Карамиау

NC-17
В процессе
31
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 172 страницы, 81 047 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
31 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник

Глава 8

Настройки
      Весна в Токио всегда отличалась жестокой, скоротечной красотой. Сезон цветения сакуры вспыхнул нежно-розовым пожаром и угас буквально за пару недель, уступив место плотной, влажной зелени и затяжным теплым дождям. Розовые лепестки, еще недавно устилавшие тротуары Аоямы сплошным ковром, давно превратились в скользкую коричневую кашицу под подошвами дорогих туфель прохожих. За эти несколько недель реальность Годжо перевернулась с ног на голову, изменив полярность и гравитацию. Раньше его жизнь напоминала бесконечный, оглушительный карнавал, где он играл роль искусителя на сцене, питаясь восхищением толпы и случайными, бессмысленными связями. Теперь же весь этот кричащий мир сжался до размеров малого тренировочного зала на втором этаже клуба «Паранойя», запаха горького орехового масла и строгого взгляда светлых глаз из-за стекол очков. Годжо Сатору, человек, которого невозможно было удержать на одном месте, добровольно надел на себя невидимый ошейник и передал поводок в руки мастера шибари.       Их утренние тренировки превратились в строгий, нерушимый ритуал, пропитанный концентрированным доверием. Нанами оказался безжалостно методичным преподавателем, категорически отказывающимся форсировать события ради эффектной картинки или удовлетворения уязвленного эго своей модели. Прогресс шел мучительно медленно, заставляя нетерпеливого танцора порой скрипеть зубами от разочарования. Они отрабатывали базовые обвязки торса, учились правильно распределять вес при боковых нагрузках, часами сидели на жестких резиновых матах, пока Годжо привыкал к ощущению грубого джута на коже. Веревка оставляла на теле звезды клуба глубокие, болезненные следы, превращая его бледную кожу в холст, исписанный красно-лиловыми бороздами. Но вместо того чтобы жаловаться, Годжо находил в этой боли странное, извращенное утешение. Каждый синяк, каждая ссадина являлись физическим доказательством того, что он принадлежит этому застегнутому на все пуговицы мужчине, что Нанами тратит на него свое время и внимание.       Мастер строго разделял искусство связывания и физическую близость. Это правило было установлено в первый же день после их срыва в гардеробной и не подлежало никаким обсуждениям. Нанами объяснил, что секс в веревках, особенно для неподготовленной модели, многократно увеличивает риск компрессионных травм и защемления нервов из-за неконтролируемых мышечных спазмов. В тренировочном зале они оставались исключительно мастером и учеником. Однако за пределами темных матов их динамика приобрела совершенно иной, головокружительный характер. Изменения происходили постепенно, прорастая сквозь трещины в профессиональной броне Нанами. Владелец клуба явно замечал эти перемены, но предпочитал хранить тактичное молчание, видя, как благотворно новая дисциплина сказывается на поведении его главной звезды. Годжо перестал устраивать скандалы на пустом месте, прекратил изводить обслуживающий персонал придирками и выходил на сцену с такой убийственной энергетикой, что продажи в VIP-ложах пробили исторический максимум.       Нанами начал появляться в «Паранойе» даже в свои законные выходные дни. Это не было афишировано, он не сидел за барной стойкой и не привлекал к себе внимания публики. Мастер предпочитал оставаться в тени, невидимым стражем на балконе второго этажа или в глубине технических коридоров. Но Годжо всегда, с пугающей безошибочностью дикого животного, чувствовал его присутствие. Это проявлялось в мелочах: в оставленном на туалетном столике термосе с правильным травяным сбором для связок, в упаковке дорогих обезболивающих пластырей, молчаливо подсунутых в его спортивную сумку. Эти тихие, лишенные театральности проявления заботы ломали Годжо изнутри вернее любой грубой силы. Он привык к тому, что люди покупают его внимание бриллиантами, спортивными машинами и обещаниями роскошной жизни. Нанами же покупал его тем, что просто помнил о его хронической мигрени после тяжелых выступлений. Нанами не пытался им обладать на публике, он выстраивал вокруг Годжо невидимый, пуленепробиваемый кокон безопасности, внутри которого танцор мог позволить себе быть слабым, уставшим и по-настоящему живым.       