс. — Я хочу кофе. Хёнджин смотрел на него. На его веснушки. На мокрые ресницы. На улыбку, которая стоила всех роз в мире. — Хорошо, — сказал он. — Кофе. И потом ещё один завтрак. И ещё. И каждый день. — Каждый день? — переспросил Феликс, и в его голосе была та самая лёгкая насмешка, которую Хёнджин так любил. — Каждый день, — повторил Хёнджин. — Обещаю. Он встал, подошёл к шкафу и достал вторую кружку. Такую же, как его. Белую, простую, без рисунка. Он поставил её перед Феликсом, и та зазвенела, коснувшись столешницы. — Теперь у нас одинаковые, — сказал он. Феликс взял кружку в руки. Она была тёплой — Хёнджин успел налить в неё кипяток, чтобы согреть. Он смотрел на неё, и на его лице было выражение, которое Хёнджин не мог прочитать. — Ты знаешь, — сказал Феликс, не поднимая глаз, — я всегда хотел, чтобы у нас были одинаковые кружки. — Почему ты не сказал? — Боялся. — Феликс поднял глаза. — Боялся, что ты скажешь, что это глупо. Что мы не пара, чтобы пить из одинаковых кружек. Что я слишком много себе позволяю. Хёнджин почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Он подошёл, снова встал за спиной Феликса, снова обнял его. Его руки легли на грудь, и он почувствовал, как бьётся сердце Феликса. — Ты никогда не позволяешь себе слишком много, — сказал он. — Это я всегда брал слишком много. А ты… ты всегда давал. Даже когда я не заслуживал. Феликс откинул голову назад, на его плечо, и закрыл глаза. — Давай начнём сначала? — спросил он. — С начала? — Да. Будто мы только что познакомились. Будто этих двух лет не было. Я хочу узнать тебя. Настоящего. Хёнджин поцеловал его в висок. — Хорошо, — сказал он. — Привет. Меня зовут Хван Хёнджин. Мне… — он замялся. — Мне двадцать пять. Я умею готовить завтрак. У меня есть вторая кружка. И я… Он замолчал. Феликс открыл глаза, повернул голову, посмотрел на него. — И что? — И я влюблён в тебя, — сказал Хёнджин. — С первого взгляда. В том клубе. Два года назад. Феликс улыбнулся. Такая простая, светлая улыбка, от которой у Хёнджина перехватывало дыхание. — Привет, — сказал Феликс. — Меня зовут Ли Феликс. Мне двадцать четыре. Я люблю завтраки. И у меня есть любимая кружка, но я готов её сменить на твою. Хёнджин рассмеялся. Впервые за много лет он смеялся не над кем-то, не с кем-то — просто смеялся. От того, что было хорошо. От того, что Феликс сидел в его рубашке, с его кружкой в руках, и смотрел на него так, будто он — самое лучшее, что случилось в его жизни. — Договорились, — сказал Хёнджин. — Смени. Они пили кофе, сидя на кухне, в лепестках роз, которые прилипали к их ногам. Солнце поднялось уже высоко, и его лучи падали на стол, на кружки, на их сплетённые пальцы. — Хёнджин? — сказал Феликс, когда кофе был допит. — Ммм? — Тот, кем ты был до шестнадцати… — Феликс смотрел на их руки. — Он мне нравится. — Правда? — Правда. Но тот, кто появился вчера, — Феликс поднял глаза и улыбнулся, — он мне нравится больше. — Почему? — Потому что он выбрал меня. Не потому, что боялся потерять. А потому, что не мог не выбрать. Хёнджин сжал его руку. Осторожно. Нежно. Как кокон. — Я всегда выбирал тебя, — сказал он. — Я просто не умел это показать. — Теперь умеешь. — Теперь умею. Феликс переплёл свои пальцы с его и посмотрел на их руки. Маленькая в большой. Хрупкая в сильной. — Научи меня, — сказал он. — Всему. Тому, кем ты был. Тому, кем ты стал. Всему. Хёнджин поднёс его руку к губам и поцеловал каждый палец. Медленно. Вдумчиво. — Научу, — сказал он. — Если ты научишь меня быть нежным. Феликс усмехнулся. — Думаешь, тебе есть, чему учиться? — Я только начал. — Тогда у нас вся жизнь впереди. Хёнджин посмотрел на него. На веснушки. На улыбку. На глаза, в которых больше не было страха. — Вся жизнь, — повторил он. — Мне нравится, как это звучит. Они сидели на кухне, сплетённые, как два дерева, которые росли слишком близко и в конце концов стали одним. Лепестки роз осыпались с их ног на пол, солнце грело спины, и где-то вдалеке начинался новый день. Им было двадцать пять и двадцать четыре. Они не спали всю ночь. Ну и ладно. Впереди была целая жизнь, чтобы выспаться.Я решил всё за час. Билеты, отель, машина на месте. Я даже не спрашивал его — просто открыл ноутбук и начал бронировать, пока он спал на диване, свернувшись калачиком, укрытый моим пледом. Солнце падало на его щёку, на ту самую, где россыпь веснушек гуще всего, и я смотрел на него и понимал: мне нужно вытащить его отсюда. Из этого города, из этих стен, из всего, что напоминает нам о двух годах, которые я хочу стереть. Он проснулся, когда я уже заканчивал. — Что ты делаешь? — сонно спросил он, потягиваясь так, что плед сполз с плеча. — Пакуй вещи, — сказал я, не оборачиваясь. — Мы уезжаем. Он сел. Я услышал, как скрипнул диван. — Куда? — К морю. — Когда? — Через три часа. Он замолчал. Я обернулся. Он сидел, сжимая в руках край пледа, и смотрел на меня с выражением, которое я не мог прочитать. — Хёнджин, — сказал он медленно. — Ты серьёзно? — Я никогда не был серьёзнее. Он хотел что-то сказать, но я не дал. Подошёл, сел рядом, взял его лицо в ладони. — Мы никогда никуда не ездили, — сказал я. — Два года. Ни одного раза. Я даже не знаю, как ты пьёшь кофе по утрам, потому что мы никогда не завтракали вместе. Я хочу это изменить. Я хочу… Я замолчал, потому что следующее слово всё ещё давалось с трудом. — Хочу всё, — закончил я. Он смотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то — испуг? Сомнение? Я не понял. А потом он опустил взгляд, и я увидел, как его пальцы сжались на пледе. — Хёнджин, — сказал он тихо. — Есть одна проблема. — Какая? Он молчал. Я ждал. Я научился ждать. — Я не умею плавать, — выдохнул он. Я моргнул. — Что? — Я не умею плавать, — повторил он. Громче. Твёрже. Но я видел, как его уши начали краснеть. — Никогда не умел. Я… боюсь воды. Глубокой. С детства. Он ждал моей реакции. Я видел это — напряжение в плечах, сжатые челюсти, готовность защищаться. Он ждал, что я скажу что-то вроде «как это не умеешь», или «что за глупости», или, может быть, просто рассмеюсь. Я не сделал ничего из этого. Я взял его руку. Маленькую, тонкую, с веснушками на пальцах, которые я только недавно заметил. Я поднёс её к своим губам и поцеловал. — Тогда я научу тебя, — сказал я. Он посмотрел на меня так, будто я сказал что-то на языке, которого он не знает. — Что? — Научу тебя плавать, — повторил я. — Это не сложно. Я буду рядом. — Хёнджин, я… — Ты боишься? Он кивнул. Я видел, как ему тяжело признаваться в этом. Он всегда был смелым. Он всегда шёл туда, куда я звал, даже когда было страшно. Особенно когда было страшно. — Я не брошу тебя, — сказал я. — В воде. Никогда. Обещаю. Он смотрел на меня долго. Я чувствовал, как его пальцы дрожат в моей руке. — Ты правда хочешь поехать? — Я хочу быть там, где ты, — сказал я. — Даже если мы просто будем сидеть на песке и смотреть на воду. Даже если ты не зайдёшь дальше, чем по щиколотку. Мне всё равно. Я просто хочу быть рядом с тобой. Не в этом городе. Не в этих стенах. Там, где нет ничего, кроме нас. Он выдохнул. Долго, прерывисто, как будто держал это в себе очень долго. — Ладно, — сказал он. — Поехали. --- Мы приехали через пять часов. Отель оказался маленьким, почти семейным, в бухте, которую я нашёл случайно, листая фотографии ночью, пока он спал. Белые домики с голубыми ставнями, терраса, увитая плющом, и море. Такое близкое, что я слышал его ещё из машины. Феликс молчал всю дорогу. Я смотрел на него краем глаза — он сидел, прижавшись лбом к стеклу, и его пальцы теребили край толстовки. Он не спал. Просто смотрел на пейзажи, которые сменяли друг друга за окном. — Ты волнуешься? — спросил я, когда мы заехали на парковку. — Нет, — сказал он слишком быстро. Потом помолчал и добавил: — Да. Я заглушил двигатель и повернулся к нему. — Феликс. — Что? — Посмотри на меня. Он повернулся. Его глаза были слишком яркими, губы сжаты в тонкую линию. — Мы не будем делать ничего, чего ты не захочешь, — сказал я. — Если ты не захочешь заходить в воду — не будем. Если захочешь уехать завтра — уедем. Хорошо? Он кивнул. Его пальцы всё ещё теребили край толстовки. — Ты обещал, что научишь, — сказал он вдруг. — Обещал. — Я… — он замолчал, подбирая слова. — Я хочу попробовать. Но… — Но? — Не оставляй меня, — сказал он. И в его голосе не было стыда. Только честность. — В воде. Не оставляй. Я взял его за руку. — Никогда. --- Мы заселились, распаковали вещи, и я видел, как он ходит по номеру, выглядывает в окно, смотрит на море. Оно было в двадцати метрах. Бирюзовое, спокойное, с пологим входом — специально таким, чтобы можно было заходить медленно, привыкая. Я выбрал это место нарочно. — Пойдём? — спросил я, когда он в третий раз подошёл к окну. Он обернулся. На нём были мои шорты, потому что свои он забыл — или сделал вид, что забыл, я не знаю. Майка сползала с плеча, открывая веснушки, которые я так любил. — Сейчас? — спросил он. — А чего ждать? Он сглотнул. Я видел, как его кадык двигается. — Я не взял плавки, — сказал он. — В море можно заходить в чём хочешь. — Хёнджин… Я подошёл к нему. Взял за плечи. Чувствовал, как он напряжён, как его тело готовится к чему-то, чего он боится. — Послушай меня, — сказал я. — Мы просто пойдём к воде. Просто постоим там, где дно. Ты будешь чувствовать песок под ногами. Я буду рядом. Если тебе станет страшно, мы выйдем. Хорошо? Он смотрел на меня. В его глазах была буря. — А если я начну тонуть? — спросил он. Серьёзно. Так, будто этот вопрос мучил его годами. — Ты не начнёшь тонуть, — сказал я. — Потому что я держу тебя. Всё время. Каждую секунду. Он выдохнул. Медленно. — Ладно, — сказал он. — Пошли. --- Песок был тёплым, почти горячим. Я снял обувь, он — за мной. Мы шли к воде, и я чувствовал, как его рука в моей сжимается всё сильнее. — Дыши, — сказал я. — Просто дыши. — Я дышу. — Ты не дышишь. Ты задерживаешь дыхание. Он выдохнул. Слишком резко. Я остановился. — Феликс. Посмотри на меня. Он поднял глаза. Я видел в них панику — ту самую, которую он так хорошо прятал все эти годы. — Мы не будем заходить глубоко, — сказал я. — Только туда, где вода до колен. Хорошо? Он кивнул. Его рука в моей дрожала. Мы зашли в воду. Она была тёплой — ласковой, какой-то слишком мягкой для моря. Волна лизнула наши ступни, потом поднялась выше, к щиколоткам. Я чувствовал, как Феликс вздрагивает. — Тёплая? — спросил я. — Да, — выдохнул он. — Тёплая. — Идём дальше. Мы сделали ещё несколько шагов. Вода дошла до колен. Я остановился и повернулся к нему лицом. — Смотри, — сказал я. — Дно здесь. Я чувствую его. Ты чувствуешь? Он кивнул. Его глаза были прикованы к воде, как будто она могла в