«Его картины… это предательство человечества».
«Слышал, он живёт на кладбище. Это… это такой ужас!»
«Ха-ха! О боги. Какие картины, такой художник».
Пикман не для этого мира. Эвери понял это сразу, как только встретился с ним в академии искусств на первом курсе. Тогда все внимательно слушали лектора, разглядывая старую картину, занимавшую целую стену, и лишь Пикман сидел в стороне и одержимо что-то рисовал в записной книжке. Эта встреча стала и благом, и страхом для Эвери. Порой он не понимал Пикмана. Порой — боялся, остерегался его кровавых идей и с подозрением смотрел на изрисованные холсты, от которых — он готов поклясться — тянется глухой треск и чавканье, будто что-то пожирает картину изнутри. Что-то скребётся в голове Эвери. Что-то переваривается в пустом желудке. Порой Эвери думал, что Пикман сошёл с ума. Со временем это пагубное чувство затихло, а Эвери понял одну-единственную вещь. Пикмана не стоит так панически бояться. Он никогда не навредит никому рядом с собой. Кроме себя. Пикман совершенно безобиден, как может быть безобиден человек, добровольно пожертвовавший себя искусству и бурлящему везде и всюду реальному безумию, дабы передать липкий ужас миру и раскрыть всем глаза. Возможно, именно этого Эвери и боялся: не самого Пикмана, а того, какой мир на самом деле. И того, куда эта кривая дорога познания неопознанного может в конце концов привести Пикмана. В могилу. В прямом смысле. Тело Пикмана, изломанное растворением, живое, что совершенно странно и удивительно. Растворение поглощает, пожирает, переваривает и выплёвывает безымянные останки, стирая личность из мира. Уже не осталось никого, кто помнил бы «безумного художника», кроме самого Эвери. А Пикман… Пикман выжил. Он живой, его кровавый взгляд блуждает по склонившемуся над ямой встревоженному Эвери, только тело изменилось. Когти и кривые птичьи конечности вместо ног. Эвери запомнил Пикмана совсем не таким. Хотя хорошо, что вообще запомнил. — Господи, Пикман… — Слова застывают в горле комом. Эвери застывает следом. Кончики пальцев слегка подрагивают, а лицо каменеет. Его друг в могиле. В настоящей могиле. В свежей яме, которая словно специально была выкопана недавно. Эвери знает, кто такой Пикман и ожидал от него многого, всякого и разного, но никак не того, что… что… Тот полезет в могилу! А Пикман улыбается. Улыбается расслабленно, сонливо, будто только-только очнулся, просмотрев некий счастливый сон, в котором исполнились все его заветные мечты. — Эвери… Увидеть тебя… это лучшее моё пробуждение за последнее время, — и голос у Пикмана приглушённый, блаженный. Эвери хмурится. Оживает. Падает на колени, не беспокоясь о грязи на брюках, и протягивает Пикману руку. Без страха хватается за угловатый локоть, позволяя когтям обвить в ответ, и тянет на себя, помогая встать. С Пикмана сыплется земля. Раздаётся тяжёлый сиплый вздох, кашель. — Что ты… зачем это вообще было делать?.. — возмущается Эвери, вытаскивая Пикмана из могилы. — Новый способ найти вдохновение? — Ох, Эвери… — Ты так исхудал, — с замиранием бормочет Эвери, ощупывая узкие плечи Пикмана судорожными движениями. — Стоило мне уйти и не видеться с тобой всего неделю, а ты уже в могилу лезешь. Что произошло? И что с твоим… с твоим телом? — Не я первый, не я последний, кто обретает животные черты, — Пикман улыбается, перехватывает похолодевшие ладони Эвери и сжимает их, заглядывая в лицо. — Эвери… помнишь, я рассказывал тебе про Некрополь? Мёртвые, мёртвые, бесчисленные мёртвые, чумной пир и звериная страсть. Он существует. Иначе я бы не выжил. Вечный король мертвецов спас меня. Пикман не