Пролог
21 марта 2026 г., 20:54
—Он был пораждением самого дьявола, грешником, очернившим этот мир.
Луговое поле. Облака лениво тянутся по яркому небосводу размашистыми, пушистыми мазками, точно выведенные рукой художницы-природы, гонимые прохладным весенним ветром, что нежно касается теплой кожи на щеках, щиплет за нос, заставляет задирать голову выше, жмуриться, глаз ясный взор скрывая за веером светлых дрогнувших ресниц. Руки щекочут ещё жёлтые одуванчики, россыпью солнечных зайчиков его окружившие. Какие-то из них уже сложили свои цветастые лепестки, скрылись за зелёными шапочками, готовясь вот-вот обернуться невесомыми куполами, чтобы после, когда придёт время, разлететься по округе маленькими парашутиками, пока другие, казалось, только-только успели во всей красе расправить свои не менее хрупкие лепестки. Итэр любил это время, когда большая и маленькая стрелка на циферблате часов ещё не сошлись у цифры восемь, остальные воспитанники приюта только-только покидают свои кровати, а кухарки неумело кашеварят на кухне–их неминуемо ждёт манка с комочками, настолько соленая, что сахар её уже не спасёт. И пока его маленький мир просыпается, он нежится в лучах ещё не столь ядовитого солнца. Понимает, что пора возвращаться, когда слышит знакомый грубоватый женский голос одной из воспитательниц–дважды повторять она не любила, но он никогда не слышал её с первого раза. Как там говорят? Хочешь жить–умей вертеться. Итэр же умел быстро бегать. Ему одиннадцать и кажется вся жизнь ещё впереди.
—Ты даже не понимаешь, о чём говоришь! Он был мучеником, положившим на плаху собственную жизнь в войне за людей, что отвернулись от него, в войне к которой он не имел никакого отношения! Его использовали, как оружие.
Тусклое пламя свечи едва не гаснет, извивается, танцующими тенями расползается по рукам, лицу и стенам небольшой палатки, пока с губ его льётся незамысловатая детская мелодия, слова вяжутся между собой простейшими стишками, кажется, не имеющих для окружающих никакого смысла–им язык тот неизвестен, для них он набор странных, местами мистических звуков. Но для него, для Итэра, язык старой Равки значил куда больше, как и слова той печальной колыбели о детях потерявшихся среди мрачных грёз. Завтра они достигнут Тенистого Каньона, где у самого подножья их встретят члены первой армии. Итэру шестнадцать, через пару месяцев могло бы исполниться семнадцать, но неизвестно переживёт ли он завтрашний день. От былого аромата луговых цветов остался лишь паленный порох, въевшийся в волосы и кончики пальцев, неумело сжимающие холодную, мёртвую сталь огнестрельного оружия.
—Он и был оружием с самого начала.
Тяжелая подошва армейских сапог каждым шагом разрывает тревожную тишину, глухим отзвуком разносится от глянцевого, натёртого до блеска, едва не залитого золотом, пола. Переступая порог внутреннего двора, Итэр словно переступил порог гигантской, подготовленной специально для него клетки, где каждый присутствующий в ней, каждый гость, простой проходимец, слуга или служанка, всё они–наблюдатели затаившие дыхание в преддверии предстоящего спектакля, неотрывно следящие за каждым его действием, за размеренными движениями грудной клетки между вдохом и выдохом, наклоном головы, не так упавшей ближе к лицу светлой пряди. Они–разодетые по всем правилам последней моды, в нарядах из дорого шуханского шелка, броских, кричащих, блестящих, с неприличным количеством драгоценных, увесистых украшений, будь то колье, ожерелье или шпилька в волосах...Их лица смазываются в единое неприглядное месиво, мелькают прямо перед глазами и тут же исчезают, не оставляют после себя в памяти ни цвета глаза, ни вздернутой в недовольстве чужими манерами брови, ни кривых улыбок, от которых внутри всё холодело, зудело, от которых сиюминутно хотелось скрыться, откреститься. Он среди них–как самое настоящее посмешище, "по доброе душевной" подобранный с улицы диковатый бездомный, потерянный и забившийся в угол, с ног до головы покрытый налипшей грязью–смесь собственного пота, пыли, чьей-то местами присохшей крови, волосы слиплись, челка прилипала ко лбу масляными сосульками, в повидавшей за это короткое время многое военной форме. Итэр здесь чужой, он это прекрасно понимает, знает наверняка, но бежать ему больше некуда, бежать ему не позволят. Его заводят в комнату–личные покои. Стягивают с него одежду–без лишних разговоров, споров, быстро, бесцеремонно. Толкают ближе к краю подготовленных купален, затягивают, усаживают, хватаются за жёсткие щетки и до кросна натирают кожу. Параллельно кто-то что-то пытается ему объяснить, но Итэр ничего не слышит–звуки доносятся откуда-то из-под толщи воды, приглушённые, не четкие, больше походящий на бессвязный лепет. В ушах звенит, колотит сердце, кончики пальцев неприятно показывает, а ноги и вовсе дрожат, будто все мышцы от колена и до ступни свело судорогой–Итэр хотел бы, чтобы это была просто судорога, но ноги были ватные, словно не его вовсе. Он сутулится, сжимается, пытается пресечь новые попытки ухватить его и растереть душащим своим ароматом мылом, едва не скалится, плюётся ядом в ответ на их же языке,–старой Равки,–наименьшее из того, что они ожидали услышать из уст "необразованного грязнокровки западной Равки".
—Против своей воли! Он желал людям спасения, повёл их за собой, подарил им надежду. Он сражался за их свободу так, как не сражался никто.
«—Н е т !»
Гортанный вопль раненого животного прорезает всё пространство похороненного под толстым слоем льда вечно зимнего леса. Белый олень падает навзничь, ещё пытается дышать, хрипит, вопит, ведёт копытом, пытается уцепиться за несуществующий выступ, оттолкнуться; инстинкты кричат бежать, как можно дальше, как можно быстрее, но время упущено, ему больше не встать. Его серебряная шуба приобретает неестественно темный багровый оттенок. Горячая кровь священного зверя расстилается покрывалом по когда-то чистому снегу, растекается тонкой сетью паутины. Итэр падает где-то совсем рядом, всем своим естеством тянется, хватается за ещё живое существо, тёплое, дышащее, рвущееся на волю, пытается спасти, сохранить, укрыть от следующей атаки–руки прожигает теплом, оно же струится по телу, когда солнечный купол, источником которого является он сам, их скрывает за собой. Мрак прорезает свечение, в центре которого только Итэр и погибающий зверь. Золотые разводы растягиваются, перекликаются, отражаются и искажаются, тянутся друг за другом в немыслимом хороводе, пока за пределами столь нехитро возведенный преграды оказываются оборваны жизни товарищей. И только сердце одного ещё бьётся. А вершитель судьбы его глухо смеётся, приставляет лезвие ножа к пульсирующей на шее артерии. Создаёт иллюзию выбора–Итэр это знает, ведь чтобы он сейчас не выбрал, чью бы жизнь не предал смертному суду, он проиграл. Проиграл ещё тогда, когда решил довериться этому человеку, когда внемлил его словам, дал своё согласие. А может ещё раньше...тогда, в каньоне–позволил свету прорваться, ослепить тенистых тварей яркой вспышкой, обжечь, но уберечь невинных.
«—Пожалуйста...»
Он читает по губам, замечает едва совершаемый кивок, ловит взгляд штормовых океанов, безмолвно молящий–не отпускай барьер, не дай им добраться до зверя, не дай им добраться до себя. Но какой в этом смысл? Собственные силы на исходе, никому здесь не удастся долго продержаться. Итэр поднимает застеквенеллые глаза к оленю, ловит в переливах инея отражение собственного цитрина–они залиты горечью, полны спеси из отчаяния и презрения. Быть может к Ведрфёльниру, которому желал верить, быть может к себе. Предательские слезы, таки, проступили, но о заледеневшую землю так и не разбились. Сквозь шум лязга и грохота, слуха касаются крики не согласного с принятым решением Аякса. Золотые переливы растворяются, гаснут–он опускает барьер. В то же мгновение отворачивается, прижимается к падшему северному королю, носом зарывается в густой мех, прячет лицо и жмурится до белёсых пятен перед глазами, до тошноты, до пульсирующей боли в висках. Не хочет видеть–чувствует, как совсем рядом со свистом проносится что-то по звуку отдаленно напоминающее тугой хлыст. И священное животное больше не хрипит. Оно больше и не дышит вовсе.
—Ну и к чему привела вся эта борьба? Где же эта хваленная свобода? Сколько жизней она унесла и сколько ещё могла унести, не покончи они с ним.
Зима в этих краях долгая и суровая, а лето подобно ускользающему мгновению. Но сейчас, стоя посреди безлюдной комнаты без рубахи, ему совсем не холодно. Он взглядом полным ненависти и призрения, что ярким пламенем разъедают изнутри, пронзает собственное отражение, к нему же тянется, пальцами касается прохладной отражающей поверхности, ведёт по очертаниям ключиц. Внутри что-то со скрипом ломается, трещит и звенит, рассыпается на сотни мелких осколков–будь это зеркало, он был бы не против, только рука так и не поднимается опрокинуть раздирающую грудную клетку деталь интерьера, пока глаза его прикованы к оленьим рогам, раздирающим тонкую кожу–они срослись с собственными костями, прорезались наружу. Это было почти не больно...не больнее, чем если бы это не было работой субстанциала. Они одели на него ошейник. Ошейник, к которому он, Итэр, привёл их самолично.
«...Мне жаль.»
С этим человеком они познакомились уже в замке, генерал-лейтенант первой армии, доверенное лицо Его Величества, приближенный советника. Его шаги невесомы, беззвучны, почти прозрачны, неощутимы. Он произносит два коротких слова шепотом, едва шевеля губами, но в давящей скорбной тишине они звучат громче биения сердца, пульсирующей по венам крови, собой перебивают разрозненные мысли. Отрывая взгляд от измученного солнца, наследник оборачивается, поднимает глаза на вошедшего, поблекшими цитринами встречаясь всё с тем же золотым разливом воистину не человеческой радужки–не бывает у людей столь пронзительных очей, выворачивающих всё сущее наизнанку. А рука движется всё так же–тянется к ключице, в бессознательном желании скрыть то, что всем уже давно известно, кончиками пальцев касается неровных краев порванной кожи, изуродованных оленьих пиков. Качает головой – правда-ли жаль?
—По милости вашего "спасителя" мир ненавидит каждого вам подобного, презирает. Благодаря деяниям вашего "святого" вы–проказа и вам больше нет места среди людей.
Он был ребенком, что рос без семьи, любви и заботы, кто находил отдушину в луговых полях, лучах рассветного и закатного солнца, кто каждую ночь перед сном взирал в темное небо, вырисовывал фигуры из звёзд и просто тонул где-то среди этого бескрайнего марево. Кто в грозу опасливо поглядывал на бушующую природу за окном, хмурился, кутался в одеяло с головой, лишь бы скрыться от хлесткого ветра продувающего через щели в стенах старого приюта. После–солдатом, отстаивавшим своё право и право ближних на существование, отстаивавшим право "малой науки"...За неё же стал пленником чужих предубеждений, вершивших его судьбу, себе подчинивших–закованный в цепях, с уродливой броской меткой он предстал перед людьми, обернулся для них бедствием, ведь его дар ему больше не принадлежал... Итэр не раз думал, что было бы лучше, убей его кто-то там. Ведь достаточно просто вонзить клинок в сердце...Это не спасение–бегство. Такое же, как и сам факт прибытия его на пиратском корабле в порт нового Зева, где для людей они не Гриши. Здесь они Зова. Святые. Они тянут к нему свои руки, желают до коснуться, приветствуют добрыми, почти зачарованными улыбками, а Итэр теряется. Эти люди им восхищались, для них он был подобен спустившемуся из рая Богу, но для него они не были отличны от всех тех, чьих лиц и голосов он не запомнил.
—Ты не понимаешь...
Для них он был всё тем же чудом света, сказкой сошедшей с пожелтевших страниц, давно забытой и вновь воскресшей легендой. Неважно, были это люди новых земель или его соотечественники. Для них он был чем угодно: оружием, надеждой, байкой, которую травят у костра, несбыточной мечтой. Чем угодно, но только не собой–не Итэром, загадывающим своё последнее желание, сжимая в дрожащих, – то ли от накопившейся за всё время усталости в купе с въевшимся под корку недосыпом, то ли от пронизывающего ледяными осколками сердце страха, – пальцах догорающую спичку. Сегодня ему исполняется семнадцать.
—Это ты не понимаешь. Именно он стал источником всех ваших бед. Он наслал на вас бурю, гнев богов. Из-за него теперь каждый из вас–гриш, вынужденный плести свое жалкое существование, скрываться в грязных переулках и борделях, уподобившись помойным крысам!
Это была битва содрогнувшая мир, едва не закончившаяся трагедией, где только безликие тени оставались напоминанием о всём когда-то сущем. Битва за право владением Тенистым каньоном, за возможность вырвать его с корнем, растоптать, сравнять с землёй, заставить раствориться в лучах рассветного солнца. А вместе с ним освободить обращённых в волькров души, закончить их вековые страдания, позволить вновь стать частью столетнего цикла. Тогда мир далёкий от малой науки познал всю мощь и ужас, что небесное дарование может в себе нести. А небесное-ли? Да какая уже разница...Для него, для Итэра, прорезающего тьмы легион собственным светом, её точно нет. Для Итэра, изнывающего от прожигающей изнутри боли. Для Итэра, чьё тело исполосовано золотыми разводами, разъедающими кожные покровы. Они заполняют собой тлеющие альвеолы–ему ни вдохнуть, ни выдохнуть. Голосовые связки кровоточат, рвутся подобно изношенным струнам в немом крике. В немом, потому что он себя не слышит. Не слышит, как ломается собственный голос, как хрипит, искажается терзающим воплем, от которого в груди всё печёт, а голова идёт кругом, готовая вот-вот расколоться, пока по щекам катятся неконтролируемые слёзы, которых он даже не замечает. Итэр всё ждёт...ждёт, когда станет легче. Ему говорили, что стоит смерти подобраться ближе и боль проходит–пекло в груди сменяется приятной прохладой, прорезающий звон стихает, готовое раздробить в труху рёбра сердце замедляется, ломающиеся кости вонзающиеся изнутри острыми осколками в плоть, сковывающие на месте судороги, продирающие до самого загривка, заставляющие запрокидывать голову и захлёбываться собственной слюной...всё это вот-вот должно закончиться. Секунды растягиваются в часы–это иллюзия.
Последний рывок–последняя воля.
Яркий свет озаряет пространство вокруг, прорезает неморе, поглощает и тут же гаснет.