любой момент разверзнуться под ним. — Посмотри на меня, — сказал я. — Не на воду. На меня. Он поднял глаза. С трудом. Я видел, как ему тяжело оторвать взгляд от того, что его пугает. — Я здесь, — сказал я. — Я держу тебя. Ты чувствуешь? Он кивнул. Его пальцы сжимали мою руку так, что, наверное, было больно. Но я не обращал внимания. — А теперь, — сказал я, — давай просто постоим. Ничего не делай. Просто стой и дыши. Мы стояли в воде по колено, и я смотрел на него. На его лицо, на котором постепенно исчезало напряжение. На губы, которые перестали быть сжатыми в тонкую линию. На плечи, которые опустились. — Это не страшно, — сказал он вдруг. — Нет, — согласился я. — Это не страшно. — Я всегда думал, что если зайду в воду, она меня поглотит. — Он усмехнулся, но в усмешке была горечь. — Глупо, да? — Нет, — сказал я. — Не глупо. Страхи — они всегда такие. Большие, пока ты не посмотришь на них в упор. Он посмотрел на меня. В его глазах уже не было паники. Было что-то другое — неуверенность, может быть, или надежда. — А можно… — он замолчал. — Что? — Можно я попробую… лечь? На воду? Чтобы ты держал? Я почувствовал, как моё сердце сделало лишний удар. — Конечно, — сказал я. — Ложись. Я держу. Он медленно опустился. Я подхватил его под спину, поддерживая затылок, как учили когда-то в детстве. Его тело было напряжённым, он не доверял воде, не доверял себе. — Расслабься, — сказал я. — Я не отпущу. — А если… — Я сказал — не отпущу. Доверься мне. Он закрыл глаза. Я видел, как он борется с собой — как его мышцы медленно, по одному волокну, отпускают напряжение. Его тело становилось легче в моих руках. — Я держу, — повторил я. — Чувствуешь? — Чувствую, — выдохнул он. — Открой глаза. Он открыл. Над ним было небо — чистое, голубое, без единого облака. Его лицо было совсем близко к воде, волны касались его щёк, его висков, смывая соль, которой ещё не было. — Я плыву, — сказал он. В его голосе было удивление. Ребёнок, который только что научился ездить на велосипеде. — Да, — сказал я. — Ты плывёшь. — Я не тону. — Нет. Он рассмеялся. Тихо, счастливо, как будто только что победил что-то, что мучило его всю жизнь. — Хёнджин, я плыву! — Я вижу. Я смотрел на него и чувствовал, как в груди разливается что-то тёплое. Что-то, что я не чувствовал очень давно. Может быть, с шестнадцати лет. — Можно я попробую сам? — спросил он. — Просто… чуть-чуть? Ты будешь рядом? — Я всегда рядом, — сказал я. Я убрал руки. Медленно. Сначала одну, потом вторую. Его тело чуть опустилось в воде, но он не запаниковал. Он вытянул руки в стороны, как крылья, и просто лежал на поверхности, глядя в небо. — Я это делаю, — сказал он. — Я реально это делаю. — Ты делаешь это, — подтвердил я. Он поплыл. Неуклюже, сбивчиво, размахивая руками больше, чем нужно. Но он двигался. Вперёд, туда, где вода была глубже. Я плыл рядом, готовый в любую секунду подхватить. Но он не тонул. Он греб, фыркал, когда вода попадала в нос, смеялся, когда волна накрывала его с головой. — Хёнджин! — крикнул он, когда отплыл достаточно далеко, чтобы не доставать до дна. — Смотри! Я смотрел. Я не мог оторвать глаз. Он был прекрасен — мокрый, счастливый, с веснушками, которые стали ярче на солнце. Он был свободен. От своего страха. От меня прежнего. От всего. — Ты гений! — крикнул он, разворачиваясь ко мне. — Почему ты не научил меня раньше? — Я не знал, что ты не умеешь! — крикнул я в ответ. — Я боялся сказать! — А теперь? — А теперь я плыву! Он подплыл ко мне, тяжело дыша, мокрый, счастливый. Его руки обхватили мою шею, и он повис на мне, как ребёнок. — Я устал, — сказал он. — Давай вернёмся. — Нет. Ещё минуту. Просто… подержи меня. Я обнял его. В воде он был лёгким, почти невесомым. Его ноги обвили мою талию, его лицо уткнулось мне в шею. Я чувствовал, как бьётся его сердце — быстро, сильно, как у птицы. — Спасибо, — сказал он. — За что? — За то, что не засмеялся. За то, что не сказал, что это глупо. За то, что научил. Я поцеловал его в висок. Солёный, мокрый, живой. — Я всегда буду учить тебя тому, чего ты не умеешь, — сказал я. — Всю жизнь. Он поднял голову. Посмотрел на меня. В его глазах было море — такое же бесконечное, как то, в котором мы стояли. — Всю жизнь? — переспросил он. — Всю жизнь, — повторил я. Он улыбнулся. И в этой улыбке было всё — и доверие, и любовь, и обещание. Всё, что я чуть не потерял. Всё, что я наконец-то нашёл. — Тогда, — сказал он, — завтра научи меня плавать кролем. — Договорились. — И нырять. — И нырять. — И… — он замолчал, глядя на меня. — И ничего не бояться. Я прижал его к себе крепче. Вода колыхалась вокруг нас, солнце грело спины, и где-то далеко, на берегу, ждал наш белый домик с голубыми ставнями. — Ничего не бояться, — повторил я. — Это я умею. С тобой. Он встал раньше меня. Я проснулся от того, что солнце било в окна, а рядом было пусто. Простыня остыла, подушка хранила только слабый запах его волос. Я сел, прислушиваясь, и услышал звуки с кухни — тихие, методичные, какие-то очень домашние. Я не стал обуваться. Просто пошёл босиком по прохладному полу, через гостиную, где на столе ещё стояли вчерашние бокалы, к двери, за которой горел свет. Он стоял у плиты. На нём была моя футболка — слишком большая, сползающая с плеча, открывающая лопатку с россыпью веснушек. Его волосы были ещё влажными после душа, и несколько капель стекали по шее, исчезая за воротником. Он смотрел в кастрюлю, помешивая что-то медленно, сосредоточенно, как будто от этого зависело всё на свете. Я прислонился к дверному косяку и просто смотрел. Он не заметил меня. Или сделал вид, что не заметил. Его рука двигалась плавно, круговыми движениями, лопатка скользила по дну кастрюли с каким-то гипнотическим ритмом. — Ты варишь рис, — сказал я. Он вздрогнул. Обернулся. В его глазах мелькнуло что-то — смущение? Радость? Я не успел разобрать. — Я варю рис, — подтвердил он. — Доброе утро. — Доброе. Я подошёл ближе. Встал за его спиной, как уже привык делать в последние дни. Мои руки легли на его талию, и я почувствовал, как под моими пальцами напряглись мышцы. — Ты умеешь варить рис? — спросил я. — Я учусь, — ответил он серьёзно. — Это сложнее, чем кажется. Я заглянул в кастрюлю. Рис был ещё сырым, но уже набухал, вода почти впиталась. Феликс помешивал его с такой осторожностью, будто боялся разбудить. — Слишком быстро мешаю? — спросил он, не оборачиваясь. — Нет. Нормально. — А если перестать? Он пригорит? — Если огонь маленький — не пригорит. Он кивнул. Убавил огонь. Замер, глядя на рис, который тихо побулькивал в кастрюле. — Мой дед так делал, — сказал он вдруг. — Он варил рис каждое утро. Сорок лет. Одну и ту же кастрюлю, один и тот же рис, одно и то же время. Моя бабушка говорила, что он умел варить его с закрытыми глазами. Он провёл лопаткой по дну, поддевая несколько зёрен. — Я спросил его однажды: «Деда, почему ты так долго? Это же просто рис». А он посмотрел на меня и сказал… Феликс замолчал. Я чувствовал, как его спина напряглась под моей грудью. — Что он сказал? — Он сказал: «Рис — как любовь. Если переварить, получится невкусно. Каша. Бесформенная, липкая, в которой ничего не разобрать. Если не доваривать — слишком жёстко. Зёрна не раскроются, будут хрустеть на зубах, и ты так и не почувствуешь их настоящий вкус». Он повернул голову, и я увидел его профиль — сосредоточенный, почти серьёзный. — Нужно ровно столько, сколько нужно, — сказал он. — Не больше. Не меньше. И когда попадёшь в это время — когда всё сойдётся, огонь, вода, рис, — тогда получится. Тогда каждый зёрнышко будет мягким, но не разваренным. Цельным, но не жёстким. Он снова посмотрел в кастрюлю. — Я думал об этом, — сказал он тихо. — Вчера. Когда ты учил меня плавать. — О чём? — О любви. О нас. О том, как я боялся воды, а ты просто взял меня за руку и сказал: «Я держу». И я поплыл. Он выключил огонь. Накрыл кастрюлю крышкой. — Я думал о том, что ты делал со мной два года. — Его голос стал ниже, тише. — Ты переварил меня, Хёнджин. Ты держал меня на таком сильном огне, что я превратился в кашу. Я перестал понимать, где я, где ты, где мои границы, где твои. Всё смешалось. Я не чувствовал вкуса себя. Я хотел что-то сказать, но он покачал головой, не давая. — Подожди. Дай закончить. Он повернулся ко мне. Теперь мы стояли лицом к лицу, и я видел его глаза — спокойные, ясные, без той боли, которая была в них ещё недавно. — А потом ты развернул машину, — сказал он. — И ты стал… другим. Ты начал учиться. Учиться быть нежным. Учиться спрашивать. Учиться ждать. Ты начал варить меня заново. С правильного огня. С правильной воды. Он взял мою руку и положил себе на грудь, туда, где билось сердце. — Я ещё не готов, — сказал он. — Ещё не доварен. Но я чувствую. Я чувствую, что зёрна начинают раскрываться. Что я снова становлюсь собой. Не твоей кашей. Своим. Я смотрел на него. На его веснушки. На его губы, которые произносили слова, которые я заслужил услышать. На его глаза, в которых не было обвинения — была надежда. — Я подожду, — сказал я. — Сколько нужно. Я научусь ждать. Я научусь держать правильный огонь. Он улыбнулся. Той улыбкой, которая появлялась на его лице всё чаще в последние дни. — Я знаю, — сказал он. — Поэтому я варю рис. Каждое утро. Пока не научусь. Пока не попаду в то самое время. Пока не получится. Он снял крышку. Пар поднялся вверх, и запах риса — чистый, простой, домашний — заполнил кухню. Феликс провёл лопаткой по поверхности. Зёрна были белыми, пушистыми, отделёнными друг от друга, но не сухими. — Кажется, сегодня получилось, — сказал он. Он зачерпнул немного, подул, протянул мне. — Попробуй. Я взял в рот несколько зёрен. Мягкие. Нежные. Цельные. Они таяли на языке, оставляя после себя чистый, ничем не замутнённый вкус. — Вкусно, — сказал я. Он посмотрел на меня. В его глазах было что-то — не вопрос, не проверка. Просто… ожидание. — Тебе правда нравится? — Правда. Он выдохнул. Как будто держал это в себе всё утро. — Тогда мы будем есть рис каждое утро, — сказал он. — Пока я не научусь варить его идеально. И даже когда научусь. Всё равно будем. Я обнял его. Прижал к себе, чувствуя, как его руки поднимаются, обхватывают мою талию, как его лицо утыкается мне в грудь. — А если я переварю? — спросил он в мою футболку. — Или не доварю? — Тогда сваришь новый, — сказал я. — И новый. И ещё один. Сколько нужно. Он поднял голову. Его глаза были влажными, но он улыбался. — Ты научился ждать, — сказал он. — Ты научил. Мы стояли на кухне, обнявшись, пока рис остывал в кастрюле. Солнце поднималось всё выше, заливая комнату светом, и на столе нас ждали две тарелки, две ложки, две кружки с кофе — одинаковые, белые, без