***
Гвенет часто спрашивала себя, почему она выбрала Норма. Чем он привлек ее в первый раз, почему познакомилась с ним. Ответить было нелегко, хотя вопросы казались простыми. Она подозревала, что дело крылось в глупых мечтах и несбыточных надеждах. Лет в восемнадцать, читая сентиментальные романы и замирая от восторга от страстей, творившихся в книгах Митчелл, Маккалоу, Моэма, Кессера, она ждала любимого; она искренно верила, что он придет к ней однажды — неузнанным, непонятым, но принадлежащим только ей одной, сильный, загадочный человек, и это будет миг ее триумфа, и она поймет, что значат те чувства, о которых она читала, потому что они пройдут не просто призраками сквозь нее; она сможет почувствовать их по-настоящему, лишь прожив. Ничто — ни фильм, ни книга, ни песня, ни чужие слова — не заменят ей этот опыт. Пока его нет, она все равно что мертва. Она была красивой, но слишком серьезной девушкой. К таким как она не подкатывали парни: они их опасались. В Гвенет с самой юности чувствовались основательность, твердость, зрелость. Староста класса, затем — староста курса в колледже, член читательского клуба в Смирне, замечательная бегунья — заняла в старшей школе и на первом курсе первые места среди девушек восемнадцати — двадцати пяти лет, и вдобавок умница, гордость семьи. Это все была она. Ее мать умерла от гриппа, никакой трагедии, все тихо и очень скучно. Был человек, нет человека. Очень быстро отец нашел вторую жену, у которой была от первого брака дочка на самую малость младше Гвенет: Тереза. Девочки поладили сразу, будто вправду были с рождения сестренками, пусть друг на друга внешне и непохожими. Они любили и ненавидели одна другую с пылом кровных детей; Тереза была не такой красивой, как Гвенет, без правильных черт лица, казавшегося кукольным и неживым, а потому пугающим. Но Тереза была яркой и необычной, рыжей, будто пламень, и гибкой, как ивовый прут, и мальчишки увивались за ней. Когда Гвенет носила третий размер лифчика — в свои-то восемнадцать — Тереза бегала в одном только платье, потому что в белье ей было почти нечего положить и она втайне его снимала, чтобы под тканью не топорщилось два грустных пустых мешочка. Когда Гвенет убирала свои длинные черные косы в строгий узел, Тереза стриглась под мальчика, а потом ждала, покуда локоны не отрастут. Ей все быстро надоедало. Пока Гвенет исправно записывала лекции за профессорами, Тереза заваливала экзамены, но каждую неделю у нее был новый кавалер. В конечном итоге, в двадцать два года Тереза вышла замуж очень удачно, за молодого и прилично зарабатывающего красивого мужчину, который работал в городе в прокуратуре, а Гвенет поехала сначала в Трентон, работать стенографисткой в окружном суде, а потом в Нью-Йорк, где трудилась секретарем в конторе, и у нее был только молодой человек в колледже, в девятнадцать лет, с которым она сходила два раза в кино и отказала ему в сексе на заднем сиденье автомобиля, а после этого он ее сразу бросил — вот и вся ее личная жизнь. Пока на Рождество, такое же холодное, как это, Тереза не познакомила ее шутки ради, с легкой руки, с Нормом, и она не стала совершенно несчастливой. Прежде у нее хотя бы была работа в конторе и босс, мистер Лиллард, очень добрый человек, который относился к ней как к дочери: своими детьми Господь его не наградил, и он прикипел душой к умной, красивой Гвенет. Он много шутил с ней, иногда подвозил до съемной квартиры на машине, сам, если она задерживалась, проявлял к ней участие. Он никогда к ней не приставал и относился как к леди. Гвенет не понимала, чем это заслужила, и босс качал головой: сейчас уже многих молодых женщин этим словом не назовешь — леди. Времена и нравы меняются, а жаль, но ничего не попишешь, просто он скучает по плавности и легкости, по чистой робкой красоте в женщинах, по мягкому воспитанию, по тихому лисьему нраву. Все это в Гвенет было, и он без задней мысли ею любовался. Добродушно усмехаясь, он любил повторять, когда покупал ей и еще некоторым сотрудникам кофе во время долгих рабочих вечеров, после того, как обычный день заканчивался и если они все задерживались: заботься о центах, и доллары позаботятся о себе сами, но не скупердяйничай, таких никто не любит. Он был скрупулезным и дотошным в некоторых вопросах, но никогда не обижал Гвенет и, пожалуй, был единственным, кто смотрел на нее как на драгоценность. Но такие взгляды не сделают девушку женщиной, от таких взглядов счастливее она не станет. Она чувствовала себя в конторе больше чем дома, где казалась родным слишком холодной и спокойной, непонятной какой-то, и где у нее не было друзей, кроме Терезы, а Тереза была другом поневоле — сестрой, и это совершенно другое дело. То, что они повязались родством еще совсем маленькими девочками, стерло между ними кровные границы свой-чужой. От этого стало и легче, и тяжелее: так отошли бы друг от друга, если б не хотели дружить, а теперь вроде бы не могли — привыкли, семейные узы их связали, все дела. Ну а потом появился Норм.***