Годжо месяцами фантазировал о том, каков мастер шибари в роли любовника, представляя жесткое, бескомпромиссное доминирование, граничащее с жестокостью. Реальность оказалась намного сложнее и разрушительнее. Нанами в сексе был пугающе внимательным, неторопливым и до одури собственническим. Он не нуждался в веревках, чтобы полностью лишить танцора подвижности — для этого хватало тяжести его тела, стальной хватки широких ладоней на запястьях и тяжелого, потемневшего от страсти взгляда. Годжо помнил, как пару дней назад Нанами зажал его между стеллажами со звуковым оборудованием, грубо задрав подол его сценической рубашки. Каждое прикосновение его мозолистых пальцев было наполнено тяжелым, властным обожанием. Он заставлял Годжо смотреть ему в глаза во время оргазма, запрещая отворачиваться или закрывать лицо руками. Эта абсолютная обнаженность, невозможность спрятаться за привычным кокетством доводила танцора до исступленных, счастливых слез. В руках Нанами он переставал быть звездой, превращаясь просто в человека, которого любят так сильно, что от этого захватывает дух.       Наступила пятница, а это значило, что клуб «Паранойя» был набит битком. Потные тела терлись друг о друга в такт тяжелым басам, воздух пропитался дымом кальянов и дешевым виски, а очередь на вход растянулась на полквартала, несмотря на мелкий противный дождь. Служебный вход встретил Годжо привычным запахом сырости и гудящим напряжением клуба, готовящегося к началу главного шоу. Техники суетились в коридорах, таская тяжелые кофры с аппаратурой, мимо пробегали затянутые в корсеты танцовщицы, оставляя за собой шлейф дешевых цветочных духов. Годжо отстраненно кивал коллегам, плавной походкой направляясь в сторону своей гримерной. Его тело предвкушало скорую встречу, мышцы внизу живота приятно тянуло от одного лишь осознания того, что Нанами сегодня должен был находиться в здании. Толкнув тяжелую дверь с выгравированной звездой, Годжо переступил порог и запер замок на два оборота, отрезая шумное пространство коридора. В комнате царил мягкий полумрак, освещаемый лишь гирляндой ламп вокруг массивного зеркала. На бордовом бархатном диване, закинув ногу на ногу и внимательно изучая какие-то бумаги в планшете, сидел Нанами.       — Ты опоздал на десять минут, — произнес Нанами, не поднимая взгляда от светящегося экрана. Его голос прозвучал низко, бархатно, заполняя небольшое пространство гримерной. — Пробки на Омотесандо из-за дождя?       — Я просто долго выбирал, какой именно тональный крем сможет скрыть следы твоих вчерашних зубов на моей шее, — промурлыкал Годжо, сбрасывая влажный плащ прямо на пол.       Он не стал подходить к туалетному столику. Вместо этого танцор преодолел разделяющее их расстояние в несколько широких шагов, бесцеремонно вырвал планшет из рук мастера, бросив его на журнальный столик, и уселся прямо на крепкие бедра Нанами. Годжо развел длинные ноги, обхватывая ими талию мужчины, и победно улыбнулся, глядя сверху вниз в спокойные светлые глаза. Ткань его шелковой рубашки заскользила по темной шерсти чужой водолазки, создавая тихое, электризующее трение.       Нанами лишь чуть приподнял одну бровь, его взгляд скользнул мимо Годжо туда, где на журнальном столике остался лежать планшет. Экран все еще горел, подсвечивая в полумраке гримерной сухие строки новостной сводки, которую Нанами так и не дочитал до середины. Он уже почти смирился. За те месяцы, что он работал с этой капризной, эгоистичной звездой клуба, мастер научился видеть за показным пренебрежением к чужим вещам и времени простую, почти детскую мольбу: «Посмотри на меня, только на меня, сейчас же».       — Твое легкомысленное отношение к дорогой технике когда-нибудь приведет к серьезным финансовым потерям, — ровно заметил Нанами, но его большие, горячие ладони уже уверенно легли на узкую талию Годжо. Большие пальцы скользнули под край рубашки, оглаживая обнаженную, чувствительную кожу на пояснице.       — Вычтешь эту сумму из моей зарплаты, — выдохнул Годжо, подаваясь вперед и упираясь ладонями в широкие плечи мастера. — Ты пришел сюда в свой выходной только для того, чтобы проверить мою пунктуальность? Какой невероятно ответственный сотрудник.       Нанами медленно, словно нехотя, поднял голову. В его взгляде не было ни капли веселья, только тяжелая, концентрированная жажда, от которой у Годжо мгновенно пересохло во рту. Мастер скользнул одной рукой вверх по позвоночнику танцора, зарываясь пальцами в белые, слегка влажные от дождя волосы на затылке. Он с силой потянул Годжо на себя, заставляя того наклониться так низко, что их носы почти соприкоснулись. Запах горького кофе и терпкого парфюма ударил по рецепторам звезды клуба, заставляя зрачки расшириться.       — Я пришел сюда, потому что мне физически некомфортно находиться в пустой квартире, зная, что в этот самый момент на тебя будут смотреть сотни чужих людей, — признался Нанами с кристальной честностью.       Годжо судорожно втянул воздух сквозь стиснутые зубы. Эта неприкрытая ревность, высказанная ледяным, деловым тоном, действовала на него как мощнейший афродизиак. Он обвил руками шею мастера, прижимаясь всем телом к его твердой груди, и сам накрыл его губы своими. Поцелуй получился жадным, глубоким и влажным с первой же секунды. Нанами не стал тратить время на нежные прелюдии. Его язык скользнул в приоткрытый рот танцора, сминая сопротивление и диктуя свой собственный ритм. Годжо тихо заскулил в поцелуй, его бедра инстинктивно подались вперед, притираясь к паху Нанами.       — Ты такой горячий, — пробормотал Годжо, прерываясь на секунду, чтобы сделать судорожный вдох. Его губы покраснели и припухли, глаза затуманились пеленой острого желания. Он начал торопливо, путаясь в пуговицах, расстегивать свою шелковую рубашку. — У нас есть еще сорок минут до прогона со светом. Пожалуйста, Кенто, потрогай меня. Сделай со мной что-нибудь прямо сейчас.       Руки Нанами перехватили дрожащие пальцы танцора, мягко, но непреклонно останавливая процесс раздевания. Мастер отстранился на несколько сантиметров, его грудная клетка тяжело вздымалась под темной тканью водолазки, но лицо оставалось пугающе спокойным. Он провел костяшкой указательного пальца по влажной щеке Годжо, стирая размазавшийся блеск для губ. Годжо послушно замер, а затем мягко приоткрыл губы шире, словно подставляясь под чужое прикосновение, ища большего.       Растрепанный, раскрасневшийся, с влажными, распахнутыми в наигранной мольбе глазами — в этом полумраке гримерной Годжо казался развартным ангелом, грехом воплоти. Белые волосы вились у висков, румянец заливал скулы, делая его лицо нежным и хрупким. Но бедра Годжо тем временем сделали еще одно медленное, тягучее движение вперед, и вся эта показная невинность разбилась о твердую реальность возбуждения, которую он чувствовал сквозь тонкую ткань своих брюк. Невинный ангел терся о член с такой неприкрытой, животной жадностью, что у Нанами перехватило дыхание.       — Ты забываешься, — произнес Нанами, и его голос опустился на октаву ниже, приобретая те самые властные, контролирующие обертоны, которые он использовал во время сессий шибари. — Я не собираюсь прятаться по углам, торопливо удовлетворяя твою физиологическую потребность за несколько минут до выхода на сцену. Это обесценивает процесс.       Годжо разочарованно выдохнул, его плечи поникли. Отказ ударил по натянутым нервам, заставляя внутренности сжаться в тугой комок неудовлетворенности. Он привык получать желаемое по первому требованию, но Нанами снова и снова ломал этот паттерн, выстраивая границы там, где Годжо пытался их снести. Танцор опустил голову, его светлые волосы упали на лицо, скрывая обиженно поджатые губы.       — Тогда зачем ты позволил мне сесть на тебя? — тихо, почти жалобно спросил Годжо, чувствуя, как пульсирует чужая эрекция под его бедрами. — Ты же сам этого хочешь. Я чувствую, как сильно ты меня хочешь.       — Я хочу тебя постоянно, — подтвердил Нанами, его руки легли на бедра танцора, крепко сжимая напряженные мышцы. — Но я также хочу, чтобы ты вышел сегодня на сцену собранным, а не с дрожащими коленями и потекшим макияжем.       — Ненавижу твою проклятую рациональность, — прошипел Годжо, но не сделал ни единой попытки слезть с коленей мастера. Напротив, он лишь сильнее вжался пахом в твердый живот мужчины, намеренно провоцируя его на срыв контроля.       Вместо ожидаемого выговора Нанами вдруг слегка улыбнулся. Он скользнул ладонью под воротник рубашки Годжо, безошибочно находя самый свежий, темно-лиловый укус на ключице, оставленный им же прошлой ночью. Мастер надавил на синяк большим пальцем, заставляя танцора судорожно втянуть воздух от острой, приятной боли.       Годжо выгнулся всем телом, запрокидывая голову назад и обнажая длинную шею. От резкого, обжигающего импульса, разлившегося от ключицы к позвоночнику и ниже, к животу, по коже побежали мурашки. Годжо мелко дрожал, приоткрыв рот, и эта дрожь была вовсе не от боли — его накрывало горячей, липкой волной возбуждения, застилающей глаза.       — Отработай свою смену безупречно, — приказал Нанами, глядя прямо в расширенные голубые глаза. — Собери все эти восхищенные взгляды, улыбайся им, заставляй их сходить с ума. А после закрытия клуба мы поедем ко мне. У меня будет целая ночь, чтобы компенсировать этот временный отказ. Я обещаю, что ты будешь умолять меня остановиться.

