false moons cannot dissolve our fate.
✦༺༻✧༺༻✦
Зажигая перед зеркалом свечи, он проваливается в небытие, в мечты, в пленительные грезы, про которые впору сказать — несбыточные, — но Панталоне знает: не в их случае. В случае с ним и Дотторе любая греза способна обрести воплощение; способна отрастить ноги и убежать, способна воспылать пламенем до небес или обернуться сокрушительной волной, обрушенной на далекий, ничем не примечательный остров. Любая греза в их случае способна принять облик и размер, какие пожелаешь, и стать видимой и вероятной, физически ощутимой — если это нечто материальное, — либо неумолимой, как судьба, когда речь заходит о более высоких материях. Когда речь заходит о чем-то божественном, возвышенном, потустороннем... Впрочем, это уже ближе к Дотторе, в чьи дела Девятый не лезет без острой необходимости. Ладони поглубже в карманы, взгляд в потолок; говоря начистоту, в дела Дотторе он не лезет даже тогда, когда влезть было бы очень кстати, из-за чего роль Управляющего банком Северного королевства давно свелась к пассивному соучастию. Чуть больше моры, чуть больше внимания; никто не удивлялся, откуда у Второго постоянно имелись ресурсы — удивлялись лишь, что Панталоне продолжал финансировать его исследования, причем с таким рвением, будто банкиру от них был какой-то прок. И может прок-то был на самом деле. А может, Девятому захотелось поиграть в благодетеля, посодействовав в осуществлении одной безумной и безупречной мечты; он давно забыл. Так заигрался, что вконец запутался, — а теперь уже поздно идти на попятную, поздно сохранять статус-кво. Эта роскошь ему не по карману, отжимать тормоза Девятому тоже поздно — как и делать вид, будто его помощь не что иное, как нелепое недоразумение. Разовая акция. Сделал и забыл. Нет. Они с Дотторе зашли слишком далеко; но оно и неудивительно, два сапога пара, оба друг друга достойны. Думая об этом, Панталоне покусывает губы. Созерцает качание свечного пламени, пока за спиной не раздается вопрос: — Решил устроить свидание при свечах? Очень мило. Вопрос этот остается без внимания. Отвернувшись, Девятый зажигает последнюю свечку. Краем глаза он улавливает движение в зеркальной глади. Банкир наблюдает, как Второй закидывает ногу на ногу и опускает подбородок на костяшки. В крохотном всполохе, возникшем на конце длинной спички, Панталоне высматривает лицо Доктора в профиль. Высматривает его нос и подбородок прежде, чем пламя лизнет почерневший фитиль, и вздрагивает, замечая, как Дотторе медленно разворачивается к своему отражению. Сконфуженный, Девятый отводит взгляд — и огонь затухает в миллиметре от кончика пальца. Дотторе усмехается. Панталоне знает, что он усмехается, пусть и стоит к нему спиной. — Перебои с электричеством, — говорит, бросая покореженную спичку. — Сам знаешь. — Насколько плохи наши дела, что мы не можем... — Дотторе. — Панталоне вскидывает ладонь, останавливая того на полуслове. Ладонь у него потряхивает; банкир надеется, что в медовой полутьме Дотторе не заметит вялого мятежа. Недюжинных усилий Панталоне стóит держать спину ровно, голову прямо и вести себя как обычно; годы тренировок берут свое, однако непоколебимость беспробудно хиреет, сдавая в позициях. — Еще слово, и я смогу донести на тебя с обвинением в порицании авторитета Царицы. Панталоне схлопывает ладонь, сжав тощий кулак. Разворачивается к Доктору полубоком. Держит его на периферии, наблюдая боковым зрением — так спокойнее, — пока Дотторе, безмятежно хмыкнув, опускает взгляд к собственной тени. Тень принесли в жертву красивым длинным ногам; перед ними она стачивается и блекнет, сливаясь с пространством, будто притихший зверек у изножья хозяйской постели. Она лежит неподвижно, однако в любой момент готова встать и уйти, если оригинал также встанет и уйдет. За ним она следует безоговорочно. Образцово преданная, неумолимая в своей верности. Дотторе рассматривает порожденным им сизый фантом и договаривает, обращаясь к нему: — ... но мы не можем обеспечить теплом собственный дом. О каком порицании авторитета идет речь, Лоне? — Ты знаешь. — Просвети. — Дотторе, прошу тебя. Я не хочу с тобой препираться. — Пытаешься связать то, что никак не связано, еще и выставляя меня крайним, — отзывается Доктор: неожиданно тихо. — К чему это? Терпеть не могу, когда ты так делаешь. Когда пытаешься надавить, заведомо зная, что бесполезно. Я прав, Делец? Панталоне выдыхает. Дотторе — он ему как игла в позвоночнике; как огромный штырь, чья ржавчина врастает в кости и разъедает, будто пущенная по венам отрава. Такое надламывает. И Панталоне готов преломиться пополам. Будь его воля, стек бы уже давно к ножкам стула, к дивану, в угол, прочь: подальше от сапог на высоком каблуке, подальше от того, в чьих силах прибить к полу без всяких гвоздей (хватит одного взгляда), а еще подальше от него, Дотторе, кого Девятый по-своему любит, правда любовь эта — ком поперек горла. — Я прав, — договаривает Доктор, прищелкнув языком. И подпускает немного яду: как скорпион, прицелившийся жалом. — Сам знаешь. Уже давно кончились успокоительные, которые присылали банкиру аж из Ли Юэ: контрабанда, разумеется, позорный секрет, распиханный по многочисленным тайникам — а куда деваться? В Снежной и близко нет того, что излечило бы Дельца от его — как их называл Дотторе — невротических тиков; нет и врачей, способных понять природу его тревог, а единственный компетентный Доктор со знаниями более обширными, чем лечение сухого кашля или мигрени, был слишком занят строительством собственной империи... Хотя и без нее Панталоне не стал бы ему доверять. Наверное. — Ты прав. — Его шепот — эталон бесстрастности; бесцветный силуэт, оболочка без наполнения и смысла. — Но факт есть факт: электричества нет, отсюда и свечи. — В тебе ни грамма романтики, чертов банкир. Пожатие плеч. Всякая надежда у Панталоне такая же щуплая, как проволока