Часть 1
24 марта 2026 г., 18:28
Самолет коснулся взлетно-посадочной полосы инчхонского аэропорта в семь пятнадцать утра, и этот удар — глухой, тяжелый, когда шасси вминаются в бетон, а корпус лайнера сотрясается мелкой дрожью, — отозвался в груди Хан Джисона чем-то, похожим на боль. Или на облегчение. Он не мог различить. В последние два года он вообще перестал понимать, где кончается одно чувство и начинается другое, — всё перемешалось, слиплось в липкую, тягучую массу, которая медленно перетекала внутри него, не находя выхода.
Он сидел у окна, хотя мог бы занять любое место в салоне первого класса — их было всего восемь, и три из них пустовали. Иллюминатор был затемнен, но Джисон всё равно смотрел в него, не видя ничего, кроме собственного отражения — бледного, с провалившимися скулами и темными кругами под глазами, которые не скрывала даже самая дорогая косметика, купленная в дьюти-фри за полчаса до вылета. Отражение смотрело на него с той особой пустотой, которая появляется у людей, давно переставших верить в то, что они увидят в зеркале что-то, кроме собственной усталости.
— Хан Джисон-ши, — голос стюардессы был мягким, почти шепотом, как будто она боялась разбудить его, хотя он не спал всю ночь. — Мы прибыли. Температура за бортом — минус три градуса по Цельсию, идет дождь со снегом. Пожалуйста, оставайтесь на своем месте до полной остановки.
Он не ответил. Просто кивнул, и этот кивок вышел резким, рубленым, как удар — слишком быстрым для человека, который только что проснулся, и слишком нервным для человека, который просто подтверждает полученную информацию. Пальцы его левой руки лежали на подлокотнике, и они двигались — перебирали край мягкой обивки, сжимали, разжимали, снова сжимали. Этот жест был с ним уже третий год, и он ненавидел его так же сильно, как привык не замечать.
Самолет затормозил. За иллюминатором, сквозь мутную пелену утреннего неба, потянулись знакомые очертания — серые здания терминалов, башни управления, длинные шеренги багажных тележек, застывших в ожидании. Сеул. Он вернулся. Через три года, четыре месяца и двенадцать дней. Он не считал. Просто знал. Так же, как знал, сколько миллиграммов нужно, чтобы провалиться в забытье, и сколько — чтобы остаться на грани, где мир еще реален, но уже не так страшен.
— Джисон-а.
Голос прозвучал справа, низкий, с хрипотцой, и Джисон не повернул головы — он знал, кто это. Хван Хёнджин сидел в кресле через проход, развалившись так, словно этот салон принадлежал ему лично, а не авиакомпании, за которую отец Джисона заплатил сумму, равную годовому доходу средней корейской семьи. Ноги Хёнджина были вытянуты, одна рука лежала на подлокотнике, другая — на спинке соседнего кресла, и вся его поза дышала расслабленностью, которая была жуткой, ведь Джисон знал о том, что скрывается за этой расслабленностью.
— Ты слышишь меня? — Хёнджин наклонил голову, и его лицо — красивое, с тяжелыми веками и губами, которые всегда казались чуть припухшими, словно от постоянного поцелуя, — оказалось в опасной близости. — Мы прилетели. Твой драгоценный Сеул. Помнишь его?
— Отъебись, — сказал Джисон, не повышая голоса.
Хёнджин улыбнулся. Эта улыбка была медленной, ленивой, как у сытого кота, который только что разодрал чью-то грудь и теперь лижет лапу. Он не обижался на оскорбления — более того, казалось, они доставляли ему удовольствие. В этом была одна из многих причин, почему Джисон, при всей своей ненависти к людям, не мог избавиться от Хёнджина: тот был единственным, кто не пытался его переделать. Ему нравился Джисон таким, какой есть. Может быть, даже слишком нравился.
— Как скажешь, — Хёнджин откинулся обратно в кресло и потянулся, сцепив руки над головой, так что край рубашки приподнялся, открывая полоску смуглой кожи над ремнем брюк. — Но тебе придется с кем-то разговаривать. Там, снаружи, тебя встречают. Твой папочка прислал машину. И людей. Много людей. Прямо как в старые добрые времена.
Джисон наконец повернул голову. Взгляд его — темный, глубоко посаженный, с тем особым блеском, который появляется у людей, слишком долго живших на грани, — уперся в лицо Хёнджина, и тот, даже не моргнув, выдержал этот взгляд. Он всегда его выдерживал. Это тоже была одна из причин.
— Ты не пойдешь со мной, — сказал Джисон. Это было не вопросом.
— Нет, — согласился Хёнджин легко. — Я появлюсь позже. У меня здесь свои дела. Но ты знаешь, как меня найти.
— Знаю.
— И ты знаешь, что без меня тебе будет скучно.
Джисон ничего не ответил. Он снова повернулся к иллюминатору, где его отражение — бледное, с резкими чертами и темными волосами, падающими на лоб, — смотрело на него с той же пустотой. Он был похож на белку. Ему говорили это с детства — большие глаза, острые зубы, худое, подвижное лицо. Белка. Маленький, нервный зверек, который вечно что-то ищет, вечно прячет запасы, вечно оглядывается, не бежит ли кто сзади. Он ненавидел это сравнение. Но оно было точным. Может быть, поэтому он и ненавидел.
Самолет остановился. За бортом завыли трапы, и Джисон, не дожидаясь стюардессы, поднялся. Движения его были резкими, рваными — он не умел двигаться плавно, не умел сидеть спокойно, не умел ждать. В Гарварде преподаватели называли это «нервной энергией». Врачи, которых нанимал отец, говорили «синдром дефицита внимания». Сам Джисон называл это просто — жизнью. Единственной жизнью, которая у него была.
Он взял с кресла пальто — черное, кашемировое, стоившее больше, чем некоторые автомобили, — и накинул его на плечи, не застегивая. В салоне было тепло, но он чувствовал холод. Он всегда чувствовал холод.
— Увидимся, — сказал Хёнджин ему в спину.
Джисон не обернулся.
Трап опустили, и первый глоток сеульского воздуха ударил в лицо сыростью и бензином, с примесью чего-то еще — острого, знакомого, от чего внутри что-то сжалось, а потом отпустило, оставив после себя странную, тянущую пустоту. Дождь со снегом моросил мелкой взвесью, оседая на волосах, на плечах, на ресницах, и Джисон зажмурился на секунду, чувствуя, как холодные капли касаются кожи. В Бостоне тоже шли дожди. Но там они пахли иначе. Там пахло океаном и старым кирпичом. Здесь пахло домом. Тем, что осталось от дома.
Внизу, у подножия трапа, ждали.
Четыре человека в черных костюмах, с одинаковыми стрижками и одинаковыми лицами — теми самыми, которые не запоминаются, потому что их работа как раз в том и состоит, чтобы не запоминаться. Охранники. Его личная армия, которую отец нанял после того инцидента на втором курсе, когда Джисон пропал на трое суток, а нашелся в подвале какого-то дома в Бостонском пригороде, с иглой в вене и без сознания. После этого отец не сказал ни слова. Просто нанял людей. Много людей. Джисон насмехался над ними, унижал их, пытался сбежать — но они были профессионалами. И они были везде.
Пятый человек стоял чуть в стороне — водитель в длинном черном пальто, с зонтом в руке, который он держал так, чтобы прикрыть Джисона от дождя, как только тот сойдет с трапа. Джисон взглянул на него сверху вниз, и в этом взгляде не было ничего, кроме усталого презрения.
— Отойди, — сказал он, не замедляя шага.
Водитель замер на мгновение, потом опустил зонт и отступил. Он знал правила. Все они знали правила. Джисон не терпел, когда к нему приближались. Не терпел, когда его трогали. Не терпел, когда с ним обращались так, будто он нуждался в защите. Даже если это было правдой.
Охранники выстроились в шеренгу, когда он проходил мимо, — двое впереди, двое сзади, на расстоянии двух метров, не ближе. Они уже знали дистанцию. За три года, проведенных в Гарварде, они изучили его лучше, чем любой психолог. Знали, когда он взорвется, когда замкнется, когда будет опасен для себя, а когда — для окружающих. Знали, но ничего не могли с этим сделать. Могли только быть рядом. Всегда рядом.
Автомобиль ждал у выхода — черный «Mercedes-Maybach» с затемненными стеклами, номера, которые Джисон узнал бы из тысячи. Не его машина. Отца. Или, точнее, машина, которую отец выделил ему, потому что у самого отца их было пятнадцать, и он не помнил, какая из них чья. Джисон скользнул на заднее сиденье, и дверь за ним захлопнулась с глухим, утробным звуком, отрезая шум аэропорта, голоса, шорох дождя.
Тишина.
Он откинулся на спинку, закрыл глаза и позволил себе наконец выдохнуть. Руки его лежали на коленях, и они всё еще двигались — пальцы левой сжимали и разжимали край пальто, пальцы правой — медленно, ритмично постукивали по бедру. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. Он не замечал этого, не пытался остановить. Это был его собственный метроном, единственный ритм, который держал его на плаву в те минуты, когда всё остальное рушилось.
Автомобиль тронулся, и Джисон почувствовал, как его вдавило в сиденье — плавно, но уверенно, как будто сама машина знала, куда ехать, и не нуждалась в указаниях. Он не открывал глаз. Он знал этот маршрут наизусть — из аэропорта в центр, по мосту через Ханган, мимо башен бизнес-центров, которые за три года стали еще выше, еще стекляннее, еще более похожими на декорации к фильму о конце света. Его не было здесь три года, но он знал, что ничего не изменилось. Или изменилось всё. Он не мог решить, что страшнее.
В кармане пальто завибрировал телефон. Джисон не сразу достал его — сначала открыл глаза, посмотрел в потолок, где свет от фонарей рисовал бегущие полосы, и только потом, медленно, как человек, который знает, что сообщение не принесет ничего хорошего, вытащил аппарат.
Экран горел белым светом. Одно сообщение. От Феликса.
«Ты где»
Пять букв. Без приветствия, без вопроса, без смайлика. Феликс всегда писал так — коротко, рублено, как будто каждое слово стоило ему усилия. Или как будто он боялся, что если напишет больше, то скажет что-то лишнее.
Джисон смотрел на экран, и внутри него, где-то глубоко, в том месте, которое он старался не трогать, шевельнулось что-то, похожее на тепло. Он подавил это чувство так же быстро, как оно возникло. Тепло — это слабость. Слабость — это уязвимость. Уязвимость — это то, что убивает.
Он набрал ответ. Одно слово.
«Еду»
Отправил. Убрал телефон в карман. Снова закрыл глаза.
Пальцы продолжали двигаться. Раз-два-три-четыре.
Дом семейства Хан — если это слово вообще применимо к зданию, которое занимало участок в полгектара в районе Ханнам-донг, где земля стоила дороже, чем некоторые страны, — встретил Джисона тишиной. Не той тишиной, которая бывает в пустом доме, а той, которая воцаряется, когда дом полон, но каждый в нем делает вид, что других не существует.
Ворота открылись автоматически, когда «Mercedes» подъехал к въезду, и Джисон, взглянув в окно, увидел главный дом — серый, из бетона и стекла, с плоской крышей и окнами от пола до потолка, за которыми горел тусклый, приглушенный свет. Архитектура минимализма. Деньги, которые не кричат о себе, а просто давят молча, весом, а не громкостью. Отец построил этот дом, когда Джисону было двенадцать, и с тех пор ничего не изменилось. Те же линии, те же материалы, та же стерильная чистота, которая делала дом похожим на музей, а не на жилье.