***

      Квартира в районе Бункё долгие годы представляла собой стерильный, математически выверенный храм одиночества. Нанами тщательно оберегал это пространство от любых проявлений хаоса: идеальные прямые углы мебели, безупречная чистота стеклянных поверхностей, строгий температурный режим и тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем настенных часов. Однако за последние несколько недель эта непоколебимая крепость пала под натиском стихийного бедствия в лице Годжо Сатору. Вторжение происходило постепенно, миллиметр за миллиметром отвоевывая территорию у укоренившихся холостяцких привычек мастера. Половина кровати теперь постоянно хранила вмятины от чужого тела. На прикроватной тумбочке рядом с педантично выровненной стопкой финансовых сводок Нанами валялись яркие фантики от фруктовых леденцов, пустая бутылка из-под сладкой газировки и забытый Годжо серебряный кафф. Воздух в спальне навсегда изменил свой состав, пропитавшись тяжелым, одурманивающим ароматом кондитерской ванили, который намертво въелся в хлопковые наволочки.       Утреннее солнце субботы пробивалось сквозь плотные жалюзи, расчерчивая просторную кровать светлыми полосами. Нанами сидел на краю матраса, уже одетый в темные домашние брюки, и молча наблюдал за тем, как разрушитель его покоя спит, запутавшись в дорогих серых простынях. Годжо тихо вздохнул во сне, переворачиваясь на спину. Его длинные ноги выпутались из-под одеяла, а белые растрепанные пряди разметались по подушке, создавая разительный контраст с темной тканью. В такие минуты безмятежного покоя Годжо выглядел как нежное видение из собственного сна Нанами — этого танцора хотелось лишь целовать в припухшие губы и беречь от всего мира, заслоняя собственным телом. Мастер медленно протянул руку, невесомо касаясь шелковистых волос, убирая упавшую на бледный лоб прядь. Подушечки пальцев Нанами скользнули по теплой, расслабленной коже танцора, и в груди мужчины привычно сжался тугой, горячий узел. Это чувство больше не пугало его своей иррациональностью. Он признал свое поражение с той же спокойной объективностью, с которой обычно принимал законы судьбы.       «Я влюблен в него, — пронеслась в голове Нанами абсолютно ясная мысль, лишенная малейших следов отрицания. — Я влюблен в самого невыносимого, шумного и эгоцентричного человека во всем Токио».       Это осознание меняло всю структуру его повседневной жизни. Ему внезапно стало нравиться просыпаться от того, что тяжелое, разгоряченное тело Годжо наваливается на него посреди ночи, отвоевывая себе больше места. Ему нравилось ощущать вкус сладкой зубной пасты на чужих губах во время долгих, ленивых утренних поцелуев, когда танцор еще до конца не проснулся, но уже послушно открывал рот навстречу ласке. Нанами нравилась их спонтанная близость — с какой жадностью Годжо льнул к нему, прижимаясь всем телом, и как стонал под ним до хрипа в голосе, выгибаясь на простынях, и от этих звуков у мастера внутри все обрывалось. Нанами даже находил странное, извращенное удовольствие в их бесконечных бытовых спорах. Они могли минут двадцать препираться из-за выбора доставки ужина, потому что Годжо требовал острый тайский карри, а Нанами настаивал на здоровой японской кухне. В конечном итоге Нанами всегда уступал, находя в этой крошечной капитуляции свой собственный вид подчинения.       Все свободные мысли теперь были заняты анализом состояния Годжо. Сидя на совещаниях с Ягой, Нанами краем сознания прикидывал, успел ли танцор нормально поесть перед репетицией. Выбирая новый джут в специализированном магазине, он первым делом оценивал, не оставит ли ворс слишком жестких ссадин на бледной коже ключиц Годжо. Заваривая утренний кофе, Нанами вдруг ловил себя на том, что автоматически достает вторую кружку — ту, с дурацким единорогом, которую Годжо притащил из какого-то вендингового автомата и которая раньше вызывала у Нанами лишь тихое эстетическое отвращение. Стоя в магазине, он вспоминал, как Годжо жаловался на сухость кожи, и машинально выбирал гель с пометкой «увлажняющий» вместо своего обычного матирующего. Даже в спортзале, наматывая круги по беговой дорожке, Нанами внезапно осознавал, что уже десять минут обдумывает, не слишком ли поздно Годжо вернулся прошлой ночью и выспался ли он вообще. Эта тотальная сфокусированность на другом человеке выматывала, но одновременно наполняла жизнь Нанами невиданным ранее, глубоким смыслом.       