его тела, к которой крепятся хилые мышцы. Удивительно, как он вообще держится: болезненный, бледный и с каким-то безутешным надрывом, Панталоне нередко кошмарит других собственным видом несмотря на то, что лицом он неприлично красив. Однако стоит банкиру приболеть или пропустить прием лекарства, как тут же обнажается премерзейшая хворь. Девятый приловчился скрывать истинные мотивы, мысли и чувства, но контролировать физическое состояние выше его сил. Чем ему хуже, тем тщательнее он расчесывает волосы, трепетнее подбирает украшения и кутается глубже в надушенную шубу: думает, что поможет, однако никакой изыск не затмит ту оголтелую пустоту, что слепит ярче полуденного солнца. Лучом прямо по снегу. Никакая роскошь не скроет воющую тревогу и вам нездоровится, господин Делец?; благо хоть Дотторе хватает такта не комментировать его землистый цвет лица и глаза, измочаленные лопнувшими сосудами. Остроумных опусов Доктора и его проницательности, от которой сама Бездна бы перекрестилась, Панталоне опасается больше всего. По инерции. Интуитивно. «Знаешь, Лоне, многие так стремятся занять важные посты, стать Большими Людьми, но далеко не все понимают как тяжело там, наверху. Какая это ответственность, какая это нагрузка. Колоссальные — это уж точно. Тут важно быть на своем месте, быть собой. Быть в своей шкуре. Ты ведь понимаешь, о чем я?» Панталоне закусывает губу. Зачем-то силится вспомнить, говорил ли это Дотторе взаправду или ему приснилось в полунаркотическом бреду, в приступе паники, которую Делец кое-как одолел пару дней назад. Тех успокоительных давно нет; Панталоне выскреб все запасы, вытащил то, что было припрятано на черный день и на день, чернее черного. Сам виноват, не сдержался — и по собственной глупости у него отныне нет ничего, кроме тонны моры, тревожного сердца и человека, знавшего про него слишком много. Сам виноват: загнал себя в угол. — Паршиво выглядишь, Управляющий, — замечает Дотторе, чуть подавшись вперед. — О чем-то волнуешься? — Нет. За плечами Дотторе окно, а небо в окне напоминает похлебку сизо-молочного цвета. Снег продолжает идти, он без конца валит, колотя крыши домов, дороги и нетронутые сугробы. К ним он налипает, заворачивая самый холодный край Тейвата в беспробудную летаргию. Хоть волком вой: до того заунывно и беспокойно, до того раздражает это мнимое умиротворение, эти снег и беззвучие, им порожденное. Словно весь мир получил контузию. И притормозил, ошалелый. Возникает молчание, как перед концом света — и молчание это рассекает интонация Доктора; единственный центр силы, способный противостоять неизбежному. — Из тебя отменный лжец, Лоне, но меня ты никогда не проведешь. Какое-то время Панталоне бесцельно рассматривает падение крупных снежных хлопьев. Провожает их взглядом. Моргает с таким трудом, будто не веки поднимает, а мешки с грузом — и так же лениво, измученно переводит взгляд на Доктора. Кажется, Второй собирается добавить что-то еще, но прикусывает язык. Закольцованный свечным пламенем, он сидит — нога на ногу, — всматривается в лицо напротив и вертит в руке спичечный коробок. Переворачивает его, трет между пальцев и вытаскивает спичку, чиркнув ею так лихо, что едва не ломает пополам. — Знаешь, откуда я родом, — начинает, поднеся крошечный факел ближе к Панталоне, — есть люди, придерживающиеся особых традиций. Дотторе невесомо качает спичку, и пламя, окаймленное изумительным лазурным свечением, накреняется из стороны в сторону. Доктор говорит поверх огня, он заговаривает его, не сводя глаз с Панталоне, и резко наведенный контраст скрывает в темноте бóльшую часть его лица. Вообще-то очаровательного. — Моя семья была из таких: на редкость религиозная, быть может даже слишком. В подробности вдаваться не буду и скажу лишь, что святыми регалиями у нас наделялось много что, однако особо почитаем был огонь: всякая молитва и обряд совершались перед пламенем. Если о чем-то просишь, обязательно обращай лицо к огню; огонь священен и чист, он как непререкаемый авторитет, перед которым благоговеешь. Своего рода божество. Панталоне молчит. Миниатюрный огонек, вытанцовывая на деревянном корпусе, подтягивается ближе к пальцам Дотторе. — Считалось даже, что дух человека — особый вид огня. И если так оно на самом деле, если, предположим, огонь взаправду мог быть кем-то вроде божества, то я никогда не был его любимчиком. — Доктор глядит на вспышку, повернув спичку еще раз. — Постоянно обжигался. Хотя стоит ли говорить, что я никогда и не верил во что-то сверхъестественное? Пламя скользит дальше. Рыжеватые искры бликуют на стеклах очков Панталоне и в темно-синих радужках, спрятанных за ставнями изящной оправы: глаза у него глубокие, как морское дно. Дотторе говорит, и его голос, ниже обычного, кажется тягучим и марким: — Меня откровенно смешила вся эта карикатурная набожность, все эти ритуалы... иронично, что впоследствии мои академические статьи и исследования предали огню, а из Сумеру меня изгоняли с факелами. Воистину: очищающая стихия. Дотторе вот-вот обожжет пальцы. Обугленная часть спички сворачивается, окрашенная трауром, а он по-прежнему смотрит Панталоне в глаза. Прямо по курсу. — Но в этом что-то есть. Еретиков и лжецов сжигают на кострах, сжигают на них и лженаучные труды, потому что костер чист и священен. С огнем лучше не заигрывать — я усвоил это наверняка. И тебе тоже лучше бы это усвоить. Подрагивая, огонь добирается до бескровной плоти; его пульс мерно колышется, вырастает хаотичной тенью на груди, шее, лице Второго. Он ухмыляется и, прежде чем Панталоне успевает моргнуть, гасит спичку: зажимает ее между большим и указательным пальцами. Поморщившись, Панталоне зажевывает губу. Он выдыхает, затем выдыхает еще раз, краем глаза вылавливая тоненький дым между пальцев Дотторе. Пахнет мятными леденцами, пыльной сандаловой отдушкой и совсем немного — горелым. Все от