сумасшедший. На его плечах — серьёзная миссия, заключающаяся в соприкосновении с истиной этого мира. Не каждый вынесет её, не каждому удастся пережить. Пикман в самом деле отличается от них всех, и мало кто может понять, что он видит самую настоящую правду. Бурлящую гниением, кипящую в крови правду, оставляющую на Пикмане смертельную бледность, делающую его взгляд почти пустым, а конечности — птичьими. Проедающую его правду до такой степени, что он слабеет… и это уже не домыслы Эвери. Пикман, закатив глаза в улыбке, рушится на него. Падает мешком, туго набитым костями, обмякает, и Эвери вовремя обнимает его, удерживая, чтобы не завалиться на спину. — Пикман? Пикман! Не было ни дня, когда Эвери бы осудил Пикмана за творчество. Не было ни одного собрания, на котором Эвери бы поддержал критику гниющих правдой картин. Едва заслышав, что кто-то топчется на своеобразном искусстве Пикмана, Эвери либо вежливо просит перестать это делать, либо молча уходит. С ним, лучшим выпускником академии, не спорят. Лишь удивляются, почему он, достигший таких высот, защищает Пикмана и не видит «ужаса», который этот самый друг «разводит», тратя ценные полотна. Когда-то Эвери с ними спорил и пытался убедить, что искусство должно быть таким. Пикман видит то, что никогда не увидят другие, и его за это надо беречь. Однако каждый раз эти споры оканчивались ничем. Закостенелые консервативные установки сметали любые аргументы Эвери, а как только Пикман слышал их — ранили и его. Пикман продолжает идти, горит своим делом, творит, творит, по-настоящему творит, но он слишком чуткий для этого мира. Слишком… чистый, как бы это ни звучало по сравнению с его картинами. И Эвери бережёт эти мгновения, когда Пикман позволяет себе надломиться и показать, что и ему бывает больно от того, что он слышит. Эвери чувствует себя виноватым, что оставил Пикмана. Особняк выглядит ещё более заброшенным и одиноким, чем в прошлый раз. Наверняка слуги не заходили сюда неделю. Эвери сметает с дивана бумажные обрывки, заметки, наброски, усаживает Пикмана и, быстро взбив пыльную подушку, морщась от желания чихнуть, укладывает на неё тяжёлую белую голову. Пикман молчит, не издаёт ни звука, дышит бесшумно и медленно. Эвери бегло оглядывается. Да уж… Вечер глубокий, сгущающийся мягким мраком-одеялом, накрывая Пикмана темнотой. Все свечи уже расплавились, а лампы наверняка не работают… Эвери удручённо вздыхает и трёт шею сзади. Надо что-то делать, надо что-то делать… И уж точно больше не спускать с Пикмана глаз. Он может пугать и вызывать подозрения, но Пикман всё ещё его друг. Тот, кто искренне радуется каждому появлению Эвери, на лице которого расцветает искренняя улыбка, скулы покрывает мягкий румянец, а глаза загораются вдохновением. Как Эвери вообще могло прийти в голову оставить его? Что за бред? Никогда в жизни. Да будь… да будь Пикман трижды назван сумасшедшим, Эвери не оставит его! Просто нужно что-то делать. Нужно решать. На низенький столик у старого дивана со стуком ставится хрупкая фарфоровая чашечка на блюдце. Эвери знает поместье Пикмана как родной дом. Как ему повезло, что на кухне ещё остались и чай, и сахар. Пускай хотя бы это приведёт измученного Пикмана в чувства, а затем решится и другое. — Эвери… — Выпей чай, пожалуйста, — просит Эвери, опускаясь на край дивана рядом. Рядом с чашкой он ставит тонкую свечу в подсвечнике, освещающей их двоих маленьким, но усердным огоньком, изредка подрагивающим. — Ты очень слаб и бледен, как настоящий мертвец. Нельзя доводить себя до такого состояния. Это плохо кончится. — Ах-х… мертвец… — выдыхает на грани с усмешкой