радуйся, глазом моим смотри(видишь? я тоже могу любить)

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 3 966 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
13 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

.

Настройки
Примечания:
иногда для того, чтобы сказать правду, требуется слишком много времени. слишком много терпения, которого никогда не хватает. слишком много любви, которой, кажется, нет – так кажется, потому что стеклянное сталкивается с хрусталем, потому что корабль упирается в айсберг, потому что химера склоняет голову пред копьем; потому что они – не герои красивой книжки, не персонажи, вышедшие из под чужого пера. потому что они люди – в той или иной степени живые, испытывающие боль, если ударить, и наслаждение, если прикоснуться к щеке рукой. потому что даже сейчас они – не больше и не меньше, чем две песчинки на безграничном небосводе, и нет в этом мире ничего, что могло бы это исправить. за окнами многоэтажек гремит гроза, разверзается голой раной небосвод, и облака, тугим покрывалом накрывшие город, то и дело озаряются светом молний. авантюрин не любит дожди, ему от них плохо – не из-за холода и не потому что он боится, но потому что всегда вспоминает о маме, о сестре, о той жизни, которая у него когда-то была. о счастье, теперь кажущимся чем-то выдуманным, увиденным во сне, в лихорадке, в приступе. о солнце, которое когда-то плясало у него в волосах и пробиралось в зрачки – и которое теперь осталось где-то там, далеко, докуда не дотянуться, сколько ни старайся. он вспоминает, и бутхилл, наверное, вспоминает тоже – они никогда об этом не говорили, но в его глазах есть точно такая же обоженная временем горечь, что и у него самого. в них есть тоска, которую не спутаешь ни с чем другим, если знаешь ее по имени, и она разливается за пределы его глаз ручьями, не находящими себе места даже здесь и даже сейчас – когда они вдвоем, когда больше ничего не сковывает, когда уже слишком поздно терять. бутхилл смотрит куда-то вперед – в окно, пробивающееся сквозь сумрак, в котором застревает эта комната, пустая и одновременно полная, и молчит. в его молчании – сожаления, вина, страх; в его молчании все то же самое, что мучает авантюрина, висит удавкой на его шее. в его молчании – их общая, несбыточная мечта: о светлом небе над головами, об отсутствии необходимости постоянно держать рядом с постелью пистолет, о чем-то идеальном, выбеленном, выстиранном до пятен и дыр, так, чтобы не было и шанса придраться. бутхилл многое потерял – и многое обрел. авантюрин думает, что только теряет. сейчас они стоят рядом; расстояние, разделяющее их, можно было бы измерить секундами, за которыми разгорается и заново затухает небо. авантюрин касается его ладоней своими, укладывает голову на его плечо, как птица, полюбившая свою невозможность освободиться. бутхилл же такой красивый – он заслуживает того, кто мог бы сделать его счастливым, того, кто мог бы подарить ему нечто большее, нечто, что успокоило бы сердце и вернуло на место душу. он заслуживает успокоения, освобождения, возврата к чему-то светлому, чему-то, что было тогда – и чего нет сейчас. авантюрин не знает о том, что мучает его сердце, но чувствует, как его собственное, слепое и глупое, резонирует с ним. отдается той же, привычной в груди агонией, и это ощущается куда более реально, чем все их прикосновения, все разговоры, все то, что пришлось пережить до и придется после. они не много говорили – в основном просто находились рядом, сцеплялись руками, пальцами и языками рисовали друг на друге следы. оставляли метки, условные знаки, как путники, разбрасывающие по лесу крошки – чтобы можно было вернуться назад, обернуть непослушное время вспять. они целовались, когда становилось слишком горько, и шептались, разбивая тишину. это не было идиллией, совсем нет, но было чем-то особенным: чем-то, что никто из них до этого не чувствовал, не проживал. ощущение было, как на экзамене. или на эшафоте, только не было зрителей – и поэтому они могли позволить себе чуть больше. авантюрин потянулся руками к груди, остановился где-то поблизости с сердцем. он никогда не умел утешать – он знал только, что сделать, чтобы забыть о боли хотя бы на час. он знал, где нужно прикоснуться, чтобы стало легче, и знал, как себя вести, чтобы отвлечь, но все это сейчас было лишним: казалось, бутхиллу нужно было совсем другое. не он, обнаженный и покладистый, но он, живой и