Охранник открыл дверцу, и Джисон вышел под дождь, который всё еще моросил — мелкий, холодный, липкий. Он не торопился. Стоял с минуту, подняв лицо к небу, чувствуя, как капли стекают по щекам, по шее, за воротник рубашки. Это было приятно. Или, по крайней мере, это было лучше, чем ничего.
— Джисон-а.
Голос заставил его открыть глаза. Феликс стоял на крыльце, в одной футболке и домашних штанах, несмотря на холод, и смотрел на брата с выражением, которое Джисон не мог прочитать. В руках Феликс держал чашку кофе — пар поднимался над ней белым облачком, таял в воздухе и исчезал.
— Холодно, — сказал Джисон, подходя к крыльцу. Его ботинки ступали по каменным плитам бесшумно — он всегда ходил бесшумно, привычка, выработанная годами, когда ему казалось, что за ним следят. — Вышел бы в куртке.
— Обойдусь, — ответил Феликс. Он был ниже брата на полголовы, шире в плечах, с теми же темными волосами и теми же острыми чертами, но в его лице не было той болезненной, нервной остроты, которая делала Джисона похожим на испуганного зверька. Феликс был спокойнее. Тяжелее. Как будто вес, который брат носил внутри себя, у него распределялся по всему телу равномерно, не собираясь в одной точке, готовой взорваться.
— Родители здесь? — спросил Джисон, останавливаясь на нижней ступеньке, так что Феликсу пришлось смотреть на него сверху вниз. Это был маленький, но сознательный жест — напоминание о том, кто здесь старший, кто уехал, кто вернулся, кто имеет право задавать вопросы.
— Отец в офисе, — сказал Феликс. — Мать… не знаю. Где-то. Она не сказала.
Джисон кивнул. Он не удивился. Мать — Чхве Джиён, женщина, которая родила двоих сыновей и ни разу не оставалась с ними на ночь, потому что «бизнес не ждет», — была фигурой скорее символической, чем реальной. Она существовала в интервью, в журналах, на благотворительных вечерах, но не в этом доме. Никогда не была в этом доме по-настоящему.
— А ты чего встречаешь? — спросил Джисон, поднимаясь на крыльцо. Теперь они стояли на одном уровне, и он мог рассмотреть брата — бледное лицо, темные круги под глазами, следы бессонницы. — Спать не мог?
— Мог, — Феликс пожал плечами. — Не хотел.
— Сентиментальный, — усмехнулся Джисон, и в этой усмешке не было ничего теплого. — Думал, братик вернется, надо встретить? Показать, какой я хороший?
Феликс не ответил. Он просто смотрел на Джисона, и в этом взгляде — спокойном, ровном — было что-то, что заставляло Джисона чувствовать себя раздетым. Он ненавидел этот взгляд. Ненавидел то, что Феликс может смотреть на него так, будто видит всё — и наркотики, и психозы, и ночи, когда он просыпался с криком, и дни, когда он не мог встать с кровати. И при этом ничего не говорит. Просто смотрит.
— Иди в дом, — сказал Феликс, первым отводя взгляд. — Ты мокрый.
— Я всегда мокрый, — ответил Джисон, но шагнул к двери.
Внутри было тепло. Слишком тепло, как в оранжерее, где воздух насыщен влагой и кажется, что он давит на легкие. Джисон прошел в гостиную — огромное пространство с белыми стенами, белым полом, белой мебелью, где единственным цветным пятном была картина на стене, абстракция в кроваво-красных тонах, которую мать купила на аукционе за сумму, о которой не принято было говорить вслух.
Он остановился перед картиной, глядя на хаотичные мазки, на разводы, похожие на следы от пальцев, испачканных в крови. Хорошая вещь. Дорогая. Бессмысленная.
— Кофе будешь? — спросил Феликс у него за спиной.
— У тебя есть что-нибудь покрепче?
— В баре. Но я не дам.
Джисон обернулся. Улыбнулся — той улыбкой, которая была больше похожа на оскал, чем на проявление радости.
— С каких это пор ты мне что-то даешь или не даешь, Феликс-а? Я твой старший брат.
— И поэтому я не дам, — ответил Феликс спокойно. — Ты приехал двадцать минут назад. Успел уже нанюхаться?
Джисон сжал челюсть так, что заныли зубы. Пальцы его дернулись — привычное движение, поиск чего-то, что можно сжать, сломать, разбить. Но рядом не было ничего. Только белые стены, белая мебель и Феликс с чашкой кофе, который остывал у него в руках.
— Ты ничего не знаешь, — сказал Джисон тихо. Голос его был ровным, но в этой ровности чувствовалось напряжение — как у натянутой струны, которая вот-вот лопнет. — Ты сидишь здесь, в своем идеальном мире, учишься в своем идеальном университете, ходишь на свои идеальные вечеринки и думаешь, что имеешь право мне что-то говорить. А ты не имеешь. Ты никто. Ты — младший. Тот, про кого забывают.
Феликс не двинулся с места. Не изменил выражения лица. Только чашка в его руках дрогнула — совсем чуть-чуть, на долю миллиметра, и если бы Джисон не знал брата так хорошо, он бы этого не заметил.
— Я знаю, — сказал Феликс. — Я никто. И я рад, что ты вернулся.
Эти слова повисли в воздухе, и Джисон, который готовился к спору, к оскорблениям, к тому, чтобы разорвать эту тишину в клочья, вдруг почувствовал, что ему нечем дышать. Не потому, что Феликс сказал что-то неожиданное. А потому, что он сказал это так просто. Так искренне. Так по-человечески, что Джисон, который разучился быть человеком, не знал, что с этим делать.
— Пошел ты, — сказал он наконец, и голос его прозвучал глухо, без обычной язвительности. — Кофе давай.
Феликс протянул ему чашку. Их пальцы не коснулись — Джисон отдернул руку быстрее, чем это было необходимо, схватил кофе и сделал глоток, обжигая губы, язык, горло. Горячо. Больно. Хорошо.
— Сегодня вечером банкет, — сказал Феликс, когда молчание стало слишком долгим. — Отец сказал, ты должен быть.
— Я никому ничего не должен.
— Отец сказал, что ты должен. И что я тоже должен. Мы едем вместе.
Джисон усмехнулся — на этот раз усмешка вышла более натуральной, почти живой.
— Мы едем вместе? Как маленькие? Папа сказал — мы слушаемся?
— Папа сказал, — повторил Феликс, и в его голосе впервые проскользнула тень раздражения. — А ты знаешь, что бывает, когда мы не слушаемся.
Джисон знал. Он знал слишком хорошо. Восемнадцать лет, Гарвард, счет, который отец не закрыл, пока Джисон не пообещал, что вернется и будет «хорошим мальчиком». И вот он здесь. Хороший мальчик. Вернулся.
— Во сколько? — спросил он, глядя в окно на серое небо, на дождь, который всё не кончался.
— В семь. Я заеду за тобой.
— Не надо. Я сам.
Феликс посмотрел на него — долго, пристально, как будто хотел что-то сказать, но передумал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Только не опаздывай.
Джисон не ответил. Он смотрел в окно, на падающие капли, и пальцы его снова начали свой бесконечный танец — сжимали край чашки, разжимали, сжимали. Раз-два-три-четыре.
***
В пять часов вечера Ли Минхо вышел из спортзала университетского кампуса и направился к парковке, не глядя по сторонам. Он всегда ходил так — взгляд прямо перед собой, шаг размеренный, спина прямая, как будто на плечах у него лежала невидимая, но тяжелая ноша, которую он нес по собственной воле. В спортивной форме — черные леггинсы, белая футболка, волосы влажные после душа — он выглядел не менее внушительно, чем в костюме. Может быть, даже более внушительно, потому что в спортивной одежде была видна его фигура — сухая, поджарая, с четко прорисованными мышцами, которые не кричали о себе, но чувствовались в каждом движении.
Университет, в котором Минхо учился на третьем курсе факультета делового администрирования, был одним из трех лучших в стране. Сюда поступали по связям, по блату, по деньгам — и всё же здесь учились. Потому что даже с самыми богатыми родителями ты не мог просто купить диплом этого места — тебя заставляли работать, иначе твоя фамилия становилась посмешищем. Минхо работал. Не потому, что боялся стать посмешищем. А потому, что не умел иначе.
— Ли Минхо-ши!
Голос окликнул его у самой парковки. Минхо остановился, повернул голову и увидел девушку, бегущую к нему по мокрому асфальту, — длинные волосы развеваются, каблуки цокают, лицо раскраснелось. Он не знал ее имени. Или знал, но не помнил. Их было много — тех, кто останавливал его в коридорах, кто подходил в кафетерии, кто писал в мессенджеры с вопросами, которые на самом деле были не вопросами, а приглашениями.
— Извините, — сказала она, запыхавшись, и поправила волосы, упавшие на лицо. — Я хотела спросить… вы сегодня будете на банкете? В отеле «Шилла»?
Минхо посмотрел на нее. Взгляд его был ровным, нечитаемым — как у человека, который привык не показывать того, что думает. Девушка под этим взглядом начала нервничать — пальцы ее теребили край шарфа, дыхание стало чаще, и она вдруг, кажется, пожалела, что подошла.
— Буду, — сказал Минхо. Одно слово. Ни больше ни меньше.
— Тогда… может быть, мы могли бы… — она запнулась, сглотнула, и на шее ее, у самой ключицы, запульсировала жилка. — Я хотела сказать, что если вам нужно будет с кем-то поговорить, я буду там. С подругами. В смысле, мы будем рады.
Минхо не ответил. Он просто стоял и смотрел на нее, и с каждой секундой этого молчания девушка становилась всё меньше, всё бледнее, всё более похожей на тень, которая вот-вот исчезнет.
— Я не ищу собеседников, — сказал он наконец. — Извините.
Он отвернулся и пошел к своей машине, не оборачиваясь. Сзади слышалось шарканье каблуков — девушка, вероятно, стояла на месте, не зная, что делать, куда идти, кому жаловаться. Никому. Она никому не пожалуется. В этом университете никто не жалуется на Ли Минхо.
Черный «Genesis G90» ждал его на парковке, и Минхо сел за руль, не дожидаясь водителя. Он всегда ездил сам, когда это было возможно. Не потому, что не доверял другим — просто управление машиной было одним из немногих занятий, которые заставляли его перестать думать. Сосредоточиться на дороге, на скорости, на том, как шины сцепляются с мокрым асфальтом. Медитация для тех, кто не умеет медитировать.
Он выехал с парковки и направился в сторону отеля, где через два часа должен был начаться банкет, на котором его присутствие было обязательным. Отец сказал — будь. Не объяснил почему. Не объяснил зачем. Просто сказал, и этого было достаточно. Минхо не спрашивал. Он перестал спрашивать отца, когда ему было четырнадцать и он понял, что вопросы не меняют ответов. Отец всегда говорил одно и то же: «Потому что я так сказал».
Машина ехала по ночному Сеулу — мимо неоновых вывесок, мимо башен, мимо бесконечных рядов фонарей, которые тянулись к горизонту, как ожерелье из огней. Дождь усилился, и дворники работали на полную мощность, разгоняя воду по стеклу, но Минхо не сбавлял скорости. Он знал эту дорогу. Знал каждый поворот, каждый светофор, каждую яму, которая могла появиться после дождя. Контроль. Всё дело в контроле.
Телефон, лежащий на пассажирском сиденье, завибрировал. Минхо взглянул на экран — Сынмин.
— Что? — спросил он, нажимая кнопку громкой связи.
— Ты где? — голос Сынмина был возбужденным, быстрым, как всегда, когда он что-то узнавал и не мог дождаться, чтобы поделиться. — Ты уже едешь?