Доктора; Панталоне же не пахнет ничем, его будто не существует, не существует его плоти, его бренности, а только мысль и точка зрения. Бесплодные. — Лучше бы тебе не врать мне. По привычке думается, что он спит, но Панталоне не спит; это реальность, причем реальность здесь и сейчас, и жгучая боль в предплечье тому подтверждение. Просунув руку под рукав халата, Девятый скребет себя ногтями, пока в мозгах у него ширится вакуум. На ум не приходит ничего лучше, кроме как проговорить очевидное. Медленно и прибито. — Ты никогда не говорил о своей семье. — Оно ни к чему. Прах к праху, Лоне, да и какая разница? — Но... — К тому же не исключено, что я сочинил все на ходу, чтобы насладиться твоей реакцией. — Веселишься, значит? — Как могу. — И кто из нас тогда лжец? Вдвоем усмехаются. Говорить не то, что думаешь, для них не прихоть, а надобность; необходимый минимум — уж так завелось. Панталоне их шифр то и дело наводит на мысли о сломанном хребте: что он, что Доктор, попеременно переламывают его Истине, похрустывая костями Правды и переставляя позвонки Реального Положения Дел, видоизменяя их на собственный лад. Узнай кто об их заговорщической возне, обоим несдобровать. Хотя за Дотторе Девятый мало волнуется, уж он-то не пропадет, раз у него хватает наглости не только черпать бездонным ковшом капитал Панталоне и вести себя так, что это он ему еще должен, но и в открытую замахиваться на нескончаемые эксперименты по созданию богоподобного существа. Иной раз Дельцу взаправду хотелось повлиять на него извне. Хотелось зажать его в угол, урезонить и обезвредить, но не найдется такой силы, которая могла бы стать для Дотторе авторитетнее его собственного эго. Он у себя один, всегда таким был, ни с кем водился и не собирался; разве что подпустил к себе Коломбину, захотел побыть для нее старшим братом — заботливым и внимающим, хотя бы раз в жизни хоть для кого-то, — но Коломбина не оценила широту его жеста и ушла. Разбила Доктору сердце. Кроме шуток. Дотторе до сих пор злится. Прямо об этом не говорит и никак не показывает, но злится: у него свои, подспудные методы проявления гнева. Люди для него ресурс — Второй и не скрывает, — однако все, что касается верности и преданности, он неизменно воспринимает на свой счет. Воспринимает причем весьма остро: наточенным лезвием аккурат между ребер. Коломбина ушла, обнажив тщательно скрытую ранимость Дотторова сердца, из-за чего он также злился; может, оттого и заговорил про семью. В каком-то смысле Девочка с Луны стала для него близкой, стала ему родной: по крайней мере, Дотторе так считал. Вероятно, искренне. Доктор обжегся раз, второй — и третьего раза он не допустит, о чем без излишеств говорит Панталоне. Пока вспененные оттиски теней рассекают полутемную комнату, пока пляшет всюду свечное пламя и пока Панталоне рассеяно глядит на него, терзая измученную руку. Не осознает даже, что делает. Не замечает. В его власти контролировать экономику целого государства, но себя он контролирует едва-едва. — Хотел рассказать тебе кое-что, но ты так нервничаешь, что я уже сомневаюсь. — Что? Вместо ответа Доктор молча протягивает пальцы, накрывает ладонь Девятого (вялую, безжизненную) и пролезает ими под плотный рукав. Останавливает бессмысленное роение мелких ногтей. Сдавливает. Панталоне выдыхает; Дотторе убирает его пятерню, задирает рукав и, нахмурившись, рассматривает свежие ссадины. — У тебя кровь. — Раньше бы ты разозлился, — тихо отзывается банкир. Вдвоем они рассматривают заалевшую руку Дельца: лоскутки царапин и легко содранной кожи. — О чем ты? — Тебя всегда раздражало всякого рода мельтешение. Когда кто-то нервничает и перебирает пальцами, например, или начинает хаотично двигать руками, трогать волосы, одежду, украшения. Такие мелкие, почти незаметные жесты — но ты замечаешь. Дотторе пожимает плечами. Невесомо ведет указательным пальцем по одной из царапин, и его ледяная подушечка приятно примораживает вспухший рубец. Наблюдая за ним, Панталоне дышит так тихо, что его едва отличишь от покойника: — А я замечаю, как ты бесишься, стоит кому-нибудь издать лишний звук. Отпить чуть громче, например, или шумно сглотнуть, шмыгнуть носом, повысить голос. Ну или те же манипуляции с руками... сразу кулаки сжимаешь, напрягаешься. — Это правда. Терпеть не могу ничего лишнего и шумного. — Поэтому я и говорю: раньше бы ты разозлился, но сейчас ты не злишься. — Зачем мне на тебя злиться? Панталоне не отвечает. Пожевывает шелушки кожи на нижней губе, пока Второй опускает пальцы на его раскрытую ладонь. Банкир сжимает ее, стискивает пальцы Дотторе и вдвоем они сидят, взявшись за руки. Почти романтично. Снег за окном продолжает идти. Ныряя с бескрайней высоты цвета мышиной спинки, он падает, вальяжно закручиваясь в стылом воздухе. Белоснежные наросты, вырастая, цементируются друг с другом; они цементируются с черепицей, стеклом, кирпичом и деревом — и с черепной коробкой Панталоне, полной леденящей пустоты. — Не уверен, что хочу знать, — произносит он, неторопливо отстраняясь. И думает: надо себя чем-то занять. Сварить кофе, например, или достать бутылку вина, зажечь еще одну свечку: что угодно, лишь бы не сидеть встревоженным истуканом. — То, о чем ты сказал. — Рано или поздно придется. Ты не сможешь вечно сохранять нейтралитет. — Мы зашли слишком далеко. — Так и было задумано. Девятый отодвигается на стуле. Поднимается, рассеянно осматривая собственную кухню: широкий периметр, обглоданный ночью и холодом. Панталоне хмурится, кутаясь в длинный толстый халат. Повернувшись спиной к Доктору, он соскребает остатки сил, соскребает самого себя и начинает колдовать у плиты: естественно, плавно и почти бесшумно. Дотторе наблюдает. Молча, подперев голову кулаком. Сложив нога на ногу, он наблюдает за чужой лихорадкой. В чем-то он понимает Девятого, чей злодейский максимум — всего-то невинный, скромный саботаж; подковерная