настоящий. тот, которого он видел так редко – но которого любил. это было видно по глазам, по жестам; бутхилл не был силен в объяснениях, он все показывал на делах, и авантюрин знал, что их связывает не просто длинная дорога из неудач, из боли и скорби, которую они делили, делая из нее вино. они разделяли и быт, те мелочи, привычные самым обычным людям, и работу, и сердце. в основном, его – и прямо сейчас чувствовали, как заполошно оно бьется, как норовит выскочить из груди и упасть на пол грязным, окровавленным ошметком, который было привычно называть по-другому. любовь. — молчишь. авантюрин констатирует факт, забирается ладонью под пуговицу рубашки, прижимается головой к плечу. он – синица, зимующая в сугробах, заяц, отбивший себе все лапы. он никогда бы не признался в том, насколько сильно на самом деле этого хочет, будь с ним кто-нибудь другой. но это он – мужчина, ставший для него кем-то большим, чем просто именем в номерной книжке. ему нельзя позвонить, когда станет скучно или одиноко – бутхилл всегда рядом, под кожей, рядом с ребрами и аортой. он разрастается внутри организма веткой дерева, пронзает все органы изнутри, заставляет их кровоточить. он любит также странно, также неправильно, но они оба такие – и их обоих это устраивает. вот бы не было этой недосказанности, вот бы говорить было проще; мужчина поворачивает к авантюрину голову, опускает ладонь на талию. его рука теплая, практически горячая, заставляет вздрогнуть – и начать медленно, неумолимо таять. — не знаю, что говорить. понимаешь? авантюрин улыбается, мягко и немного печально. он слышит это не впервые, и его это не удивляет – только отдается где-то внутри колючим, ядовитым чувством. иглой, протыкающей палец. ему тоже не хочется говорить, но надо – иначе все разрушится, иначе он уйдет, иначе он снова останется один. авантюрин врет не потому что не любит – наоборот. ложь – защита, и для него, и для бутхилла, и все же она разрушительна, как чума. его нельзя винить за то, как сильно он хочет остаться рядом, нельзя бить пощечину за желание уберечь. его шрамы лежат на теле россыпью острых кнопок, мин, гранат; его имя выковано на шее. туда ложится вторая рука. авантюрин вздрагивает. — понимаю. но я хочу с тобой говорить. скажи что-нибудь. мне очень нужно. признание, легшее на пространство между ними седым дымовым облаком. бутхилл вздыхает, утыкается носом его в волосы; он медленно разворачивает авантюрина спиной к широкому деревянному столу, до тех пор, пока он не упирается в него спиной, до тех пор, пока не оказывается в ловушке, из которой ему совсем не хочется убегать. это – что-то невероятное, что-то до ужасного неправильное, и все же они оба чувствуют только необходимость, только желание достигнуть точки невозврата, только потребность, совсем как у солнца, проникнуть друг другу под кожу, окончательно и бесповоротно. и это – правильно. так и должно быть. в их восприятии мира не бывает иначе: только кожей к коже, носом к носу, так, чтобы спутались волосы и в горле застрял сиплый стон. авантюрин теперь совсем близко, такой красивый, такой нежный, ласковый, как кошка, никогда не испытывавшая ласки. может, оно и так – поэтому бутхиллу хочется не кусаться, а выводить на чужой коже узор из поцелуев, который будет понятен только им двоим. который останется там напоминанием, символом связи, граничащей с библейскими заповедями и запретами. какая разница, что нравится чужому богу, если они здесь – друг рядом с другом, бесконечные и, кажется, влюбленные? какая разница, если так, прижимаясь губами к выемке между ключиц, бутхилл улыбается, касается носом светлой кожи, и чувствует себя лучше, чем если бы сидел на скамье с молитвенником в руках? авантюрин – вот, кому надо молиться. вот, кого надо почитать. в это он верит. и этого оказывается достаточно. — ты очень красивый. не убежишь от меня на утро, принцесса? пообещай. и дальше – пуговицы поддаются упорству пальцев, рассыпаются под дорожкой из поцелуев, достигающих самого низа чужой груди. слышно, как заполошно дышит авантюрин, чувствуется, как сильно сжимаются его пальцы где-то на уровне ремня джинсов, как дрожат губы, словно сейчас он скажет что-то очень важное, очень необходимое – но он молчит, только разрывает пространство вокруг них коротким, влажным стоном, когда бутхилл прижимается коленом между его ног. когда он усмехается в разогретую белизну кожи, скрывающей внутри себя живое, бесконечно любимое. если сказать ему, как