Дом уже остыл, когда они вошли с мороза. Гвенет прятала под мышками озябшие даже в перчатках руки. Шутка ли, такой страшный буран! Снаружи мело, словно крупой. Норм вяло ругался; он все делал вяло, без огонька — и злился, и даже поколачивал ее, и занимался любо… Гвенет запнулась. Нет, это была фраза не для них. Нельзя заниматься любовью, если любви нет. Но спал он тоже неумело, без желания, довольствуясь только тем, что получал, и не желая отдавать — до ироничного настолько, что Гвенет не могла забеременеть и в тридцать четыре лишь с тоской смотрела за материнством других, более удачливых женщин. Она стряхнула пальто, повесила его на крючок, затем потянулась за курткой Норма — чтобы тот не насыпал снегу в дом. Норм отмахнулся. Гвенет помогла снять куртку, тоже почистила ее прямо так, рукой в перчатке, и, ловко разувшись, сунула ноги в промерзшие, холодные домашние туфли. Она дрогнула. До самых колен прострелило этим холодом. Он был глубоко в ней, не в костях и не в теле, а в сердце, внутри, и скопился в пространстве между легкими и ребрами, так явно, что она его чувствовала физически. Она одернула теплую юбку, прошла в гостиную, посмотрела на темный камин. Норм уже разжигал его, положив туда дров. Занятно, он предпочитал топить камин дровами в такую холодрыгу, а отопительный котел включал на два часа в день, чтобы дом прогрелся. От этого в такую жестокую зиму, как эта, Гвенет страдала постоянной болью в горле, которая ей так приелась, что наконец перестала волновать. — Надо купить керосин и еще дров у Барни, — проворчал Норм. Это значило, в хозяйственном магазине. — Пока Барни вообще работает и все не разобрали подчистую. — Да, — спокойно согласилась Гвенет, прошла на кухню и поставила на плиту чайник. Он заклокотал над голубым пламенем. Гвенет прикрыла глаза и протянула покрасневшие руки к огню, грея их. Норм прошел мимо, не глядя на нее открыл дверь в подвал, включил свет, посмотрел в темноту внизу, на длинную лестницу, над которой горела лампочка. — Приготовь ужин, не стой столбом, — Норм был раздражен. Ясное дело, не удалось уехать из Монтона. Гвенет потерла плечи. — Да, хорошо. Надо бы позвонить Терезе, пока связь есть и провода не оборвало таким ветром: сказать, что они остались дома и приедут уже после Рождества, когда буря утихнет, иначе сестра будет волноваться, не случилось ли чего по дороге. Потом, пока чайник кипятился, а Норм ругался на камин и пытался его разжечь — у него всегда получалось плохо, он долго возился — Гвенет поднялась на второй этаж, в совсем промерзшую спальню, и там разделась. Она сняла с себя жакет, потом юбку, потом чулки, комбинацию; в темном зеркале в углу комнаты мелькало ее белое тело, высокие бедра, округлые ягодицы, большие груди. Потом она оделась в теплый свитер, домашнюю юбку, шерстяные чулки. Волосы хотела распустить, узел тянул на затылке, копна была тяжелой, от ее веса уставала шея — но Норм был строгих взглядов, он не любил, когда она так ходила. Распустёхой. За окном сыпал мелкий снег, ветер зло метал его из стороны в сторону. Подойдя ближе к стеклу, Гвенет смотрела на тусклый день, занесенный метелью, пришедшей с циклоном с Арктики, и, положив ладонь на пустой живот, с тяжелым сердцем подумала, что ее жизнь тоже похожа на белую пелену, за которой кроется неизвестность и пустота.***
«Мустанг» взрывал снег по оба литых черных крыла; он угнал эту машину, он просто бежал по пустой улице и увидел, слава Богу, что в замке зажигания был ключ — ему давно так не улыбалась удача, и, пока Билл и Френк отстреливались, потому что их замели, Клайв сел в тачку, бросил сумку с деньгами на переднее сиденье возле себя и, не снимая с головы балаклавы — день стоял страшно холодный, аж яйца поджимались — уверенно повел. Он выехал из Ньюарка вон спустя шестнадцать минут, еще не зная, что за оказанное сопротивление и потому, что Френк «Дикий» застрелил охранника, его двух друзей нашпиговали пулями, как оленей на охоте. А Клайв оленем становиться не собирался. Охотился он, не на него. Это ясно как день. Только спустя полчаса он приподнял балаклаву с шеи, так что теперь она покрывала его голову наподобие черной шапки. Он тут же зарумянился, щеки покраснели, хотя он был сам по себе смуглый от многолетнего темного рабочего загара. Взгляд оставался холоден и бесстрастен. Дома, в Чикаго, что он скажет ребятам? Что он потерял двоих. А ладно, что уж там. Ограбление терминала в аэропорту Ньаюрк Люфтганза сулило большой куш. Стоящий куш. Полтора миллиона долларов наличными. Огромные деньги. Баснословные для него. За такие ни один из них, из их команды, не