Часть 1
23 марта 2026 г., 18:16
На исповеди Варка всегда приходил с целыми свитками своих грехов, не стесняясь разворачивал их, по-генеральски зачитывая каждый, не со стыдом и раскаянием, а словно с гордостью. По указу Ордо Фавониус рыцарям-инквизиторам нельзя не отпускать их прегрешения, нужно всегда выносить оправдательный пред Богом, чтобы наваленные на плечи камни не бередили душу и не пробегали по рукам предательскою дрожью, когда меч заносится над изящным, змеиным горлом очередной ведьмы.
После кровопускания дщерям Бездны, порожденных по приказу самого темного из властителей мира сего, по плану всегда — радостное пиршество с фанфарами и менестрелями, бардами, красивыми грудастыми подавальщицами, которые то и дело в такт мужскому, раскатистому гоготу падали рыцарям на колени, норовя оставить на геройских щеках как можно больше разноцветных лепестков от собственных губ: сиреневых, алых, рыжих, перламутровых и лаковых, мерцающих и липких. Варка в праведники себя не записывал, не горел, в отличие от Шеймуса, горькой холостяцкой или еще хуже сладкой семейной жизнью. Разве можно после того, как сечешь женщинам шеи, загоняешь ядовитые иглы под пальцы, так легко и играючи надевать на те же пальцы кольцо, а потом касаться чистых, неокрашенных губ, когда по собственной коже уже прошлось столько благодарственных поцелуев?
Расправы не подвязать никак к милости, мирское не оторвать от церковного, гражданское не разделить с воинским. По призванию он — не семьянин, не секретарь суда и даже не оруженосец, не сын и не отец, а простой и бессмысленный, даже жалкий в своей ограниченности головорез. Надежный товарищ, крепкая рука, но только когда дело — об убийстве нечестивых демониц, что выжигали города, рождали целые миры, и все это наперекор Богам, уподоблялись им, даренные глаза превращая не то в оружие, не в то в инструмент, а не в благодетель. Бессовестные, паршивые шавки, растерявшие всякую доблесть, с которой смертных мира сего взращивали с пеленок.
Такая предательница в любой момент могла уродиться и у него. Потому ни о какой любви речи может не идти. Только противничество. И редкие дозволения к себе прикоснуться — чтобы не искушаться, не содрогаться. Чтобы руки не теряли твердость, а разум — веру. И без того страшно шаткую. Настолько, что о ней лучше никому, никогда и ничего, как о зубах гнилых — без разбору, отправят замаливать и просить у Барбатоса милости, простить такого неугодливого раба и дать сил вывезти свою телегу из ямы.
— Шеймус, ты все молчишь… А как поживает та девочка, что я тебе поручил? Розария.
Так много в имени горечи, скорби и удушья. Словно ладан намешали с мускусом, обсыпали жженым табаком, накрыли кожухом и приказали над этим в лечебных целях дышать. Всех найденных в экспедициях и походах осиротевших мальчишек отправляли в рыцари — служить верой и правдой крылатому Божеству, а девочек — в послушницы церкви, чтобы с юных лет выбить и высечь все ведьмовские, разрушительные помыслы. В глазах той девочки — Розарии, — не стыдясь и от души скакали бесы. Ее руки по локоть в крови, и эти признания не нужно было выбивать силой, выпрашивать такой же кровью. Она сама просила спасения, беззвучно и слепо, но искренне до того, что Варка треснул под их весом, не выдержал, взял девочку на руки и притащил старому другу. Не для наказания. Для помощи. Хоть и такую помощь сам не понимает.
— Знаешь, она строптивая. Но быстро учится. Думаю, из нее вышла бы неплохая воительница, но сам знаешь… Девочкам с глазами Бога не стоит так рисковать. Лучше не давать ей в руки оружие. Только четки со свечками, — Шеймус пригубил кагор — списанный, разумеется, — прямо из бутылки и протянул его Варке. Тот покачал головой, отказался. Шеймус сделал еще глоток.
— Иногда думаю, что лучше бы ее оставил. Убить рука не поднялась бы, малютка совсем, а вот вырасти из нее может… Может что угодно, — об свое «что» Варка споткнулся, словно подавился и закашлялся, как муза в рот залетела — потянулся к бутылке, которую Шеймус радостно толкнул рыцарю в руки, и промочил горло, — Но она тогда бы все равно выросла чудовищем. Или погибла.
Да и с тобой, каr птичка в клетке…
— Уважаемый, дорогой мой и благочестивый рыцарь Бореалис, — шумный вздох повел за собой порыв ледяного ветра. Варке показалось, словно устами Шеймуса бормотал сам Барбатос, и от того такой отрезвляющей пощечиной одарил их обоих, — Ты все делаешь правильно. Этих чудовищ нужно искоренять, как сорняки. Как хворь и язву.
— И как пьянство, — Варка усмехнулся, капнул на язык остатками вина — то разлилось сладковатым пятном, но жажду не утолило — только пуще раззадорило.
— Нет. Пьянство искоренять нас не учили. А вот этих… демониц, — Шеймус поджал губы, облизал из и цокнул, — Да.
Несколько лет назад, после рождения младшей дочери, голова с плеч полетела у его жены. За обвинение в чудотворении и наставлении учения, якобы из семерых есть еще кто-то праведный и верный из Богов, кроме Барбатоса. Ее жизнь оборвалась, как многослойное украшение на леске — шумно, разбросав за собой пепел, как бусинки, по всему Мондштадту. Он сам же и издал указ, найдя в ее вещах гобелены с эмблемами Лунной Богини Нод-Края, Нибелунгом и Мораксом. Немыслимое предательство, что печатью на шее тянуло Шеймуса к земле. Он не злился на нее ни минуты. Злился только на себя, раз не смог иначе, не решился на прощение и не поспешил вникнуть в суть вещей, отвесил оплеуху, дрожащей от холода и кровопотери, нарек «ведьмой».
И утром ее уже вели на эшафот под крики маленькой дочери. Старшая только стискивала зубы от морозящей нутро лихорадки любого зимнего утра. Холод сковал все мышцы на лице, как закаленный доспех — с той же гримасой ужаса Джинн и осталась до своих лет.
Ты все делаешь правильно.