рисунка. — Феликс? — сказал я. — Ммм? — Я больше никогда не буду варить тебя на сильном огне. Обещаю. Он отстранился. Посмотрел на меня. Его лицо было серьёзным, но в глазах танцевали солнечные зайчики. — Знаешь, что сказал мой дед, когда бабушка в первый раз сварила ему рис? — Что? — Он сказал: «Это не идеально. Но это твоё. И мне нравится». Феликс взял мою руку, переплёл пальцы. — Это не идеально, — сказал он. — Но это наше. И мне нравится. Я поднёс его руку к губам. Поцеловал каждый палец. Один за другим. — Мне тоже нравится, — сказал я. Мы сели за стол. Рис был не идеальным — чуть переваренным с одного края, чуть недоваренным с другого. Но в каждой ложке был вкус чего-то такого, что я не мог назвать. Домашнего. Настоящего. — Завтра я сделаю лучше, — сказал Феликс, жуя. — Не сомневаюсь. — А послезавтра — ещё лучше. — Я буду ждать. Он улыбнулся. Такая простая, светлая улыбка, от которой у меня перехватывало дыхание. — Знаешь, — сказал он, опуская взгляд в тарелку, — я думаю, что любовь — это не когда всё идеально с первого раза. Это когда ты готов варить рис каждое утро. Даже если вчера не получилось. Даже если позавчера. Потому что однажды получится. И этот один раз стоит всех неудач. Я смотрел на него и думал о том, как сильно я люблю этого человека. Как сильно я хочу, чтобы каждое утро начиналось так — с его рук у плиты, с запаха риса, с его улыбки. — Научи меня, — сказал я. Он поднял глаза. — Чему? — Варить рис. Правильно. Он рассмеялся. Тот самый смех, который я так долго не слышал — свободный, счастливый, настоящий. — Ты же не умеешь ждать, — сказал он. — Рис требует терпения. — Я научусь. Он посмотрел на меня. Долго. Серьёзно. — Хорошо, — сказал он. — Завтра утром. Я покажу тебе. Как дед показывал мне. Как бабушка показывала ему. И так — пока не получится. — Договорились. Мы доели рис. Я помыл посуду — он смотрел, сидя на столешнице, болтая ногами, и давал указания, которые я игнорировал с таким видом, будто знал, что делаю. — Ты не туда ставишь тарелки, — сказал он. — Я ставлю их туда, куда мне удобно. — Это моя кухня. — Наша, — поправил я. Он замолчал. Я обернулся. Он сидел, сжав край столешницы, и смотрел на меня с выражением, которое я не мог прочитать. — Наша, — повторил он тихо. — Мне нравится, как это звучит. Я подошёл к нему. Встал между его коленями. Мои руки легли на его бёдра, и я чувствовал, как под тонкой тканью его кожа покрывается мурашками. — Это только начало, — сказал я. — Мы будем учиться всему. Вместе. Варить рис. Плавать. Любить. Он обхватил мою шею руками. Его пальцы перебирали волосы на затылке, и от этого прикосновения у меня перехватывало дыхание. — Ты правда хочешь учиться? — спросил он. — Или это просто… ты пытаешься? — Я никогда ничего не хотел так сильно, как хочу научиться быть с тобой, — сказал я. — Настоящим. Не тем, кто берёт. А тем, кто… варит рис по утрам. Он улыбнулся. Поцеловал меня. Легко, как касание крыла. — Тогда, — сказал он, — завтра в семь утра. Первый урок. Опоздаешь — буду учиться одна. — Я приду. — Обещаешь? Я взял его лицо в ладони. Смотрел в глаза — ясные, чистые, без тени того страха, который был в них ещё месяц назад. — Обещаю, — сказал я. Мы просидели на кухне до полудня. Пили кофе, смотрели на море, которое синело за окном, говорили о том, о сём, о том, что не имело значения, но почему-то было важно. Он рассказал мне о деде. О том, как каждое утро просыпался от запаха риса. О том, как дед учил его различать готовность — по звуку, по пару, по тому, как зёрна блестят. О том, как дед умер, а бабушка продолжала варить рис каждое утро, потому что не могла иначе. — Она говорила, — сказал Феликс, глядя в окно, — что пока она варит рис, он всё ещё с ней. Что любовь не заканчивается. Она просто… меняет форму. Он повернулся ко мне. — Как ты, — сказал он. — Ты изменил форму. Не перестал быть собой. Просто стал другим. Я смотрел на него и думал о том, что этот человек — самый важный в моей жизни. Что он научил меня большему, чем кто-либо. Что он ждал, пока я перестану бояться. Что он верил в меня, даже когда я сам в себя не верил. — Я люблю тебя, — сказал я. Это больше не было трудно. Эти слова больше не застревали в горле. Они выходили легко, естественно, как дыхание. Он улыбнулся. — Я тоже тебя люблю, — сказал он. — Даже когда ты ставишь тарелки не туда. — Я поставлю их куда скажешь. — Обещаешь? — Обещаю. Он рассмеялся, и этот смех разлился по кухне, как солнечный свет. Я смотрел на него и понимал, что готов учиться всему. Варить рис. Плавать. Ждать. Любить. Потому что он того стоил. Потому что мы того стоили. — Сегодня я делаю рыбу. Мы стояли на кухне, и солнце уже клонилось к закату, окрашивая стены в медовый цвет. День прошёл в какой-то тягучей неге — мы валялись на пляже, читали, молчали, говорили, снова молчали. Я думал, что ничего лучше этого дня не было в моей жизни. А потом Феликс сказал про рыбу, и я понял, что день станет ещё лучше. — Рыбу? — переспросил я. — В сливочном соусе, — добавил он, открывая холодильник и доставая пакеты с продуктами. Я даже не заметил, когда он успел сходить в магазин. — А ты варишь рис. Я моргнул. — Я? — Ты, — подтвердил он, ставя на стол филе белой рыбы, сливки, лимон, пучок зелени. — Мы же договаривались. Ты учишься. Он посмотрел на меня с лёгкой усмешкой, и я понял, что это не предложение. Это вызов. Мягкий, тёплый, но вызов. — Хорошо, — сказал я. — Я варю рис. Он улыбнулся и протянул мне кастрюлю. --- Я стоял у плиты и смотрел на кастрюлю с водой. Рис — басмати, длинный, ароматный — лежал в миске, вымытый, залитый водой для набухания. Феликс объяснил мне всё пять минут назад: пропорции, время, огонь. Я слушал, кивал, делал вид, что запоминаю, но на самом деле просто смотрел на его руки — как они двигаются, как перебирают зёрна, как стряхивают капли воды. — Ты слушаешь? — спросил он, заметив, что мой взгляд задержался на его пальцах дольше, чем нужно. — Внимательно, — ответил я. Он усмехнулся, покачал головой и вернулся к своей рыбе. А я остался один перед кастрюлей. Я насыпал рис. Вода закипела. Я убавил огонь, накрыл крышкой, поставил таймер. Всё по инструкции. Всё правильно. — Молодец, — сказал Феликс, не оборачиваясь. Он нарезал зелень — мелко, ровно, с какой-то хирургической точностью. — Теперь главное — не трогай его. Пусть варится сам. — Я и не трогаю. — Я вижу. Ты стоишь над ним и смотришь так, будто хочешь его загипнотизировать. Я перевёл взгляд на него. Он стоял ко мне спиной, в моей футболке, которая снова сползала с плеча. Его руки двигались плавно, уверенно — нож скользил по доске, оставляя за собой ровные полоски укропа и петрушки. — А ты на рыбу смотришь нежно, — сказал я. Он усмехнулся. — Рыба требует нежности. И терпения. И спокойствия. Он включил комфорку рядом со мной, поставил сковороду. Масло зашипело, запахло чесноком и лимоном. — Феликс, — сказал я, чувствуя, как внутри поднимается что-то, что я не мог контролировать. — Я волнуюсь. Он повернулся. Посмотрел на меня. В его глазах не было насмешки. — Из-за риса? — Из-за риса, — признался я. — А вдруг я переварю? Или не доварю. Или… я не знаю. Испорчу. Он выключил огонь под сковородой, подошёл ко мне. Встал рядом, плечом к плечу, и заглянул под крышку кастрюли. — Вода почти выпарилась, — сказал он спокойно. — Ещё минута — и можно выключать. Он взял мою руку, положил себе на талию. Я чувствовал, как его тело прижимается ко мне, как его дыхание становится ровным, как он передаёт мне своё спокойствие. — Знаешь, что мне сказала бабушка, когда я в первый раз попробовал сварить рис? — Что? — Она сказала: «Готовить нужно в спокойном состоянии. Если ты напряжён или устал, рис впитает это. Твой страх, твою тревогу, твою злость. Он как губка. Он чувствует». Он посмотрел на кастрюлю, потом на меня. — А гнев уж тем более, — добавил он тихо. — Если варить рис со злостью, он будет горьким. Даже если добавить соль, даже если добавить масло. Горечь останется. Я смотрел на него. На его веснушки, которые в свете заходящего солнца казались золотыми. На его губы, которые говорили такие простые и такие важные слова. — Ты злишься? — спросил он. — Сейчас? — Нет, — сказал я честно. — Я… боюсь. — Боишься? — Испортить. Не оправдать. Сделать не так, как ты умеешь. Он улыбнулся. Мягко, тепло, как-то по-домашнему. — Ты не можешь испортить рис, — сказал он. — Даже если переваришь. Даже если не доваришь. Это будет просто… другой рис. Не идеальный. Но твой. Он подошёл к плите, выключил огонь под кастрюлей, снял крышку. Пар поднялся к потолку, и я увидел рис — белый, пушистый, рассыпчатый. — Смотри, — сказал он. — Получилось. Я посмотрел. Зёрна отделялись друг от друга, но не были сухими. Они блестели, влажные, мягкие, цельные. — Я ничего не делал, — сказал я. — Просто… поставил и ждал. — Это и есть самое главное, — ответил он. — Не мешать. Не торопить. Просто быть рядом и ждать, пока всё дойдёт. Рис не любит суеты. Он протянул мне пачку сливочного масла. — Добавь масло. И специи. Перец, соль, травы. Чуть-чуть. По вкусу. Я взял масло, отрезал кусок, положил в рис. Оно начало таять, растекаясь золотистыми лужицами между зёрен. Я добавил соль, перец, щепотку сушёного тимьяна — Феликс кивнул, одобряя. Перемешал. Медленно, как он учил. Аккуратно, чтобы не поломать зёрна. — Теперь попробуй, — сказал он. Я зачерпнул ложкой, подул, положил в рот. Рис был мягким, ароматным, с лёгкой солоноватостью и травяными нотками тимьяна. Масло обволакивал язык, оставляя послевкусие чего-то очень домашнего, очень правильного. — Вкусно, — сказал я. И сам удивился тому, как это прозвучало. Не «нормально». Не «сойдёт». А именно — вкусно. Феликс взял у меня ложку, попробовал сам. Его лицо было серьёзным, сосредоточенным. Он жевал медленно, как будто оценивая каждый зёрнышко. — Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо. Я выдохнул. Только сейчас заметил, что всё это время не дышал нормально. — Видишь? — сказал он, возвращаясь к своей рыбе. — Когда спокоен — всё получается. Он снова включил огонь, добавил в сковороду сливки, лимонный сок, зелень. Соус начал пузыриться, густеть, обволакивая рыбу ароматным облаком. Я стоял рядом, смотрел на его руки, на то, как уверенно они двигаются, как он пробует соус кончиком пальца, как хмурится, добавляет ещё щепотку соли, пробует снова, кивает. — Ты всегда готовишь с таким лицом? — спросил я. — С каким? — Сосредоточенным. Как будто от этого зависит жизнь. Он улыбнулся, не оборачиваясь. — От этого зависит ужин. А ужин — это важно. — Почему? — Потому что мы едим его вместе, — сказал он. — Я хочу, чтобы тебе было вкусно. Чтобы ты чувствовал, что я