пожалел бы умереть, прекрасно понимая: их жизни стоили намного меньше. Мустанг, взрывая сугробы, летел как мог быстро по обледенелой трассе. Клайв должен был покинуть Ньюарк раньше, чем копы сообразят, что их было трое и как раз третий улизнул с деньгами, а потом закроют дороги и он, Клайв, окажется в ловушке. Он не сомневался, его расстреляют тоже, сразу же, никто не станет смотреть, как он сдается и поднимает руки за голову. Сдаться же и приехать в Чикаго без выручки он тоже не мог. За такое ему подарят бетонные ботинки. Спасибо, он не любит плавать с камнями на ногах. Он скривил губы и повел быстрее. Руки у него дрожали, дрожало все тело. Не от страха: из-за адреналина, который продолжал впрыскиваться в кровь, будто яд. От этого у Клайва даже встал в самый тяжелый момент погони. Черт возьми, все тело будто вопило: я знаю, что еще живо, но скоро это может измениться, так что выжму-ка я из себя побольше оборотов! Клайв дышал паром. С его губ вырывалось облачко за облачком, застывало в морозном воздухе, а потом таяло. Под носом потекло, над верхней губой появилась мокрая отпотина. Здесь было так холодно, а он страшно вспотел. Трасса лежала под колесами «мустанга», как серая лента. Разметка терялась из-за снега. Дорога была пуста: из-за непогоды все и случилось, не поднимись эта буря, и парни были бы живы. Черт. Когда ударил мороз и метель стала такой, что самолетам не разрешили взлетать, полтора миллиона наличными, кучу облигаций и чеков, четыре кофра с драгоценностями и еще сколько-то мечеными банковскими купюрами доставили из банка города Элизабет сюда, в Ньюарк, чтобы самолетом переправить в Филадельфию. Клайв, Билли и Дикий по секундам рассчитали, как будут грабить аэропорт. Во всем нужна сноровка, и прежде, чем снять сливки, требовалось все тщательно обмозговать. За них мозговал Сайс, он остался в Чикаго и ждал, когда Клайв вернется с деньгами. Они взяли все, что было в кофрах, но им не свезло, и драгоценности остались у убитых, а Клайв унес деньги. Если он не привезет их в Чикаго, лучше бы ему умереть прямо здесь, как его парням. Он успел убраться из города прежде, чем копы среагировали. Буря хотела убить его на трассе, но так уж вышло, что она ему и помогала. Следы моментально заметались вьюгой, на дороге была почти полная снежная слепота, а сугробы намело такие сильные, что края ее размылись. Клайв был первоклассным водителем и в его компетенцию входило унести ноги с места ограбления, притом сделать это как можно скорее и тише. Если бы не Дикий, ублюдок, их, может быть, не взяли бы. Не надо было стрелять в охранника. Ну оглушили бы его, ну избили, связали — но этот идиот выпустил в него три пули и остался доволен как черт. Молодой тупоголовый дурак. Клайв вырос над ним всей своей тушей, шесть футов шесть дюймов, может, семь, когда распрямлял плечи — огромный, страшный, и волосы сияли, как нимб, потому что были белыми, белее снега вокруг сраного терминала, который они взяли. — Ты, кусок дерьма, какого черта натворил? Дикий сжался, он был гораздо мельче Клайва. Он знал, что тот выбьет из него все, что плохо держится, но это — потом. Тогда им надо было драпать. Клайв при своем пугающем облике: огромный, высоченный, тяжелые мышцы, литые мускулы, вид вышибалы — тупым не был ни разу; он соображал очень шустро, и хотя был не семи пядей во лбу, и явно с его умом не диссертации писать, но в вопросах таких, как этот, он сёк быстро, иначе не был бы у Сайса правой рукой. Клайв прикрыл глаза на короткое мгновение. Снег слепил его. Глаза у него были очень светлыми, серо-голубыми, такими, что казались почти пугающе прозрачными, как кристаллы льда. Из-за этого они были чувствительными вдобавок и часто слезились от яркого света, и теперь Клайв страдал из-за снега: его было кругом полно, настоящий снежный Диснейленд, зимняя Сахара, бескрайняя, бесплодная, мертвая пустыня от края до края земли. Ньаюрк давным давно был за спиной, когда в «мустанге» кончился бензин, и Клайв, бросив машину на трассе — делать все равно нечего — подхватил сумку, закутался в шарф, поднял воротник черного пальто и пошел пешком сквозь буран. Ветер врезался в его тело, горло сдавил сухой спазм, Клайв задохнулся, и легкие будто сжала ледяная перчатка. Вьюга сбивала с ног, мела, выла, рвала одежду на нем. Сощурившись, Клайв шел, стараясь держать темп, а потом, поняв, что на дороге его быстро повяжут, собрался с духом и бросился широкими прыжками через сугробы, через поля, взрывая снег. Он бежал, будто за ним уже гнались, и сердце бешено колотилось в его груди. Он клял мертвого Дикого и сожалел, что застрелили Билли: тот был хорошим малым. Клайв разбивал снежный покров своим телом, как пущенный снаряд, и знал: снег шел такой сильный, что через полчаса его следов никто не найдет. Словно его здесь и не было.