Уверенность в незыблемости собственных деяний — не проросток ли гадкой, грешной гордыни? Варка не рисковал глубже заблуждаться в собственной чаще, балансируя между долгом и тщеславием, между верой Барбатоса и верой в свои идеалы. Все равно, что волку кусать себя за хвост, и каждый раз поражаться, что хвост — его собственный, и больно от этих гонок только ему самому. Будь он проклят, заглушит страсти с самовлюбленностью хмелем, утонет, захлебнется в этиловых реках, опосля их подожгут, и будут потом тушить, а от него ничего не останется, и после него — хоть потоп.
На дурную голову хорошо выходило искать приключения, от того в лес рыцарь всегда совался строго, когда Луна в зените, а в желудке неприятно бродят пивные дрожжи. Вот и сейчас, презренная, лживая, зияла сквозной, кровоточащей светом брешью в небе, вынуждала глаза щуриться и кусала своим светом растрепанные волосы, щетину, шрамы, обрамляя все своим непрошенным дарственным серебром. Оно переливалось ясными, незамаранными в битвах стрелами по водной глади, напоминая о недавних сражениях. О том, как холодный металл оставлял на рабынях дьявола алые ссадины, рассекал, как бритвами, очаровательные лица, в горящие бесовством глаза вселял дикий ужас, превращая красавиц в перепуганных зверей с когтями и клыками.
Меч предательски волочился по земле, оставляя след. Варка не боялся ни волков, ни ведьм, ни медведей — не осталось на землях под взором Архонтов твари, которая бы не оставила на нем шрама. От спиртного в горле страшно пересыхало, от того приключения быстро сменили вектор на то, чтобы попить и ополоснуться. Для самого себя Варка стал тошным, надоевшим и тяжеловесным — кости не выносили тяжести тела, которое то мягкое, как пелерина, то грубое и тяжелое, снова скованное доспехами и оружием. Он рухнул под старое, уже сгнившее дерево, протер испарину с лица, не дойдя до пруда каких-то пару шагов. Рассмеялся сам себе, зарылся пальцами в волосы. Растерялся словно — это позабавило.
В кронах чуть заполночь слетались совы, перебрасываясь страшным, гулким урчанием через густую листву. Слышалось в кустах малины и морошки копошение мышей, среди тонких стволов молодых ясеней и берез то и дело вырастали оленьи ноги, изящные и грациозные, словно дети многолетних дубов решились наконец претвориться в жизнь и рассмотреть, как следует, свои владения, порою неловко цепляясь рогами-ветвями за ветки родителей. Наблюдая такие картины в глубине леса, за светлячками и высокой травой, Варка улыбался.
В одиночестве не приходилось лишний раз думать, не слишком ли мягкий со стороны и не чересчур ли суров с теми, кто того не заслужил. Искренностью можно от души разбросаться, как рисом в молодых. Какова же радость, что в ночных вылазках его никакие знакомые никогда не настигали. Только недруги, и то, оставались они такими ненадолго — нет разницы, рубить башку разбойнику или ведьме.
Да и ведьмы словно встречались только там, где о них доложили. Просто так на глаза никогда не попадались. Ни одну девушку, девочку или женщину не удавалось застать за ведовством так, как о нем слагали в письмах, обращаясь к Ордо Фавониус за помощью, моля о спасении от наложницы дьявола — той, что разрушила семью, читала заклинания в книгах, или привела в город несчастье — наводнение, бедность, голод, чуму, пожар или поборы. Хорошо же, чертовки, прятались, достойно, не давали о себе узнать.
Невзирая на неудовольствие не встречаться с ними вне боя, Варка уверен, что в толпе выследил бы плутовку на раз-два, пока хрустит шеей и разминает спину.
Их же не так трудно узнать. Яркие, горящие глаза, чарующий голос, как потоки животворящей, неподдельной магии, реки из элементов, калейдоскоп ярких красок прямо в воздухе, только в ушах, длинные-длинные, вьющиеся волосы, тонкие пальцы неприлично длинными для крестьянок ногтями — чудовищам не нужны руки, чтобы прибрать хижину или подоить корову. Изгибы тела всегда мягкие, никакой несуразности. Не человек, а золотое сечение, свернутое по форме женщины, одной конкретной — идеальной, недостижимой, голубой мечты, но никогда не одной и той же. Поговаривали, ведьмы до костров, эшафотов и бочек каждому являлись в каком-то своем образе. Том, в который их жертва поверила бы, не задумываясь.
Ведьмой рисковала статься любая. Монстры хорошо прикидывали на себя человеческую личину. Натягивали, как волчицы, овечью шкуру.
Жажда измучила. Суставы скрипели, как старые половицы. Не молодел — и снова тому посмеялся, как дурак. Вытянулся в полный рост, неспешно, проваливаясь сапогами в мягкую после дождя почву, смакуя свежесть лесного воздуха, влажного, полного сладковатого шлейфа мяты и терпких ноток ягодного сока, подошел к пруду, присел на одно колено, собирался было коснуться пальцами воды, зачерпнуть ладонью, и попить, и умыться…
…да вода сама собой пустила круги. Неужели шкодливый ребенок заблудился и бросил камень? Нет, слишком бесшумно. Ветер тоже не гулял над землей, предпочитая ворошить листву на макушках, трава оставалась недвижима, словно на какой-то картине. Мир показался Варке искусственным, сооруженным для детской сценки в театре. Он встряхнул головой, как пес после купания. И огляделся по сторонам. А затем — посмотрел прямо перед собой.
По ту сторону воды, с поляны, невесомая, спускалась женщина. Пред ней расступались кусты, заросли, непроходимые хвойные, щадя ее щеки, обнаженные руки и ноги. По коже гуляло мерцание, как на атласных платьях зажиточных аристократок, которые могли позволить себе дорогие ткани из-за кордона. Она также тонко похихикала, как они, прикрыв рот рукой. Только вот смех какой-то уж больно громогласный.
Он зазвучал у Варки в голове.
Вот и та долгожданная встреча. Поединок, что останется непременно его собственной, неозвученной гордостью. Холодным расчетом и честно исполненной клятвой, а не чертовым хвастовством и баловством на радость смиренным тунеядцам, что спали спокойно только потому, что инквизиторы то обеспечили — ценой своей крови и веры, своей чистоты, что маралась, искрясь священным граалем под черной кровью дщерей Бездны.