это важно, если признаться во снах, в планах и мыслях – поверит ли, или сбежит, напуганный искренностью? бутхилл до сих пор не знает, как себя с ним вести, где трогать можно, а где – нельзя; до сих пор не может понять, что в этом такого страшного – открыться, если чувствуешь то же самое. он никогда не спрашивал у авантюрина напрямую, но где-то на уровне подсознания был уверен – еще не время. однажды он сам расскажет, откуда у него столько шрамов, откуда у него на шее этот ожог, почему он так сильно боится доверять, почему подвергает все сомнению. почему он, в конце концов, такой упрямый – ведь сейчас им ничего не мешает. один бог свидетель – если сейчас авантюрин скажет какую-то глупость, все закончится. но он всегда умел удивлять – и всегда держал свое слово. это было одним из бесконечных тысяч его качеств, за которые бутхиллу хотелось возвести ему личный алтарь. — обещаю. ты знаешь, как обстоят дела. я принадлежу тебе. ведь так? вопрос, не требующий ответа. последняя пуговица отлетает куда-то на пол, отскакивает от холодного кафеля с характерным звуком. авантюрин действует аккуратнее, пускай он настолько же нетерпелив, что и бутхилл – просто он любит растягивать удовольствие, любит, когда красиво, бархатно. и потому что любит бутхилла, а к тем, кого он любит, он всегда относится с осторожностью. даже с чрезмерной, возможно, но разве это важно? вместе с рубашкой щелкает и ремень. бутхилл бросает взгляд на лицо, покрытое непривычным, легкого оттенка персика румянцем, и подтягивает авантюрина к себе под бедра, поднимает на руки, чувствуя, как шею кусают, а после – зализывают, как будто извиняясь. до спальни идти не хочется – поэтому он садится на небольшой диван, поэтому авантюрин теперь сидит у него на бедрах и небрежно, заполошно пытается расстегнуть ширинку. бутхилл смеется, хрипло и тихо, оттягивает его за волосы, обращая на себя взгляд. поплывший, со зрачком, практически полностью затопившим цветастую радужку. это так красиво – настолько, что хочется достать фотоаппарат, но он уверен, что не оценят. на авантюрина нужно смотреть только так – когда лицо совсем рядом, когда он дышит, когда живой и когда настоящий, как будто конфету, наконец, развернули из фантика, и осталась только глазурь. его хочется целовать, хочется запоминать каждое движение бровей, зрачков и рук. его хочется видеть постоянно – засыпая и просыпаясь, читать его, как молитву. бутхилл обхватывает ладонями ягодицы; бутхилл наблюдает, как на чужом лице растворяется любой намек на терпение, чувствует, как авантюрин садится удобнее, как обхватывает руками его шею. это так невероятно, это так правильно – чувствовать его вот так, кожа к коже, душа к душе. удивительно, как быстро меняется реальность, стоит только этого захотеть; удивительно, как сильно, как отчаянно в этом нуждаются они оба. как легко получается проникнуть внутрь одним пальцем, предварительно щедро покрытым смазкой. может быть, авантюрину было бы все равно, но это неправильно – доставлять ему боль. это неправильно – заставлять его терпеть то, чего изначально не должно было быть. правильно – только то, что происходит сейчас: мягкие стоны, тонущие в резких, контрастных поцелуях; движения пальцев, то ускоряющихся, то, наоборот, замедляющихся; синяки, расцветающие на его шее тюльпанами, нарциссами, лилиями. авантюрин очень красивый, когда нуждается – в этом приходится заново убеждаться каждый раз, и каждый раз все по-новому, как будто он раскрывается все сильнее, доверяет все чаще, позволяет все больше. как будто он действительно прикладывает усилие, усмиряя внутри себя напуганного, голодного зверя. как будто изо всех сил хочет доказать, что любит – но ведь это не требует доказательств, только веры, только чувства. вместе с третьим пальцем авантюрин подрывается вниз, рывком опускается, так, чтобы быстрее, чтобы еще глубже – бутхилл гладит его по щеке, мягко целует пшеничные волосы. они у авантюрина жесткие, пушистые, практически не поддающиеся укладке. иногда они напоминают бутхиллу о поле золотых колосьев на его родной ферме. иногда это становится слишком – то, насколько родным он становится, то, насколько это правильно. — ты же знаешь, что я никуда не исчезну? не торопись. бутхилл хрипит это ему куда-то в щеку, куда-то, где расцветает июньским солнцем ожог – то ли от поцелуя, то ли от страха, иррационального, такого же, как он сам, полностью, весь. авантюрин знает, но продолжает вести