старался. Что я вложил в это что-то. — Что? Он выключил огонь, переложил рыбу на тарелку, полил соусом. Потом повернулся ко мне. В его глазах было что-то — нежность, спокойствие, уверенность. — Спокойствие, — сказал он. — Я вложил спокойствие. Потому что я хочу, чтобы ты был спокоен. Сейчас. Со мной. Всегда. Он поставил тарелку на стол. Рядом — мою, с рисом. Достал вилки, салфетки, бокалы. Налил воды. Всё делал медленно, без лишних движений, как будто это был ритуал. — Садись, — сказал он. Я сел. Он сел напротив. Мы смотрели друг на друга через стол, и между нами была рыба в сливочном соусе и рис, который я сварил сам. — Первый раз, — сказал он. — Твой первый рис. Нужно сделать это правильно. Он взял вилку, отделил кусочек рыбы, набрал немного риса, протянул мне. — Открой рот. Я открыл. Он положил мне в рот. Я жевал и чувствовал — рыба, нежная, тающая, с кислинкой лимона и сливочной глубиной соуса. И рис — простой, честный, с маслом и травами. Вместе они создавали что-то такое, от чего хотелось закрыть глаза и просто чувствовать. — Вкусно? — спросил он. — Очень, — сказал я. Он улыбнулся. Взял свою вилку, попробовал сам. — Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо. Мы ели молча. Не потому, что не о чем было говорить — потому что слова были не нужны. Я смотрел на него, на его руки, на его губы, которые смыкались вокруг вилки, на его глаза, которые смотрели на меня в ответ. — Хёнджин, — сказал он, когда мы почти доели. — Ммм? — Ты заметил, что сегодня никто не злился? Я замер. Подумал. Он был прав. Весь день — ни одного резкого слова, ни одного напряжённого движения, ни одной вспышки, о которой я потом пожалел бы. — Заметил, — сказал я. — Это потому, что мы спокойны, — сказал он. — Рис впитал бы нашу злость, если бы она была. Но её не было. Поэтому он получился вкусным. Он доел, отодвинул тарелку, обхватил руками кружку с чаем. — Я хочу, чтобы так было всегда, — сказал он. — Не чтобы рис всегда получался идеальным. А чтобы мы всегда были спокойны. Чтобы, даже если что-то пойдёт не так, мы не начинали злиться. Не начинали кричать. Не начинали… Он замолчал. Я знал, что он хотел сказать. Не начинали делать больно. — Я научусь, — сказал я. — Я уже учусь. — Я знаю, — он протянул руку через стол, переплёл свои пальцы с моими. — Я вижу. Мы сидели на кухне, и за окном темнело. Море шумело где-то вдалеке, ветер шевелил занавески, и запах рыбы и риса всё ещё витал в воздухе. — Завтра я научу тебя делать соус, — сказал он. — Правильный. Чтобы ты мог сам. — А ты? — А я буду варить рис. — Он улыбнулся. — Поменяемся. — Ты доверишь мне рыбу? — А ты доверишь мне рис? Я посмотрел на него. На его веснушки. На его улыбку. На руки, которые сегодня готовили для меня ужин — не торопясь, с любовью, со спокойствием. — Доверю, — сказал я. — Тогда завтра в семь. Опоздаешь — буду учиться одна. — Не опоздаю. — Обещаешь? Я поднял его руку, поцеловал пальцы. Один за другим. — Обещаю. Он рассмеялся. Тот самый смех, который я теперь слышал всё чаще. Свободный, счастливый, настоящий. — У тебя на губах масло, — сказал он. — Где? — Вот здесь. Он потянулся через стол и слизнул масло с уголка моих губ. Я замер. Его язык был тёплым, мягким, и он пах лимоном и укропом. — Теперь чисто, — сказал он, отстраняясь. Я смотрел на него, и у меня перехватывало дыхание. Не от желания — от чего-то большего. От осознания того, что этот человек — мой. Что он здесь. Что он смотрит на меня так, будто я — самое вкусное, что было в его жизни. — Феликс? — Ммм? — Я хочу научиться всему. Варить рис. Делать соус. Ждать. Быть спокойным. Я хочу… Он ждал. Я искал слова. — Я хочу быть тем, кто заслуживает этот ужин, — сказал я. — Каждый день. Он встал, обошёл стол, сел ко мне на колени. Его руки обвили мою шею, его лоб коснулся моего. — Ты уже заслуживаешь, — сказал он. — Просто будь здесь. Будь спокоен. Будь собой. Тем, кто научился ждать. Тем, кто развернул машину. Тем, кто сварил этот рис. Он поцеловал меня. Медленно, как будто у нас была вечность. И у нас была. Потому что впереди были дни, недели, годы. Завтраки, обеды, ужины. Рис и рыба. Спокойствие и нежность. — Я люблю тебя, — сказал я. — Я тоже, — ответил он. — Даже когда ты пересолишь рис. — Я не пересолил. — Сегодня нет. А завтра? — Завтра будет идеально. Он рассмеялся, уткнувшись мне в шею. — Не надо идеально, — сказал он. — Просто готовь со мной. Рядом. Спокойно. Я обнял его крепче. Чувствовал, как бьётся его сердце, как его дыхание становится ровным, как его тело расслабляется в моих руках. — Договорились, — сказал я. Мы сидели на кухне, обнявшись, пока тарелки остывали на столе, а за окном гасли последние отблески заката. И это было лучше, чем любой идеальный ужин. Потому что это было наше. --- Клуб. Два года назад. Он вошёл, и я забыл, как дышать. Это было до всего. До боли, до роз, до слёз, до разворота посреди улицы. До того, как я научился ждать. До того, как он научил меня быть спокойным. До того, как мы стали варить рис по утрам и смотреть на море, когда солнце садится за горизонт. До всего этого был клуб. Я ненавидел клубы. Громкую музыку, толпу, потные тела, которые трутся друг о друга в такт чужому ритму. Я приходил туда только потому, что это было удобно. Потому что в темноте никто не видел моего лица. Потому что можно было стоять у стены, пить виски и смотреть на людей, как на муравьёв в банке. А потом он появился. Я не заметил, как он вошёл. Я просто поднял глаза — и он уже был там. В центре танцпола, среди всех этих людей, но при этом отдельно. Как будто пространство вокруг него искрилось. Как будто он притягивал свет, хотя света в клубе почти не было. Он танцевал один. Нет, вокруг были десятки людей, но он танцевал так, будто никого вокруг не существует. Будто музыка была только для него. Будто его тело знало какой-то секрет, который не знал никто другой. Я смотрел на него, и виски в моей руке нагрелся, и я не мог оторвать взгляд. Его волосы были длиннее, чем сейчас. Они падали на лицо, закрывали глаза, а он откидывал их назад движением, которое было одновременно небрежным и каким-то… интимным. На нём была чёрная футболка, которая прилипала к телу, и джинсы, сидящие низко на бёдрах. Его руки двигались плавно, как у человека, который не думает о том, что делает, — просто чувствует. Я стоял у стены, сжимая стакан, и чувствовал, как внутри меня что-то меняется. Как будто кто-то включил свет в комнате, где я привык жить в темноте. Он заметил мой взгляд. Я не отвернулся. Я не умел отводить глаза. Я смотрел на него в упор, как всегда смотрел на людей, которые меня заинтересовывали. Как хищник. Как собственник. Как человек, который привык брать, не спрашивая. Он не испугался. Не отвел взгляд. Он посмотрел на меня — прямо, открыто, с каким-то вызовом — и улыбнулся. Это была не та улыбка, которую я узнал потом. Не мягкая, не домашняя, не та, что появлялась на его лице, когда он варил рис или смотрел на море. Это была другая улыбка. Опасная. Приглашающая. Улыбка человека, который знает, что он красив, и не боится этого использовать. Я поставил стакан на стойку и пошёл к нему. Толпа расступалась передо мной — или мне просто казалось. Я шёл и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле, хотя я не позволял себе волноваться. Я никогда не волновался. Я был тем, кто заставляет волноваться других. Я остановился в шаге от него. Он был ниже меня. Совсем немного, но достаточно, чтобы мне пришлось чуть опустить взгляд. Его глаза в полумраке казались чёрными, но я знал — потом, при свете, я увижу, что они тёмно-карие, почти шоколадные, с золотистыми искрами. — Ты долго смотрел, — сказал он. Его голос был низким, чуть хриплым, как у человека, который только что пел. Или кричал. Я не знал. — Ты стоишь того, чтобы смотреть, — ответил я. Он усмехнулся. Та усмешка, которую я потом выучил наизусть — чуть насмешливая, чуть самоуверенная, но с какой-то уязвимостью внутри, которую он прятал. — А ты всегда такой? — Какой? — Прямолинейный. — Всегда. Он сделал шаг ближе. Теперь между нами не было расстояния. Я чувствовал запах его кожи — что-то сладкое, цитрусовое, и ещё дым, и ещё… что-то, что было только его. — Я Феликс, — сказал он. — Хёнджин. — Хёнджин, — повторил он, как будто пробуя имя на вкус. — Красивое имя. — Твоё тоже. Он рассмеялся. Коротко, отрывисто, и в этом смехе не было той лёгкости, которая появилась потом. Это был смех человека, который привык защищаться. — Ты всегда такой серьёзный? — спросил он. — Всегда. — А танцевать умеешь? — Нет. — Тогда смотри, — сказал он и снова улыбнулся. И начал танцевать. Для меня. Я понял это сразу. Каждое движение его тела было для меня. Руки, бёдра, взгляд, который то падал на мои губы, то поднимался к глазам. Он дразнил меня. Он знал, что делает. Он знал, что я смотрю, и ему это нравилось. Я стоял, не двигаясь, и смотрел на него. Я чувствовал, как кровь приливает к вискам, как пальцы сжимаются в кулаки, как внутри поднимается что-то дикое, собственническое, что я не мог контролировать. Он подошёл ближе. Его рука легла на моё плечо, пальцы скользнули по шее, зарылись в волосы на затылке. — Ты напряжён, — сказал он. — Да, — ответил я. — Расслабься. — Не могу. — Почему? — Потому что я хочу тебя. Он замер. Его рука застыла у меня на затылке. Я смотрел на него в упор, и я видел, как его зрачки расширились, как его дыхание сбилось. — Ты всегда такой быстрый? — спросил он, и в его голосе уже не было той самоуверенности. — Всегда, — сказал я. — Я не умею ждать. Он смотрел на меня. Я чувствовал, как его пальцы дрожат у меня на шее. — А я не умею быть чьим-то, — сказал он. — Надолго. — Кто говорит про надолго? Он усмехнулся. Но в этой усмешке уже не было игры. Было что-то другое. Облегчение. Или разочарование. Я не понял тогда. — Тогда, — сказал он, — может быть, сегодня? — Может быть, сегодня, — повторил я. Мы вышли из клуба в четыре утра. Он был пьяным. Не сильно — так, чтобы смеяться громче обычного и идти, чуть покачиваясь. Я поймал его за локоть, когда он споткнулся о бордюр, и не отпустил. — Ты живёшь далеко? — спросил я. — Нет, — сказал он. — Близко. Очень близко. — Он посмотрел на меня. — А ты? — Неважно. Он рассмеялся. Тот же смех — отрывистый, защитный. — Ты всегда такой загадочный? — Всегда. — А я люблю загадки, — сказал он и потянул меня за руку. Мы шли по пустым улицам. Город спал, фонари отбрасывали жёлтые круги на мокрый асфальт, и было тихо. Так тихо, что я слышал его дыхание. — Хёнджин? — сказал он, когда мы остановились у подъезда. — Ммм? — Это не будет чем-то серьёзным, да? Я посмотрел на него. Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на меня снизу вверх. В его глазах была какая-то странная смесь — вызов и неуверенность. Желание и страх. — Нет, — сказал я. — Это просто сегодня. Он кивнул. Я видел, как его плечи чуть расслабились. Как будто он ждал другого ответа и боялся его. — Хорошо, — сказал он. — Просто сегодня. Мы поднялись в его квартиру. Маленькую, светлую, с большими окнами и кактусами на подоконнике. Я заметил это потом. А тогда я заметил только его. Он стоял посреди комнаты, повернувшись ко мне спиной, и снимал футболку. Его лопатки двигались под кожей, позвоночник выступал, и на левом плече я увидел веснушки. Маленькие, едва заметные в полумраке. — Ты смотришь, — сказал он, не оборачиваясь. — Да, — сказал я. — Тебе нравится? Я подошёл к нему. Встал за спиной. Мои руки легли на его талию, и я почувствовал, как он вздрогнул. — Мне нравится, — сказал я. Я поцеловал его плечо. Потом шею. Потом уголок челюсти. Он выдохнул, откинув голову назад, и я почувствовал, как его тело расслабляется в моих руках. — Я думал, ты будешь грубее, — сказал он. — Я могу быть грубым, — ответил я. — А можешь быть нежным? Я не ответил. Я развернул его к себе, посмотрел в глаза. В них уже не было вызова. Было что-то другое — ожидание, надежда, может быть, страх. — Я могу быть разным, — сказал я. — Покажи, — сказал он. Я показывал всю ночь. Я был грубым. Я был нежным. Я был тем, кто берёт, и тем, кто даёт. Я изучал его тело, как карту, которую мне дали на одну ночь. Я целовал его веснушки — на плечах, на спине, на пальцах, которые сжимали простыню. Я слышал его стоны, его дыхание, его голос, когда он шептал моё имя. А под утро, когда он заснул, свернувшись калачиком, я смотрел на него и думал: «Это просто сегодня». Но уже знал, что это неправда. --- Утром я ушёл до того, как он проснулся. Я оделся в темноте, нашёл свои джинсы, футболку, ботинки. Я стоял над ним, смотрел на его лицо — спокойное, беззащитное, с рассыпанными по щекам веснушками, которые я целовал всю ночь. Я хотел разбудить его. Сказать что-то. Оставить номер. Обещать вернуться. Я не сделал ничего. Я вышел на улицу, и утренний воздух обжёг лёгкие. Город просыпался, люди спешили по своим делам, а я стоял посреди тротуара и чувствовал, как внутри меня что-то сжалось. «Это просто сегодня», — сказал я себе. — «Это ничего не значит». Я врал. --- Через две недели я вернулся в тот же клуб. Я искал его глазами в толпе, но его не было. Я просидел у стены до четырёх утра, выпил больше, чем обычно, и ушёл, чувствуя странную пустоту в груди. Через месяц я пришёл снова. Его не было. Через два — тоже. Я перестал ходить в клубы. Я убедил себя, что это была просто ночь. Что такие вещи случаются. Что я не тот человек, который зацикливается на случайных встречах. Я врал себе каждый день. --- Мы встретились через полгода. В продуктовом магазине в двух кварталах от моей квартиры. Я брал кофе и хлеб, а он стоял у полки с крупами, разглядывая пачку риса. Я узнал его по веснушкам. Он поднял голову, увидел меня, и я увидел, как его лицо меняется. Удивление. Радость. Что-то ещё, что он тут же спрятал. — Хёнджин, — сказал он. — Феликс. Мы стояли в проходе между стеллажами, и я чувствовал себя так, будто время остановилось. — Ты… — начал он. — Ты пропал. — Я не пропадал. — Ты ушёл утром. Не оставил номера. Не сказал, как тебя найти. — Это было просто сегодня, — сказал я. — Ты сам так сказал. Он посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то — обида? Разочарование? Я не понял. — Да, — сказал он. — Просто сегодня. — Он усмехнулся. — Прошло полгода. — Я знаю. — Ты меня искал? Я молчал. Он смотрел на меня, и я видел, как его пальцы сжимают пачку риса. — Я искал, — сказал я. — В клубе. Несколько раз. Он моргнул. Я видел, как его губы дрогнули. — И не нашёл. — Не нашёл. — А теперь нашёл. — Нашёл. Он смотрел на меня. Долго. Так долго, что я начал считать его веснушки — как тогда, в ту ночь. — Это снова будет просто сегодня? — спросил он. Я думал. Я смотрел на его веснушки, на его губы, на его руки, которые держали рис. Я думал о том, как я врал себе полгода. О том, как я приходил в клуб и искал его в толпе. О том, как я просыпался по ночам и чувствовал запах его кожи на своей. — Нет, — сказал я. — Не просто сегодня. Он выдохнул. Я не заметил, что он задерживал дыхание. — Тогда что? — Я не знаю, — сказал я честно. — Но не просто сегодня. Он поставил рис на полку. Сделал шаг ко мне. Его рука легла на мою грудь, и я чувствовал, как он дрожит. — Я тоже тебя искал, — сказал он. — В том клубе. Каждую неделю. Два месяца. — Два месяца? — Два месяца, — повторил он. — А потом перестал. Потому что решил, что ты не хочешь. Что это действительно было просто сегодня. Для тебя. Я смотрел на него. На его глаза, в которых стояли слёзы, которые он не показывал. На его губы, которые дрожали. На его веснушки, которые я помнил наизусть. — Я не умею ждать, — сказал я. — Я не умею… говорить. Не умею быть тем, кто приходит первым. Я думал, что если это важно, то… я не знаю. Ты сам придёшь. — Я ждал, что ты придёшь, — сказал он. — Мы оба ждали. И оба не пришли. Он усмехнулся. И в этой усмешке уже не было защиты. Была просто боль. Та самая, которую я потом научился видеть. Которую я сам причинял ему два года, не замечая. — Мы идиоты, — сказал я. — Да, — сказал он. — Идиоты. Он стоял передо мной, и я смотрел на него, и я знал, что не могу его отпустить. Не снова. — Феликс, — сказал я. — Что? — Я хочу попробовать. Не просто сегодня. А… дольше. Он смотрел на меня. В его глазах было недоверие. И надежда. И страх. — А ты умеешь? — спросил он. — Быть с кем-то дольше, чем одну ночь? Я думал. О себе. О том, кем я стал за эти годы. О том, как я разучился быть нежным. О том, как я боялся, что меня бросят, если я покажу слабость. — Не умею, — сказал я честно. — Но я хочу научиться. Он смотрел на меня. Долго. Так долго, что я начал считать удары своего сердца. — Хорошо, — сказал он. — Давай попробуем. --- Мы попробовали. И я испортил всё, что только можно было испортить. Я не умел быть нежным. Я не умел ждать. Я не умел говорить. Я боялся, что он уйдёт, и поэтому делал больно, чтобы он боялся уйти. Я был тем, кем стал после шестнадцати — жёстким, опасным, закрытым. Он терпел два года. А потом ушёл. И я развернул машину посреди улицы. --- — Ты о чём задумался? Голос Феликса вырвал меня из воспоминаний. Я сидел на террасе нашего домика, смотрел на море, которое темнело на закате, и держал в руках кружку с остывшим кофе. — О том, как мы встретились, — сказал я. Он сел рядом. Его ноги коснулись моих, и он не убрал их. — В клубе? — В клубе. — Я повернулся к нему. — Ты помнишь? — Всё, — сказал он. — Как ты стоял у стены, сжимая стакан, и смотрел на меня так, будто хотел съесть. — Я хотел. Он усмехнулся. Но теперь в его усмешке не было защиты. Была просто нежность. — А потом ты ушёл утром, — сказал он. — Я проснулся, а тебя нет. И я подумал… я подумал, что это была просто ночь. — Это не была просто ночь. — Я знаю. Теперь знаю. — Он взял мою руку, переплёл пальцы. — А тогда я не знал. И искал тебя два месяца. — Я искал тебя дольше. — На сколько дольше? — Полгода. Потом перестал. Потом снова начал. Он смотрел на меня. В его глазах было что-то — не удивление, не вопрос. Понимание. — Мы оба идиоты, — сказал он. — Да, — сказал я. — Идиоты. Мы сидели на террасе, смотрели на море, и я думал о том, как много времени мы потеряли. Как много боли мы причинили друг другу. Как много страха было в нас обоих. — Хёнджин? — сказал он. — Ммм? — Если бы мы встретились сейчас. Впервые. Ты бы тоже подошёл ко мне? Я посмотрел на него. На его веснушки, которые я целовал сегодня утром. На его губы, которые пробовали мой рис. На его глаза, в которых больше не было страха. — Я бы подошёл, — сказал я. — Я бы всегда подошёл к тебе. В любой жизни. В любой вселенной. Он улыбнулся. Та улыбка, ради которой стоило разворачивать машину. Ради которой стоило научиться ждать. Ради которой стоило стать другим. — Я тоже, — сказал он. — Всегда. Мы смотрели на море, и я думал о том, что всё случилось именно так, как должно было случиться. Что два года боли были нужны, чтобы я научился быть тем, кто я есть сейчас. Что потеря нужна, чтобы понять ценность. — Феликс? — Ммм? — Я рад, что мы встретились. В том клубе. Два года назад. — Я тоже, — сказал он. — Даже если ты ушёл утром. Даже если мы потеряли два года. Я всё равно рад. — Почему? Он посмотрел на меня. В его глазах был закат — золотой, тёплый, бесконечный. — Потому что сейчас ты здесь, — сказал он. — Настоящий. И это стоит всех потерянных лет. Я притянул его к себе. Обнял. Чувствовал, как его сердце бьётся в такт с моим. — Я больше не уйду, — сказал я. — Утром. Никогда. — Я знаю, — сказал он. — Я верю. Мы сидели на террасе, пока закат не погас, а на небе не зажглись первые звёзды. И я думал о том, что иногда нужно потерять что-то, чтобы понять, как это важно. Иногда нужно разбить, чтобы научиться собирать. Иногда нужно уйти утром, чтобы через два года развернуть машину посреди улицы и сказать: я люблю тебя. — Хёнджин? — Ммм? — Ты научился ждать? — Немного. — Этого достаточно. Он поцеловал меня. Медленно. Нежно. Так, как мы целовались в ту первую ночь, когда я думал, что это просто сегодня. Но это не было просто сегодня. Это было навсегда. *** Я проснулся оттого, что его не было рядом. Это чувство уже не вызывало паники. Не той, что раньше — когда я открывал глаза и первым делом проверял, здесь ли он, не ушёл ли снова, не случилось ли того же, что два года назад. Теперь я просто знал: если его нет, значит, он скоро вернётся. Или оставил что-то, что скажет мне, где он. Я потянулся, чувствуя, как простыня скользит по голой коже. Солнце уже поднялось высоко — я проспал дольше обычного. Вчерашний день был долгим: море, солнце, бесконечные разговоры, потом ужин, потом ещё разговоры, потом мы лежали на террасе и смотрели на звёзды, пока я не заснул у него на груди. Я сел. На подушке рядом со мной лежал листок — вырванный из блокнота, сложенный пополам. Я узнал его почерк — резкий, наклонный, с длинными хвостиками у букв. Я развернул. «Я ненадолго. Не ищи меня. Вернусь к вечеру. А вечером я буду любить тебя так, что ты будешь молиться. Будешь стонать. Это будет настолько нежно, что всё твоё тело будет плакать. Жди. Я хочу, чтобы ты ждал. Твой Х.» Я прочитал записку три раза. На четвёртый мои пальцы начали дрожать. Я замер, глядя на эти слова, и чувствовал, как внутри меня разливается что-то горячее, тягучее, как расплавленный шоколад. Я знал этот почерк. Я знал этот тон. Но в этих словах не было приказа. Не было требования. Было обещание. Я сжал