Рыцарь потянулся к мечу. Вместо меча нашел только палку. Попытался отвести взгляд — шея не развернулась, тело не поддалось. Он упал и на второе колено. Прекрасная незнакомка безмолвно приказала упасть перед ней на колени. Варка стиснул зубы до того, что челюсть щелкнула, сжался весь, воспротивился. Впервые за все вылазки по душу лукавых его пронзила такая простуда — колдовство, которому не хватило воли противостоять. Страх сковал сердце волка, неистового рыцаря и охотника за ведьмами, и неужели тому причиной стала — ведьма? История невероятного личного подвига преобразилась в сказ о нелепой смерти, но такой иронии Варка уже не усмехнулся. Сглотнул сухое горло, чуть было не закашлялся.
Девушка ступила на водную гладь, по ней разошлись легкие волны. Лес, до этих пор молчаливый и задумчивый, оживился. В ночи услышать пение птиц, словно райских, среди мерцания светлячков и стрекотания сверчков, шорох листьев, их разговор с едва уловимым шелестом травы — чудо, о котором кому ни поведай, не поверят. А перед Варкой расстилалась сцена, достойная мондштадского драматического театра, да только никакими декорациями не повторить такую сцену, и ни один талантливый актер не передаст необъятный, хладный мандраж, что разливался по телу от сердца. Обезоруженный и недвижимый, взятый в плен взглядом ее безбрежных глаз-океанов, улыбкой, что блеснула, точно клинок, когда за спиной ее раскрылись крылья — такие, что даже поведя глазами в разные стороны, Варка не разглядел им конца и края. В разные стороны улетели перья, снежинками расстелились по воде, заплавали малюсенькими лодочками, прыгая по которым, то спиной, то боком, на одной ноге, плавая по воздуху и паря над землей, незнакомка продолжала смеяться внутри его черепной коробки, только вот уже не издевательски, а мягко, обманчиво, сбивая с толку, как шахматные фигуры с доски — с чувством собственного превосходства и столь чистой победы, что протри ее тряпкой — она бы противно заскрипела.
— Доблестный воин. Верный рыцарь. Сколько же на твоих руках крови, — болтовня дала по ушам, как контузия, Варка склонил голову вперед — ее крылья слишком яркие, слепили, головокружение одолело и без того ослабевшее в растерянности и бестолковых попытках выбраться тело, — Противишься мне… Забылся?
Легким движением ее пальцы вздернули его голову за подбородок ввысь, холодный сквозняк порезал шею. Неведомое создание, не женщина, не человек, не ведьма и не дьяволица, не порождение Бездны, но до того могущественное, что одним прикосновением, как морскую пену, унесло в пучины все тревоги и боязни, смыло волной — им на смену пришли тихая безмятежность и невесомый покой, роняя на лицо тени от слез, которые, по правда говоря, Варке были незнакомы. От стыда он опустил взор, но она словно знала о таком его решении — прямо под коленями в водной глади, как в зерцале, отразились их лица.
Встреча с ангелом в их вере — высшее благословение, что может ниспослать божество. Но его не за что благоволить, не за какие заслуги хранить и беречь, да и ничего из рамок вон, чего не делают другие воцерковленные, Варка не делал. Инквизиторы и борцы с ересью вовсе должны входить в рай последними, как те, кто принял на душу грех убийства, самый непростительный и непоправимый после хулы.
Ты все делаешь правильно.
Нет ничего затейливого в том, чтобы статься обманутым, но вот обманывать самого себя — невероятное искусство, жестокое и варварское, настолько, что его бы воспретить, как блуд с пьянством, записать в грехи не простые, а смертные. Ложь отчего-то запретна, когда от нее страдают другие, но не лжец — лжецу всегда от обмана должна быть радость. Варка талантлив во многом, но ни в чем настолько же, насколько в самообмане. Сколько ни исповедуйся, ни молись на коленях в основании огромного креста, сколько ни спасай детей и не выручай друзей в трудную минуту, а женские крики, отпирания ногами в попытках спастись, бессилие перед казнью и дрожащие тела под белыми платьями, в которых их отправляли по ветру, на очищение и прощение к Барбатосу, на уме застыли навечно, как плохая краска на иконе, что потрескается, изуродует лик божий, но ни за что, даже сквозь века, не поддастся ни одному реставратору.
Нельзя ломать пальцы, вырывать зубы и ногти, допрашивать, коптя неприкосновенную кожу, избивая прутьями, хлыстами измученные лица, телеса и души, изводить и измываться с пристрастием и немыслимым усердием, от которых кровь в жилах не просто стыла, а врастала в айсберг из давно погибшего сердца, которое осталось где-то в несправедливых, шипастых лозах на полях битв, и теперь пульсировало некрозной дырой в груди. Не отдерешь от рук застывшую кровь, особенно когда за ней следуют фантомы из сожалений и попыток убежать, призраки вчера, следующие по пятам — их не запить, не закурить, не затолкать поглубже в землю, не зарыть и не задушить, не утопить ни в какой праздности и торжественности, гордости и доблести, не прикрыть золотым лоском и блеском вину, разочарование, серость, что влеклась следом за именами убиенных, неясно — заслуженно или от того, что так нужно. Без вопросов о том, какой в этой войне толк, если мучений в ней больше, чем свободы, за которую так ратовал его Бог — и ратовал ли он за освобождение в погибели за преступления, коих никто не видел глазом и не измерял никакими мерами?
— Ты устал. Тебя поражает собственный разум. Не все раны видны глазу, да? — девичья, легкая, как парашютик одуванчика, коснулась его щеки, потревожила жесткую щетину, грубые шрамы, такие инородные к ее свету — они словно поглотили осколки ее блеска, покрыли тьмой теплые, тонкие пальцы, мягкие, как розовые лепестки.
— Ты что такое? — неведомая сила отпустила связки, дала заговорить.
— Неужели еще не понял… — она цокнула, а затем щелкнула его по носу, словно игралась, баловалась, одинокий ребенок, заплутавший и нашедший себе игрушку в лице рыцаря, — Все понял. Но не веришь.
— Верю! — рявкнул Варка, да так, что из зеленого полотна ввысь с криками и ревами устремились птицы: вороны, ястребы, коршуны.