себя так, словно все это – в последний раз, словно он – его наваждение, его лихорадочный, температурный сон. словно бутхилла и нет вовсе, словно он где-то очень далеко, и все это только кажется. все – прикосновения, становящиеся формой поклонения, слова, проникающие в уши колыбельной, взгляд, бритвенный, тот, что непременно мог бы ранить, если бы захотел, но бутхилл из раза в раз от этого отказывается. не бьет, только гладит, даже если под ладонями дрожит кожа, даже если ему предлагают, не видя другого выхода или думая, что его не заслуживают; не режет, но оставляет следы от зубов, от рук, от той формы любви, которую он знает – упрямая, речистая, похожая на тугой ремень или собор, разрушенный течением времени. бутхилл его любит – это ясно, как день, и поэтому даже теперь, когда авантюрин перед ним шире, чем океан, и глубже, чем ущелье в густом лесу, он не оставляет попыток этого доказать. сделать так, чтобы ничего не болело: пальцами, достигающими где-то внутри самого конца, губами, чертящими на плечах две параллельные линии, своим терпением и своей настойчивостью. это и называется любовью – не оставлять, но оставаться, быть рядом лучом солнца на покрывале, топить в своих руках до тех пор, пока не услышишь «да». пока не окажется слишком поздно отрицать. авантюрин его практически не слышит, поглощенный то ли своим удовольствием, то ли своим страхом – ему всегда было проще, когда он держал поводок, ему всегда было спокойнее знать, что будет дальше, и на это влиять, но теперь он этого права лишается добровольно. отдает свои узы ему, изо всех сил надеясь на то, что сделал это не зря; бутхилл его ни разу не подводил, даже когда, давно, в месте, где не было слышно даже пения птиц, смотрел на него, как на болезнь. как на статую, которую невозможно разобрать и нельзя починить. как на ангела, которому отрезали крылья – на венеру, лишенную своей красоты. — я не могу, ты знаешь. ладонь, прохладная и покрытая мелкими, тонкими шрамами, лезет куда-то вниз. авантюрин обхватывает пальцами член, выбивает из чужой груди хрип, резкое, инстинктивное движение бедер вверх; его улыбка тонет в шелковых волосах, в серебре и в том сочувствии, в резонансе, который тяжело назвать просто пониманием. он вообще не знает, чем обозначить, как сказать, признаться, что сделать; ладонь течет по коже аккуратно, и все же стремительно. они оба знают, чем все это закончится, или делают вид, что знают, но сейчас это не имеет никакого значения – сейчас бутхилл оставляет его отвратительно пустым, подхватывает под ягодицы, теряется подбородком внутри ключиц. авантюрин очень красивый, когда ведет его за собой, когда делает так, как хочется; и сейчас он одним резким, быстрым движением садится на всю длину сразу – и практически воет, царапая свободной ладонью так вовремя подставленное плечо. поясницу простреливает болью, от которой хочется получить как можно больше, которую так хочется запомнить, но бутхилл гладит его спину, очерчивая изгибом ногтей каждый маленький шрам и каждый глубокий, бутхилл держит его крепко, позволяет раствориться внутри этого объятия, стать рядом с ним хлопком, молочной речкой – и это так неправильно нежно, это так искренне, это просто слишком. для него. для авантюрина, привыкшего совсем к другому. они оба сейчас без кожи – и пускай это страшно, пускай это кажется чем-то даже более отвратительным, чем истина, скрывающаяся в острых зрачках, все же это – правильно. это правильно, потому что с ним не хочется притворяться, не хочется говорить по сценарию – авантюрин просто наматывает на кулак его волосы, прогибаясь в спине, и молчит, только дышит тяжело и очень быстро, когда бутхилл начинает двигаться, и чувствует, как внутри все переворачивается, как живот стягивает в один единственный звук, в треск старого, поломанного магнитофона. и чувствует – все то, чего никогда не чувствовал раньше. из носа коротким, быстрым ручейком падает кровь, растворяется в белизне его кожи, окрашивает ее, делая чем-то совсем другим. бутхилл хмурится, прижимается к основанию чужих губ своими, слизывает это уродство, этот отпечаток, лишний, бессмысленный. так бывает – нечасто, но бывает; авантюрин прикрывает глаза, виновато целует, как будто пристыженный, мокрый щенок. раньше все было иначе. он не позволял себе быть таким уязвимым. он не позволял себе проявлять эмоцию – а теперь плавится, раскрытый в его руках, откидывает голову назад, стонет от каждого неаккуратного