— Еду.
— Я сейчас буду. Я тоже еду. Слышал новости?
— Какие?
— Хан вернулся. Старший. Джисон. Тот самый, который в Гарварде учился. Я тебе говорил. Он сегодня будет.
Минхо промолчал. Пальцы его лежали на руле, неподвижные, расслабленные, но в голове что-то щелкнуло — негромко, как переключатель. Хан Джисон. Он слышал это имя. Все слышали это имя. Скандалы, наркотики, психиатрические клиники, которые его отец заваливал деньгами, чтобы молчали. Сын конгломерата, который, по слухам, был не просто проблемным, а безнадежным. Отброс, которого сплавили в Америку, чтобы не позорил семью.
— Тебе не всё равно? — спросил Минхо.
— Мне — нет, — Сынмин хохотнул. — Интересно же посмотреть на человека, о котором столько говорят. Говорят, он красивый. И ненормальный. Сочетание, которое я уважаю.
— Ты уважаешь только свой аппетит.
— И это тоже. Ладно, встретимся там. Не опаздывай.
Сынмин отключился, и Минхо снова остался в тишине, нарушаемой только шумом дождя и мерным ритмом дворников. Он смотрел на дорогу, но мысли его были уже не здесь.
Хан Джисон.
Он вспомнил фотографию, которую видел год назад в каком-то новостном репортаже — размытое изображение молодого человека, выходящего из здания суда в Бостоне, лицо закрыто капюшоном, вокруг — толпа адвокатов и охранников. Тогда Минхо подумал: еще один испорченный богатый ребенок, который не знает, что делать со своей жизнью, и поэтому уничтожает ее. Таких было много. Слишком много. Они рождались с золотыми ложками во рту, а умирали с иглами в венах, и никто не плакал на их похоронах, кроме нанятых плакальщиков.
Но что-то в этом конкретном имени заставило его нахмуриться. Что-то, чего он не мог объяснить. Предчувствие? Минхо не верил в предчувствия. Он верил в факты, в цифры, в логику. И факты говорили, что Хан Джисон — это проблема, которую его семья пока не решила. А проблемы, которые не решаются, имеют свойство становиться чьими-то чужими проблемами.
Он свернул на улицу, ведущую к отелю, и замедлился, вливаясь в поток машин, которые тянулись к главному входу. «Шилла» светилась огнями, как новогодняя елка, и Минхо, глядя на этот блеск, вдруг почувствовал усталость. Не физическую — ту, другую, глубокую, которая сидела в костях и не проходила даже после десяти часов сна. Он не хотел на этот банкет. Не хотел видеть эти лица, слышать эти тосты, улыбаться этим людям, которые улыбались ему в ответ, думая при этом о том, как бы обойти его в следующей сделке.
Но он поедет. Потому что так надо. Потому что так сказал отец. Потому что он — Ли Минхо, и у него нет права на «не хочу».
Парковка отеля «Шилла» в этот час напоминала выставку автомобилей, на которую случайно попали люди. «Rolls-Royce», «Bentley», «Ferrari» — все эти машины, каждая из которых стоила больше, чем среднестатистическая квартира в Сеуле, стояли рядами, блестя мокрыми боками под светом фонарей. Минхо припарковал свой «Genesis» между двумя черными «Mercedes» и вышел под дождь, который всё еще не кончался. Он не взял зонт. Не потому, что забыл, а потому, что не видел смысла. Дождь — это просто вода. Вода не может навредить.
У входа в отель его уже ждали — не отец, тот, скорее всего, уже был внутри, разговаривал с нужными людьми, пожимал нужные руки, улыбался нужным улыбкам. Ждал Сынмин. Он стоял под козырьком, в черном смокинге, который сидел на нем так, как может сидеть только одежда, сшитая на заказ, — идеально, но с намеком на то, что ее владельцу всё равно, как она сидит. Увидев Минхо, он расплылся в улыбке, широкой, простоватой, той, которая делала его похожим на большого, добродушного пса, готового лизнуть руку.
— Ну наконец-то, — сказал он, когда Минхо подошел. — Я уже думал, ты не приедешь.
— Я сказал, что приеду.
— Ты много чего говоришь. Не всегда делаешь.
Минхо не ответил. Он прошел мимо Сынмина в вестибюль, и тот, не обижаясь, двинулся следом, его тяжелые шаги гулко отдавались на мраморном полу.
Вестибюль отеля был выдержан в стиле, который можно было назвать «дорого и официально». Высокие потолки, люстры из муранского стекла, колонны, облицованные мрамором, — всё это давило, заставляло чувствовать себя маленьким, но в то же время значительным, потому что ты был здесь, среди тех, кто может себе это позволить. Минхо прошел к стойке регистрации, взял бейдж, даже не взглянув на него, и направился к главному залу.
— Ты сегодня какой-то… — Сынмин замялся, подбирая слово, — сконцентрированный.
— Я всегда сконцентрированный.
— Нет, сегодня по-другому. Как будто ты ждешь чего-то.
Минхо остановился, повернулся к Сынмину, и тот под этим взглядом невольно сделал шаг назад. Не потому, что испугался — Сынмин не боялся Минхо, он был одним из немногих, кто его не боялся, — а потому, что в этом взгляде было что-то, что заставляло любого человека инстинктивно сократить дистанцию.
— Я не жду, — сказал Минхо. — Я наблюдаю.
Сынмин хотел что-то сказать, но в этот момент двери главного зала открылись, и оттуда выплыл дворецкий — пожилой мужчина в безупречном фраке, с лицом, напоминающим маску.
— Ли Минхо-ши, — произнес он, склоняя голову. — Ваш отец просил передать, что он ждет вас за главным столом.
Минхо кивнул и шагнул в зал.
Пространство было огромным — столько, что взгляд терялся в перспективе, упираясь в дальнюю стену, где висела гигантская флористическая композиция из белых роз и орхидей. Столы были расставлены подковой, с президиумом в центре. Белые скатерти, тяжелые, почти жирные на вид, фарфор с золотым ободком, хрусталь, в котором преломлялся свет, разбиваясь на сотню осколков. Здесь уже были люди — много людей, все в черном, все с одинаковыми улыбками, все говорящие на одном языке, языке денег и власти.
Минхо заметил отца сразу — Ли Джихун сидел в президиуме, в окружении трех других мужчин, чьи лица были известны всей стране. Он разговаривал с кем-то, жестикулируя, и даже на расстоянии Минхо видел, как отец улыбается — той улыбкой, которая никогда не появлялась, когда они оставались наедине.
— Твой старик в ударе, — заметил Сынмин, подходя сзади. — Видел, с кем он говорит? Это же Чон из министерства финансов. Говорят, его скоро повысят.
— Не повысят, — сказал Минхо, не оборачиваясь. — Его жена замешана в коррупционном скандале, который всплывет через месяц. Он будет рад, если его не посадят.
Сынмин присвистнул.
— Откуда ты знаешь?
— Я читаю.
Минхо направился к своему месту — третьему от отца, с правой стороны. Это место было его всегда, на всех мероприятиях, на всех банкетах, на всех официальных ужинах. Он знал это место так же хорошо, как знал свое место в машине, в классе, в жизни. Всегда третий справа. Никогда ближе. Никогда дальше.
Он сел, расправил салфетку, положил руки на стол, сцепив пальцы. Взгляд его скользнул по залу — оценивающий, быстрый, профессиональный. Вот Пак Чжунхо в инвалидном кресле, рядом с ним сын, который уже год ждет, когда отец умрет, но улыбается так, будто хочет, чтобы тот жил вечно. Вот Ким Мёнсу из текстильной империи, пьющий шампанское бокал за бокалом, хотя его печень уже не выдерживает. Вот Чхве Хёрин, единственная женщина в совете директоров «Хан Групп», с лицом, которое не менялось уже двадцать лет, — результат хороших генов или хороших хирургов, Минхо не знал и не хотел знать.
И вдруг — взгляд его замер.
У входа в зал, в окружении трех охранников, стоял молодой человек. Он был худ — так худ, что смокинг, который, без сомнения, стоил целое состояние, висел на нем, как на вешалке, не скрывая остроты ключиц и неестественной тонкости запястий. Темные волосы падали на лоб, мокрые после дождя, и он не пытался их убрать. Лицо его — с резкими чертами, с большими, чуть выпуклыми глазами — было бледным, почти прозрачным, и на этом лице не было никакого выражения.
Ничего.
Абсолютная пустота.
И в этой пустоте Минхо вдруг увидел то, чего не ждал. Не страх. Не наглость. Не вызов. А что-то другое, что он не мог назвать. Что-то, что заставило его пальцы, сцепленные на столе, сжаться чуть сильнее, чем нужно.
Это был Хан Джисон.
Их взгляды встретились через весь зал — через десятки столов, сотни людей, тысячи огней. Встретились и замерли.
Минхо смотрел первым. Он всегда смотрел первым. Но в этот раз ему показалось — только на секунду, только на долю мгновения, — что Джисон смотрит на него так же пристально, так же холодно, так же оценивающе. Как будто он тоже видит не просто человека, а уравнение, которое нужно решить.
А потом Джисон улыбнулся.
Это была не улыбка — оскал, короткий, быстрый, похожий на вспышку ножа в темноте. И так же быстро исчез. Джисон отвернулся, сказал что-то охраннику, и тот шагнул вперед, прокладывая путь к столам, где сидели его люди. Его семья.
Минхо сидел неподвижно. Пальцы его были сцеплены, дыхание — ровное, сердце — спокойное. Но внутри, где-то глубоко, в той части, которую он не признавал, не называл, не трогал, что-то шевельнулось. Что-то, похожее на узнавание.
— Ты видел? — спросил Сынмин, наклоняясь к нему. — Это же Хан. Старший. Джисон. Реально пришел. И вид у него — ты видел его вид? Он же…
— Я видел, — сказал Минхо, не поворачивая головы.
Он смотрел на пустое место в президиуме — то место, где должен был сидеть Хан Тэён, отец Джисона и Феликса. Рядом с ним — пустое место для Джисона. Чуть дальше — для Феликса.
Игра начиналась.
Минхо разжал пальцы, взял бокал с водой, поднес к губам. Сделал один глоток. Поставил бокал на место — строго на салфетку, слева от тарелки, под углом девяносто градусов к краю стола.
Он был готов.
***
Джисон шел по залу, и каждый его шаг был ударом — не по полу, а по тому невидимому кокону вежливости и лицемерия, который окутывал это место. Он знал, что на него смотрят. Чувствовал эти взгляды кожей — сотни глаз, провожающих его, оценивающих, осуждающих, боящихся. Ему было плевать. Ему всегда было плевать. Единственное, что имело значение в этой комнате, — это то, что он здесь, он вернулся, и все эти люди, которые шептались у него за спиной три года назад, снова будут шептаться. Но теперь по-другому.
— Джисон-а.
Голос отца заставил его остановиться. Хан Тэён стоял у главного стола, высокий, широкоплечий, с седыми висками и лицом, которое в молодости, говорят, сводило с ума половину женщин Сеула. Сейчас это лицо было жестким, волевым, с глубокими морщинами, которые не столько старили его, сколько делали похожим на горную породу — выветренную, твердую, неприступную.
— Отец, — Джисон кивнул, не замедляя шага, подошел к столу и сел на свое место, не дожидаясь приглашения.
— Ты опоздал, — сказал Хан Тэён, и в голосе его не было ни гнева, ни раздражения — только констатация факта.
— Самолет задержали, — соврал Джисон легко, не глядя на отца. Он смотрел на свои руки, которые уже начали свой танец — пальцы левой сжимали и разжимали край скатерти, пальцы правой постукивали по столу. Раз-два-три-четыре.
— Твой брат уже здесь.
— Я видел.
Феликс сидел напротив, и Джисон, подняв глаза, встретился с его взглядом — спокойным, выжидающим. Феликс не улыбнулся, не кивнул, просто смотрел, и этого было достаточно, чтобы Джисон почувствовал знакомое раздражение. Младший брат. Всегда спокойный. Всегда уравновешенный. Всегда такой, каким должен быть сын Ханов. В отличие от него.
— Ты в порядке? — спросил Феликс, и вопрос этот, заданный нейтральным тоном, прозвучал как пощечина.
— А с чего мне быть не в порядке? — усмехнулся Джисон. — Я вернулся домой. Вся семья в сборе. Папа смотрит на меня с гордостью. Мама, наверное, где-то здесь, красивая и недосягаемая. Что может быть лучше?
— Прекрати, — сказал Феликс тихо.
— Что прекратить? — Джисон наклонился вперед, и в глазах его загорелся тот самый огонь, который все в этой комнате так боялись увидеть. — Говорить правду? Извини, я думал, в этой семье это приветствуется. Или мы всё еще играем в игру «у нас всё идеально»?
— Хватит, — голос отца был ровным, но в нем появилась та нотка, которая не предвещала ничего хорошего. — Ты здесь, чтобы представлять нашу семью, а не устраивать сцены.
Джисон откинулся на спинку стула, усмехнулся, но замолчал. Пальцы его продолжали двигаться, и он смотрел на них, как завороженный, думая о том, что где-то в кармане его пальто лежит маленький пластиковый контейнер с тем, что поможет ему продержаться этот вечер. Он взял его с собой, хотя знал, что нельзя. Охранники обыщут его, если заподозрят. Но они не заподозрят. Они никогда не заподозрят, потому что боятся подойти близко.
— Кто это? — спросил он вдруг, кивая в сторону стола, где сидел молодой человек с острыми скулами и тяжелым взглядом, который, казалось, не отрывался от него с самого начала вечера.
Феликс проследил за его взглядом.
— Ли Минхо. Сын Ли Джихуна. Третий курс. Его называют королем университета.
Джисон усмехнулся.
— Королем? Серьезно?
— Он лучший на курсе. У него свой бизнес. И он никогда не ошибается, — Феликс говорил спокойно, но в голосе его чувствовалась какая-то странная нотка — то ли уважение, то ли предостережение. — Держись от него подальше.
— О, нет, — Джисон улыбнулся, и улыбка эта была медленной, хищной, опасной. — Теперь мне точно нужно с ним познакомиться.
Феликс ничего не ответил. Только сжал челюсть, и Джисон, заметив это, почувствовал удовлетворение. Вот зачем он пришел сюда. Не ради отца. Не ради семьи. Не ради денег. А ради этого — чувства, что он может заставить кого-то нервничать. Что он еще жив. Что он еще существует.
Он поднял бокал, наполненный шампанским, которое ему налили, даже не спросив, хочет ли он, и сделал глоток. Пузырьки ударили в нос, в горло, в голову, и на секунду мир стал мягче, расплывчатее, сноснее.
— За возвращение, — сказал он, ни к кому не обращаясь.
И снова посмотрел через зал — туда, где сидел Ли Минхо, человек, которого называли королем.
Их взгляды встретились во второй раз за этот вечер.
И Джисон, чувствуя, как внутри поднимается что-то темное, горячее, неуправляемое, улыбнулся.
Оскалился.
Как зверь, который только что почуял добычу.
Банкет только начинался.
***
Банкет тянулся, как резина — медленно, вязко, с каждым часом всё тяжелее. Джисон сидел за столом, сжимая в пальцах ножку бокала, и считал. Не секунды. Не удары сердца. Он считал лица — те, что поворачивались к нему, и те, что делали вид, что не поворачиваются. Семьдесят три человека в этом зале смотрели на него с тех пор, как он вошел. Двадцать девять из них уже подошли к отцу, чтобы выразить «радость от возвращения старшего сына». Никто не подошел к нему. Никто не осмелился. И это было именно тем, чего он хотел. Или тем, что он заставлял себя хотеть. Он больше не различал.
Шампанское в бокале кончилось, и Джисон смотрел на пустой хрусталь, рассматривая, как свет преломляется в тонких стенках, разбивается на осколки и рассыпается по белой скатерти мелкими, дрожащими пятнами. Красиво. Бессмысленно. Как всё, что происходило в этой комнате.
— Ты не ешь, — сказал Феликс, сидевший напротив. В голосе его не было вопроса — только констатация, и эта констатация заставила Джисона поднять глаза.
— Не хочу.
— Ты ничего не ел с утра.
— Откуда ты знаешь? Следишь за мной?
Феликс не ответил. Он просто смотрел на брата — ровно, спокойно, тем взглядом, который всегда выводил Джисона из себя. В этом взгляде не было осуждения. Не было жалости. Было что-то другое — знание. Феликс знал его слишком хорошо. Знал, что утром он выпил только кофе, и тот оставил кислотный привкус на языке, который Джисон пытался заглушить мятной жвачкой по дороге в отель. Знал, что пальцы его не перестают двигаться, потому что внутри всё сжато в тугой узел, и единственный способ не разорваться — это выпускать напряжение через кончики пальцев. Знал, что Джисон считает не лица, а выходы — запасные двери, служебные коридоры, окна, через которые можно выпрыгнуть, если станет совсем невмоготу.
— Отвали, — сказал Джисон, отставляя бокал. Движение вышло резче, чем он планировал, и хрусталь звякнул о край тарелки, привлекая внимание соседей по столу. Джисон не извинился. Он вообще никогда не извинялся.
Отец, сидевший через два кресла от него, не повернул головы. Продолжал разговор с мужчиной в сером костюме, лицо которого Джисон видел впервые и не хотел запоминать. Хан Тэён умел игнорировать — это был его главный талант, отточенный годами практики на собственных детях. Джисон научился у него. И превзошел.
Он снова посмотрел через зал — туда, где за главным столом, в третьем кресле справа от Ли Джихуна, сидел человек, которого Феликс назвал королем университета. Ли Минхо. Джисон смотрел на него уже, наверное, в десятый раз за вечер, и каждый раз видел одно и то же: идеально прямую спину, идеально сложенные руки, идеально пустое лицо. Ни единого движения, которое нельзя было бы объяснить необходимостью. Ни единого взгляда, который выдал бы хоть что-то, кроме скуки — или того, что маскировалось под скуку.
— Ты на него весь вечер смотришь, — заметил Феликс, и Джисон, не ожидавший, что его засекут, дернулся. Всего на долю секунды, но этого хватило, чтобы Феликс заметил. Феликс замечал всё.
— Я смотрю на зал, — ответил Джисон, не глядя на брата. — Он часть зала.
— Он сидит на месте уже два часа и ни разу не повернул головы в нашу сторону. А ты смотришь на него так, будто ждешь, что он обернется.
— Мне насрать, обернется он или нет.
— Тогда почему ты смотришь?
Джисон медленно повернул голову к брату. Взгляд его — темный, тяжелый, с той особой пустотой, которая появлялась, когда гнев замораживал всё остальное, — уперся в лицо Феликса, и тот, даже не дрогнув, выдержал этот взгляд. Он всегда его выдерживал. Это бесило Джисона больше всего.
— Ты задаешь слишком много вопросов, Феликс-а, — сказал Джисон тихо. Голос его был ровным, но в этой ровности чувствовалось то, что любой другой человек принял бы за спокойствие. Феликс знал лучше. Это было затишье перед бурей — то самое, которое Джисон устраивал всегда, когда кто-то подходил слишком близко. — Ты мой брат или мой психолог? Потому что если психолог — папа тебе не доплатит. Я уже одного уволил в этом году. За навязчивость.
— Я просто спросил, — Феликс пожал плечами, и этот жест — равнодушный, отстраненный — был хуже любого ответа.
— А я просто ответил. Мне насрать на него. Мне насрать на всех здесь. Я здесь, потому что папа сказал. Я сижу, потому что мне некуда идти. И если ты еще раз спросишь меня, на кого я смотрю, я встану и уйду. И папа спросит, почему ты не смог удержать брата. И ты будешь объяснять. А я буду в баре. И мне будет насрать.
Слова вылетали быстрее, чем он успевал их обдумывать, и Джисон знал, что говорит слишком много, слишком громко, слишком эмоционально. Но не мог остановиться. Пальцы его, сжимавшие край скатерти, побелели, костяшки выступили острыми буграми под тонкой кожей, и он чувствовал, как ногти впиваются в ладонь сквозь ткань.
Феликс молчал. Смотрел на него, и в этом молчании было что-то, что заставляло Джисона чувствовать себя маленьким. Не униженным — маленьким. Как будто он снова ребенок, который кричит на пустой дом, зная, что никто не придет.
— Я не спрашиваю, чтобы тебя разозлить, — сказал Феликс наконец, и голос его был тихим, почти неслышным среди гула разговоров, звона посуды, шуршания платьев. — Я спрашиваю, потому что ты выглядишь так, будто увидел что-то, что тебя зацепило. А ты не цепляешься ни за что. Никогда. И я подумал… может, это важно.
Джисон сжал челюсть. Зубы скрипнули — тихо, мерзко, и он почувствовал, как заныла челюсть.
— Ничего не важно, — сказал он. — Здесь ничего не важно. Ты не понял еще? Это театр. Все эти люди — актеры. Папа — режиссер. А мы с тобой — статисты, которым заплатили, чтобы мы сидели и улыбались. Разница только в том, что тебе за это еще и стипендию платят.
Феликс не ответил. Только взял свой бокал, сделал глоток, поставил обратно. И снова посмотрел на Джисона — тем же спокойным, выжидающим взглядом.
Джисон отвернулся. Ему надоело. Надоел Феликс с его вечным спокойствием. Надоел отец, который делал вид, что не слышит. Надоели эти люди, которые смотрели на него как на экспонат в музее уродства. Он снова перевел взгляд на стол Ли Минхо — и снова встретил пустоту. Тот сидел, глядя прямо перед собой, и даже не поворачивал головы в его сторону.
И это бесило.
Это бесило больше, чем если бы он смотрел. Больше, чем если бы он подошел. Больше, чем если бы он, как все остальные, прошептал что-то своему соседу и отвел взгляд. Он просто сидел и не смотрел. Как будто Джисона не существовало. Как будто он был пустым местом.
— Хер с ним, — пробормотал Джисон себе под нос, отворачиваясь. — Король. Как же.
Он взял со стола бутылку минеральной воды, налил себе полный бокал, выпил залпом. Вода была холодной, и он чувствовал, как она проходит по пищеводу, обжигая холодом, — единственное реальное ощущение за весь вечер.
— Феликс, — сказал он, не глядя на брата. — Кто он вообще такой?
— Кто?
— Не прикидывайся. Тот, на кого я, по-твоему, смотрю.
Феликс помолчал. Джисон чувствовал на себе его взгляд, но не оборачивался.
— Ли Минхо, — сказал Феликс наконец. — Двадцать пять лет. Сын Ли Джихуна, председателя «Ли Корпорейшн». Учится на третьем курсе, хотя мог бы уже закончить — но отец хочет, чтобы он набирался связей. У него три собственные фирмы — IT, инвестиции, недвижимость. Никогда не ошибается. Никогда не показывает эмоций. Его называют роботом. Или королем. В зависимости от того, кто говорит.
— Робот, — Джисон усмехнулся. — Подходит.
— Он не просто робот, — Феликс говорил тихо, но в голосе его появилась та нотка, которая заставила Джисона наконец повернуться. — Он лучший. По всем параметрам. Его отец воспитал его солдатом. Никаких слабостей. Никаких ошибок. Никакой личной жизни, если верить слухам. Он приходит, делает, что нужно, и уходит. И никто не может сказать о нем ничего плохого. Потому что нечего сказать.
— Звучит скучно, — Джисон зевнул, демонстративно, широко, прикрывая рот ладонью. — Идеальный сын. Идеальный студент. Идеальный бизнесмен. Где он берет время на то, чтобы быть человеком?
— А кто сказал, что он человек?
Джисон посмотрел на брата. Феликс говорил серьезно — лицо его было сосредоточенным, взгляд — прямым. И в этом взгляде Джисон прочитал что-то, чего не ожидал. Не страх. Не восхищение. А что-то похожее на… предостережение.
— Ты его боишься? — спросил Джисон, и в голосе его прозвучало искреннее удивление.
— Я его уважаю, — ответил Феликс. — И тебе советую.
Джисон рассмеялся. Смех вышел резким, неприятным, похожим на кашель — он не смеялся по-настоящему уже вечность, и его голосовые связки, казалось, забыли, как это делается.
— Уважать робота? — он покачал головой. — Феликс, Феликс. Ты меня разочаровываешь. Я думал, в тебе есть хоть капля бунтарства. А ты — уважаешь. Сидишь тут, в своем идеальном университете, смотришь на идеального студента и уважаешь. Знаешь, что я вижу, когда смотрю на него?
— Что?
— Стекло, — Джисон откинулся на спинку стула, и его пальцы, наконец, перестали двигаться — замерли на подлокотнике, сжавшись в кулак. — Чистое, прозрачное стекло. Которое можно разбить. И знаешь, что будет внутри? Ничего. Пустота. Потому что если ты всю жизнь притворяешься, что ты стекло, то однажды ты становишься им. И тебя можно разбить. И внутри не будет ничего.
Он говорил и чувствовал, как внутри поднимается что-то темное, горячее, вязкое — то самое, что всегда поднималось, когда он думал о людях, которые умели контролировать себя. Он ненавидел их. Ненавидел за то, что они могут. За то, что у них получается. За то, что они не сходят с ума от этой бесконечной, давящей пустоты, которую называют жизнью.
— Ты говоришь так, будто хочешь его разбить, — сказал Феликс тихо.
Джисон посмотрел на него. Усмехнулся — одними губами, без участия глаз.
— Мне плевать на него, — сказал он. — Я сказал. Мне плевать на всех здесь.
— Тогда почему ты говоришь о нем?
Джисон не ответил. Он смотрел на свои руки — пальцы правой снова начали постукивать по подлокотнику, левая сжимала край пиджака. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре.
— Потому что ты спросил, — сказал он наконец. — Ты спросил — я ответил. Всё. Закрыли тему.
Феликс кивнул. Но Джисон видел, что брат ему не поверил. И это бесило. Бесило, что Феликс видит сквозь него, как сквозь то самое стекло. Бесило, что он сам не знает, врет он или говорит правду. Бесило, что этот Ли Минхо, который сидел в другом конце зала и даже не смотрел в его сторону, каким-то образом заставил его говорить о себе. Заставил думать. Заставил чувствовать.
А он не хотел чувствовать. Ничего. Никого.
Джисон поднялся из-за стола, не предупредив ни отца, ни Феликса. Стул отъехал назад с резким скрипом, и несколько человек за соседними столами повернули головы. Джисон не обратил на них внимания. Он вышел из-за стола, чувствуя, как охранники — двое, всегда двое — отделились от стены и двинулись следом, держа дистанцию. Он ненавидел этот звук — шарканье их подошв по ковровому покрытию, всегда сзади, всегда на одном расстоянии.
— Джисон-а, — голос отца догнал его уже у выхода из зала.
Джисон остановился. Не обернулся.
— Я скоро вернусь.
— Сядь на место.
— Мне нужно выйти.
— Сядь. На. Место.
Джисон медленно повернулся. Отец сидел за столом, не вставая, и смотрел на него тем взглядом, который Джисон знал с детства — тяжелый, непроницаемый, не оставляющий пространства для маневра. Рядом с отцом замерли двое мужчин — советники, адвокаты, Джисон не помнил их имен. Все смотрели на него.
— Я сейчас вернусь, — повторил Джисон, и голос его прозвучал ровно, спокойно, без обычной резкости. Это было хуже, чем если бы он закричал. Он знал, что отец это понимает.
Хан Тэён смотрел на него несколько секунд. Потом кивнул — один раз, коротко, и снова повернулся к собеседнику.
Джисон вышел в коридор.
Коридор отеля был пуст — только мягкий свет бра на стенах, тяжелые ковровые дорожки, приглушающие шаги, и тишина. Та тишина, которая бывает в местах, где платят за то, чтобы тебя не беспокоили. Джисон прошел до конца, свернул в боковой проход, где, как он заметил еще в начале вечера, была небольшая ниша с диваном и кофейным столиком. Служебная зона, скрытая от глаз, — идеальное место, чтобы перевести дух.
Он сел на диван, откинулся на спинку, закрыл глаза. Пальцы его всё еще двигались, и он не пытался их остановить. За дверью, в нескольких метрах от него, замерли охранники — он слышал их дыхание, тяжелое, размеренное, как у спортсменов, которых заставляют стоять на месте часами.
— Вы можете подойти ближе, — сказал он, не открывая глаз. — Я не кусаюсь.
Никто не ответил. Они знали, что это ловушка. Если они подойдут ближе, он взорвется. Если останутся на месте — он тоже взорвется. У них не было выигрышного варианта. И они это знали. Поэтому просто стояли и ждали.
Джисон усмехнулся, достал телефон. Экран загорелся — ни одного сообщения. Ни от Хёнджина, который обещал «появиться позже». Ни от матери, которая, наверное, даже не знала, что он вернулся. Ни от кого.
Он открыл контакты, пролистал до буквы «Л» и замер. Ли Минхо. Нет, конечно, у него не было номера Ли Минхо. Он даже не знал, зачем открыл эту букву. Просто… пальцы сами сделали.
— Идиот, — сказал он себе под нос.
Он захлопнул телефон, сунул его в карман пиджака. Встал. Прошелся по коридору — три шага туда, три обратно. Охранники провожали его взглядами, он чувствовал. Не смотрели прямо — смотрели краем глаз, как и положено профессионалам. Но он чувствовал.
— Скажите, — сказал он, останавливаясь напротив ближайшего, того, что был слева, с квадратной челюстью и пустыми глазами, — этот Ли Минхо. Он часто бывает на таких мероприятиях?
Охранник моргнул. Это было единственное движение, которое он себе позволил.
— Я не знаю, Хан Джисон-ши.
— Ты не знаешь? — Джисон сделал шаг вперед, и охранник инстинктивно напрягся — плечи поднялись, кулаки сжались. — Ты же следишь за мной два года. Ты должен знать всё про всех, кто может быть опасен. А этот — опасен?
— Я не могу сказать, Хан Джисон-ши.
— Не можешь или не хочешь?
Охранник молчал. Джисон смотрел на него, и в голове его, как всегда в минуты напряжения, закрутилась знакомая карусель мыслей — быстрая, обрывочная, болезненная. Он думал о том, что этот человек, наверное, знает про него больше, чем любой психолог. Знает, как он спит, как ест, как ходит в туалет. Знает, когда он принимает наркотики, и сколько, и какие именно. Знает, что он делает, когда никто не видит. Но про Ли Минхо — не знает. Или делает вид, что не знает.
— Пошли, — сказал Джисон, отворачиваясь. — Возвращаемся.
Он пошел обратно по коридору, и охранники двинулись следом, держа ту же дистанцию. Три метра. Всегда три метра.
В зале ничего не изменилось. Те же лица, те же улыбки, тот же приглушенный гул голосов. Джисон сел на свое место, и Феликс, взглянув на него, ничего не сказал. Только подвинул к нему тарелку с нетронутым ужином — лосось, овощи, рис — всё остывшее, застывшее, мертвое.
— Я не голоден, — сказал Джисон, отодвигая тарелку.
— Я знаю.
— Тогда зачем?
— Чтобы ты знал, что она здесь.
Джисон посмотрел на брата. Феликс не смотрел на него — смотрел куда-то в зал, и Джисон проследил за его взглядом.
Мать.
Чхве Джиён сидела за соседним столом, в окружении жен других бизнесменов, и улыбалась той самой улыбкой, которую Джисон помнил с детства — идеальной, безупречной, не имеющей ничего общего с тем, что она чувствовала на самом деле. Волосы уложены в сложную прическу, платье — темно-синее, с закрытыми плечами, жемчуг на шее — крупный, ровный, настоящий. Она выглядела так, как и должна выглядеть жена председателя «Хан Групп». Как будто у нее никогда не было двух сыновей, которых она оставила на нянек, потому что «бизнес не ждет».
Джисон смотрел на нее, и внутри него не было ничего. Ни гнева. Ни обиды. Ни боли. Только пустота — та самая, которую он знал лучше всего. Он думал, что когда-нибудь, когда увидит ее после трех лет отсутствия, что-то шевельнется. Может быть, злость. Может быть, желание подойти, спросить: «Ты скучала?» Но ничего не шевелилось. Она была для него чужой женщиной, которую он видел на фотографиях в интернете, — красивой, дорогой, пустой.
— Она знала, что я приезжаю? — спросил он, не отводя взгляда.
— Да.
— Она говорила что-то?
Феликс помолчал.
— Сказала, что это хорошо, что ты вернулся. Что семья должна быть вместе.
Джисон усмехнулся.
— Она это сказала? Или папа сказал ей, что она должна это сказать?
— Не важно.
— Важно, — Джисон повернулся к брату, и в глазах его на секунду появилось что-то живое — искра, которая тут же погасла. — Важно, потому что это вся наша семья. Слова, которые никто не имеет в виду. Объятия, которые ничего не значат. Улыбки, которые исчезают, как только выключается свет. Мы — семья фальшивок, Феликс. И ты — не исключение.
Феликс сжал челюсть. Джисон заметил это — едва заметное движение, напряжение жевательных мышц, которое Феликс всегда подавлял, когда хотел что-то сказать, но не говорил.
— Ты злой, — сказал Феликс. — Я понимаю.
— Я не злой. Мне просто насрать.
— Если бы тебе было насрать, ты бы не говорил об этом.
Джисон открыл рот, чтобы ответить, но в этот момент за их столом произошло движение. Отец встал, и все взгляды устремились к нему. Хан Тэён поднял бокал, и гул голосов начал стихать, уступая место ожиданию.
— Дамы и господа, — голос отца был ровным, уверенным, без микрофона — он не нуждался в микрофоне, этот голос и так заполнял любое пространство. — Я хочу поднять этот бокал за тех, кто делает нашу страну сильнее. За тех, кто не боится трудностей. За тех, кто строит будущее.
Джисон смотрел на отца, и в голове его крутилась одна мысль: «Он говорит это каждый год. Те же слова, та же интонация, тот же жест». Он мог бы прочитать эту речь наизусть, даже не слушая. И все эти люди, которые слушали с таким вниманием, тоже знали ее наизусть. Но они улыбались, кивали, поднимали бокалы, потому что так надо.
— За ваше здоровье, — закончил отец, поднимая бокал.
Зал ответил гулом голосов, звоном хрусталя. Джисон поднял свой бокал, сделал вид, что пьет, и поставил обратно. Шампанское было теплым, приторным, и он не мог заставить себя проглотить его.
— Ты мог бы хотя бы сделать вид, — сказал Феликс тихо.
— Я и делаю вид, — ответил Джисон, не глядя на него. — Я здесь, разве нет?
Он снова перевел взгляд на стол Ли Минхо. И на этот раз — заметил.
Ли Минхо не пил. Он поднял бокал вместе со всеми, поднес к губам, но Джисон видел — губы его не коснулись стекла. Бокал опустился на стол, и Минхо отодвинул его в сторону — легким, почти незаметным движением, но Джисон, привыкший замечать всё, что происходит вокруг, когда он хочет этого, уловил это движение.
Не пьет. Не ест. Не разговаривает. Просто сидит, смотрит прямо перед собой, и — ничего. Ни эмоций. Ни движений. Ни жизни.
— Робот, — прошептал Джисон, и в этом шепоте не было насмешки. Было что-то другое — что-то, что он не хотел в себе признавать.
— Что? — спросил Феликс.
— Ничего. Я ничего не говорил.
Он отвернулся, взял со стола бутылку воды, налил себе, выпил. Пальцы его дрожали — не сильно, но достаточно, чтобы Феликс мог заметить, если бы смотрел. Феликс не смотрел. Феликс смотрел на мать, которая разговаривала с соседкой, не глядя в сторону сыновей.
— Знаешь, — сказал Джисон, глядя в свой пустой бокал, — я думал, что когда вернусь, что-то изменится. Не знаю что. Может быть, она хотя бы посмотрит. Может быть, отец спросит, как я. По-настоящему спросит, не для галочки. Может быть, ты… не знаю. Перестанешь быть таким правильным.
Феликс повернулся к нему. В глазах его что-то мелькнуло — боль? Удивление? Джисон не мог разобрать, да и не хотел.
— Я не правильный, — сказал Феликс. — Я просто… пытаюсь.
— Пытаешься что?
— Жить.
Джисон посмотрел на брата. Впервые за этот вечер — по-настоящему, не мельком, не сквозь призму собственного раздражения. Феликс был бледен. Под глазами залегли тени, которых Джисон не заметил раньше, и в уголках губ затаилась какая-то странная, незнакомая складка — не улыбка, не гримаса, а что-то среднее, то, что появляется у людей, которые слишком долго держат лицо.
— Ты в порядке? — спросил Джисон, и этот вопрос вырвался у него раньше, чем он успел подумать.
Феликс улыбнулся — той самой улыбкой, которая ничего не значила.
— А с чего мне быть не в порядке? — повторил он слова Джисона.
Джисон хотел сказать что-то еще, но в этот момент к их столу подошел официант — молодой человек с идеальной стойкой и пустым взглядом.
— Хан Джисон-ши, — сказал он, склоняя голову. — Вас спрашивают у выхода.
Джисон поднял бровь.
— Кто?
— Не представился. Сказал, что вы знаете.
Джисон усмехнулся. Хёнджин. Только он мог явиться на банкет, где его не ждали, и даже не назвать своего имени, уверенный, что Джисон поймет.
— Передай, что я занят, — сказал Джисон, отворачиваясь.
Официант не двинулся с места.
— Он сказал, что будет ждать.
— Пусть ждет.
— Он сказал, что у него есть то, что вам нужно.
Джисон замер. Пальцы его, лежавшие на столе, сжались в кулак. Он чувствовал, как ногти впиваются в ладонь, и это было приятно — острая, чистая боль, которая прорезала туман в голове, заставила мысли сфокусироваться.
— Скажи ему, — произнес он медленно, — что если он не уберется отсюда в течение пяти минут, я вызову охрану. Не ту, что со мной. Ту, что в отеле. И у него будут проблемы. Большие проблемы.
Официант моргнул, кивнул и исчез так же бесшумно, как появился.
— Кто это? — спросил Феликс, когда официант ушел.
— Никто, — ответил Джисон. — Просто человек, с которым я учился.
— Он сказал, у него есть то, что тебе нужно.
— Ему показалось.
Джисон взял бокал, поднес к губам, но не выпил. Он смотрел на свет, преломляющийся в хрустале, и думал о том, что Хёнджин, наверное, уже ушел. Или не ушел. Хёнджин никогда не уходил, когда его просили. Он уходил, когда хотел сам. И это была еще одна причина, почему Джисон не мог от него избавиться.
— Ты дрожишь, — сказал Феликс.
Джисон посмотрел на свои руки. Они действительно дрожали — мелкая, неприятная дрожь, которую он не мог контролировать.
— Холодно, — сказал он.
— Здесь двадцать три градуса.
— Значит, только мне холодно.
Феликс ничего не сказал. Он снял свой пиджак — черный, из тонкой шерсти, — и протянул Джисону. Тот посмотрел на пиджак, потом на брата. Не взял.
— Я не ребенок, — сказал он. — Меня не нужно укутывать.
— Я знаю. Просто возьми.
— Нет.
Феликс положил пиджак на спинку стула Джисона и отвернулся.
Джисон сидел, глядя на пиджак, и чувствовал, как внутри него что-то сжимается. Не благодарность — он не умел быть благодарным. Не злость — он уже устал злиться. Что-то другое, чему у него не было названия.
Он не взял пиджак. Но и не убрал.
Вечер тянулся. Тосты сменялись тостами, блюда сменялись блюдами, лица сменялись лицами. Джисон сидел, почти не двигаясь, и смотрел, как отец переходит от стола к столу, пожимает руки, улыбается, что-то говорит. Он делал это виртуозно — как дирижер, управляющий оркестром, где каждый музыкант знает свою партию, но без дирижера не может сыграть ни ноты.
Феликс куда-то вышел — то ли в туалет, то ли встретить кого-то, Джисон не спросил. Он остался один за столом, и это было хорошо. Одиночество не требовало притворства.
Он снова посмотрел на Ли Минхо.
Тот разговаривал с отцом. Ли Джихун что-то говорил, жестикулировал, а Минхо слушал, не перебивая, с тем же непроницаемым выражением лица. Потом кивнул — один раз, коротко, — и Ли Джихун, кажется, остался доволен. Похлопал сына по плечу — жест собственника, жест хозяина, жест человека, который говорит: «Ты мой. Ты сделаешь, что я скажу».
Джисон знал этот жест. Он видел его сотни раз — на себе, на Феликсе, на детях других богатых семей. Это был не жест отцовской любви. Это было напоминание. О долге. О послушании. О том, что ты — не человек, а продолжение, инструмент, актив.
Минхо не отстранился. Не изменил позы. Только плечо его, там, где лежала рука отца, напряглось — едва заметно, на долю секунды. Но Джисон заметил.
Он заметил это напряжение, и внутри него что-то щелкнуло.
— Интересно, — прошептал он.
Он не знал, что именно его заинтересовало. Может быть, то, как Минхо держался — идеально, безупречно, но с той едва заметной трещиной, которую никто, кроме него, не видел. Может быть, то, как он смотрел в пустоту, когда отец отходил, — не на кого-то конкретного, а в никуда, как человек, который слишком долго смотрит в одну точку и уже не может отвести взгляд. Может быть, то, что он не пил, не ел, не улыбался, не делал ничего из того, что делали все остальные.
Он был другим.
И это притягивало.
— Ты снова на него смотришь, — голос Феликса прозвучал сбоку, и Джисон вздрогнул. Он не слышал, как брат подошел.
— Я смотрю на зал, — ответил Джисон, не поворачивая головы.
— Ты смотрел на него пятнадцать минут.
— Ты хронометраж ведешь?
— Не нужно хронометража, чтобы заметить.
Джисон резко повернулся к брату. Глаза его сузились, губы сжались в тонкую линию, и Феликс, увидев это выражение, сделал полшага назад — не от страха, скорее инстинктивно, как человек, который знает, что сейчас будет взрыв.
— Слушай сюда, — сказал Джисон, и голос его был тихим, но в этой тишине чувствовалось напряжение, как у натянутой струны, готовой лопнуть. — Я смотрю туда, куда хочу. Я думаю о том, о чем хочу. И мне насрать, кто это заметил и кто что подумал. Ты понял?
— Понял, — Феликс кивнул.
— Ты не понял. Ты никогда не понимаешь. Ты думаешь, что если я смотрю на кого-то, значит, мне есть до него дело. А мне нет. Мне нет дела ни до кого в этой комнате. Ни до тебя. Ни до папы. Ни до этой идеальной куклы, которую вы все называете королем. Мне. Насрать.
Он говорил, и каждое слово было ударом — не по Феликсу, по себе. Он знал, что врет. Знал, что если бы ему было насрать, он бы не смотрел. Не замечал бы, как напряглось плечо Минхо под рукой отца. Не искал бы его взгляд через весь зал. Не открывал бы контакты на букву «Л», чтобы увидеть имя, которого там нет.
— Я понял, — повторил Феликс. Голос его был спокойным, и это спокойствие было хуже любого спора.
— Иди нахуй, — сказал Джисон, отворачиваясь.
Он встал из-за стола, и на этот раз отец не окликнул его. Может быть, не заметил. Может быть, заметил, но решил, что не стоит публичного скандала. Джисону было все равно.
Он вышел из зала, и охранники двинулись следом. В коридоре он остановился, прислонился спиной к стене, закрыл глаза. Дрожь в руках усилилась, и он сунул их в карманы, чтобы не видеть.
— Хан Джисон-ши, — голос охранника — того, что слева, — прозвучал осторожно. — Вам плохо?
— Отъебись, — ответил Джисон, не открывая глаз.
Он стоял так несколько минут, слушая, как кровь стучит в висках. Потом открыл глаза. В коридоре никого не было, только охранники — два силуэта по бокам, черные, неподвижные, как статуи.
— Этот Ли Минхо, — сказал он, не глядя на них. — У него есть слабые места?
Охранник, который спрашивал, хорошо ли ему, промолчал. Второй, тот, что справа, с лицом, похожим на камень, ответил:
— Я не знаю, Хан Джисон-ши.
— А если бы знал, сказал бы?
Молчание.
— Правильно, — Джисон усмехнулся. — Не сказал бы. Потому что папа вам запретил. Следить за мной, но не давать мне информацию, которая может мне пригодиться. Чтобы я не сделал глупость.
Он оттолкнулся от стены, прошелся по коридору — три шага туда, три обратно.
— А знаете, что я думаю? — сказал он, останавливаясь. — Я думаю, что у него есть слабые места. У всех есть. Даже у роботов. Особенно у роботов. Потому что они всю жизнь притворяются, что их нет, а когда они проявляются, то всё ломается. Взрывается. Сгорает.
Он говорил, и в голосе его появлялось что-то, чего не было раньше — возбуждение, смешанное с предвкушением. Как у хирурга, который только что взял в руки скальпель и ищет место первого разреза.
— Вы, наверное, думаете, что я ненормальный, — сказал он, глядя на охранников. — Что я зациклился на этом парне, с которым даже не знаком. А я просто… интересуюсь. Любопытно же, как человек может быть таким идеальным. Никаких эмоций. Никаких ошибок. Никакой жизни. Что это — сила или слабость?
Охранники молчали. Джисон и не ждал ответа.
— Ладно, — сказал он, отряхивая пиджак. — Возвращаемся. А то папа будет волноваться.
Он пошел обратно к залу, и на полпути его телефон завибрировал. Джисон достал его, взглянул на экран. Сообщение от неизвестного номера.
«Я видел, как ты на него смотрел. Это опасно. Но интересно. Хёнджин».
Джисон сжал телефон так, что побелели костяшки. Он хотел написать что-то в ответ — резкое, злое, чтобы Хёнджин отстал. Но пальцы замерли над экраном. Потому что он не мог придумать, что написать. Не мог придумать ничего, что не было бы ложью.
Он сунул телефон в карман и вошел в зал.
Феликс сидел на своем месте и разговаривал с кем-то — Джисон не разобрал, с кем. Лицо брата было напряженным, но когда Джисон сел, он повернулся к нему и улыбнулся — той улыбкой, которая не касалась глаз.
— Всё в порядке? — спросил Феликс.
— В полном, — ответил Джисон.
Он сел, и взгляд его, помимо воли, снова скользнул к столу Ли Минхо. Тот сидел на том же месте, в той же позе, и, казалось, не двигался все то время, пока Джисона не было. Но теперь, когда Джисон смотрел на него, он заметил кое-что новое.
Минхо смотрел в его сторону.
Не прямо на него — чуть в сторону, чуть выше, как будто рассматривал что-то за его спиной. Но Джисон знал. Знал, что этот взгляд — пустой, холодный, оценивающий — направлен на него. Или через него. Или сквозь него.
Джисон не отвел глаз. Он смотрел в ответ, и губы его сами сложились в усмешку — не ту, которой он улыбался Феликсу, не ту, которой он дразнил охранников, а другую. Вызывающую. Провокационную. Ту, которая говорила: «Я здесь. Я вижу тебя. И мне плевать, кто ты».
Минхо отвел взгляд первым.
Это была даже не секунда — доля мгновения, когда их взгляды встретились и разошлись. Но Джисон успел увидеть. Глаза Минхо были серыми, почти прозрачными, и в них не было ничего. Ни любопытства. Ни интереса. Ни презрения. Ничего. Как будто он смотрел на стену. Как будто Джисона не существовало.
Джисон почувствовал, как внутри поднимается что-то горячее, вязкое, злое. Не обида — он не умел обижаться. Не разочарование — он не ждал ничего, чтобы разочаровываться. Это было что-то другое. То, что он чувствовал, когда кто-то не замечал его. Когда кто-то проходил мимо, не оборачиваясь. Когда кто-то смотрел сквозь него, как сквозь стекло.
— Он меня проигнорировал, — сказал Джисон, не понимая, что говорит вслух.
— Кто? — спросил Феликс, но Джисон не ответил.
Он смотрел на Минхо, и в голове его крутилась одна мысль: «Он меня проигнорировал. Он посмотрел и отвел взгляд. Как будто я пустое место». И эта мысль была невыносимой. Она жгла, царапала, заставляла пальцы сжиматься в кулаки.
— Джисон-а, — голос Феликса прозвучал настойчивее. — Ты побледнел. Тебе правда плохо?
— Мне отлично, — ответил Джисон, не отводя взгляда от Минхо. — Лучше всех.
Он взял бокал с шампанским — чужой, наверное, но ему было плевать, — и выпил залпом. Пузырьки ударили в нос, в горло, в голову, и на секунду мир стал мягче, расплывчатее.
— Ты пьешь слишком быстро, — сказал Феликс.
— Я пью так, как хочу.
— Ты же не пьешь вообще. Обычно.
Джисон повернулся к брату. Улыбнулся — той улыбкой, которая была больше похожа на оскал, чем на проявление радости.
— Может, я меняюсь, — сказал он. — Может, я решил стать нормальным. Как ты. Как он. Как все эти идеальные люди, которые сидят здесь и делают вид, что у них всё хорошо.
— Ты не нормальный, — сказал Феликс, и в голосе его не было осуждения. Было что-то другое — принятие, которое было хуже любого осуждения.
— Я знаю, — Джисон усмехнулся. — Я ненормальный. Я наркоман. Я псих. Я позор семьи. Я всё это знаю. Но знаешь что? Я хотя бы живой. Я чувствую. Я злюсь. Мне больно. А он — нет. Он — робот. И я хочу знать, что будет, если нажать на нужную кнопку.
— Джисон, — Феликс наклонился ближе, и голос его стал тише, почти шепотом. — Не делай глупостей. Он не тот, с кем можно играть. Он…
— Что? — перебил Джисон. — Что он сделает? Убьет меня? Посадит в тюрьму? Разорит нашу семью? Папа, может, и обрадуется.
— Джисон.
— Всё, хватит, — Джисон поднял руку, останавливая брата. — Я не собираюсь с ним знакомиться. Не собираюсь с ним разговаривать. Мне вообще плевать на него. Я просто… наблюдаю. Как ты сказал. Наблюдаю за залом.
Он откинулся на спинку стула, сложил руки на груди. Взгляд его снова скользнул к столу Минхо, но он заставил себя не задерживаться. Смотрел на других людей — на толстого мужчину в сером костюме, который ел слишком жадно, на женщину с рыжими волосами, которая пила слишком много, на официантов, которые двигались между столами как тени.
Но краем глаза он всё равно видел Минхо. Видел, как тот сидит неподвижно, как его профиль — острый, хищный — выделяется на фоне золотистого света. Видел, как он не реагирует, когда к нему обращаются, — просто кивает, говорит что-то короткое и снова замолкает.
И думал о том, что этот человек, которого все называют королем, на самом деле просто сидит в своей клетке и делает вид, что ему здесь нравится. Что он такой же пленник, как и все они. Просто научился не показывать этого.
— Знаешь, — сказал Джисон, не глядя на Феликса, — а он мне нравится.
— Кто?
— Твой король.
Феликс посмотрел на него. В глазах его было удивление — и что-то еще, что Джисон не мог прочитать.
— Нравится? — переспросил Феликс.
— Нравится, — Джисон усмехнулся. — Он меня бесит. Он меня игнорирует. Он смотрит на меня так, будто я насекомое. И мне это нравится. Потому что он хотя бы не притворяется. Он не улыбается, не говорит, как я скучал, не пожимает мне руку и не шепчет за спиной. Он просто… не замечает меня. И это честно.
— Это не честно, — сказал Феликс. — Это презрение.
— Вот именно, — Джисон повернулся к брату, и глаза его горели тем странным, нездоровым огнем, который Феликс боялся больше всего. — Он меня презирает. А я даже не знаком с ним. Я для него никто. И это… это освежает.
Он замолчал, и Феликс, глядя на него, понял, что сейчас не время спорить. Что Джисон уже принял решение — неосознанно, может быть, даже не сформулировав его для себя, но принял. И это решение было опасным.
— Джисон, — сказал Феликс тихо. — Будь осторожен.
— С кем? С роботом? — Джисон рассмеялся. — Не бойся. Я просто смотрю. Наблюдаю. Изучаю. Это же безвредно, правда?
Он взял со стола бутылку воды, налил себе, выпил. Пальцы его всё еще дрожали, но он не обращал на это внимания. Он смотрел на Ли Минхо, который сидел в другом конце зала, и думал о том, что этот вечер, возможно, не был таким бесполезным, как ему казалось сначала.
В зале играла музыка — тихая, приглушенная, ни к чему не обязывающая. Люди разговаривали, смеялись, поднимали бокалы. Жизнь текла своим чередом. Но для Джисона время остановилось. Он сидел, сложив руки на груди, и смотрел на человека, который не замечал его. И в этом незамечании было что-то, что заставляло его сердце биться быстрее.
Он не знал, что это было. Любопытство? Интерес? Желание разрушить что-то идеальное, чтобы доказать себе, что идеального не существует? Может быть. А может быть, что-то другое — то, что он не хотел в себе признавать.
— Пойдем, — сказал он, вставая.
— Куда? — спросил Феликс.
— Домой. Я устал.
— Отец не отпустит.
— Отец уже уехал, — Джисон кивнул в сторону пустого места в президиуме. — Он сделал своё дело. Мы можем идти.
Феликс посмотрел на пустое место отца, потом на Джисона. Кивнул.
Они вышли из зала, и охранники двинулись следом. В коридоре Джисон остановился, достал телефон. На экране горело сообщение от Хёнджина — второе за вечер.
«Я серьезно. Этот парень опасен. Не для тебя. Для себя. Не трогай его».
Джисон посмотрел на сообщение, усмехнулся и удалил его.
— Поехали, — сказал он Феликсу. — Я хочу спать.
Но он знал, что не сможет уснуть. Он будет лежать в темноте, смотреть в потолок и думать о серых глазах, которые смотрели сквозь него, как сквозь пустоту. И о том, как сделать так, чтобы эти глаза посмотрели на него по-настоящему. Хотя бы раз. Хотя бы на секунду.
Чтобы увидели.
Он вышел на улицу, и холодный воздух ударил в лицо, обжигая кожу. Дождь кончился, но асфальт был мокрым, и фонари отражались в лужах желтыми, дрожащими пятнами.
Джисон сел в машину, закрыл глаза. Пальцы его двигались — сжимали и разжимали край пальто.
Раз-два-три-четыре.
Раз-два-три-четыре.
Машина тронулась, и он почувствовал, как его вдавило в сиденье. Город за окном плыл мимо — огни, тени, лица, которых он не запоминал.
Он думал о Ли Минхо. О человеке, который посмотрел на него и отвернулся. Который даже не удостоил его презрения — только пустоту.
И улыбался в темноте, потому что впервые за долгое время ему было чего хотеть.
***
Машина скользила по ночному Сеулу, и Джисон, откинувшись на заднем сиденье, смотрел в окно на бегущие огни, чувствуя, как внутри него медленно нарастает то самое знакомое, липкое, невыносимое — то, что он называл пустотой, а врачи называли абстиненцией. Ему было плевать, как это называлось. Он знал только одно: это чувство нужно было заглушить. Быстро. Любым способом.
Феликс сидел рядом, и Джисон чувствовал его присутствие — тяжелое, молчаливое, осуждающее. Феликс всегда молчал, когда осуждал. Не кричал, не спорил, не читал нотаций — просто сидел рядом и молчал, и это молчание было хуже любых слов.
— Ты чего такой кислый? — спросил Джисон, не глядя на брата. Голос его был ленивым, растянутым, как резина, которую медленно тянут в разные стороны. — Вечер прошел замечательно. Папа доволен. Мать, кажется, нас даже заметила. Чего еще желать?
— Ты пил, — сказал Феликс. Не вопрос. Констатация.
— Я пил шампанское. На банкете. Это называется светский этикет. Ты бы знал, если бы учился не только на своего короля, но и на нормальных людей.
— Ты не пьешь шампанское. Ты его глотаешь. Как воду.
Джисон наконец повернул голову. В темноте салона лицо Феликса было бледным, глаза — слишком большими, и в них застыло что-то, похожее на страх. Или на усталость. Джисон не различал.
— Ах, Феликс-а, — протянул он, и в голосе его зазвучала та самая сладкая, ядовитая нота, которую он включал, когда хотел сделать больно. — Ты так заботишься обо мне. Прямо как мама. Помнишь маму? Ту женщину в жемчуге, которая сидела за соседним столом и даже не подошла к нам? Она тоже заботится. На расстоянии. Удобная забота, правда? Никакой ответственности.
— Прекрати, — сказал Феликс, и в голосе его впервые за вечер появилась резкость.
— Прекратить что? Говорить правду? — Джисон подался вперед, и его лицо оказалось в опасной близости от лица брата. Он видел, как расширились зрачки Феликса, как напряглись мышцы шеи, как побелели костяшки пальцев, сжимавших подлокотник. — Ты думаешь, если ты будешь делать вид, что у нас нормальная семья, она станет нормальной? Не станет. Папа трахает секретарш. Мама трахает своего фитнес-тренера. А мы с тобой — просто расходный материал. Акции. Инвестиции. И чем быстрее ты это примешь, тем легче тебе будет жить.