Тяжелый вздох резанул по воздуху, мигание, как от драгоценных камней, вокруг ее головы, развеялось и улетело по путям лучей ввысь, к Луне. Оковы спали — Варка клюнул мордой в пруд, едва остановив себя от полного падения руками. Незнакомка развеялась, как и не было, словно прах нашел дорогу к дому дорогами незримых ветров. Но все для того, чтобы звонкий, чарующий голосок зазвучал в голове вновь, как трель соловья, перезвон детских колокольчиков на праздничной ярмарке, а не невесомый монолог в замкнутом пространстве.
— Приляг. Ты измотал себя до неузнаваемости.
Недолго думая, растирая воду по лицу, Варка покорился. Запрокинул голову к небу, затем, встав с колен, сел, как надо, и набираясь храбрости, уложил спину на поляну, на голову — на колени своей целительницы. Вполне осязаемая, настоящая, живая, дышала перед его глазами — живот с грудью вздымались, ресницы дрожали, следуя за беспокойным взглядом, губы расстилались по нетронутому лицу улыбкой. Сколько ни всматривался, не уловил ни единой черты. Только бесконечный, неземной свет, что она излучала, словно знамение, факел и сигнальная ракета. От нее разливался неспешными реками покой, но тотчас же отравляло невнятное беспокойство, вступая в схватку со здравым смыслом.
— Как тебя зовут, ведьма?
— У ангелов нет имен.
— Ангелу нечего со мной ловить, — разочарованно признался Варка, закрыв глаза. Заботливыми касаниями она убрала волосы с его лба, наклонилась, оставила на нем поцелуй — рыцарь весь сжался, как тисками, в груди набирала высоты ярость от несправедливости. Такое изобилие бы кому угодно, но не ему, эта встреча — глупая случайность и ошибка. Хоть и нельзя в таком обвинять небесный порядок.
— Тогда можешь звать меня Николь.
— Говорю же, ведьма… — он более не противился ее касаниям, ее присутствию, отдался сполна своей тоске по тому безгрешному, каким никогда не станет, и довольству от того, что его Бог ему благоволит.
С рассветом Николь развеялась. Никогда впредь не было так беззаботно и легко, как в ее руках, точно облаками кто-то обнимал его, передавал «привет», желал все «добрые утра» и «спокойные ночи», за то время, что не являлся. Заглаживал брошенные на жизнь трещины, спиливал все откосы, скруглял углы, тупил оружие. Отпускал грехи — такие тяжкие, что дальше так быть не может.
Имя спросил категорически зря, кому расскажешь — не поверят, а ту деву в Мондштадте никто доселе не видел и не слышал, иначе бы, заливаясь стаканами, зарываясь в непростительную толпу перед казнями, Варка бы непременно услышал столь сладкое сочетание, мягкое, но с металлом, крепкое, но чуть смущенное, надежное, но настолько, чтобы в нем запутаться и не найтись. Меча он так и не нашел. Оно и славно: прервется ненадолго, пока не изготовит кузнец такой же верный, прочный, долговечный, а смешная история о пьяном магистре, что потерял свое оружие в шипах и сучьях, как мышонок — ломоть сыра, разнесется по городу с горьким ароматом утреннего кофе и терпким, свежим чайным — привезенным из Ли Юэ, как сувенир и подарок.
Прогуляется с малышкой по ярмарке, посмотрит, как под мирным, безоблачным небом, где ни тучки, ни молнии, ни лишней звезды без его ведома не проскачет. Рассмотрит ее получше — Розария, как и любая девочка, мастерски считала монетки и выбирала себе благовония, бижутерию и эссенции покраше, горя глазами, как и всякий ребенок, дорвавшийся до свободы. У Варки к ней — ни капли жалости и сожаления, а только какое-то невнятное счастье, недопустимое к тому дитя, что выдрал из лап суда за преступления, и вместо суда предал исправлению. С такими священные тексты нарекали быть грубее, строже, не жалеть ни розг, ни горла, рычать и кусать до тех пор, пока дрессировка не даст результатов и сломанная шестерня не встанет на свое законное место.
Но место ее — точно не в темной келье, где от слепоты один отвод — спрятанный под кроватью огарок да огниво, которые если найдут, непременно отберут и в наказание не будут кормить против воли много дней. Варка сам взращен церковниками, все их ходы знал наизусть, от того, наверное, так рвался на волю, даже если на ней — кровавые реки и служение собственной жестокости, а не любимому милостивому Барбатосу. Среди каруселей и палаток с разными сластями и ремеслами, среди людей, у который во взгляде не мелькало ни страха, ни неуверенности, Варка думал неизбежно, что никому из них в голову не приходило друг друга винить и обвинять, линчевать и осуждать. Все приговоры выносили инквизиторы, смакуя любое прегрешение, как звон каждой монеты смакует взяточник. В голове также неизбежно лязгал металл.
У Варки ума не покидал ее голос. И настиг снова — когда Розария затерялась в толпе, а он, растерянный, но не напуганный, озирался по сторонам, надеясь, что не придется горланить и выдавать себя, чтобы найти девчонку. Как из ниоткуда и отовсюду одновременно, перед ним выросла Николь.
— Мне кажется или ты кого-то потерял? — та же безмятежная улыбка, невыносимая умиротворенность — от мира оторванность. Существо, необъятное никакими объяснениями, не описанное так прекрасно ни единым словом ни единого языка, невероятная и также вероятная — перед ним, живая, все такая же. Варка не упустил шанса ее коснуться, теперь ничем не ограниченный и ничем не обремененный. Николь дала взять себя за руку, и погрузив пальцы в его большую ладонь, подняла их руки — из-под ее поношенного, заплатанного стократ льняного плаща, призванного больше скрыть, чем защитить, из-под крыла вынырнула Розария — смеясь и пытаясь отряхнуть с себя маленькие, налипшие на черную рясу перышки.
— Если ты ангел, то не просто так являешься. Хочешь мне что-то сказать. — не спрашивал — утверждал. В горле вновь заиграло удушье. Николь провела тыльной стороной ладони по нему, не отводя взгляд от Розарии, что уже резвилась с какими-то девочками, пачкая в еще незастывшей грязи подол и ботиночки. Варка повернулся вслед за ее взглядом, не решаясь перебить или что-то спросить.
— Не ругай ее. Детство и без того короткое.
— Ты не только для этого пришла.
— Разумеется. Но я не священница, чтобы трактовать тебе каждый свой шаг.