возня на уровне махинаций с поставками, разного рода декларациями, подкупом и прочей бюрократической дрянью, наводящей на Второго смертельную скуку. Прагматичный и осторожный, Делец предпочитает действовать из-за кулис; он не боится запачкать руки, он скорее брезгует, трясясь за свою репутацию, чья безупречность сверкает всеми гранями на солнце. Такая потеря для него сродни самоубийству. Политическому, экономическому и самому что ни на есть. Дотторе может его понять. Может, но не хочет, потому что сам из другого теста. Для Второго это слишком мелко, как вода по щиколотку: чужое мнение, авторитет, власть. То, что в глазах Панталоне вырастает гигантским смертоносным цунами, для Доктора всего-то горстка вспененной воды; вот и вся разница мнений. Вот и все толкование метафоры: трактуй как пожелаешь. Но лучше бы Девятый перестал изображать из себя мученика. Прекрасно ведь знал, на что шел, с кем налаживал связь и кому с самого начала клялся в ненависти к Селестии: столь искрометной, жгучей и искренней, что впечатлился даже невпечатлительный Доктор. Что и говорить: ненависть Лоне вдохновила его, стала своего рода спусковым механизмом, дополнительным стимулом, точкой невозврата, из-за чего преуменьшать пассивное соучастие банкира было бы как-то невежливо. Все началось с хмельной бравады на каком-то из вечеров целую вечность назад. Головой на плече Дотторе, подколотые к затылку волосы спутаны; Панталоне потряхивало, а вместе с ним потряхивало остатки вина на дне бокала. Красное полусухое; Доктор сразу отметил его предпочтения, (впоследствии он привозил ему из заграничных поездок только красное полусухое) и если поначалу слушал Дельца вполуха, то позже обратился во внимание целиком. Трудно было устоять перед такой обворожительной слабостью. В надрезе так и притягивает. В роли Управляющего Панталоне хитер и опасен, со своими манипулятивными методами и рычагами давления: уж тут-то он не уступает Второму. Права была Арлекино, подметив однажды их тошнотворное сходство, — и если в роли Управляющего он хитер и опасен, то наедине с Дотторе — пьяный и взволнованный — очаровательно уязвим. Банкир чуть ли не плакал, исповедуясь, волнуясь и гневаясь, пока Доктор решал что-то в своей голове. Он наклонился чуть ниже; черные локоны налипли ему на щеку, нос щекотнул подвыветрившийся уд вперемешку с дымом, и Второй осторожно принюхался, запоминая. С мрачным удовлетворением ему хотелось наобещать Панталоне с три короба, чтобы успокоить, и не сдержать слово, сделав еще больнее. Хотелось разбить его, довести до слез, надавить на больной синяк — и наблюдать, как его сердце, его нервы изнашиваются, доходя до крайней степени истощения. Рассматривая Панталоне в тот вечер, рассматривая качающийся между пальцев бокал и стылый блеск на великолепных перстнях — на четырех пальцах правой руки, кроме большого, — Второму хотелось наговорить того, что Панталоне хотел бы услышать. Крушение человеческих иллюзий всегда было по части Дотторе. Это его конек, его работа; Доктор приловчился врать, увиливать и рассказывать сказки, если ему это сулит выгоду, (или же просто развлечься) и с Панталоне ему хотелось сделать, что вздумается. Но он передумал. Так же резко, как мгновение назад хотел привязать Девятого к себе, сделав его преданным и покорным. Он передумал. Быть может из-за притихшего голоса: такого изможденного, что самому стало не по себе. Или из-за того, что Панталоне, резко замолчав, обнял Дотторе так крепко, как его никто никогда не обнимал. Дотторе вообще никто не обнимал, не из тех он людей, кто вызвал бы желание просидеть с ним в обнимку, но Девятый повис у него на шее, и в этом что-то было. Второй проникся, решив отсрочить ему казнь. Подумал тогда: на время — но время так и не пришло. Порой подмывало (и подмывает) устроить ему ментальную мясорубку, однако что-нибудь обязательно остановит. Доктор и сейчас мог бы пропесочить Девятого: даром что тот дергается, нервничает и места себе не находит — идеальные условия, — но вместо этого он сидит. Нога на ногу. Пока кухню затапливает запах свежесваренного кофе. — Мило, что ты пьешь кофе только из-за меня. — С чего ты решил, что из-за тебя? Накренив турку, Делец разливает напиток по чашкам. Взвешенно и аккуратно, ни одного движения мимо; запястье его слегка напрягается, прорезаются под кожей картонные сухожилия, а кончики пальцев белеют, вжавшись в мякоть ладони. — Потому что в мое отсутствие ты всегда чаевничаешь. Панталоне берется за пластиковую ручку во второй раз; усмехнувшись, бегло глядит на Дотторе — впервые за вечер сразу в лицо — и, вылив все, возвращает миниатюрную посудину на плиту. — У меня от твоего кофе тревожность повышается, — говорит, подсаживаясь к Дотторе, — начинаю параноить. Поэтому и контролирую его потребление. — Тебе ничего не мешало заварить себе чай. Я же не просил варить именно кофе. — Доктор берет чашку из холодной руки, мимолетно ее коснувшись. — К тому же мне нравится наблюдать за тем, как ты орудуешь этими своими чашечками, чайничками и прочим. Но я чай не пью, и раз ты варишь кофе на двоих, значит и пьешь ты его только из-за меня. — Все-то ты знаешь. — Бывший студент Академии, как-никак. Панталоне улыбается: впервые за вечер. Кажется, обстановку удается слегка разрядить; под стремительно разросшимися тучами теплится свет, он становится ярче, и пусть снег за окном продолжает налипать к карнизу, исчезает куда-то маркое беспокойство. В танце подрагивающих свеч и скошенных теней Панталоне отпивает горький напиток, убирает одну из закрученных прядей за ухо и, согнув ногу в колене, усаживается на нее. — Время для ностальгии? Скажу наперед: про твое изгнание я слышал уже тысячу раз, избавь меня от тысяча первого. — Не разбивай мне сердце. Шутка и предостережение. Панталоне напрягается; дурное предчувствие он неизменно опознает по странноватому покалыванию позади шеи — туда-то его и колет сейчас. Прохладно и бойко. Мысли у него всмятку. Чувства туда же. Изможденный работой и бесконечным притворством, — а оно изматывает похлеще кипы налоговых деклараций, — Девятый хотел бы распрямить плечи, на которые слишком много взвалено, но не может. Даже с Дотторе наедине. Особенно с ним. Панталоне напрягается, отпивая кофе мелкими глотками. Доктор прав: Делец не пьет его в одиночестве, потому что кофе — как и смолистый парфюм, бутылка красного полусухого и пудовый халат, в который банкир сейчас завернут, — напоминает о тех местах, где он никогда не был и вряд ли окажется. Ложное воспоминание, запаянное в капсулу времени: Дотторе, его поездки по Тейвату, его жизнь до встречи с Панталоне в стране, о которой Девятый столько слышал, но никогда не слышал достаточно, чтобы представить картинку во всей красе. — Все пытаюсь представить тебя студентом, — говорит Панталоне, — каждый раз, когда начинаешь говорить о своем прошлом. — И как успехи? — Даже не знаю. Думаю, что волосы у тебя короче были, ну и лицо немного... другое. — Да, помоложе, — улыбается Доктор. — У меня были пухлые щеки. — Серьезно? — Вполне. Сощурившись, Панталоне всматривается в лицо напротив. Очаровательно супится, силясь воссоздать доступную лишь ему грезу, и хмурит брови с такой силой, что еще чуть-чуть — и будет слышно, с каким скрежетом крутятся шестерни в его голове. Однако все тщетно: — Не могу представить. Дотторе молчит. Откинувшись на спинку стула, меняет положение: закидывает другую ногу на ногу, слегка отодвигается назад и пристраивается, повиливая стопой в воздухе. — Интересно получается, — начинает, кружа пальцем по керамической кромке, — я из Сумеру, ты из Ли Юэ. Оба оказались в Снежной, давшей нам крышу и ресурсы, ставшей нам домом, где мы смогли реализовать себя, но Снежная так и осталась для нас чужбиной. Дотторе говорит, соскользнув пальцем по изогнутой ручке. Белого за окном становится меньше; снежинки замедляют ход, словно устав от бесконечного вальса, а внутри, в кое-как натопленной комнате, вот-вот расцветет при свечах то, к чему как минимум один из присутствующих никогда не будет готов. Он тот, кто привык наслаждаться процессом, наслаждаться моментом здесь и сейчас, а когда этот момент заканчивается, чувствует себя опустошенным. Никчемным. Оболочкой без наполнения и смысла. — Лоне, ты боишься очевидного: мы с тобой на пороге великих открытий. — Прошу тебя, не сейчас. — Прикрыв глаза, Панталоне снимает очки, потирает переносицу кончиками пальцев; из-за оправы она слегка покраснела. — И на пороге великих открытий стоишь ты, а не я. Я лишь платил по твоим счетам. — О, не преуменьшай свою роль, мой дорогой Делец. Не разбивай мне сердце. — Я говорю правду. — Панталоне возвращает очки на нос, не размыкая век. — И я даже не знаю, о каком открытии ты говоришь. Усмехнувшись, Дотторе поднимается. Приближается к Панталоне и, накрыв ладонями худое лицо, приподнимает его так, чтобы Делец смотрел ему глаза в глаза. Банкир отворачивается. Второй кладет пальцы на подбородок Девятого и давит. Давит сильнее, вжимая большой палец под нижнюю губу, и еще — пока Панталоне, шикнув, не сдается. Величавый в своей безутешности, в руках Доктора он плавится, как воск, и тот может лепить из него что угодно; что ему вздумается. — Я могу показать. — Огладив уголок подбородка, Дотторе опускает ладонь по белой шее, слабо сдавливая. — Всяко лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Панталоне противится. Ничего не говорит, но по глазам, по искривившемуся рту, по тому, как он смотрит снизу вверх, гадать не приходится: Девятый противится, причем скорее сам себе. Своей неожиданной трусости, желанию сдать назад и отменить все в последний момент; своему волнению, выкрученному до предела, и тревоге — такой очевидной и ошеломляющей, что удивляешься, как он еще с ума не сошел. Как он вообще держится. Наклонив голову, Дотторе всматривается в обезображенное сомнением лицо. Панталоне смятен, дезориентирован и явно хочет выпить что-то крепче кофе. — Разве ты не хочешь, чтобы все, к чему мы так долго шли, наконец воплотилось в явь? На один вдох Панталоне расслабляется, расслабляет плечи — и напрягается заново. Дотторе наматывает его волосы на костяшки: медленно и методично, со свойственной ученому тщедушностью и сдержанной заинтересованностью. Расклад явно не в пользу Девятого, он сам это понимает — вяло, но понимает, — однако замирает, не отнимая взгляд от нависшего над ним лица. Взять бы себя в руки да ответить что-нибудь, подвести итоговую черту, расставить все точки, но он замирает, фокусируясь на ощущении туго натянутых волосков. Вообще-то больно, если учесть, что Доктор гораздо сильнее. — Разве ты не рад тому, что я не без твоей помощи достиг совершенства мудрости, которую собираюсь перенаправить против Семи бедствий? Лоне? Дотторе оттягивает тяжелые локоны, запрокинув голову Панталоне, и наклоняется ближе: — Разве ты собираешься оставить меня в такой важный миг? Панталоне жмурится, едва успевая вдохнуть. Второй держит его цепко, не давая шелохнуться, и смотрит прямо в глаза, которые не спрятать и не отвести, из-за чего банкир вынужден рассматривать лицо того, чьи глухая ярость и предвосхищение предательства вонзаются между костей. Уродливой шрапнелью. — Я не говорил этого, — отвечает Панталоне, изо всех сил соскребая остатки самоуважения, самоуверенности и чего-то еще с приставкой «само», чтобы окончательно не потерять лицо. — Я лишь сказал: «не сейчас». Амбра, пыль и дерево. Мятные леденцы. Свечной воск, стекающий по столбикам свеч — всем пахнет так сильно, что к горлу подкатывает тошнота. Панталоне прикрывает глаза; под обессиленными веками расползаются цветные кляксы, а переплетения света, порожденные сбивчивыми огоньками на верхушках свеч, кажутся далекими, как луна. Он теряется в пространстве и перспективе. Путается в