Пикман, измученно прикрывая глаза. Эвери взволнованно выдыхает и сжимает его плечо, плавно поднимая. — Почему смерть олицетворяет всегда конец… что-то ужасное. Это лишь начало. Нет в нашем мире ни реальности, ни лжи; ни истины, ни морали. — Я понимаю, Пикман, понимаю, — твердит Эвери, позволяя облокотиться на себя потяжелевшим телом, и берёт блюдце. — Но если ты окажешься на том свете, ты не сможешь творить. — Я увижу больше, чем сейчас, — воодушевлённо заявляет Пикман с прежней улыбкой, принимая чай дрожащими ладонями. Эвери заботливо поддерживает чашку под донышко, чтобы тот ничего не разлил. — Конечно, а кто же это увидит кроме тебя? Кто увидит всю суть этого мира, величественный Некрополь, пир во время чумы, вечного Короля и ярмарку тщеславия, на которой люди покупают любовь, честь и признание? — Вечеринка, идущая всегда! Король, смотрящий на своих подданных с пренебрежением… Звери, пирующие на столе, пожирающие друг друга и кричащие! Пикмана охватывает возбуждённая радость. Глаза его снова искрят. Эвери вздыхает, прикрыв глаза. Он ощущает этот порыв фантазии, это вдохновение, это неудержимое и нескончаемое желание творить каждую секунду своей жизни. Но Пикману стоит подумать о себе. Поэтому Эвери мягко настаивает, пододвигая край чашки ближе к бледным губам Пикмана: — Да, те самые звери, ликующие в жадности и голоде мира, вывернутого наизнанку… Пей чай, Пикман. Иначе никто не увидит твоих замыслов и тебя все забудут. — Пожалуй, ты прав… Ведь если меня не станет, как мне удастся принести хотя бы тень этого чу́дного мира, который лишь зеркало нашего? Без прикрас и глупых улыбок. Пикман наконец-то слушается и отпивает подстывший чай. Жар в его взгляде слегка унимается, возвращая ясность, лихорадочное покраснение сходит с щёк. Эвери доволен. Он сумел спасти Пикмана и вытащить его буквально с того света. Когти, эти птичьи лапы, конечно, удивляют, но сначала стоит позаботиться о состоянии Пикмана. Где-то кто-то говорил что-то о Мисаге, который плотно работает с растворением и всем, что его касается. Хочет того Пикман или нет, но Эвери его туда приведёт. Потерять друга он не желает и боится этого в самых страшных кошмарах. — Могила, проклятье… Пикман, как вообще можно было до такого додуматься? — беззлобно сетует Эвери и нервно улыбается, скрестив ладони на груди и облокотившись спиной назад. — Я… я… ладно, пожалуй, до твоей гениальности мне очень и очень далеко. — Я был готов умереть, — как ни в чём не бывало отвечает Пикман, допивая чай. — И готовился уже давно. — Пикман… — С того самого дня, когда ты покинул меня. Вернее, перестал заглядывать так часто, как прежде. Я понял, что дальше всё зависит от меня. Он глухо усмехается. Без пренебрежения, обиды или злобы. Просто со смирением, которое почему-то отдаётся жалобным нытьём где-то у Эвери в груди. Ох. Чёрт. Если Пикмана не станет, Эвери, конечно, как-нибудь переживёт. Будет жить дальше, будущее у Эвери есть, оно отличное. Да только… Что это будет за жизнь, если он будет вспоминать Пикмана и то, что несли его картины? Как Эвери будет чувствовать себя, проходясь по галерее, оглядывая картины именитых художников, но не цепляясь за них взглядом так, как за тот ужас, который оживляет на своих полотнах Пикман? Этот мир не должен потерять его. — Я… — У меня есть одна просьба. Эвери сбивается с мыслей. Пикман осторожно ставит пустую чашку на столик и оборачивается к нему. Эвери гулко сглатывает. — Конечно, Пикман. Что угодно. — Я бы… я бы хотел выпить твоей крови. Моё тело, оно… Эвери нелепо застывает. Пикман нервно смеётся. Что-то бормочет себе под нос, неловко обнимая