— Священники скажут, что явление ангела — ересь. И сожгут и тебя, и меня, и нас с тобой… И ее, — Варка мотнул носом в сторону Розарии, которая уже плюхнулась на спину, измазав лицо и руки в песке, пока другие девчонки, воспитанницы рыцарей, а не церкви, баловались и кувыркались подле нее.
— Выходит, есть в мире вещи лучше постоянного возмездия, не так ли, Варка? — Николь сделала шаг вперед, поровнялась с ним, положила голову на его грудь — рыцарь возвышался над ангелом, нерушимая мраморная колонна, титан, живой щит для неживого создания, которое не тронуло бы ничего из мирского — ни огонь, ни вода, ни железо, ни солдатский сапог. Он не оттолкнул. Ручаясь своей волей, подаренной рукам потерянным мечом, приобнял ее — больше из этикета и нежелания смущать, оставляя столь теплый жест неотвеченным, как нежеланное письмо из дальнего края, чем от желания прижать к груди и обогреть яркую, диковинную птицу, сошедшую с небес — не метафорически.
— Это не отменяет его необходимость. И неизбежность.
Без слов ответила — отстранилась, растерянно поправила волосы, длинные, да так, что проходящие чудом не вырвали их сумками и массивными одеждами, а только цепляли плечами. Николь с сожалением посмотрела на Варку, затем на Розарию, и снова на него. Быстро ли, долго ли, до Варки стало доходить, что сказал он что-то не то. Внутри раздрай, погром и хаос, развалили разом столь тонко выстроенный, как искусный витраж, порядок вещей. Если эта дама правда посланник его Бога, то вероятно, он хотел Варке лучшего — но для чего такое «лучшее», если для него нужно столько разворотить своими же руками?
Колкое опустошение воцарилось над головою, как Дамоклов меч, стыд свернул в рогалик сильнейшего из головорезов. Варке стало стыдно, как ребенку, примерзшему к столбу на холоде. Так оступивгись просто подтвердил свои слова, расписался в своих же на себя пагубных взглядах, разочаровал Николь — все такую же прекрасную, все такую же незнакомку, но уже отчего-то не пугающую, не жуткую в своей неприкосновенности и божественности, а тем же самым — близкую и родную. Словно сам Бог явился в облике неизвестной, мечтая Варке что-то донести, а он, постаревший брюзга и скряга, отвернул морду и ждет, что его неверие получит подтверждение, но только показался Николь глупее малышки-Розарии и злее любого душегуба, которого видала история.
Склонил голову, покачал ею, потер переносицу, смущаясь:
— Да есть, есть, конечно…
— Но ты их боишься. Как огня.
А ни одна из сожженных чародеек его не боялась. Шли на заклание так гордо, будто под венец.
Ты все делаешь правильно.
Отмахнул эти мысли, как мух.
Явилась бы к нему ангел, делай он все правильно? В наказание или как знак? Какими путями она его водила, и где эти дороги сойдутся клином? По коже пробежал холодок, рыцарь в ужасе замер. В жизни никогда не доводилось сталкиваться с таким прозябанием не по болезни, а от женщины. Прекрасной, невинной, ведь если разбираться — ведовства в ней не сыскать. Ничего злостного, недозволенного, никакого соблазнения и подлости, покушения на чужое естество и веру. Истинно верующий, как болтал Шеймус, вовсе всегда задается вопросами, находит истину в каждом предписании и запрете, трактует, чествует, обдумывает, и это вовсе незазорно. Зрячая критика лучше слепой надежды, глухая стена — бескрайних просторов, в которых некуда приткнуться и не на что положиться.
— Что тебя так пугает?
«Не знаю», — ответил Варка сам себе, — «И знать не хочу».
Ответ упирался в горло тугой колораткой, которую Варке довелось примерить лишь однажды, и от нее он сразу сбежал в железо доспехов, клялся, что так будет лучше — с мечом наперевес и грехом на сердце, но сейчас слова крылатой бестии отравили весь воздух вязким мускусом и едким удом.
Варка не боялся мирной жизни, не боялся ведьм и погребального костра. Не боялся ни ветра, ни вьюги, ни заволоченного тучами неба. Ни черных от мороза конечностей, ни плывущих пред глазами пейзажей в знойной пустыне. Боялся одного, честно, но никогда в том не каялся — никем не стать и ничего не сделать. Зачахнуть в темных стенах, в сырых иконостасах, залитых ладаном до отказа, или раствориться бездумно в быту — колке дров и варке пива, детях и жене. Люди ведь песчинки в глазах Богов, а хоть и кровожадные, страшные, злые, но лучше такие — под контролем, под взором. Задумался, проглотил не жуя свои мысли, подавился тем, что звучал еще фанатичнее Шеймуса. И также загнал себя занозой под ноготь. Забыл, жить мешает, а вытянуть больно — трусливо. Терпеть проще. И на выходе эффектнее.
— Думаю, ты сам себе ответил. Это для Розарии, — она улыбнулась, протянула мешочек сладостей — карамелек, ирисок, помадок и пастилы, Варка уловил его двумя руками, как что-то увесистое, — Береги ее, — Николь махнула подолом плаща и растаяла снегом по весне в толпе, безликой и даже, казалось, безлюдной — все казались серыми и пустыми, как куклы для декораций.
А ведь все это время ее голос все также звучал внутри головы, не бил по ушам, оставался незримой, но шумной рекой в потоках сознания, принося бумажными корабликами и журавлями нужные мысли. А что, если то все она — прокралась в голову, разложила весь бардак по полкам, по коробочкам, по сумам и кошелям, не оставив неразобранной и неприкосновенной пылинки, соринки, задоринки. Словно бушующие в неистовстве многолетние ветра перестали раздувать волчью шерсть, проникать сквозь раны под кожу, и где-то далеко с неба раздавалась колыбельная.
Это уже тянуло на ведовство. Но раз оно пошло во пользу, а не во вред, на то — воля божья и признать такое за переступление законов нельзя никакими статьями предать суду.
Варка растерянно вздохнул, обернулся на резвившихся детей и нашел в себе силы улыбнуться — на то, чтобы сквозь вину выжать радость, оказались брошены без шуток все усилия и они того определенно стоили. Мог бы — заплатил бы двойную цену, а еще лучше — даже не взглянул бы на нее. Розария чертыхнулась, вскочила на ноги, и всем своим грязным, пыльным платьем прижалась к его ноге, прицепилась, как сумерская обезьянка. Шеймус бы за такое на нее разгневался, пожаловал тридцать ударов хлыстом. Варке неведомо было, как за здравое баловство, которого он сам был не лишен, можно наказывать. Нигде радость и ребячество не числились грехами — только благодетелью, к которой родители должны стремиться.