листок в кулак, потом разжал, аккуратно расправил, положил на тумбочку. Я буду ждать. Я научусь ждать. День тянулся бесконечно. Я не знал, куда он ушёл. Я не знал, когда вернётся. Я ходил по домику, трогал вещи, которые он оставил — свою футболку на спинке стула, зубную щётку в стаканчике, книгу, которую он читал, на подоконнике. Я стоял под душем и чувствовал запах его геля на своей коже. Я пытался читать, но слова расплывались перед глазами. Я пытался смотреть в море, но видел только его лицо. Я ждал. К пяти часам я уже не находил себе места. Я переставил кружки на столе, переложил полотенца в ванной, перестелил постель — дважды. Я сел на диван, встал, подошёл к окну, вернулся на диван. В полседьмого я услышал ключ в замке. Моё сердце пропустило удар. Я замер, глядя на дверь, и чувствовал, как всё внутри меня сжимается в тугой узел. Дверь открылась. Он вошёл. На нём была белая рубашка — та самая, которую он надевал, когда хотел выглядеть особенно хорошо. Волосы чуть влажные, как будто он мыл их перед выходом. В одной руке — небольшой бумажный пакет. В другой — букет. Не роз. Полевые цветы. Ромашки, васильки, что-то ещё, что я не мог разглядеть. Он увидел меня, стоящего посреди комнаты, и улыбнулся. Та улыбка, от которой у меня всегда перехватывало дыхание. — Ты ждал, — сказал он. — Я ждал, — сказал я. Он поставил цветы в вазу — я даже не заметил, когда он купил вазу. Поставил пакет на стол. Подошёл ко мне. Встал так близко, что я чувствовал тепло его тела. — Я купил твои любимые конфеты, — сказал он, кивая на пакет. — Но сначала… Он взял моё лицо в ладони. Его пальцы пахли цветами и чем-то сладким. — Сначала я хочу посмотреть на тебя, — сказал он. — Я думал о тебе весь день. Всю дорогу. В магазине. Когда выбирал цветы. Когда выбирал конфеты. Я думал о том, как ты будешь смотреть на меня. Как будешь дышать. Как будешь… Он не закончил. Он поцеловал меня. Медленно. Так медленно, что я почувствовал каждую секунду этого поцелуя. Его губы — мягкие, тёплые, чуть солоноватые. Язык — скользит по моей нижней губе, просит, не требует. Я открылся ему, и он вошёл — медленно, как будто у нас была вся ночь. И у нас была. — Я хочу, чтобы ты чувствовал каждое мгновение, — сказал он, отрываясь от моих губ. — Каждое прикосновение. Каждый вздох. Я не буду торопиться. Я не буду торопиться никогда. Он взял меня за руку и повёл в спальню. Солнце садилось, и комнату заливал тёплый, медовый свет. Он опустил шторы — не до конца, оставил щель, чтобы мы видели море. Зажёг свечи — те самые, что стояли на полке с того самого раза, когда мы вернулись из дождя. Их было много. Десять. Может быть, двенадцать. Их огоньки отражались в его глазах. — Садись, — сказал он, указывая на кровать. Я сел. Он встал передо мной, и я смотрел на него снизу вверх, как тогда, в гостиной с розами. Но сейчас всё было иначе. Тогда я учился. А сейчас… сейчас он учил меня чему-то новому. — Закрой глаза, — сказал он. Я закрыл. Я слышал его шаги — мягкие, босые, по паркету. Слышал, как шуршит пакет. Как открывается коробка. Как его дыхание — ровное, спокойное — наполняет комнату. — Открой. Я открыл глаза. Он стоял передо мной с шоколадной конфетой в пальцах. Квадратной, тёмной, с едва заметными золотистыми блестками на поверхности. — Твои любимые, — сказал он. — С солёной карамелью внутри. Я знал. Это были мои самые любимые конфеты — те, которые я покупал себе по праздникам, потому что они были слишком дорогими для обычного дня. Я никогда не говорил ему об этом. Он сам заметил. Запомнил. Купил. — Открой рот, — сказал он. Я открыл. Он положил конфету мне на язык. Медленно. Его пальцы задержались на секунду, касаясь моей нижней губы, и я почувствовал вкус его кожи — сладкий, с ноткой шоколада. — Не жуй, — сказал он. — Пусть тает. Я закрыл рот. Шоколад начал таять на языке — медленно, как и всё, что он делал сегодня. Горьковатый, тёмный, потом — сладкая волна карамели, солёной и тягучей, растекающаяся по всему рту. Я смотрел на него, и я чувствовал, как эта сладость проникает в меня, как она становится частью меня, как его взгляд становится частью меня. — Я хочу, чтобы ты запомнил этот вкус, — сказал он. — Потому что я буду любить тебя так же медленно. Так же сладко. Так же… нежно. Он опустился передо мной на колени. Я смотрел на него сверху вниз — на его веснушки, на его губы, на его глаза, которые в свете свечей казались золотыми. Его руки легли на мои колени, раздвинули их. Медленно. Он ждал моего разрешения. Я кивнул. Он провёл пальцами по внутренней стороне моих бёдер. Лёгкими, почти невесомыми движениями. Я чувствовал, как моя кожа покрывается мурашками, как волоски встают дыбом, как каждое его прикосновение оставляет огненный след. — Ты дрожишь, — сказал он. — Да, — выдохнул я. — Это только начало. Он наклонился и поцеловал моё колено. Потом выше — внутреннюю сторону бедра. Ещё выше. Его губы двигались медленно, как будто он читал книгу, которую хотел запомнить наизусть. Я откинул голову назад. Мои пальцы вцепились в простыню. — Не закрывай глаза, — сказал он. — Я хочу видеть твои глаза. Я посмотрел на него. Он поднял голову, и я увидел в его взгляде то, что заставило моё сердце остановиться. Не похоть. Не собственничество. Нежность. Такую глубокую, такую огромную, что у меня перехватило дыхание. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я никогда не говорил это так, как сейчас. Сейчас я покажу. Его пальцы скользнули по моему животу, по груди, по ключицам. Расстегнули пуговицы моей рубашки — одну за другой. Медленно. Каждую пуговицу он сопровождал поцелуем. Ключица. Ямочка у основания шеи. Грудь. Центр грудной клетки, там, где бьётся сердце. — Я чувствую, — сказал он, прижимаясь губами к моей коже. — Как оно бьётся. Для меня. — Для тебя, — повторил я. Он снял с меня рубашку. Я остался в одних джинсах. Он смотрел на меня — на мою грудь, на живот, на руки, которые дрожали от его взгляда. — Ты такой красивый, — сказал он. — Ты всегда был таким красивым. Я просто не умел смотреть. Он провёл пальцем по шраму на моём ребре — старому, белому, оставшемуся от того, что я сам не помнил когда. — Я хочу знать каждую линию на твоём теле, — сказал он. — Каждый шрам. Каждую веснушку. Я хочу запомнить тебя так, чтобы мог нарисовать с закрытыми глазами. Он поцеловал шрам. Потом ниже — живот, где мышцы напряглись от его прикосновения. Потом ещё ниже — край джинсов. Его пальцы нащупали пуговицу. Расстегнули. Молния. Медленно, так медленно, что я застонал — от нетерпения, от желания, от того, что он делал со мной одним своим присутствием. — Тихо, — сказал он. — Мы никуда не спешим. Он стянул с меня джинсы вместе с бельём. Я остался полностью обнажённым перед ним, и я не чувствовал стыда. Только ожидание. Такое острое, что оно граничило с болью. Он смотрел на меня. На мои ноги, на бёдра, на то, как моё тело отвечало на его взгляд. — Ты готов? — спросил он. — Да, — выдохнул я. — Пожалуйста. Он улыбнулся. Улыбка нежной, спокойной, уверенной. — Я люблю, когда ты говоришь «пожалуйста», — сказал он. — Говори ещё. — Пожалуйста, — повторил я. — Пожалуйста, Хёнджин. Он наклонился и взял меня в рот. Медленно. Так медленно, что мир вокруг перестал существовать. Я чувствовал только его рот — тёплый, влажный, язык, который двигался по мне с такой неспешностью, что каждое движение становилось событием. Мои пальцы вцепились в простыню. Я застонал — громко, не сдерживаясь. Он хотел слышать. Я хотел, чтобы он слышал. — Да, — выдохнул я. — Продолжай. Пожалуйста. Он продолжал. Его язык скользил по мне, обводил, вбирал. Он двигался так медленно, что я чувствовал каждый миллиметр своего тела, каждую клетку, которая кричала от удовольствия. — Хёнджин, — простонал я. — Хёнджин, я сейчас… Он остановился. Я открыл глаза — я не заметил, когда закрыл. Он смотрел на меня, и его губы блестели. — Нет, — сказал он. — Не сейчас. Я хочу, чтобы ты ждал. Я хочу, чтобы ты чувствовал. Каждую секунду. Он поднялся. Снял с себя рубашку — медленно, пуговица за пуговицей. Я смотрел на его тело — на плечи, на грудь, на живот, на руки, которые я знал лучше, чем свои. Но сейчас я видел его впервые. Потому что сейчас он отдавал себя мне. Не брал. Отдавал. — Ложись, — сказал он. Я лёг на спину. Он лёг рядом, повернул меня на бок, встал за моей спиной. Его руки обняли меня, прижали к его груди. Я чувствовал его сердце — ровное, спокойное. Моё билось в два раза быстрее. Он поцеловал моё плечо. Шею. Мочку уха. — Я буду любить тебя так долго, — шепнул он. — Что ты забудешь, как зовут. Его пальцы скользнули по моему животу, по бёдрам, между ног. Он сжал меня — не сильно, просто удерживая, чувствуя. Я застонал, выгибаясь в его руках. — Тихо, — сказал он. — Тихо. Он начал двигать рукой. Медленно. Так медленно, что я чувствовал каждое движение, каждое касание, каждый его палец, который скользил по мне. — Хёнджин, — простонал я. — Пожалуйста. Быстрее. — Нет, — сказал он. — Я обещал медленно. Я буду медленно. Всю ночь. Он двигал рукой, и я чувствовал, как моё тело натягивается, как мышцы сжимаются, как удовольствие поднимается откуда-то из глубины, медленно, слишком медленно, так медленно, что это граничило с пыткой. — Я… — я не мог говорить. Мои пальцы вцепились в его руку, пытаясь ускорить, но он не позволял. — Нет, — сказал он. — Не торопись. Его пальцы сжимались и разжимались, скользили, обводили. Он знал моё тело лучше меня. Он знал, где нажать, чтобы я выгнулся. Где провести, чтобы я застонал. Где задержаться, чтобы я начал молить. — Пожалуйста, — прошептал я. — Пожалуйста, Хёнджин. Я не могу больше. — Можешь, — сказал он. — Ты можешь. Я знаю. Он отпустил меня. Я застонал от потери, от пустоты, от того, что был так близко, и он отнял это. — Повернись, — сказал он. Я повернулся к нему лицом. Он смотрел на меня. В его глазах были свечи, море, ночь, всё, что было у нас, и всё, что будет. — Я хочу, чтобы ты смотрел на меня, — сказал он. — Всё время. Не закрывай глаза. Он взял масло — я не заметил, когда он успел его взять. Его пальцы скользнули по мне, холодные, маслянистые, и я вздрогнул. — Не бойся, — сказал он. — Я буду медленно. Он вошёл в меня одним пальцем. Я застонал. Он ждал. Не двигался. Просто был внутри меня, и я чувствовал его, чувствовал, как моё тело привыкает, раскрывается, принимает. — Ещё, — прошептал я. — Пожалуйста. Он добавил второй палец. Медленно. Так медленно, что я чувствовал каждый момент расширения, каждый миллиметр, каждый его палец, который двигался во мне, растягивал, готовил. — Хёнджин, — простонал я. — Хёнджин, пожалуйста. Я готов. Я готов уже давно. — Я знаю, — сказал он. — Но я не готов. Я хочу, чтобы ты чувствовал. Каждое мгновение. Я хочу, чтобы ты помнил это. Когда я буду внутри тебя, я хочу, чтобы ты знал — я никогда никого не любил так. Никогда не буду любить никого, кроме тебя. Он добавил третий палец. Я закричал. Не от боли. От того, что это было слишком. Слишком много. Слишком много его. Слишком много нежности. Слишком много любви, которую я не заслуживал, но которую он дарил мне, каждым движением, каждым вздохом, каждым взглядом. — Плачь, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты плакал. Хочу, чтобы всё твоё тело плакало от того, как сильно я тебя люблю. Слёзы текли по моим щекам. Я не мог их остановить. Я не хотел. Я смотрел на него, на его лицо, на его глаза, на его губы, которые шептали моё имя. Он убрал пальцы. Я застонал от пустоты. Но он тут же заменил их собой. Он вошёл в меня медленно. Так медленно, что я чувствовал каждую секунду этого движения. Каждый миллиметр. Каждое его дыхание, которое смешивалось с моим. — Смотри на меня, — сказал он. — Не закрывай глаза. Я смотрел. Я смотрел на него, и я чувствовал, как он заполняет меня, как становится частью меня, как мы становимся одним целым. Когда он вошёл полностью, я замер. Всё моё тело дрожало. Слёзы текли по щекам, капали на подушку. Я сжимал его руки, которые держали меня за бёдра, и чувствовал, как его пальцы впиваются в мою кожу — не больно, просто чтобы удержать. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я люблю тебя так, что у меня не хватает слов. Я люблю тебя так, что я готов умереть, если ты уйдёшь. Я люблю тебя так, что я стал другим человеком. Для тебя. Ради тебя. Он начал двигаться. Медленно. Так медленно, что я чувствовал каждое его движение как удар сердца. Внутрь. Наружу. Внутрь. Каждый раз — медленнее, чем в прошлый. Каждый раз — глубже. Каждый раз — так, что я терял себя. — Хёнджин, — выдохнул я. — Хёнджин, я… — Я знаю, — сказал он. — Я тоже. Он двигался во мне, и я чувствовал, как моё тело становится его. Как каждый нерв, каждый мускул, каждая клетка откликается на его движение. Я не мог говорить. Я не мог дышать. Я только смотрел на него и чувствовал. — Ты мой, — сказал он. — Ты всегда был моим. Я просто не знал, как это сказать. Я не знал, как любить. Я учился. Я учусь до сих пор. Я буду учиться всю жизнь. Если ты позволишь. — Да, — выдохнул я. — Да, позволю. Всю жизнь. Он ускорился. Совсем чуть-чуть. Достаточно, чтобы я начал задыхаться. Достаточно, чтобы мои пальцы вцепились в его спину, оставляя следы. Достаточно, чтобы я закричал. Не от боли. От того, что это было слишком. Слишком хорошо. Слишком много. Я не заслуживал этого. Я не заслуживал его. Не заслуживал этой нежности, этой медленности, этой любви, которая разрывала меня изнутри. — Плачь, — сказал он. — Я хочу видеть твои слёзы. Я плакал. Я плакал, и он целовал мои слёзы, и двигался во мне, медленно, нежно, так, что у меня не было сил даже стонать. Только смотреть на него. Только чувствовать. — Я сейчас, — прошептал я. — Я сейчас, Хёнджин. Пожалуйста. Можно? — Можно, — сказал он. — Кончай. Я хочу чувствовать тебя. Я кончил. Моё тело выгнулось, я закричал — громко, не сдерживаясь, и слёзы хлынули новым потоком, и я чувствовал, как он кончает следом, как его тело содрогается, как он прижимает меня к себе, не отпуская, не выходя. Мы лежали так долго. Я чувствовал его внутри, чувствовал, как его дыхание выравнивается, как его сердце замедляется, как его руки гладят мою спину, мои плечи, мои волосы. — Ты плакал, — сказал он. — Да, — прошептал я. — Всё тело. Он улыбнулся. Поцеловал меня в лоб. — Я обещал, — сказал он. — Я всегда выполняю обещания. Я закрыл глаза. Я чувствовал его внутри, чувствовал, как мы медленно становимся одним целым, как мои слёзы высыхают на щеках, как его руки держат меня, как кокон. — Хёнджин? — Ммм? — Конфеты. Я так и не доел конфеты. Он рассмеялся. Тихо, нежно. — Завтра, — сказал он. — Я куплю ещё. Много. Я буду кормить тебя конфетами каждую ночь. Если ты захочешь. — Хочу, — сказал я. — Очень хочу. Он поцеловал меня. Медленно. Сладко. Как шоколад. — Тогда каждую ночь, — сказал он. — Обещаю. Я уткнулся носом ему в шею. Пахло цветами, шоколадом, им. — Я люблю тебя, — сказал я. — Я тоже, — ответил он. — Я тоже. Свечи догорали. Море шумело за окном. А я лежал в его руках и чувствовал, как моё тело всё ещё помнит каждое его прикосновение. Как оно дрожит. Как оно плачет от нежности. Я никогда не думал, что можно любить так медленно. Так глубоко. Так, что тело плачет, а сердце поёт. Оказалось — можно. С ним — можно всё.

***

Я даже о таком мечтать не мог. Стоять на пороге нашего дома, смотреть, как солнце заливает сад золотистым светом, и чувствовать, как маленькие ладошки обхватывают мою шею, как крошечное тельце прижимается ко мне, как тихий, сонный голосок бормочет что-то на языке, который только начинает складываться в слова. — Папа, — говорит она. — Папа, смотри. Она показывает пальчиком на бабочку, которая села на край стола. Крылья у неё оранжевые, с чёрными пятнами, и Юна смотрит на неё с таким восторгом, будто увидела чудо. А может, так и есть. Может, для трёхлетнего ребёнка каждая бабочка — чудо. Может, для неё весь мир — чудо. И я хочу, чтобы так было всегда. — Красивая, — говорю я. — Очень красивая. — Как папа, — говорит она и поворачивает ко мне лицо. У неё мои глаза. Тёмно-карие, почти чёрные, с золотистыми искрами на солнце. И мои веснушки — рассыпанные по переносице, по скулам, по плечам. А улыбка — Хёнджина. Та самая, от которой у меня до сих пор перехватывает дыхание. — Как папа Хёнджин? — спрашиваю я. — Как папа Хёнджин, — подтверждает она и кивает так серьёзно, что я не могу сдержать улыбку. Она называет нас одинаково. Папа. Мы оба для неё — папа. И когда она говорит «папа», мы оба оборачиваемся. Иногда одновременно. И тогда она смеётся, показывая пальчиком то на одного, то на другого, и кричит: «Оба папы! Оба!» Я не думал, что когда-нибудь буду держать на руках ребёнка. Не потому, что не хотел. Просто… я даже мечтать об этом не умел. Мои мечты всегда были маленькими. Чтобы Хёнджин не ушёл. Чтобы мы научились варить рис. Чтобы он смотрел на меня не как на вещь, а как на человека. Чтобы мы могли просто сидеть на террасе и смотреть на море, не боясь, что завтра всё рухнет. А потом однажды, через полгода после того, как он развернул машину, через месяц после того, как мы перестали считать дни без ссор, через неделю после того, как он впервые сам сварил идеальный рис — он сказал: — Я хочу ребёнка. Я смотрел на него, держа в руках кружку с кофе, и думал, что ослышался. — Что? — Ребёнка, — повторил он. — Нашего. Я хочу, чтобы у нас был ребёнок. Он сидел напротив, смотрел на меня, и в его глазах не было той привычной жёсткости. Была неуверенность. Страх. Надежда. — Я знаю, что это сложно, — сказал он. — Я знаю, что мы… что я был не… но я хочу. Я хочу видеть, как ты держишь ребёнка. Как учишь его плавать. Как варишь рис. Я хочу… Он замолчал, опустил глаза. — Я хочу семью, — сказал он. — С тобой. Настоящую. Я поставил кружку. Обошёл стол. Сел к нему на колени — как тогда, в тот первый раз на кухне, когда он только начинал учиться быть нежным. — Ты уверен? — спросил я. — Никогда ни в чём не был так уверен. — А если не получится? — Получится, — сказал он. — У нас всё получается. Мы научились. Всему. Он обнял меня, прижал к себе. Я чувствовал, как бьётся его сердце — быстро, взволнованно. — Я даже мечтать об этом не умел, — сказал я. — А теперь… теперь я хочу. Очень хочу. Мы начали через три месяца. Выбрали агентство, нашли суррогатную мать — молодую женщину с добрыми глазами и спокойным голосом. Она сказала: «Я помогу вам стать родителями». И мы поверили. Первый раз, когда мы увидели УЗИ, Хёнджин держал меня за руку так сильно, что у меня побелели пальцы. На экране была маленькая точка с едва заметным мерцанием — сердцебиение. — Это наш ребёнок, — сказал врач. Хёнджин выдохнул. Я почувствовал, как его рука дрожит. — Наш, — повторил он. — Наш. Она родилась в июле, в самый жаркий день лета. Мы ждали в коридоре семь часов, и Хёнджин не сел ни разу. Он стоял у стены, сжимая в руках коробку с конфетами — теми самыми, с солёной карамелью, — и смотрел на дверь. — Она будет любить эти конфеты, — сказал он. — Как ты. — Она будет любить тебя, — сказал я. — Как я. Он посмотрел на меня. В его глазах были слёзы — первый раз за всё время, что я его знал. — Я боюсь, — сказал он. — А вдруг я не смогу? Вдруг я… буду таким, как был с тобой? Я взял его лицо в ладони. — Ты другой, — сказал я. — Ты научился. Ты научился любить. Она будет самой любимой девочкой на свете. Потому что у неё будет ты. Медсестра вышла и сказала: «Можете зайти». Она лежала в прозрачной кроватке, крошечная, красная, сморщенная, с кулачками, сжатыми так сильно, будто она не хотела отпускать то место, откуда пришла. Хёнджин подошёл первым. Я видел, как его руки дрожат, когда он протянул их к ней. Как он замер, боясь прикоснуться. Как медсестра взяла его руки и помогла подхватить её — правильно, поддерживая головку. — Здравствуй, — сказал он. Его голос был тихим, срывающимся, совсем не похожим на того Хёнджина, которого я знал. — Здравствуй, маленькая. Она открыла глаза. Тёмные, как у меня. И посмотрела на него. Я видел этот взгляд — требовательный, серьёзный, немного испуганный. И в ответ — его взгляд. Мягкий, нежный, такой, каким он научился смотреть на меня. И на неё. — Твоя очередь, — сказал он, передавая мне. Я взял её. Она весила почти ничего — три килограмма двести граммов, написанные на бирке. И в моих руках она казалась самым тяжёлым, что я когда-либо держал. Потому что это была целая жизнь. Наша жизнь. — Привет, — сказал я. — Я твой папа. Один из. Тебя ждут. Она посмотрела на меня. Нахмурилась, как будто оценивала. Потом её кулачок разжался, и маленькие пальчики обхватили мой палец. — Она выбрала тебя, — сказал Хёнджин. — Она выбрала нас, — ответил я. Мы назвали её Юна. Хван Юна. Потому что имя должно быть красивым и коротким, чтобы его легко было выучить. Потому что оно значит «облако», а она пришла к нам в самый жаркий день, когда не было ни единого облачка на небе. Потому что мы оба любили это имя и не могли выбрать другое. Первый год был самым трудным в моей жизни. Она не спала по ночам. Она кричала. Она требовала внимания каждую секунду. Она срывала графики, планы, обещания выспаться. И я не спал, качал её на руках, ходил по коридору, напевал песни, которые помнил с детства. — Ложись спать, — говорил Хёнджин. — Я посижу с ней. — Нет, — говорил я. — Ты устал. — Я не устал. Иди. — Не пойду. Он смотрел на меня. Потом на