движения. напоминает скорее музейный экспонат, чем живого человека. и все же сейчас авантюрин – самый настоящий. все же сейчас он смотрит иначе, двигается иначе, мыслит иначе. в отражении его зрачка бутхилл цепляется за свое лицо, за свой острый подбородок и ласковый взгляд; надо же, как бывает, надо же, как это, оказывается, приятно – знать, что человек рядом с тобой не случайно. знать, что он делает это не вопреки, а ради – может, разбиваясь при этом на тысячи осколков, может, оборачиваясь смолью и копотью, но делает. в конце концов, авантюрин умеет любить, и сейчас в его глазах отблеском молнии сияет что-то еще, что-то, что они редко обозначают – но оба знают. это не бельмо, не слепота, пускай таковой и кажется, наоборот – сейчас он видит яснее, понимает больше, сейчас он здесь, с ним, и больше авантюрину, наверное, совсем ничего не надо. бутхилл оставляет его в рубашке с оторванными пуговицами, потому что ему невыносимо, до тяжести в животе идет изумрудный цвет. тени на шелковой ткани, спущенной с плеч, сливаются с кожей, полупрозрачной, такой тонкой, что можно разглядеть, как где-то внутри пульсируют вены, и вместе с тем ее покрывают поцелуи – неровные, зубастые, одновременно самые грязные и чистые. как пощечина, как долгожданная гибель. авантюрин выгибает шею, и там, прямо под адамовым яблоком, бьется его обнаженное сердце. сейчас его можно было бы спокойно вырвать из груди, но бутхилл только позволяет себе его слушать. слушать, как гостиная, такая безмолвная, такая темная, наполняется звуками его голоса. авантюрин красивый во всем, всегда; даже его стоны, даже его свистящие выдохи невыносимо похожи на скрипку, предназначенную только для одного человека. это приятно – знать, что не ошибаешься. чувствовать его везде: под сердцем, внутри и снаружи, цепляться ладонями за бока, направляя в нужную сторону. авантюрин его слушается, обхватывает руками за шею, чтобы не упасть, и принимает все до конца – не потому что должен, но потому что хочет. потому что это необходимость, потребность. потому что это его желание – мужчина, рядом с которым он не чувствует себя сломанным и больным. но мужчина, рядом с которым он чувствует себя любимым. авантюрин кладет руку бутхилла себе на шею, и вместе с тем рушится последний его барьер, отделяющий убийцу от маленького ребенка, раба от свободного человека, авантюрина от какаваши. он кладет его руку себе на шею – сжимает пальцы своими собственными, рвано, болезненно выдыхая остатки воздуха. задыхаться вот так – приятно. не видеть в чужих глазах отвращения – тоже. это не больше и не меньше, чем знак принадлежности. голова, склоненная перед идолом. признание, что порознь он больше не сможет – признание, что любит. прямо как в тех рассказах: безумно и потеряв голову. это стоит куда больше слов, весит куда больше кошелька, и поэтому авантюрин ждет – может, грозы, может, капели. ждет хотя бы одного слова, одного взгляда, но не находит в чужих движениях ни одной капли от ненависти, от сдерживаемого смешка. бутхилл не душит его – целует, до тех пор, пока из головы не исчезают все мысли, целует, до тех пор, пока его толчки не становятся такими же заполошными, как дыхание, и до тех пор, пока авантюрин ему не сдается. до тех пор, пока ритм не начинает напоминать грохочущее за окном облако, пока не становится невыносимо, пока он не начинает сжиматься с каждым толчком все сильнее – и пока его не приходится приподнять, потерявшегося в этой ласке, пригревшегося на теплом камне в жару. авантюрин смотрит куда-то сквозь, когда бутхилл очерчивает пальцами его лицо, убирает налипшие на лоб волосы, заправляет их за пунцовое ухо. он весь такой – горячий, персиковый, как закат у песчаного моря. бельмо на его глазу называется человечностью – тем хрупким осколком жизни, от которой авантюрин, в свое время, отчаянно пытался отречься. ему не нужно было ни сочувствие, ни скорбь, ни любовь, ни что бы то ни было еще – ибо он, воспитанный скальпелем, перестал воспринимать себя как нечто целое. живое, способное на дыхание и деление клеток. в своих собственных глазах он был не более, чем предметом, вещью, которую можно было использовать так, как заблагорассудится его хозяину – и какое-то время он жил этой мыслью, позволяя втаптывать себя в грязь, унижать и использовать тело, разорять душу, от которой ничего не осталось. люди отрывали от него куски кожи и мышц как собаки, загнавшие в угол беспомощного кота, но большего и не было нужно – казалось, большего он и не заслуживал, когда решил, что только так сможет избавиться от своего отчаяния, от своей воли, от своей веры. авантюрин привык быть тем, кого удобно использовать, тем, на чей кошелек всегда можно положиться, тем, кого хватали за шею и впечатывали лицом в матрас, пока он захлебывался болью в своей груди. авантюрин привык – а потом что-то изменилось. потом он нашел себя в его руках, его чертах, его жизни, и стал кем-то совсем другим – или просто наконец вернул себе ту часть, что когда-то потерял. авантюрин всегда был человеком, просто он об этом забыл – а теперь в этом не было смысла, не было причин прятаться в чужой коже, когда его собственную, израненную и грубую, целовали так, словно она была сахарной ватой, сливками, мякотью сливы. когда он был бережным и когда берегли его. когда он слышал чужой голос в своих ушах. когда ему рассказывали о солнце, о патронах, которые больше были не нужны, и о скором наступлении лета. идиллия, называемая простым, человеческим отношением. ласка, которой удостаивается не каждый – но удостоился он. бутхилл держал его, его пальцы оставляли следы на бедрах, его язык очерчивал челюсть – и не было в его глазах ничего более невероятного, ничего более нежного. ему во многом нужно было признаться, но авантюрин оставил это на потом, отложил на полку, где хранил старые фотографии. бутхилл был где-то там, рядом – с такой же болью, которая становилась тише, если поделить ее на двоих. бутхилл был рядом – и вместе с тем она оборачивалась удовольствием, тягучим и острым, обжигающе горячим, как будто из груди наружу прорывалось сердце. — тише, — шершавая ладонь касается лба. они оба на пределе, оба напряжены, и все же бутхилл чувствует ответственность за это доверие, а значит ведет, не позволяя упасть. ему слишком многое пришлось потерять, чтобы научиться ценить и такие крохи; авантюрин утопает в нем целиком, на его коленях кажется греческой статуей, иконой со слезами из смоли. он давится своим голосом, прячет глаза в плече, инстинктивно цепляясь крепче, прижимаясь ближе. когда он кончает, становится невыносимо хорошо и до боли узко – и бутхилл догоняет его в несколько коротких толчков, перемещая свои руки на спину. они молчат несколько минут – слышно только, как отчаянно авантюрин пытается восстановить дыхание, как щелкают часы на стене, как где-то на улице кричат дети; для них вселенная – в коже, во влажных висках, в царапинах от ногтей. для них вселенная – здесь, и совершенно нет разницы, что происходит там, снаружи, вне объятия и коротких фраз. авантюрин поднимает голову, чтобы посмотреть прямо в глаза – в нем нет напряжения, только молчаливое, сырое довольство. он ластится кошкой, обводит пальцами синяки на чужой шее, смеется себе в ладонь под внимательным взглядом алых радужек. рука бутхилла продолжает неосознанно, по инерции рисовать круги на его спине. — доволен? бутхилл хрипит, не стараясь прокашляться, криво улыбается ему в ответ – становится спокойнее, тише, как будто после долгого периода бурь наконец наступает штиль. авантюрин мычит какую-то ерунду ему в шею, прижимается обратно, укладывает голову на плечо. и не хочется никуда уходить, не хочется говорить – молчанием они скажут больше, поцелуем уберут любой шрам. и плевать на разбросанную одежду, на открытое окно, из которого к коже пробирается ветер. плевать на время, на день недели – главное, что они вместе. и этого достаточно – этого всегда будет достаточно. авантюрин жадный до сокровищ, а бутхилл – до того человеческого, что они в себе прячут, но друг в друге они, все же, находят нечто большее, чем золото, нечто ценнее обещания. это называется любовью – когда болит у обоих, когда все делится пополам. так и теперь: они разделяют это спокойствие, расплываются по комнате темными силуэтами. авантюрин что-то говорит, и слушать его оказывается куда важнее всего остального. наверное, даже если сейчас объявят тревогу, они останутся здесь. если разверзнутся небеса, если земля пойдет трещинами, они останутся здесь, потому что нет ничего лучше этого чувства единения – и нет ничего лучше солнца, садящегося за горизонт. они думают об этом оба, пока считают секунды, проходящие вместе с тем, как стучит одно на двоих сердце, как шторы колышутся под потоком шумящей влаги. бутхилл накрывает их пледом, наблюдая, как за окном медленно светлеет.
Примечания:
13 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (3)