Снова воротник стал удушлив, а ремни все не сходились ни на дырку. Какой родитель? Негоже поначалу таких же девчонок высылать на заклание, выносить приговоры в полевых судах и набив им карманы камнями, бросать на дно озера, где горькими волнами, без лишнего блеска, разойдутся блины от затылка утопленницы — последней части ее тела, что узрела дневной свет, а затем ластить к себе малышку — такую же обвиненную и по всем фронтам невиновную. Гадкое, скользкое растеклось вдоль горла и вниз по пищеводу. Будто за неверные мысли его ангел его подтравливал, не расставаясь ни на мгновение с рыцарским сознанием, как с цветущей, благоухающей, залитой солнцем поляной в летний день.
За что такое благословение — вопрос не просто терзал, измывался, изредка протыкая шилом и разбивая такие крепкие стежки, что Варка аж дергался. Прочесть на ночь сказку, подоткнуть одеяло, оставить на всякий случай у постели свечу, рядышком — стакан с теплой водой, и по жалостливой просьбе вернуться в храм, найти в кельях ее постель, под подушкой — строго воспрещенную игрушку в виде алой лисы-прохвостки и вернуть Розарии. Варка сам себя не узнавал. Привык называть боль любовью, безумие здравием, низшее, бесчеловечное — божественным, ступая по светлой дороге, желая не нанести ран, а залечить их, и вправду исцеляя, чувствовал себя словно с завязанными глазами и сбитыми в кровь пальцами шагает по доске, чтобы прыгнуть в безбрежное море и там утонуть.
Безбрежное море. Как в ее глазах.
Ты все делаешь правильно?
Выходить в лес в ночную пору больше не тянуло. Кто знает, какая хтонь из какого небытия наскоком атакует в этот раз, и какие мысли это подтянет на сухожилиях? Самые тяжелые? Невесомые, как пушинки? Или вовсе несносные, невыносимые? Постыдные и порочащие? Ноги занесли в таверну — одинокий огонек ютился в фонаре, еще за углом слышалась праздная музыка и жизнерадостные крики, возгласы. Напиться — лекарство от любой напасти, разрешения всяких прений, и пусть так — сейчас-то, без меча в руках, какие долги, какие обязанности?
Дверь отворилась, чуть заев на полпути. Словно Варку что-то отводило. Но сила есть — ума не надо, и с грохотом врезавшись в бочки, дверь отворилась. И в самом углу, под мерцающей лампой, отдыхала за кружкой чего-то горячего, кофе или чая, и словно ждала его. Поманила рукой — он как дурак попытался противиться, но не сработало. Через мгновение обнаружил себя с ней рядом. От кружки благоухало душицей. От нее — неземным покоем, коего достигали только в посмертии. Быть может, от того, что меч потерялся, Варка тогда погиб перед водой, пьяный утонул, а теперь проходил чистилище — от того голова так варила, а сердце каялось за каждую загубленную душу беспрерывно, бездумно?
Таверна забита до отвала его союзниками, братьями по оружию, теми, кто как никто другой знал его свирептства и лютования, его мастерство с мечом. Но впервые в их окружении не захотелось приложиться к бутылке, первой, второй, и еще одной, и еще одной.
Чуть поодаль струны лиры перебирал менестрель, задумчивый и сосредоточенный. Варка не мог глаз оторвать от ангела, изучал ее под звонкие переборы тонких струн, под задорное бренчание бубна — настолько она соткана из тех звуков, из колокольных перезвонов и игривых бренчаний, насквозь, выдуманная его больной головой, истощенным всякой жестью сознанием, полным кровавых пируэтов и пустых клятв, рек скорби и путей для крестных ходов, самое светлое, что порождала когда-либо фантазия. Отрицание не решение. Решение — позволить ей выполнить свое задание, ниспосланное самим Барбатосом. Не препятствовать, не вставать с обнаженным клинком на ее пути. Варка подпер голову рукой, позволил его фантазии ожить на его же глазах. Николь потянулась его руке, сплела пальцы. Он вздохнул тяжело. Она настоящая, чуть прохладная, и казалось, всецело его — с трудом верилось, что хоть кто-то еще в таверне, видя ее, не замирал в изумлении также, как рыцарь.
— Ты меня преследуешь, — цокнул Варка, когда подавальщик уже принес ему огромную кружку медовухи. Но на горячительное сегодня не тянуло совсем.
— А может, ты сам идешь за мной? — ласково раздалось в его голове, в такт шепоту лиры и громогласному ветру, что свистел меж половиц и ставен, как хозяин восвояси. Николь слова не подбирала, знала каждое наперед, ни разу при разговоре не нервничала. Незабвенная, уверенная, мягкая и мерцающая — все в одночасье, от того головокружительно.
Варка никогда до сих не думал о женщине. Не справился бы, как Шеймус, с тем чтобы душу свою предавать огню за служение Бездне, дьяволу, лукавому, да кого там только в тех сказаниях не было. Женщина — страсть, женщина — ураган, женщина — либо спасение, либо наказание. Женщина не враг — они приносили жизнь, но и не друг — слишком уж часто они оборачивались ведьмами, слишком уж часто на них не находилось управы. Нести такую ношу, отвечать и за себя, и за нее… Варке такое немыслимо. А вот Николь словно перебирала в руках дайсы для карточной игры, петляла и виляла судьбой так не робея и без оговорок, что Варка рядом с ней казался себе самым слабым не свете. И что страшнее всего, не спорил, не ощущал в груди протестной искры. Так должно быть, так справедливо и честно.
Она все делала правильно. Он поступал бездумно.
— Разве это плохо? — с облегчением усмехнулся, подтянул к себе кружку, пригубил. По-прежнему не хотелось. Увязнуть в сладковато-спиртной пучине, когда рядом взаправду — причина любого пьянства.
— Совсем нет. Я даже рада, что ты тянешься к свету, — улыбнулась тоже — по-прежнему не молвя ни слова.
— Почему ты не говоришь вслух? Звучишь только в моей голове… Мне так кажется, что я рехнулся.
— Что только ни случается, когда приходит пора что-то менять.
— Еще и болтаешь загадками. Ведьма, — все-таки отпил — вместе с напитком по груди растеклось приятное умиротворение.
— Ангел. Ты же сам так решил, — она отобрала у него кружку и тоже сделала глоток. Облизала губы. Варку сковала цепями неловкость — осмелел настолько, что захотел ее поцеловать. Не смог бы, все равно, но мысли — конфетти и фантики, шуршали неподатливо, против воли, скорее, ей вопреки. Во всяком случае, помышлять не значит преступать.
— Чертовка.
— Богохульствуешь.
— С превеликим удовольствием.
— Не люблю болтовню вслух. Некоторые вещи хотелось бы оставить наедине с тем, кому они адресованы.
— Николь, ты ни разу не заговорила ни с кем, кроме меня.
Осознание стремительным ядром попало точно в цель. По спине прокатились мурашки, как провели кружевной лентой. Задор сразу растворился в воздухе пыльной, золотистой дымкой, расселся по ветру пыльцой одуванчиков. Посаднил нос, как это принято у цветов, да так, что на правдивость его мыслей кто-то в таверне чихнул, расписавшись в том, что примета верна.
— Выходит, тебя правда послали ко мне.
— Почему послали? Ангелы сами решают, когда и к кому падать.
— Ты еще и падшая…
— Но по своей же воле! И считаю, что сделала все правильно! — жизнь в ее голосе била ключом, бойким течением, раздавалась раскатами грома по всему нутру, так безжалостно и бесстыдно. Словно от того больно красивых и предавали полевому суду — раз женщина одним видом сбрасывает рассудок, как шляпу, с самого собранного рыцаря, то что она могла сотворить, заговори или проберись в голову? Коварство, но Варке почему-то нравилось оказываться раз за раз ее «жертвой», если порядок в голове и покой в бушующем море в глубине души — то вред, что наносит охотник добыче. Расскажи ему кто год, месяц, день назад, что так западет невесть откуда взявшаяся утешительница, рассмеялся бы и послал к черту.
Ты все. Делаешь. Правильно.
— Я могу пригласить даму на танец?
Она безмолвно протянула руку. Облако, горда поплыла вслед за рыцарем вглубь широкой залы — специально для поддатых парочек, коим неймется усидеть на месте и долакать свои горячительные. У всех на виду, без немодной скромности и набившей оскомину стыдливости, пуститься в пляс. Николь совсем не умела, не знала, как ставить ноги, держаться за руки, оно и ясно — божественное создание, что по своей воле, своей вере, опустилось в мир только заради того, чтобы наставить одного-единственного человека и за него же переболеть в схватке с самим собой. Покровительствовать, пока воздуха достаточно, чтобы дышать, а ноги не стерты в кровь от диких танцев, за темпом которых она не поспевала. Варка выше, ловче, она — хрупкая без своих крыльев, со слабыми ногами, опрометчиво свалившаяся с неба прямо на него. В его грубых, ее нежные руки, казалось, прятались в несгибаемые, неприкосновенные, блестящие латы, а в ушах у нее — звон его клинков на полях сражений, а не расправ.
Все-таки, до поры до времени, он все делал правильно, но без протянутой руки отмахивался даже от веточек и сучков. Если в лесу бродить одному, можно никогда не выбраться, заблудиться и что ни вечер, то выть с волками и сражаться с медведями, растерять все людское — Варке предстояло из тех ошметков собрать себя, живого и настоящего, не оплошать и не перепутать все местами, как Николь путалась в подоле своего платья, и все-таки проронила капельки смеха, который показался хрустальными ловцами солнца под потолком в будуаре, который разбросал по комнате самонадеянно радужные отблески, чтобы хоть малость сгладить неутешительную обстановку. У Варки в тот миг затрепетало сердце.
Все-таки, что-то он делал неправильно, раз только сейчас в груди отдачей, как ударом под дых, расползлось то немыслимое наслаждение, которое должно было случаться раз за разом каждой отсеченной головой и преданной огню дьяволице, но нашлось оно только здесь, с златовласой небесной царевной, что снизошла до грязного, неотесанного, пьяного, как по ошибке, но Варка знал — ни разу не просто так.
Ночь любая кончалась быстро. Темень размывалась белыми лучами солнца, что поджигали горизонт, как край неугодной бумажки, пуская по ветру пепел минувшего дня. Оставляя ночь туда же, куда и сон. Николь не оказалась ни игрой воображения, ни усталостью, ни мечтой. Он прижимал ее к себе, она доверяла держать ее руки, и в том столько было веры, доверия и уверенности, сколько ни вбирал в себя ни один воитель. Словно так надо было, в тот час перед тем, как разойтись навсегда, раствориться в ореолах, что солнце бросало на траву, листву, водную гладь, прощаясь с ночью, приветствуя день. Николь пропала с рассветом, оставила за собой на прощание терпкую тоску — слаще меда, горче волчьих ягод.
Ее и след по нюху не услышать. Варка никогда прежде не знал себя настолько обманутым и от того счастливым.
О том еще долго гудел Мондштадт, но Варке все — какофония неразборчивая, пустозвонство по-простому. Ни в каких словах не описать, сколько лет и как страстно до их встречи он ее ждал, и как отверженно готов был бы провести в такой тихой гавани, необозначенном на картах проливе, смятый, как бумажка, остаток жизни, умолял ее под скрип металла нового меча — «повторись», «повторись», «повторись», от собственного тщеславия и гадости умирая. Нельзя желать такого постоянно, за такое нужно на коленях до конца дней своих благодарить Господа, если это было его волей, конечно, а не чьей-то чужой, и не ее собственной. Интересно, ангела могут наказать за благодетель?
Ветра поперек словно пронзали копьями. Все не на своих местах, город бился в адских конвульсиях. Варка не мог найти места, куда притаиться от собственной вины и того безобразия, что пришлось взять на себя, чтобы не подбирать, как игральные карты, во всем виноватых. В его руках переливались светлые волосы. Перед глазами бушевал ее бескрайний океан, бездонное небо, словом — вся та Бездна, которую Николь могла бы в себя вобрать, чтобы исцелить. А в итоге теперь не исцелит никого.