неё. Потом брал её у меня из рук и говорил: «Мы справимся. Иди». И я шёл, ложился, но не мог уснуть. Слушал, как он ходит по коридору, как тихо напевает что-то, как она постепенно замолкает, убаюканная его голосом. А утром мы пили кофе, смотрели на море и строили планы на день. Как научить её держать головку. Как купать, чтобы она не плакала. Как отличать её «хочу есть» от её «хочу спать». — Мы справляемся, — сказал он однажды, когда она заснула у него на груди, и он сидел, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить. — Справляемся, — подтвердил я. — Я никогда не думал, что буду… — он замолчал. — Что? — Что буду держать ребёнка. Своего ребёнка. Я даже мечтать об этом не умел. Я смотрел на него. На его руки, которые держали её так осторожно, будто она была сделана из стекла. На его лицо, уставшее, но счастливое. На его веснушки, которые она унаследовала, как самое ценное наследство. — Я тоже, — сказал я. — Но вот она. И мы здесь. Он улыбнулся. Той улыбкой, ради которой стоило разворачивать машину. Ради которой стоило научиться ждать. Ради которой стоило стать другим. — Мы здесь, — повторил он. --- Сейчас ей три. Она говорит много. Так много, что иногда кажется, что в ней живёт целый город голосов. Она задаёт вопросы, на которые нет ответов. Она смеётся, когда я пытаюсь объяснить, почему небо голубое. Она злится, когда Хёнджин говорит, что шоколад — это не еда, а десерт. — Папа, — говорит она сейчас, сидя у меня на руках и глядя на бабочку. — А бабочка — это папа или мама? — Бабочка — это бабочка, — говорю я. — А у неё есть папа? — Наверное. — А она любит своего папу? — Наверное. — А я люблю своих пап, — говорит она и поворачивается ко мне. Её лицо серьёзное, как будто она сообщает что-то очень важное. — Обоих. Очень-очень. Я прижимаю её к себе. Она пахнет солнцем, детским шампунем и чем-то ещё, что я не могу назвать. Может быть, счастьем. — А мы любим тебя, — говорю я. — Тоже очень-очень. — И папа Хёнджин? — И папа Хёнджин. Она кивает, удовлетворённая ответом, и снова смотрит на бабочку. Та перелетает на куст роз — тех самых, что мы посадили в первый год, когда купили этот дом. Красные, бордовые, почти чёрные в тени. Они цветут всё лето, и Юна любит их трогать, пока Хёнджин не говорит: «Осторожно, шипы». — Папа, — говорит она. — Да? — А почему у нас нет мамы? Я замираю. Я знал, что этот вопрос придёт. Знал, но не был готов. — У нас есть ты, — говорю я. — И папа Хёнджин. И это наша семья. Она смотрит на меня. Её глаза — мои глаза — серьёзны и спокойны. — А другие дети говорят, что у них есть мама и папа. А у меня два папы. — Да, — говорю я. — У тебя два папы. И это хорошо. — Хорошо? — Она хмурится, обдумывая. — Очень хорошо. Потому что ты самая любимая девочка на свете. И у тебя есть два человека, которые любят тебя больше всего. Вдвое больше, чем у других. Она улыбается. Та улыбка Хёнджина, которая появляется, когда она довольна. — Вдвое больше, — повторяет она. — Это много. — Это очень много. — А папа Хёнджин тоже так думает? — Спроси у него. Она спрыгивает с моих рук и бежит к дому, крича: «Папа Хёнджин! Папа Хёнджин!» Я смотрю, как она бежит — неуклюже, смешно, выкидывая ноги в стороны. Как её косички летят за спиной. Как она вбегает в дом и через секунду вылетает обратно, таща за руку Хёнджина, который пытается удержать кружку с кофе. — Папа, — кричит она. — Папа, ты меня любишь вдвое больше? Он ставит кружку на стол, опускается перед ней на корточки. Его лицо — серьёзное, сосредоточенное, но в глазах — смех. — Кто тебе сказал? — Папа Феликс. Он поднимает глаза на меня. Я стою у куста роз, смотрю на них, и у меня перехватывает дыхание. — Папа Феликс прав, — говорит Хёнджин. — Я люблю тебя вдвое больше. Втрое. Вдесятеро. Я даже не знаю, как сосчитать. — А я умею считать до десяти! — заявляет она. — Раз, два, три… — Это много, — говорит Хёнджин. — Больше, чем десять. Она замирает, поражённая. — Больше, чем десять? — Больше, чем сто. — Сто! — Она раскрывает глаза. — Это очень-очень много! — Очень-очень, — подтверждает Хёнджин. Она бросается ему на шею, обнимает так сильно, что он почти падает. Я вижу, как его руки обхватывают её, как он закрывает глаза, как его лицо расслабляется, становится тем самым, каким я его полюбил. Тем, кто появился в ту ночь, когда он развернул машину. Тем, кем он был до шестнадцати. Тем, кто научился ждать. Тем, кто научился любить. — А ты, папа Феликс? — кричит она, поворачиваясь ко мне. — Ты меня тоже любишь больше, чем сто? Я подхожу к ним. Опускаюсь на корточки рядом с Хёнджином. Наши плечи касаются. — Больше, — говорю я. — Гораздо больше. — А папа Хёнджин? — Тоже. Она смотрит на нас. На меня. На него. Её лицо сияет. — Тогда я самая счастливая девочка на свете! — заявляет она и снова бросается на нас, пытаясь обнять обоих сразу. Мы обнимаем её. Втроём. Стоим на коленях в саду, среди роз, которые мы посадили вместе, и я чувствую, как его рука находит мою, как наши пальцы переплетаются за спиной нашей дочери. — Смотри, — говорит Хёнджин, кивая на бабочку, которая всё ещё сидит на розе. — Бабочка. — Бабочка! — кричит Юна. — Я хочу её поймать! Она вырывается из наших объятий и бежит к кусту. Хёнджин ловит её за секунду до того, как она суёт руку в шипы. — Осторожно, — говорит он. — Шипы. Они колючие. — Как у ёжика? — спрашивает она. — Как у ёжика. Она смотрит на розы, потом на бабочку, которая улетает, взмахивая оранжевыми крыльями. — Бабочка улетела, — говорит она грустно. — Она вернётся, — говорит Хёнджин. — Завтра. Или послезавтра. — Обещаешь? — Обещаю. Она смотрит на него. Доверчиво. Серьёзно. Так, как смотрят только дети, которые знают, что их не обманут. — Тогда я буду ждать, — говорит она. Хёнджин берёт её на руки. Она обнимает его за шею, кладёт голову на плечо. Я вижу, как её глаза слипаются — день был долгим, полным впечатлений, бабочек, цветов и ответов на вопросы. — Она устала, — говорит Хёнджин. — Давай я отнесу её, — говорю я. — Нет, — говорит он. — Я сам. Я хочу подержать её. Пока она не заснёт. Мы идём в дом. Он несёт её, я иду рядом. Наши плечи касаются, руки почти соприкасаются. — Ты когда-нибудь мечтал об этом? — спрашиваю я. — Ну… до всего. — Нет, — говорит он. — Я даже мечтать об этом не умел. Она засыпает у него на руках, когда мы входим в дом. Её дыхание становится ровным, глубоким. Она что-то бормочет во сне — может быть, про бабочку, может быть, про конфеты. Хёнджин кладёт её в кроватку. Поправляет одеяло. Долго смотрит на неё. — Ты знаешь, — говорит он, не оборачиваясь. — Я думал, что никогда не смогу быть нежным. Думал, что это слабость. Думал, что если я покажу, что люблю, меня бросят. Он замолкает. Я жду. — А потом я встретил тебя. И ты научил меня. Не словами. Просто… был рядом. Ждал. Верил. Он поворачивается ко мне. В его глазах — слёзы. Те самые, которые он прятал всю жизнь. Теперь он не прячет. — А потом появилась она, — он смотрит на Юну. — И я понял, что любовь — это не слабость. Это единственная сила, которая у меня есть. Я подхожу к нему. Обнимаю. Чувствую, как он дрожит. — Ты хороший отец, — говорю я. — Лучший. — Я только учусь. — Мы оба учимся. Он утыкается носом мне в шею. Я чувствую его дыхание, тёплое, ровное. — Спасибо, — говорит он. — За что? — За то, что ждал. За то, что поверил. За то, что не ушёл. За то, что дал мне… это. Он кивает на Юну. Она спит, раскинув руки, её веснушки на щеках кажутся золотыми в свете ночника. — Мы дали это друг другу, — говорю я. — Вместе. Мы стоим у её кроватки, обнявшись, и я думаю о том, как много всего было. Боль. Страх. Ненависть к себе. Желание всё бросить. И любовь. Та самая, которая пришла не сразу. Которая росла медленно, как рис на медленном огне. Которая научила нас ждать. Которая научила нас быть нежными. — Хёнджин? — шепчу я. — Ммм? — Я рад, что ты развернул машину. Он усмехается. Тихо, чтобы не разбудить Юну. — А я рад, что ты не ушёл за угол. Я сжимаю его крепче. — Теперь мы никуда не уходим, — говорю я. — Никуда, — подтверждает он. Мы стоим в тишине. Слышно только дыхание Юны — ровное, спокойное. И море за окном. И наше сердце — одно на двоих. — Завтра я сварю рис, — говорит Хёнджин. — Я помогу. — Ты всегда помогаешь. — Потому что я люблю тебя. Он поднимает голову. Смотрит на меня. В его глазах — всё. Прошлое, которое не отпускает, но больше не болит. Настоящее, которое тихое и спокойное. Будущее, которое мы строим вместе. — Я тоже тебя люблю, — говорит он. — Даже когда ты пересаливаешь. — Я не пересаливаю. — Вчера пересолил. — Вчера была Юна, она отвлекла. — Юна всегда отвлекает, — он улыбается. — Но рис всё равно вкусный. Я целую его. Медленно. Нежно. Как мы целовались в ту первую ночь, когда я думал, что это просто сегодня. Как в ту ночь, когда он развернул машину. Как каждую ночь с тех пор. — Папы, — раздаётся сонный голос из кроватки. — Папы, тихо. Я сплю. Мы замираем. Смотрим на Юну. Она лежит с закрытыми глазами, но на её лице — улыбка. Та самая, которая появляется, когда она делает вид, что спит, но на самом деле слушает. — Она нас слышит, — шепчет Хёнджин. — Она всегда нас слышит, — шепчу я. — Папы, — снова говорит Юна, не открывая глаз. — Люблю вас. Мы смотрим на неё. На нашу дочь. На чудо, которое случилось с нами, когда мы перестали бояться. Когда научились ждать. Когда научились быть нежными. — Мы тоже тебя любим, — шепчём мы одновременно. Она улыбается во сне. Или не во сне. Неважно. Важно то, что мы здесь. Втроём. В доме, где пахнет рисом и розами. Где на столе стоят две одинаковые кружки и одна маленькая, с бабочками. Где каждый день — новый, и мы учимся его проживать. Вместе. Я беру Хёнджина за руку. Мы выходим из комнаты, оставляя дверь приоткрытой. На кухне я завариваю чай, он достаёт конфеты — те самые, с солёной карамелью. — Ты знаешь, — говорит он, кладя конфету мне на язык. — Я даже мечтать об этом не умел. А теперь… — А теперь? Он смотрит на меня. На мои веснушки, на мои глаза, на мои губы, которые помнят каждое его прикосновение. — А теперь я живу в своей мечте, — говорит он. — И мне не нужно ничего больше. Я кладу голову ему на плечо. Он обнимает меня. Мы сидим на кухне, пьём чай, едим конфеты, и за окном шумит море, а в соседней комнате спит наша дочь. И я думаю о том, что иногда нужно разбить всё, чтобы собрать заново. Иногда нужно потерять, чтобы найти. Иногда нужно научиться ждать. Иногда нужно научиться быть нежным. А иногда — просто повернуть ключ в замке, войти в дом, где тебя ждут, и сказать: — Я дома. — Я тоже, — отвечает Хёнджин. И это — всё. И это — больше, чем я когда-либо мог мечтать.
6 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник