***
Холод пробирает настолько, что ты чувствуешь его ледяное дыхание где-то между своих позвонков, когда мчишься за шайбой. Собственное дыхание выпадает ледяными звездами из покусанных губ. Небо рвёт на части северное сияние : адское и дикое оно по-родному освещает остров, словно радиоактивные отходы, разлитые по всем небесам. Тут Беньи понимает, что он сжимает клюшку не до выступающих вен, которые пляшут под кожей, точно зелёные черви. Он просто играет, и здесь хоккей — это действительно весело. Как было бы здорово ощущать это бесконечно. Как бы хотелось не чувствовать всегда себя зверем, который бежит по снегу, под которым земля усеяна ржавыми капканами, так еще и успевать яростно кусать всех на своем пути. Если бы его могли заморозить здесь в куске льда, точно огромное и злое хоккейное чудовище, вместе со всем этим островом, вместе с бутылками пива, вместе с рассыпанным по куртке косяком, вместе с Кевином. Ох, он бы согласился. Он был бы согласен погрузить в вечный лёд всю эту ночь, может быть, весь этот проклятый город, чтобы с ним никогда и ничего больше не смогло случиться. Всё застыло бы, как тухлый мертвец в формалине. Остановилось бы, как скоро остановится дыхание Маи в тот момент. Замерло, как замирают фанаты, когда перехватывают шайбу. Нет, сейчас никакого хоккея. Не хочется думать о досках для тактики, о родной грязной форме, о её вони из сумки, которую он всегда забивает под кровать и которую с криками о радиоактивной опасности может достать сестра в день уборки. Интересно, если бы этот город не был обречен на хоккей, чем бы он занимался? Помогал в приюте? Был бы охотником? Открыл свою лесопилку? Уехал бы отсюда далеко далеко? — Выдохся, лошара? — Завались! Кевина, если честно, уже тошнит собственным сердцем где-то в глотке. Шапка вся взмокла у лба, и он кидается на Беньи с клюшкой и с криком, но тот уводит шайбу так быстро, будто бы та не значительнее черной мухи. Вот в такие моменты Беньямину нравится хоккей. Особенно, когда Эрдаль психует и уже просто кидает клюшку в снег и бросается на него, хватает за шею, пытается повалить то ли в снег, то ли на лёд, из-за чего тот жалобно трещит под двумя здоровыми лбами. Но это их остров, и им плевать. Им кажется, что в такие моменты им принадлежит весь Бьернстад, всё небо, весь мир. Летом они паразитируют на этом же острове, как противные мошки около нагретой помойки. Кевин лениво переваливается за подлокотник украденного лежака со стоянки, чтобы скинуть пепел в консервную банку, и указывает куда-то на щёку Беньямина. — А этот шрам у тебя откуда? — Нам как-то принесли щенка, диковатого очень, нужно было ему укол сделать. Катя делала, я держал. На загорелой шее шрам было особо заметно, словно холодное молоко разлили по деревянному и липкому столике в закусочной. Ович почесал укус комара недалеко от него, пока Эрдаль думал, как этот придурок мог бы умереть от мелкого щенка-упыря, если бы то ли тот оказался более настойчив, либо Беньи более мягким. Мягкость и Ович звучат смешно в одном предложении. Сколько раз он мог вот так глупо сдохнуть? Кевин на своем счету что-то не мог такого припомнить, мать конечно грозилась пару раз его отправить на небеса, но это так, не всерьез. Наверное. Он представлял, как стоит на похоронах этого дебила в черном костюме, и пока все рыдают, еле сдерживает смех, потому что Беньи Овича - самую яростную и преданную псину, загрыз маленький дворовый щенок, которому пытались подстричь ногти. Беньи же сто раз мог бы так нелепо умереть. Вроде того раза, когда грузовик чуть не раскатал его вместе с его дурацкими санками по главной трассе. О, о, или тот раз, когда они в лесу валяли друг друга в снегу, щедро засыпая за шиворот и растирая по потным спинам, а потом удирали, потому что где-то за холмом раздался выстрел охотничьего ружья. Кевин снова смеётся над этим, и еще не знает, что когда-то наступит день, когда он будет реветь на коленях, глядя в чёрную дыру дула ружья, направленного ему между глаз. Эта дыра сожрет его, пропустит через свою черноту, вывернет наружу и не вернет на место. И этого не будет достаточно за то, что он сделает.***
Кевину вечно холодно. Колени режет от мороза, а в сумке вечно приходится позорно таскать на самом дне тюбик какого-то маминого крема для рук, потому что кожа на костяшках постоянно сухо рвётся и чешется. Он еле заметно прыгает с ноги на ногу, хоть это и не в его стиле совсем, но уже просто невыносимо. Холод вылетает через еле-еле не щёлкающие зубы, и когда он видит Овича в одной только затасканной тёплой кофте, он готов поклясться, что кто-то из них точно сошел с ума. — Чувак, где твоя куртка? — В стирке была, она не высохла. Ты же ныл вечно, что от нее несет, как от потной мертвой собаки. — Как исполнительно, Беньямин Ович. Может погавкаешь еще? — Да просто достало твоё нытье слышать. Они крадут запасную старую куртку спящего охранника из шкафа, внутри которого висят столь старые журналы с голыми моделями, что оба ржут с этих начёсов и стрижек во всех возможных местах. Накурились тогда они знатно. Беньи и так всегда жарко, а тут, даже не спасал снег на острове : они лежали прямо на нем, точно уж на слишком ледяной стороне подушки, глядя в небо и выпуская туда дым, что крутился в воздухе, будто пена на испорченном молоке. Беньи вдруг внезапно подобрался, пытаясь встать, и тут же стукаясь головой об пенек, встречая не смех, а скорее, — настоящий ржач Кевина. Но всё же, собираясь с мыслями, которые разметались по его голове, точно мусор из мешка, после нападения соседской собаки, он резко спросил. — Короче, Будда или кто-то там сказал, что страдание - это выбор. Что думаешь? — Господи, за-а-а-ткнись. — Нет, ты давай серьёзно. Что думаешь, мы выбираем страдать? Услышь бы кто-нибудь, как Беньи Ович, да-да, тот самый, который безбашенный, который номер шестнадцать, который саночник, рассуждает тут про буддизм и про страдание, никто не поверил бы. Наверное, кроме Кевина. Накатывало такое иногда на них такое. — Да кто вообще захочет страдать в своём уме? Зачем? — Чтобы наказать себя или типа того. Кевин смотрит на косяк в руке, упорно игнорируя, что человек рядом смотрит на него в упор, не отрываясь от глаз, что бегали то по собственным рукам, то по небу, то по промокшим носкам своих кроссовок, которыми он сейчас нервно постукивал. — Не, это работа моих предков. — То есть ты сам никогда не винил себя ни за что? — А ты? О, это так в духе Кевина — резко перевести стрелку на кого-нибудь другого, лишь бы самому не стоять на импровизированном красном крестике, на который вот-вот упадет наковальня. Вот теперь их взгляды наконец-то столкнулись, и казалось бы, ужасное, какое-то пророчественное чувство шепнет Беньи : "За тебя. Я буду винить себя до конца жизни за отношение к тебе, даже после всего, что случится" У них уже был похожий разговор. Однажды Беньи напрямую спросил у друга, как его родители относятся к его увлечению по-настоящему. На это Кевин ответил, что его родителям хоккей не интересен. А что же им тогда интересно, спросил Беньи. Кевин ответил: «Успех». Мальчикам тогда было десять лет. Позже каким-то образом, эта мысль об успехе стала вдруг принадлежать Кевину, словно всегда так было. Если он когда-нибудь поинтересовался бы у Беньи в ответ, спросил бы, а что интересно тебе в хоккее? Он бы навряд ли спросил. Но Беньи бы четко знал, что ответил : "Ты"***
— Вот это я нахуярился. — Не, я тоже это вижу. Это гало. Оба только пришли на свой остров после долгой тренировки перед самым решающим матчем в их жизни, который наступит всего через пару дней. Их загоняли до тошноты, было приятно просто рухнуть вот здесь, около своего родного озера. Но сейчас оба уставились в небо, где луна будто раскалывалась и шла рябью. — Чё? — Гало, придурочный. Что-то вроде радуги зимой. Кевин за придурочного пинает его в плечо, но как-то смазанно, вяло. Он смотрит на странный ореол вокруг луны, глаза слипаются от усталости, и оба молчат, пока Кевин не выдаёт вдруг нагло, будто говорит это самой луне. — Ну и класс, хороший знак. Это значит, что мы всех разнесем, усёк? Беньи смотрит на него, отрываясь от неба, вот только глаза у того столь совпадают с цветом нимба вокруг луны, что сложно отличить где заканчивается радужка и начинается отражение, и всё это лишь досыпает какого-то зловещего, недоброго ощущения. Это ничуть не похоже на волнение перед матчем, это скорее нечто, что заставляет ласточек летать низко перед самой бурей. В последнее время всё кажется таким, весь городок. Снежный шар с тухлым снегом внутри. Этой зимой он чувствует, как что-то вот-вот случится. Об этом чертили звери хвостами по снегу, это знамение выводилось в случайных буквах на запотевших пивных стаканах в Овине, его предупреждали, даже если щёлкать быстро каналы старого телика, торчащего в приюте, как прыщик из стены, то слова спортивных дикторов складывались в отрывистое : "Это...! Случится!...скоро.. Что-то.. Ужасное!" Он идет обратно домой один, потому что "Кевин Эрдаль младший, если ты не явишься на порог через пять минут, я, как твоя мать, заявляю!.." Ович плетётся между деревьев один, пока не замирает от какого-то звука неподалёку. Громадный белый лось занимает весь лес, деревья даже не могут скрыть его полностью. Странноватые, точно пластиковые зрачки следят за Беньямином. Вдохнуть не получается, точно на рот натянули целлофановую пленку, и он шагает по снегу на хриплом выдохе. Лось двигается параллельно с ним. Снег грязно белый, гало и блики на радужке Кевина серо-белые. Это был последний день их детства, который они провели вместе. Он подошел к концу.***
"Может, все же останешься?" В рот будто опрокинули пепельницу и залили все банкой колой, что неделю простояла открытой на жаре. Десна рвутся и кровоточат после очередной драки, он черпает снег с земли, и рот тут же загорается от холода, который втирают по вспухшим зубным аркам. Он помнит, как когда-то они сидели за школьным двором, прогуливая урок математики. Кевин что-то искал на его телефоне, царапая подушечки пальцев об трещины на экране: Беньи было плевать, в этой штуковине для него не было ничего интересного, а вот родители Кевина считали, что это дьявольское устройство отвлекает его от хоккея, как и многие другие штуки вроде девчонок или жизни. — Нашел. На экране какая-то жестокая сцена : люди в рыболовных сапогах подбираются к огромному киту со штыками в руках, точно обезьяны с палками, обступающие громадную дичь. Еще секунда и происходит что-то странное, весь берег украшают поблескивающие жирноватые внутренности. — Говорил же, они взрываются после смерти. Мерзость, скажи? Да, Кевин, мерзость. Абсолютная мерзость. Новость о той ночи убьет его, как жалкий кусок целлофанового пакета, застрявшего в дыхале. Он будет мертв, он будет выброшен на берег и не может двинуться, но если хоть кто-нибудь тронет его тогда, он взорвется. Поэтому он здесь, сидит на острове. "Не забудь скрутить пару косяков для уборщицы" Некоторые вещи не забываются. Разбуди Беньи посреди ночи, и если выживешь, то спроси, помнит ли он, кусок какого зуба скололи Кевину на первых соревнованиях ( он помнит даже сколько чужих зубов расколол после), спроси, помнит ли он закрытыми глазами дорогу до острова (помнит и найдёт, точно сторожевой пёс с бешенством, которого уже давно пора отстрелить), и он, конечно, мать твою, помнит, что несколько косяков всегда нужно оставить для уборщицы. Тяжкая эта работа - приводить весь дом в порядок после подростков, а главное, безучастно молчать об этом под строгим и недоверчивыми взглядами старших Эрдалей. Некоторые вещи не просто не забываются, их нельзя забыть, как бы ты того не хотел. Белый лось посреди леса, буддийские бредни, выученные наизусть капли пота на чужой коже, знание, что случится следующей ночью. В Бьернстаде есть много способов умереть, особенно заживо. Да, северное сияние сожрет его заживо. Огромная перламутровая пасть с неба слизнёт его с этого старого снега и с острова, который когда-то принадлежал им. Небо здесь будет давать трещины всякий раз, и в конце концов, разорвётся на части и вывалит наружу всех своих чудовищ, и если в мире и начнется апокалипсис, то это, как бывает обычно, начнется в захолустье, в их чертовом Бьорнстаде, где когда-то роды каждой второй бездомной суки считались новостью для всего населения. Лучше бы они так и застыли в этом. Туповатые хоккеисты, в дешёвых шапках, в порванных куртках, но с новыми клюшками. Скоро последняя трещина случится, она рванет по небу в секунду, когда в чьей-то комнате упадет на пол пуговица, оторванная от чужой блузки, (похожей на ту, что подружки покупают на карманные деньги втайне от мам, и носят их на такие вечеринки, похожи на которую можно будет позже сказать :"Вы видели, как она вырядилась? Конечно, она сама виновата.") В лесу, перед тем, как пойти дальше, он всмотрится в свой силуэт на снегу из тени, но каждый раз, стоило пальцам и губам пропахнуть травой, как его силуэт выкладывался на морозной корке кровью. Он такой высокий и широкоплечий. Прямо как его отец. Ему не хватает только ружья за спиной.