Именно здесь, в моменты утренней изоляции, его мысли часто возвращались к одной конкретной, крайне неудобной переменной в их сложном уравнении. Эта переменная носила имя Сугуру Гето. Нанами узнал о том, что Годжо не живет один, совершенно случайно, из обрывка разговора танцора по телефону. Информация о том, что главная звезда клуба делит двухкомнатную квартиру в Минато со спокойным, невидимым барменом, заставила аналитический ум мастера работать на предельных оборотах. Нанами искренне уважал Сугуру. Бармен представлял собой образец профессионализма, он никогда не лез в чужие дела, умел хранить секреты клуба и обладал тем самым редким качеством — абсолютной психологической стабильностью. Мастер прекрасно понимал, что именно Сугуру долгие годы собирал разбитого Годжо по кускам, кормил его, выслушивал его истерики и обеспечивал ему безопасную гавань. За это Нанами испытывал к бармену глубокую, искреннюю благодарность.       Но эта благодарность была густо, ядовито приправлена темным, разъедающим внутренности подозрением. Годжо никогда прямо не говорил о характере своих отношений с соседом, отшучиваясь или плавно меняя тему. Однако Нанами, обладая феноменальной наблюдательностью, замечал микроскопические детали. Он видел, как Годжо иногда инстинктивно, по-хозяйски опирается локтем на барную стойку, сокращая дистанцию с Сугуру до абсолютного минимума. Он замечал долгие, понимающие взгляды, которыми они обменивались в коридорах, взгляды людей, знающих друг о друге слишком много. А однажды, во время утренней тренировки, Нанами обнаружил на внутренней стороне бедра Годжо бледный след от укуса, который совершенно точно не принадлежал самому мастеру. «Они спят вместе, — констатировал тогда Нанами, сжимая в руках жесткую веревку так сильно, что кожаные перчатки скрипнули. — Возможно, не из-за романтической любви, а из-за банальной потребности сбросить напряжение, но между ними существует физическая связь».       Это осознание не вызвало у него приступа открытой агрессии или желания устроить скандал. Нанами был слишком взрослым человеком для подобных сцен. Он понимал, что не имеет права требовать от Годжо абсолютной эксклюзивности, ведь их собственные отношения до сих пор балансировали на тонкой грани между тренировочным протоколом и болезненной привязанностью. Они никогда не обсуждали статус своей связи вслух. Но мысль о том, что после ночи, проведенной в объятиях Нанами, Годжо возвращается в квартиру к другому мужчине, который знает, как правильно касаться этого тела, заставляла мастера стискивать челюсти до тупой боли в суставах. Нанами никогда не считал себя ревнивым человеком. В прошлом он спокойно относился к бывшим партнерам, их свободе и личным границам, никогда не проверял телефоны и не устраивал допросов с пристрастием. Но его нынешняя жизнь с Годжо перечеркнула все прежние правила.       Шибари — это не просто эстетика и контроль, это диалог, выстроенный на абсолютном доверии. Веревка лжет только один раз, и ее ложь оставляет на теле шрамы, которые не заживают годами. Нанами не мог позволить себе связывать человека, чьи истинные чувства и привязанности оставались для него загадкой. Он должен был знать, с кем делит Годжо не только постель, но и голову — ту самую, которую Нанами учился читать по крошечным изменениям дыхания и напряжения мышц под джутом. Без этой ясности каждый узел становился не актом искусства, а рискованной игрой со слепой судьбой. И все же Нанами тянул с этим разговором уже несколько недель. Каждый раз, открывая рот, чтобы задать главный вопрос, он видел перед собой сияющие, доверчивые глаза Годжо, чувствовал, как тот расслабленно льнет к нему, и слова застревали в горле. Их символичный медовый месяц — эта хрупкая, еще не названная вслух влюбленность — оказался настолько сладким, что портить его собственными подозрениями казалось Нанами невыносимым.