звуках и запахах, в игре светотени и мелкой боли под туго стянутом затылком. Подержав Панталоне еще немного, Дотторе отпускает его. Отпускает колтуны черных волос. Распрямляет кудри, путаясь в них кончиками пальцев: почти бережно — до омерзительной трогательности, а Панталоне вдруг ощущает себя использованным. До щемящей сердце правдоподобности. — Я покажу тебе мир, — произносит Дотторе так тихо, что банкир, оглушенный шумом крови в ушах, не сразу его слышит. — Покажу настоящий мир за пределами фальшивого неба. Панталоне сидит, не размыкая век. Он весь — сосредоточение затхлого непонимания, усталости и досады, ликующей в его плоти. Доктор перестает возиться с чужими волосами; отняв руку, он отстраняется и опускается перед Девятым на корточки: — Мир, где не будет ни Небесного порядка, ни Предначертанности, ни Семи бедствий. Ничего, что смогло бы отнять у нас... нечто важное. — Это утопия. — Это правда. О чем ты прекрасно осведомлен, когда мыслишь более трезво и когда твой разум не отравлен таблетками, что присылают тебе из Ли Юэ. По спецзаказу. Прикусив кончик языка, Панталоне приподнимает брови: неужели он и об этом знает? А если знает о волшебных пилюлях, то знает и о тайном торговом пути, который Панталоне организовал в условиях строжайшей секретности... Горький смешок дерет ему грудь. Впрочем, какая теперь разница? Он оглядывается назад по инерции, по инерции пытается замести следы и убедиться, что никто ничего не заметил. Ветхая ширма дает трещину, обнажая уродливую правду: многолетние манипуляции, ухищрения и работа из-за кулис, причем всегда — в стерильной конфиденциальности — сделали Девятого параноиком. Цинично и безвозвратно. Когда-то пылкая кровь, обида и ресентименты стали для Панталоне стимулом, а кропотливая работа, гибкий ум и амбиции подвели к вершине, с которой открылся превосходный вид на бесконечное всевластие. Однако у всякой медали есть обратная сторона, и за солидным благополучием у Панталоне спрятались страх и помешательство. Он оказался в шаге от того, чтобы начать шарахаться от собственной тени. Чтобы почувствовать себя беглецом, всю жизнь скрывающимся где-то там-то. Под чьим-то именем, под чужой маской, как все Предвестники — театр одного актера, театр Царицы, которая тоже намеревалась перекроить старые порядки, пока кое-кто ее не опередил. — Может быть. — Может быть? Кивок. Что ему ответить? Дотторе прав: Панталоне избегает финала. Доктор вот-вот перережет праздничную ленточку, ознаменовав окончание строительства Нового Мира, но банкир не хочет слышать щелчок наточенных лезвий. Не хочет убеждаться в том, что роль его завершена, что больше в нем не нуждаются и отныне он бесполезен, ненужный в Той Реальности. Его использовали — давно не новость; Панталоне и сам использует каждого так, как ему заблагорассудится, однако почему-то прямо сейчас, пока на коже остывают чужие прикосновения, а затылок по-прежнему ноет, Дельцу становится грустно. Какую-то цепь в мозгах замыкает, она разрывается и Панталоне, склонив голову, вяло откидывается на спинку стула. Мысли у него всмятку — и чувства туда же, — и прежде чем Дотторе снова приподнимает ему подбородок, Делец косится в угол; что он там говорил про огонь? Священен и чист? Может быть. Молиться, обратив лицо к огню? Мило, но в его случае никакая молитва уже не поможет. — Когда луна заходит вместе с долгой ночью, то, что уничтожает старый мир, являет начало мира нового. — Шорох его голоса, илистого, как топь, затапливает комнату до щиколоток. — Смерть не всегда ознаменует конец, Лоне. Это перерождение. Переход на другой уровень. — Трансцендентная мудрость, — несмело отзывается Девятый. — Верно. Очертив большим пальцем геометрию сухих губ, Дотторе надавливает на нижнюю; Панталоне смотрит куда-то за плечо Доктора, смотрит, как изрытый снегом горизонт прижимается книзу рваными клочьями, и ослепительно белый в ночной пустоте разъедает сетчатку. — Попробуй подумать, как я. И почувствовать, как я, — Второй говорит тише, проталкивая подушечку пальца между зубов. — Ведь мы во многом схожи, и ты знаешь, что в этом эрзац-мире нет ничего, кроме страданий. Ты-то можешь меня понять. Панталоне прикусывает теплый палец, несмело лизнув. Дотторе проталкивает его дальше — на целую фалангу: — А я могу понять тебя. Мы с тобой оба отверженные. Гипнотизирует. Глубокий ласковый голос, размеренность слога и терпкий акцент, от которого Дотторе так и не избавился. Тембр, напоминающий рассеянный перебор струн на инструменте, название которого Панталоне забыл — и его колдовская трель, негромкая и нежная, тает в удушливом воздухе; только и успевай уловить. Панталоне никогда не был в пустыне, но именно с пустыней у него ассоциируется Доктор; ассоциируется с бескрайним простором, потопленном в солнце и песках, со скорпионами, притаившимися среди кактусов, и суровым одиночеством на много-много километров вокруг. Кое-что он воссоздавал по рассказам Дотторе, а кое-что воображал сам, получая подарки из тех мест. Кое-что приходило на ум, когда вдвоем они распивали вино из Сумеру — или кофе, который тоже был из Сумеру, — а кое-что он фантазировал в полудреме, опустив голову на плечо Дотторе, пока тот тихо наигрывал незатейливую мелодию на... дутаре. Вспомнил. — Посмотри на меня. Неожиданная мысль застает Панталоне врасплох, как озарение. Как болезненное похмелье после пьянки; как резкая боль, как очищающее пламя, лизнувшее изнутри. — Посмотри, сказал же. Хотя мысль не столько неожиданная, сколько неудобная в своей правдоподобности. В застуженной Снежной его пыл подостыл (пусть и не охладел окончательно) и, наблюдая за Дотторе в профиль, наблюдая за его большими красивыми ладонями, держащими инструмент, и слыша нежный протяжный звук, им издаваемый, Панталоне все чаще спрашивал себя: так ли ужасен этот мир на самом деле? — Лоне. И если они зависят от Судьбы, навязанной Небесным