себя за озябшие локти, и плечи у него, уязвлённо сведённые, дрожат. Эвери отвернулся от него всего на неделю, а Пикман уже… нет, ему точно нужна помощь Мисага. Обычно люди не пьют кровь. Обычно Пикман использует кровь только для рисования, но никак не для еды. Наверное. Возможно. Эвери уже ни в чём не уверен! — …я это узнал ещё до того, как опустился в землю, видишь ли, за неделю случилось многое и… — Вот так? Пикман, вздрогнув, резко оборачивается. Глаза его светлеют насыщенно-винным, когда он видит, как Эвери, сняв тонкое пальто, тянет конец тонкой ленты, развязывая аккуратный бант. Расстегнув две верхних пуговицы, Эвери отодвигает край рубашки, доверяя Пикману тонкую бледную шею. Он, честно говоря, сам не понимает, что творит. Однако это совершенно нормально для Пикмана. Переступая территорию его поместья, нужно отринуть всякую логику. — О-о… Эвери! — восхищённо выдыхает Пикман, и дрогнувшая улыбка растягивает его губы, едва показывая очертания клыков. — Я буду тебе вовек благодарен! Только… только не напрягайся. Б-будет больно, если ты будешь напряжён, я… Эвери… — Только постарайся не прокусить мне артерию, иначе кто ещё будет тебя кормить, — с нервной улыбкой, коротко посмеявшись, просит Эвери, отводя взгляд. Щёки у него горят. Всё лицо горит. И тело инстинктивно напрягается, когда он слышит шорох одежды. Зажмуривается: Пикман, оказавшись совсем рядом, со всей осторожностью касается мрачными когтями его головы, зарываясь ими в мягкие каштановые пряди. Эвери размеренно выдыхает. Неловко упирается локтями назад, в подлокотник дивана. Пикман склоняется над ним, кажется, судя по треску, вонзает когти в спинку дивана. Дыхание у него по-прежнему тёплое. Значит, правда живой… правда же? — Расслабься, п-пожалуйста… — Пикман нервничает не меньше его. Голос сбивается от дрожи. Эвери прикусывает нижнюю губу и через мгновение, коротко облизнувшись, пытается улыбнуться. — Тебе же будет менее больно. — И ты тоже расслабься и кусай. Второго приглашения не нужно. Короткое прикосновение языка к коже, ласково посылающего по телу приятную дрожь, выдох и ощущение клыков, надавивших на это же место. Эвери сглатывает. А затем шею пронзает тонкая боль, из-за чего рука сама по себе инстинктивно тянется вверх и хватает Пикмана за плечо, сминая его рубашку. Эвери стискивает челюсти, оскаливается, терпя ноющее ощущение. Пикман не останавливается и не отстраняется. Вонзает клыки глубже, и боль, усилившись на секунду, заставив Эвери сипло вздохнуть, исчезает с выступившей кровью. Расползается онемение. Правая часть шеи и лица покрывается приятным холодом. Эвери застывает. Он не чувствует, как Пикман пьёт кровь. Не ощущает ни вонзившихся глубоко в кожу клыков, которые покидают рану, пуская кровь, ни бережного языка, зализывающего рану и смакующего алое вино. Эвери лишь слышит, каким ровным становится дыхание Пикмана. Силы к нему возвращаются. А у Эвери, кажется, наоборот… Но это неважно. Это совсем неважно, думает Эвери, размыкая тиски пальцев на рубашке Пикмана и плавно поднимая слегка подрагивающую ладонь к его шее и выше, чтобы коснуться растрёпанных, грязных волос со следами могильной земли и мягко погладить. Разум заволакивает туманом. Перед глазами — высокий потолок, на котором роскошная люстра уже покрылась старой паутиной одиночества и брошенности. Он многое должен Пикману за то, что оставил его на столь долгий срок. И тот решил похоронить себя заживо. Похоронить себя! Если бы Эвери только знал, на что способен Пикман, не отступил бы от него ни на шаг. Впрочем, теперь у него есть все возможности искупить вину перед дорогим другом.