***

      За кулисами клуба мерно гудели лампы, Сугуру так привык к этому звуку, что тот стал для него чем-то вроде пульса, задающего ритм всей жизни. Он стоял у металлической раковины в подсобке для персонала и тщательно промывал шейкер. Был ранний вечер, тот тихий час, когда «Паранойя» еще не открыла двери и басы музыкальной системы не заставляли дрожать половицы. Сугуру двигался с экономной точностью: темные волосы аккуратно стянуты назад, на лице — привычное выражение спокойной отстраненности. Но под этой безмятежной гладью мысли сплелись в тугой узел, который он никак не мог распутать. Между ним и Годжо что-то изменилось. Это был не резкий взрыв, а медленный тектонический сдвиг, длившийся последние месяцы. Та легкая, не требующая слов привычность, которая определяла их домашний уклад — совместные ужины, небрежная близость, служившая якорем для хаотичной натуры Годжо, — все это незаметно, но необратимо трансформировалось. Они по-прежнему снимали квартиру в Минато, пространство по-прежнему было завалено дорогой одеждой Годжо и недопитыми банками энергетиков. Они все так же оказывались в одной постели, когда усталость от клуба или призраки прошлого становились слишком тяжелой ношей. Но такие ночи случались все реже.       В уравнение жизни Годжо вошла новая переменная, которая требовала времени, внимания и иного рода преданности.       Он видел, как Годжо смотрит на Нанами. Это не был тот отточенный, магнетический взгляд, который он использовал на сцене, и не тот игривый, требующий внимания, которым он одаривал Сугуру. Это было нечто совершенно иное — обнаженный, незащищенный интерес, подлинное желание быть разобранным и собранным заново руками мастера. Сугуру наблюдал за их репетициями на главной сцене из тени бара. Он видел, как жесткие линии веревок Нанами врезаются в бледную кожу Годжо, как резкие команды заставляют обычно непокорного танцора мгновенно вытягиваться во струну. Он замечал, как Годжо ловит редкую, скупую похвалу Нанами — ту самую, которой уже не могла утолить привычная близость Сугуру.       Внутри Сугуру боролись две совершенно разные правды. Иногда его накрывала глухая, тягучая тоска — по тем временам, когда он был для Годжо единственным убежищем, когда ничей взгляд не значил для танцора больше, чем его собственный. Но в другие, более честные моменты он ловил себя на странном, почти предательском облегчении. Та огромная, выматывающая ноша — эмоциональные качели Годжо, его бесконечные истерики, потребность в постоянном внимании и подтверждении собственной ценности — постепенно сползала с плеч Сугуру на кого-то более стойкого, кто не знал Годжо так долго и потому не успел обрасти привычной броней. Сугуру устал. Он не хотел признаваться себе в этом, но устал быть единственным, кто ловит Годжо каждый раз, когда тот падает.       Несколько недель назад, в одну из тех редких ночей, когда Годжо забрался к нему в постель в поисках того не требующего мыслей освобождения, которое они всегда находили друг в друге, Сугуру мягко остановил его. Он отвел блуждающие руки танцора в стороны и крепко сжал его запястья.       — Нам не обязательно это делать, Сатору, — тихо сказал он в темноте. — Не если твои мысли где-то в другом месте.       Годжо лишь рассмеялся — слишком громко, слишком надрывно для тихой комнаты. Он резко вырвал запястья, и в его глазах вспыхнули вызов и паника.       — Не драматизируй, Сугуру, — отрезал он, сократив расстояние. — Ты мой дом. Ты всегда был моим домом.       Сугуру увидел в его глазах ужас. Не тот, который показывают на сцене, — наигранный, красивый, продающий билеты. Настоящий, животный ужас человека, который вдруг осознал, что его единственная гавань может закрыться навсегда. Глубинный страх Годжо быть покинутым оказался сильнее любого довода рассудка. И Сугуру поддался. Он не стал больше задавать вопросов, не стал требовать честности, на которую сам не был готов. Вместо этого он просто позволил им вновь провалиться в ночь и порок. Смятые простыни, влажные, жадные поцелуи, хриплые стоны, в которых тонуло все, что они не решались сказать вслух. Они смывали с себя сомнения потом и чужим дыханием, убегая от разговора, который рано или поздно должен был состояться. Но не сегодня.       Жизнь изменилась не тогда, когда Годжо впервые пришел домой с красными бороздами от пеньковых веревок на бледной коже. Она изменилась в тот момент, когда Сугуру осознал свою собственную реакцию на эти следы. К его собственному легкому удивлению, в груди не шевельнулся ядовитый ком ревности. Нанами не был соперником в привычном понимании этого слова. Мастер шибари не претендовал на душу Годжо, он лишь мастерски препарировал его тело, даря тому иллюзию абсолютной покорности, в которой мятежный танцор так нуждался. На самом деле Сугуру находил эту новую динамику пугающе притягательной. Он вспомнил одну из недавних ночей. Годжо лежал на их постели, тяжело дыша, его кожа все еще хранила фантомную память жестких узлов. Сугуру тогда навис над ним, методично, почти жестоко вдавливая свои пальцы в свежие синяки на плечах, заставляя танцора выгибаться от смеси боли и наслаждения. Разум Годжо в те моменты плавился, границы реальности стирались, уступая место первобытным инстинктам. И именно тогда это случалось.       Голос Годжо, сорванный, хриплый, разбивался о тишину спальни чужим именем. Он выдыхал имя Нанами, как молитву, запутавшись в том, чьи именно руки сейчас безжалостно подчиняют его волю.       Для любого другого человека это стало бы ударом, поводом для скандала или разрушения отношений. Но для Сугуру этот момент дезориентации был сродни чистейшему морфину. Слышать, как Годжо, этот недосягаемый, эгоистичный бог неоновых софитов, ломается настолько, что перестает различать реальность — в этом крылась мрачная, извращенная эстетика. Всякий раз, когда чужое имя срывалось с припухших губ, Сугуру наказывал его. Наказывал расчетливо и холодно. Его движения становились резче, хватка на горле или запястьях — неумолимее. Он заставлял Годжо смотреть ему прямо в глаза, заставлял повторять его настоящее имя снова и снова, пока иллюзия присутствия Нанами не выгорала дотла, оставляя лишь обнаженную, пульсирующую зависимость от самого Сугуру. Ему нравилось быть тем, кто собирает осколки. Ему нравилось быть якорем, о который Годжо в кровь разбивал свои фантазии. Но сейчас, стоя в тусклом свете подсобки, Сугуру чувствовал, как сквозь этот темный азарт проступает холодное понимание, что так не может больше продолжаться.       Дверь распахнулась, и Годжо влетел внутрь. Он уже был полуодет для выступления: свободные шелковые штаны и больше ничего, кожа блестела под резким светом ламп.       — Сугуру, — протянул он, наваливаясь на бармена со спины и кладя подбородок ему на плечо. — Я умираю с голоду. Скажи, что оставил мне что-нибудь до того, как кухня закрылась.       Сугуру даже вздрогнул от внезапного прикосновения. Он лишь протянул руку назад, и его ладонь сама нашла изгиб талии Годжо. Он легонько сжал пальцы — привычный, успокаивающий жест. Он почувствовал, как Годжо довольно выдохнул, всем весом опускаясь на него. На мгновение все стало как прежде — только они вдвоем. Но Сугуру знал: трение между двумя мирами Годжо нарастало, и он отказывался стать искрой, которая разожжет пожар.       — Сатору, — он чуть отстранился, чтобы повернуться и посмотреть танцору в глаза. — Нам нужно поговорить. О Нанами. Ты должен ему рассказать.       Годжо знал, что рано или поздно этот разговор случится. Он убегал от него последние несколько недель как мог — переводил тему, отшучивался, сбегал в душ или на сцену, лишь бы не слышать этих слов. Но Сугуру всегда был терпеливее. И сейчас, глядя в его спокойные, немигающие глаза, Годжо понял, что капкан захлопнулся. Больше не спрятаться, не ускользнуть. Страх, который он так старательно заталкивал в самый дальний угол сознания, наконец настиг его.       — Рассказать что? Что у меня есть сосед по квартире, который иногда следит, чтобы я не умер с голоду? — Годжо издал короткий, недоверчивый смешок. Выражение его лица мгновенно закрылось — на место привычной беззаботности встала защитная маска.       — Расскажи правду, — твердо сказал Сугуру, не отводя взгляда. Он смотрел прямо в глаза танцора, не позволяя ему отвернуться. — Расскажи, что происходит между нами. Вы строите что-то настоящее, а для этого нужна честность. Ты не сможешь вечно скрывать это от него.       Годжо вздрогнул. Та непринужденная, ленивая поза, с которой он обычно проходил по жизни, в одно мгновение разлетелась вдребезги. Для Годжо физическая близость с Сугуру никогда не подлежала определению или категоризации — это был фундаментальный закон его существования, вроде гравитации. Когда шум «Паранойи» становился невыносимым, когда бесконечная вереница голодных взглядов оставляла его пустым и выжженным изнутри, постель Сугуру оказывалась единственным местом, где он мог раствориться. Это был темный, необходимый ритуал выживания. Мысль о том, чтобы от него отказаться, казалась шагом с обрыва без страховки. И все же за последние несколько недель на его орбиту вошла другая, пугающая и прекрасная сила притяжения.       Нанами не предлагал пустоты, в которую можно исчезнуть. Он предлагал структуру, в которой можно быть удержанным. Если Сугуру его расплетал, то Нанами связывал. Но Годжо леденел от страха при мысли о том, что случится, если безупречный, стерильный мир мастера шибари столкнется с грязной, кровоточащей реальностью его жизни с Сугуру. Он боялся, что Нанами с его жесткими моральными принципами и требованием абсолютной чистоты ремесла посмотрит на этот запутанный, созависимый узел и увидит лишь грязь. Он боялся, что Нанами потребует выбора — и Годжо с тошнотворной уверенностью понимал, что никогда не сможет бросить Сугуру. Бармен был тем цементом, который скреплял его расколотые куски. Если Нанами заставит его выбирать, Годжо потеряет первого человека, который сумел увидеть его насквозь, не разбивая доспехов.       Но лгать Нанами оказалось физически и психологически невозможно. Годжо всю взрослую жизнь играл роли, продавал иллюзию, но под воздействием джутовых веревок Нанами каждый его инстинкт притворства испарялся. Шибари требовал пугающей, абсолютной честности. Когда Годжо лежал со сбитым дыханием, а его тело полностью находилось во власти мастера, любая фальшь становилась святотатством. Нанами не просто связывал ему запястья — он считывал пульс Годжо, контролировал температуру кожи, улавливал мельчайшие изменения в дыхании танцора. Нанами бы мгновенно понял, попытайся Годжо его обмануть. Мастер требовал подчинения, а Годжо, жаждущий глубокого покоя, который наступал с передачей своей воли, обнаружил, что просто не может смотреть в темные, анализирующие глаза Нанами и произносить ложь. Вместо этого он выбрал умолчание — трусливое молчание, которое медленно разрывало его изнутри.       Наблюдая за паникой, мелькнувшей в глазах танцора, Сугуру ощутил привычную, тягучую боль в груди. Он любил Годжо. Любил глубокой, безусловной любовью, которая не требовала ни романтических признаний, ни исключительных прав. Ему нравился вес головы Годжо на его груди в четыре утра, нравилось, как бешеная энергия Годжо сдавалась под его руками, когда он доводил его до исступления, выметающего все мысли. У Сугуру не было желания разрывать их связь — он испытывал тихую гордость от того, что был единственным, кто способен справиться с Годжо в его худшем состоянии. Он не хотел отступать. Но у Сугуру было то, чего Годжо был лишен: мучительный, кристально чистый прагматизм. Он видел приближающееся крушение поезда. Он видел, как Нанами смотрит на Годжо — не просто с желанием, но с тяжелым, оценивающим чувством собственности. И именно поэтому Сугуру знал, что все это кончится плохо.       — Я не говорю, что тебе нужно выбирать, Сатору, — наконец произнес бармен, его голос опустился на октаву ниже, переходя в тот мягкий, властный тон, который он обычно использовал, чтобы отвести Годжо от грани. — Я не говорю, что все, что у нас есть, должно закончиться. Думаешь, я хочу тебя отпускать?       Сугуру горько, устало улыбнулся и протянул руку, сжимая плечо Годжо. Большой палец привычно описал успокаивающий круг на бледной коже. Годжо против воли поддался этому касанию. Плечи чуть опустились, мышцы расслабились, но в груди, наперекор телу, сердце застучало быстрее. Годжо ненавидел себя за то, как легко Сугуру все еще мог до него добраться, как эта простая, знакомая ласка заставляла его внутренности сжиматься от стыдливого облегчения.       Годжо с трудом сглотнул, когда смысл сказанного Сугуру наконец достиг его затуманенного страхом сознания. Сугуру не собирался его выгонять. Сугуру не требовал выбирать и не ставил ультиматумов. От этого внутри разлилось такое горячее, облегченное тепло, что у Годжо защипало в глазах. «Почему ты такой хороший, — подумал он с отчаянием. — Почему ты не можешь просто ударить меня или вышвырнуть вон, чтобы я перестал чувствовать себя таким мерзавцем».       — Ты пытаешься удерживать две совершенно разные жизни в отдельных коробках, а картон промокает. Нанами не дурак. Он видит укусы. Он чувствует запах моего мыла на твоей коже. Он знает, что что-то есть, и твое молчание превращает нечто жизненно важное в нечто постыдное.       Внутри Годжо что-то оборвалось. Холодный, липкий ужас разлился по венам, заставляя кончики пальцев леденеть. Он вдруг отчетливо, до мельчайших деталей представил лицо Нанами в тот момент, когда правда выплывет наружу. Не ярость — это было бы слишком просто. Разочарование. Тихая, ледяная брезгливость человека, который строил свою жизнь на правилах и порядке, обнаружив за красивой картинкой грязный, запутанный клубок из лжи и полуправды. Годжо показалось, что воздух в подсобке стал вязким, как смола, и дышать им невозможно. Он не боялся скандалов. Он боялся, что Нанами посмотрит на него тем самым спокойным, изучающим взглядом и просто уйдет. Без криков, без хлопка дверью. Просто развернется и исчезнет, потому что Годжо оказался слишком трусливым, чтобы быть честным.       — Если я расскажу ему, — прошептал Годжо. — Если я скажу, что возвращаюсь домой и позволяю тебе полностью разобрать меня на части, потому что это единственный способ уснуть... ему станет противно. Он такой чистый, Сугуру. Вся его жизнь упорядочена и точна. А мы с тобой — мы беспорядок. Мы беспорядок уже восемь лет. Если я скажу правду, он уйдет. А я не хочу, чтобы он уходил. Я хочу его.       — Тогда ты должен довериться ему настолько, чтобы отдать и уродливые части себя тоже, — спокойно возразил Сугуру, крепче сжимая плечо Годжо, чтобы удержать его на месте. — Он риггер, Сатору. Все его искусство в том, чтобы брать сложную энергию и связывать ее во что-то прекрасное. Он понимает узлы. Но ты должен позволить ему увидеть и этот.
31 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (3)