порядком, и если они с Дотторе оказались у них в немилости, настолько ли они несчастны теперь, ведь... — Эй. Панталоне поднимает взгляд. Размыкает губы, отстраняет от себя руку Второго и легонько качает головой. Нет. Дело не в этом. Он задает себе неправильный вопрос, искажает формулировку или вовсе заходит не с того края — но как спросить правильно, банкир не знает. Причем не знает давно. Остается лишь сдаться. — Что ты хотел мне показать? Дотторе улыбается. Впервые расцветает после нескольких падших часов забвения и бесшумно отходит назад. — Я рад, что ты спросил первым. Панталоне не знает, как спросить правильно, как поставить вопрос, чтобы добраться до истины, из-за чего перестал доверять даже себе. Дотторе он тоже не доверяет; у таких, как он, спокойствие и уверенность расплываются кровавым пятном: жестокость, убийство, потеря невинности — алым по белому. Но выбирать не приходится. Второго он выбрал сердцем — не разумом, — а что выбрано треклятой трепещущей мышцей, его так просто не отвергнешь. Не спалишь дотла. Не выдернешь с корнем — а если и выдернешь, что-нибудь да останется, зацепится за пару ребер, где будет ныть и гнить до скончания времен. Дотторе отходит в центр комнаты. Замирает и, щелкнув пальцами, ненадолго исчезает в облаке слепящего серебра: столь яркого, что Девятый прикрывает глаза рукой. На миг воздух становится гуще, а ночь — насыщеннее; как самый мрачный час перед рассветом. Пространство вокруг искажается, меняя свойства плотности; окна едва ли не вылетают из рам, вещи и мебель держатся на честном слове, а свечное пламя, агонизируя, почти затухает. Катаклизм в миниатюре длится пару мгновений, и вскоре баланс восстанавливается. Гравитация приходит в себя. Парящее облако дыма растворяется, карабкаясь к потолку, а сердце Панталоне капитулирует на дно. Чуть ранее приподнявшись, он теряет равновесие и падает на пол; сваливается обухом, больно стукнув коленями пол. Осоловело моргает, всматриваясь в возникшую фигуру. Смотреть на нее больно, она так и лучится сгустком чего-то первородного, нечеловеческого, не из этих мест; она напоминает Дельцу солнце, что никогда не взойдет над простыми смертными — или скорее луну: такую прекрасную, что обмираешь в немом восхищении. — Это… — Это бог нового мира, Лоне. — Дотторе чинно разводит руки в стороны; в самом деле — мессия, сошедший с церковного витража образ, перед которым благоговеешь. — Еретик фальшивой луны. Немного помедлив, Доктор приходит в движение. Бесконечно очарованный им, Панталоне задирает голову и смотрит Дотторе за спину: туда, где болтается нечто вроде гигантского искусственного полумесяца. От левого предплечья он ведет взглядом до груди и шеи, рассматривает подобие вороньего облика под ключицами и смотрит Второму в лицо. На нем опять маска. Только другая: крупнее прежней, она круто загибается от виска к макушке, прорисовывая идеальный полукруг. Ее наточенным кончиком без труда можно вскрыть глотку — и Девятый зачем-то прикрывает шею ладонью. Пальцы у него трясутся. Выдохнув, банкир пытается встать на ноги; зацепившись за край стола, он швыряет себя вперед, но снова оказывается внизу, потонув в черных водах халата, волнения и чарующей ауры Дотторе. — Что ж, — криво усмехается Панталоне, — рад, что мои ресурсы не улетели в трубу, а воплотились в нечто столь… масштабное. — А я говорил тебе: не недооценивай свою роль. Этим ты разбиваешь мне сердце. Дотторе приближается: теперь он выше, массивнее. Крупнее. Плечи у него шире, ладони больше, а бедра такие длинные, что Панталоне с трудом отводит взгляд. Ударившись голыми коленями, (судя по ощущениям, на левом кровавая ссадина) Девятый тянется к севшему на корточки Доктору. Он обнимает его за шею: совсем как тогда, в тот далекий хмельной вечер, когда Панталоне впервые исповедался в своей ненависти к неравенству богов и смертных, что впечатлило невпечатлительного Дотторе. Что стало катализатором. Что привело его сюда в полубожественном обличии, волнуя и восхищая Панталоне. Тыкнув носом в холодную щеку, он легонько сдвигает им маску и не замечает, как начинает плакать. Беззвучно и почти не дрожа. Вдыхая сумеречно-пряный запах, касаясь губами горячей шеи, Панталоне плачет неясно из-за чего и неясно, плачет ли он вообще. Плечи и локти у него потряхивает, будто от смеха, а сам он сжимается, прячется, скрывает под челюстью Дотторе искривленную улыбку. Вероятно, он все-таки сошел с ума. Либо близок к тому — и его крохотный срыв вот-вот приведет к началу конца. Панталоне кусает губу; она у него соленая, а нос плотно забит, из-за чего он поворачивается, опустив ухо к груди Второго. Его размеренный пульс, глухие удары сердца, в чьем наличии Девятый без устали сомневался, — а оно все же было — вливаются в ушную раковину. Проскальзывают по слуховому каналу дальше, в мозг, и эхом таранят изнутри, постепенно наполняя все тело от макушки до пят. Трудно поверить, что он все тот же Дотторе, с которым Панталоне, несмотря на различие во взглядах и кое-какие неувязки, во многом совпадал. Трудно поверить, что он все тот же Второй предвестник, ставший кем-то вроде мифического существа, легенды о человеке, который вечно занят и торчит безвылазно в своей лаборатории. Трудно поверить, что он все тот же Зандик — смышленый, целеустремленный и сам-по-себе юноша, — чей образ Панталоне неизменно видит со спины: бледно-зеленые пятна студенческой формы и голубых волос, потонувших в суровом золоте пустыни. Он мираж, этот Дотторе, этот Второй, этот Зандик; растворенный в зыби времен силуэт, вынужденный вечно блуждать в поиске того, что имело бы для него смысл. В поиске того самого финала, которого Девятый чурается, как огня. Каждый из них заперт в своем личном чистилище, каждый — без спасительного ключа в кармане и с головоломкой на замкé: разгадаешь и выберешься, а не разгадаешь — так и будешь томиться, покрываясь слоем пыльных