Горько, что только он проверял ведьм перед тем, как отправлять их по ту сторону бытия, а без него — рвать, резать, сокрушать всех, кто неугоден. И красивая женщина, охмурившая магистра, претендентка для давно нужной публичной порки — идеал. Никакой алкоголь не заглушил бы боль, никакая отрава не выжгла бы к себе поле отвращения. Там все истоптано, каждая комната шагами вымеярна. Где еще вчера цвели полевые цветы, сейчас капище, в котором только вырыть яму и лечь. Рядом с ней. С Николь.
Шеймус не сдержался от комментариев. У таких людей, как он, на всякий слушок и сплетню есть свое, особо ценное замечание. Особенно когда под рукой выученная на зубок книжка с ответами на все вопросы. А на вопрос, что делать человеку, прикипевшему к ангелу так сильно, что только ножом резать? Язык не выкручивал такие финты, чтобы пересказать, как его потрепала и тотчас же разгладила встреча в лесу, и куда она его привела.
— Не помню, когда в последний раз ты был таким задумчивым, — Шеймус перебирал свечи, играл по выпирающим цилиндрам, как по белым клавишам пианино. Или на нервах.
— Да случилось мало ли чего. Когда ты к Барбаре последний раз заглядывал? — Варка фыркнул по-волчьи, отряхнул голову по-собачьи и по-мужицки хрустнул шеей, в одну сторону и в другую.
— Сегодня утром. Давно тебя такое волнует?
— Да это… В городе новая девушка появилась. Николь. Я с ней прямо разговорился. Она мне мир перевернула, клянусь.
Шеймус шумно проглотил свою издевку вместе с глотком кагора, которым ополоснул пересохшее горло, словно это вода. Его уже никакой дурман не брал. Исполосованный горем вдоль и поперек, он знал, какими ухабами дальше пойдет разговор. И Варка без слов его понял, скорбно прокашлялся, не раскрывая рта и не поднимая глаз.
— Ты же знаешь… Твой отряд действует очень и очень быстро.
Знал. Знал, не понаслышке — каждому сам заливал в горло зелья, что обостряли чувства и отправлял на охоту, обучал, куда лучше попадать и с какой стороны наносить режущие, чтобы наверняка, но никогда и ни за что не думал, что такая отверженность окажется костью в горле, петлей на шее. Николь схватили еще на рассвете, он узнал ее возгласы, пока ютился вдали от всех на колокольне и пытался уговорить себя надраться в дрова, чтобы не знать и не думать о последствиях такой яркой, незабываемой ночи, с такими нелепыми, но душевными танцами, такой светлой, но незаслуженной Николь. Но противиться естественному ходу вещей, объяснять тем, кто не в курсе, что за чудо свершилось, не нашлось храбрости. Подумать смешно — величайшему из ныне живущих инквизиторов вскружила голову ведьма.
— Не ты первый, не ты последний… — Шеймус ободряюще похлопал друга по плечу, — Она же сама не ответила тебе на допросе.
Ответила. Каждое слово, прощание, уронила, как жемчужины на дно моря, играя чешуей, яркая рыбка, ловко ускользнула из рук. Жаль, ее объяснения из своей головы не вложить ни в чью чужую. Варка в целом вечно жалел, что никому не откроет душу так, чтобы не приходилось более объясняться — чем дольше он говорил, тем сильнее проблемы казались сплошными додумками. Николь не хотелось ставить с ними в один ряд, как на полку своих разочарований, напротив — никогда о ней не вспоминать, чтобы не упустить деталей, каждый день рисовать перед сном, с темнотой собственных век, ее лицо, чтобы в итоге забыть — оставить дерзким мифом, историей, которую расскажет внукам или ученикам, а они, не поверив, покрутят пальцем у виска. Некоторые слова лучше оставлять при себе, наедине с зеркалом, перед которым умывался по утрам студеной водой, стирая усталость и тяжесть минувшей ночи, вслед за которой ушел и его прекрасный сон.
— Думаешь, я по ней не скучаю? — наконец-то Шеймус заговорил по-людски, а не как всегда.
— Ты никогда не говорил об этом. Разве тех, по кому будешь скучать, просто так предашь огню? — Варка посмотрел в его глаза через очки, в которых отражался храм: витражи, скамейки, столпы света и маркие проблески свечей, от которых навстречу солнца валил белый дым.
— Варка, мы это делаем не от садизма… И точно не от ненависти. Мы очищаем тех, кого больше всех любим. Тело под властью беса. Там больше не было моей жены. И там никогда не было Николь.
— Какая разница? Теперь нет никого. Ни у тебя, ни у меня.
Николь одна из тех, кто на эшафот шел с гордо поднятой головой, не стесняясь приговора, и только совсем немного, едва заметно, росой подрагивали на ресницах слезы, но блестели яснее граненных бриллиантов. Варка не нашел в себе сил смотреть, ушел, развернулся, коря за бессилие и бездействие, зная, как грядущие ночи будет сжирать бессоница. Ударил кулаком по скамье, так, что Шеймус подскочил.
— Закон суров, но он закон.
— Что это за законы такие?
Ожидал, что Шеймус, как всегда, бросит какую-то пафосную фразочку, вроде «божьи», но сенешалю хватило ума промолчать. За то Варка благодарственно кивнул. Сам по-прежнему слышал ее голос в своих внутренних речах, каялся перед ней, безмолвно, зная, что она не в обиде и по-прежнему все слышит. Что значит тело для ангела? Временный сосуд, хрупкий и весь в сколах, трещинах, несовершенствах. Если ей захочется вернуться — то вернется, если сможет, даже родится заново для встречи с ним и не только, чтобы пошатнуть окаменевшие принципы, подергать крепкие нитки, не как у марионетки — как в самых изящных королевских костюмах, расшитых золотом и серебром, таких, чтоб навека связали подопечного и его ангела-хранителя — не разорвать, ни сжечь, ни распутать. Столько не сказано, до луны и обратно. И Варка точно ее когда-нибудь еще найдет. Такое не проходит бесследно, не происходит случайно и не остается, как ни в чем ни бывало.
По-старому больше быть не могло. Город свободы как-то чересчур быстро заточил в железную деву. Сунуть нос из храма страшно. Каждому будет, что сказать. Варке бы услышать голос в своей голове.
К вечеру ни его, ни Розарии, в городе не оказалось. А Шеймус, неуверенно дрожа голосом и кося глаза на младшую дочку, попросил его не искать. Да направит его ветер.