иллюзий, ошибочно воспринимаемых за Истину. Счастлив ли Делец в перманентном процессе или ему нужно дойти до конца? Счастлив ли он, проживая свою жизнь, или хотел бы последовать за Дотторе? Он вконец путается. Тихо всхлипнув, Панталоне отстраняется. Хочет что-то сказать, но не говорит; крошево слов забивает ему глотку, забивает рот, в котором всякий слог растворяется и обмирает, медленно идя ко дну. — Это не дело, Лоне: взывать к своему богу в слезах. Дотторе улыбается — почти умиротворенно, — а Девятый скалится в ответ, отерев щеку запястьем: — О чем ты? Если я и плачу, то только от радости. — Ты красивый, когда помятый и плачешь… Но сейчас мне бы не хотелось видеть твои слезы. Панталоне молчит. Воображает себя прямо сейчас: измученное лицо в розовых пятнах, влажные от слез губы и синяки такие, что в них можно спрятать оставшиеся богатства Снежной. Да уж. Красивый. Накрыв ладонью зашеек Девятого — он помещается в ней целиком, — Доктор притягивает к себе чуть заалевшее лицо и целует. Вбирает в рот прохладный язык и, обняв Панталоне за талию, подтаскивает того ближе: все не привыкнет, что банкир теперь меньше, а сам он больше. Синхронно они меняют положение. Дотторе оказывается на полу, а Панталоне, вяло оттолкнувшись коленями, усаживается на громадных бедрах. Воистину гигантские и упругие, Делец въезжает в них худым задом, устраиваясь поудобнее. Перехватывает рывок дыхания, шумно вдохнув, и целует Доктора сам: глубже, грубее. Ненасытнее. Дотторе протаскивает ладони от ляжек до талии банкира; бегло развязав пояс, он просовывает руки под полы халата и сдавливает Дельца так сильно, что тот прерывается. Жмурится. Закусывает губу, мазнув задом по чужому паху, и хватается за плечо Дотторе. — Кажется, мой дорогой банкир выглядит оживленнее… — Может быть. — Мне нравится, когда у тебя краснеют щеки. Выглядишь очаровательно. Панталоне отворачивается, перебросив волосы через плечо, и допускает первую фатальную ошибку: он открывает Доктору свое горло. Не столько беспечно, сколько по инерции; волнуясь, он привык перебирать свои локоны — перебирает он их и сейчас, восседания на Фальшивом Боге. Целуя его и исподволь рассматривая его огромное тело — исполинское, как какая-нибудь гробница, — Панталоне рефлекторно хватается за волосы, перебрасывает их и оголяет самую нежную часть тела. Чем Дотторе мгновенно пользуется. Тянет к нему пальцы, просовывая их под ворот черного свитера; дрогнув, Панталоне допускает вторую ошибку — запрокидывает голову, как бы приглашая, — и Доктор тут же припадает губами к белой шее. Просунув вторую руку под одежду банкира, он сдавливает его поясницу — такую хрупкую, невесомую — и отстраняется; маска мешается. Чертыхнувшись на языке, которого Панталоне не знал, Дотторе рывком сдирает маску; Девятый с удивлением рассматривает его. Ему непривычно, чтобы Доктор делал что-то рывком и быстро, принося в жертву свои железобетонные бесстрастность, размеренность и педантичность. Однако Еретик нервничает, и импульс его, такой горячий, что никакая жаростойкость не выдержит, вливается в пульс Панталоне, стоило Второму заново поцеловать его под подбородком. С правого плеча банкира лениво съезжает халат. Оттянув вниз тугой ворот, Доктор месит зубами тончайшую кожу; Панталоне вздрагивает, чуть приподнявшись, и подтягивается ближе к Дотторе. Тазовые кости у него под задом — гранит. А бедра тягучие, тяжелые; свои не легче, разве что тоньше и меньше. Под животом Дельца расплывается магма, а сам он сходит с ума, плавно вклиниваясь между собственной похотью и локтями Дотторе. Тая между ними, он рассыпается в прах, из которого тут же лепит себя заново: чуть более встревоженного, чуть более нетерпеливого, притесненного жаждой, тревогой и какой-то странной, диковатой смесью любви и ненависти, что отравляет и без того затуманенное сознание. В подслеповатом сизом свете, в вялом танце крошечных огоньков, где закольцованы двое, взгляд Панталоне затравлен, однако по-прежнему остер. Марафон ночного неба оттеняется в нем чем-то потусторонним и дурманящим, как обратная сторона луны; Панталоне переводит взгляд на искусственный полумесяц за спиной Дотторе, на этот светоч, что тот создал собственными руками — и как это возможно, чтобы смертный создал нечто, сворованное у божеств? — и прижимает к себе лицо Второго. Разбег поцелуев от подбородка до груди предотвращает свертываемость крови, из-за чего Девятому кажется, будто он истекает ей безостановочно. Сцеженная из его артерий, она наполняет радужки Дотторе; Делец выжат до последней алой капли, до последней нервной клетки и моры. От него ничего не остается, кроме ощущения и поделенной пополам похоти, которую без остатка сжирает монстр напротив; пожелал бы ему приятного аппетита, но говорить Панталоне больше не хочется. Вместо этого усмехается: бесшумно и криво. Повернув голову, банкир вылавливает Дотторе, вылавливает себя в большом зеркале напротив; Доктор сидит к нему спиной, а Панталоне на нем сверху и чуть сбоку. Просунув пальцы между мягких голубых волос, Девятый наблюдает за их обладателем в зеркало; наблюдает, как его пряди — очень длинные — путаются позади спины и на полу, как зловеще мерцает чертов светоч и как двигает руками Дотторе, бессовестно лапая своего банкира. Как он рвет чужие брюки, будто капроновые колготки — легко и ловко, — из-за чего Панталоне роняет тяжелый вздох. Спустя мгновение Делец ощущает холод крупной ладони на ягодицах, которые жадно сминают, а сам он, хрипнув, раздвигает колени шире. На миг опускает голову, после чего снова. Глядит из-за плеча Дотторе. Ерзает на нем сверху, целиком отдаваясь во власть ложного бога, и обращает лицо к крохотному огоньку: Панталоне его ни о чем не просит и ни о чем не молится, просто смотрит, подрагивая, пока его забирают в плен. Такой покорный. Такой сломленный. Или страшно влюбленный, что, к слову, одно и то же.