— Заткнись, — выдохнул Феликс.
Джисон улыбнулся. Широко, довольно, как ребенок, который только что разбил чужую игрушку и теперь смотрит, как хозяин собирает осколки.
— Обиделся? — спросил он, откидываясь обратно. — Извини. Я забыл, что ты у нас нежный. Маменькин сынок. Хотя маменька тобой тоже не занималась. Так, папин сынок? Или ничей?
Феликс молчал. Смотрел в окно, и Джисон видел, как дрожит его подбородок — едва заметно, но достаточно, чтобы понять: он попал в точку. Ему нравилось попадать в точку. Это было единственное удовольствие, которое не стоило денег.
— Ладно, не дуйся, — сказал он, пихая брата локтем. Тот дернулся, как от удара, и Джисон рассмеялся — резко, отрывисто, как кашель. — Я просто шучу. Ты же знаешь мой юмор. Пошлый, грязный, неуместный. Как я сам.
— Твой юмор — это не юмор, — сказал Феликс, не поворачивая головы. — Это способ делать больно.
— А ты только это понял? — Джисон притворно вздохнул. — Я разочарован. Я думал, ты умнее. Нет, Феликс-а, мой юмор — это не способ делать больно. Это способ не сдохнуть от скуки. Есть разница.
Он замолчал, и в машине снова повисла тишина — тяжелая, липкая, как смола. Джисон чувствовал, как пустота внутри него растет, заполняет грудную клетку, поднимается к горлу. Ему нужно было что-то сделать. Сказать. Сломать. Разбить.
— Останови, — сказал он водителю.
Машина плавно свернула к обочине. Феликс повернулся к нему.
— Что ты делаешь?
— Выхожу.
— Мы не доехали.
— Я знаю, — Джисон открыл дверь, и холодный ночной воздух ворвался в салон, ударив по лицу влажным, промозглым дыханием декабря. — У меня дела.
— Какие дела? Джисон!
— Не жди, — бросил он, выходя из машины. — Я сам доберусь.
Он захлопнул дверь, не оборачиваясь, и услышал, как Феликс что-то крикнул ему вслед — что-то неразборчивое, приглушенное стеклом. Джисон не слушал. Он шел по тротуару, чувствуя, как охранники — двое, всегда двое — отделились от машины и двинулись следом, держа дистанцию. Три метра. Всегда три метра.
Он не оглядывался. Он знал, что они там. Как знал, что Хёнджин ждет его в клубе. Как знал, что белый порошок уже разложен на зеркальной поверхности столика, в самом дальнем углу, где нет камер и куда не пускают посторонних. Как знал, что через пятнадцать минут пустота внутри него перестанет быть пустотой, а станет чем-то другим — светом, музыкой, эйфорией, тем, что делает жизнь сносной.
Он свернул в переулок, и охранники ускорили шаг. Джисон усмехнулся. Они думали, что он пытается сбежать. Он не пытался. Он просто шел. Туда, где его ждали.
Клуб назывался «Стекло» — огромное пространство в подвале элитного бизнес-центра, отделанное зеркалами и хромом, где каждый посетитель видел себя сотни раз, с каждого ракурса, и ни один из этих ракурсов не был правдой. Джисон любил это место. Здесь он мог быть кем угодно — и никем одновременно.
Охранники остались у входа. Они знали, что внутри ему ничего не угрожает. Или знали, что он все равно сделает по-своему. Джисону было плевать на их мотивы. Он прошел через фейс-контроль — высокий парень в черном пиджаке узнал его, кивнул, пропустил без очереди, — и спустился вниз, в темноту, которая взрывалась огнями и звуками.
Музыка ударила в грудь, как живая, пульсирующая, заставляющая сердце биться в такт. Бас проходил сквозь тело, вибрировал в костях, в зубах, в черепе, и Джисон, закрыв глаза на секунду, позволил этому ритму войти в него, заполнить пустоту, хотя бы на время.
— Джисон-а!
Голос Хёнджина он узнал бы из тысячи. Тот сидел в углу, за столиком, который был скрыт от основной зоны стеклянной перегородкой, — вольер для экзотических животных, как любил говорить сам Хёнджин. На столике, на зеркальной поверхности, лежало маленькое стеклянное блюдце с белым порошком, и рядом — скрученная в трубочку банкнота, тысяча вон, новая, хрустящая, которую Хёнджин специально взял в банке, потому что любил, чтобы все было красиво.
— Ты долго, — сказал Хёнджин, когда Джисон опустился на диван напротив него. Голос его был ленивым, глаза — тяжелыми, припухшими, как после долгого сна. Он был красив той особенной, опасной красотой, которая притягивает и пугает одновременно — скулы острые, губы полные, всегда чуть приоткрытые, словно в постоянном полувздохе. Темные волосы падали на лицо, и он не убирал их, позволяя теням играть на своих чертах. — Я ждал. Скучал. Дрочил в туалете от скуки.
— Ты всегда дрочишь от скуки, — Джисон взял банкноту, повертел в пальцах. — Это не новость.
— А ты всегда ноешь, — Хёнджин усмехнулся, и в этой усмешке было что-то звериное, хищное. — Это тоже не новость. Но сегодня ты ноешь особенно. Рассказывай.
— Нечего рассказывать.
— Врешь.
Джисон посмотрел на него. Хёнджин смотрел в ответ — спокойно, не мигая, как удав на кролика. Он всегда так смотрел, когда хотел что-то вытянуть. И всегда вытягивал.
— Был банкет, — сказал Джисон, отводя взгляд. — Вся наша прекрасная семья в сборе. Папа делал вид, что я не позор семьи. Мама делала вид, что я существую. Феликс делал вид, что не хочет меня придушить. Обычный вечер.
— А еще?
— А еще там был один… — Джисон запнулся, и Хёнджин, уловив паузу, подался вперед, облизнув губы кончиком языка — медленно, со вкусом, как кот, который только что учуял мышь.
— Один? — переспросил он. — Мужчина? Женщина? Гермафродит? Я не осуждаю, ты знаешь. Я вообще никого не осуждаю. У меня нет морали. Есть только вкус.
— Мужчина, — Джисон скривился, как от кислого. — Сын Ли Джихуна. Того самого. Конкурент папаши. Идеальный. Безупречный. Король университета, как его называет Феликс. Никаких эмоций. Никакой жизни. Робот в человеческой оболочке.
— О, — Хёнджин откинулся на спинку дивана, и улыбка его стала шире, маслянистее, похожей на разрез бритвой. — Я знаю, о ком ты. Ли Минхо. Его все знают. Его называют железным принцем. Или ледяным. Или еще как-то. Говорят, у него вместо сердца кредитная история. И член, наверное, из нержавейки.
— Пошляк, — сказал Джисон, но уголок его губ дернулся вверх.
— А ты думал, я ради твоих прекрасных глаз сюда пришел? — Хёнджин подмигнул. — Я пришел, чтобы трахать твой мозг грязными шутками. Это моя работа. Я в ней профессионал.
— Ты во всем профессионал, — Джисон кивнул на блюдце. — Это тоже твоя работа?
— Это хобби, — Хёнджин поправил скрученную банкноту, поставил ее вертикально, как башню. — Искусство. Поэзия. Способ сделать серые будни цветными. А теперь хватит болтать. Ты пришел не за этим?
Джисон посмотрел на блюдце. Белый порошок лежал ровным слоем, гладкий, как снег, которого в Сеуле не было уже третий год. Он чувствовал запах — химический, острый, знакомый до боли. Этот запах был для него тем же, чем для других был запах кофе по утрам или запах дождя перед грозой. Он был обещанием. Обещанием того, что сейчас пустота уйдет. Или не уйдет, но перестанет быть пустотой. Станет чем-то другим — ярким, быстрым, острым.
Он наклонился над столиком, взял банкноту, поднес к ноздре. Пальцы его не дрожали. Они всегда переставали дрожать в этот момент, как будто тело знало: сейчас будет хорошо. Сейчас будет правильно.
— Подожди, — Хёнджин накрыл его руку своей — ладонь горячая, сухая, пальцы длинные, с аккуратно подстриженными ногтями. — Ты мне сначала расскажи. Про этого. Про Ли Минхо. Что он сделал?
— Ничего, — Джисон отдернул руку. — Он ничего не сделал. Он просто сидел и смотрел. И не смотрел. Он посмотрел на меня раз — и отвел взгляд. Как будто я пустое место.
— И тебе это не понравилось, — Хёнджин кивнул, как будто подтверждая какую-то свою мысль. — Ты привык, что на тебя смотрят. Что тебя замечают. Что тебя боятся. А он не испугался. Даже не заинтересовался. И теперь ты хочешь, чтобы он заинтересовался.
— Я не хочу, чтобы он заинтересовался, — Джисон скривился. — Мне плевать на него.
— Врешь, — Хёнджин улыбнулся, и улыбка его была медленной, ленивой, опасной. — Ты врешь так же плохо, как трахаешься. А трахаешься ты, кстати, неплохо. Но врешь — ужасно.
— Пошел ты, — сказал Джисон, но в голосе его не было злости. Было раздражение — тем, что Хёнджин видит его насквозь, как всегда.
— Пойду, — согласился Хёнджин. — Но сначала сделаем дело.
Он убрал руку, и Джисон снова наклонился над блюдцем. Банкнота в пальцах, порошок в ноздре, резкий вдох — и мир взорвался. Химический вкус на языке, горечь в горле, жжение в носу, а потом — тишина. И свет. И музыка, которая стала громче, ярче, ближе, как будто кто-то включил все частоты сразу.
Джисон откинулся на спинку дивана, закрыл глаза. Пальцы его перестали двигаться. Тело наполнилось теплом — не тем, липким, больным, а другим, правильным, живым. Он чувствовал каждую клетку, каждый миллиметр кожи, каждый вдох, который становился глубже, длиннее, слаще.
— Хорошо? — спросил Хёнджин.
Джисон открыл глаза. Потолок клуба — зеркальный — отражал его лицо, бледное, с острыми скулами, с глазами, которые стали черными, бездонными. Он смотрел на свое отражение и не узнавал себя. Или узнавал — того себя, который был настоящим. Того, который не притворялся.
— Хорошо, — сказал он.
Хёнджин наклонился, сделал то же самое — быстро, профессионально, без лишних движений. Потом откинулся, прикрыл глаза, и на лице его расплылась та же блаженная, отрешенная улыбка.
— Расскажи мне еще про этого короля, — сказал он, не открывая глаз. — Мне нравится, как ты о нем говоришь. У тебя голос становится другим. Более… сочным.
— Не выдумывай, — Джисон усмехнулся, но голос его действительно изменился — стал ниже, медленнее, как будто каждое слово он пробовал на вкус, прежде чем выпустить.
— Я не выдумываю. Я наблюдаю. Я вообще наблюдательный. Ты же знаешь.
— Ты параноик.
— Это одно и то же, — Хёнджин открыл один глаз, посмотрел на Джисона. — Так что с ним? Ты хочешь его трахнуть? Или хочешь, чтобы он трахнул тебя? Или хочешь разбить его идеальное лицо об идеальный стол? Говори. Я люблю грязные подробности.
— Я хочу, — Джисон задумался, подбирая слова, но слова, как всегда, когда он был под кайфом, приходили сами, тяжелые, маслянистые, скользкие, — я хочу, чтобы он посмотрел на меня. По-настоящему. Не как на пустое место. Не как на позор семьи. А так, чтобы я стал для него чем-то. Чем угодно. Врагом. Проблемой. Желанием. Не важно. Лишь бы не пустотой.
— О, — Хёнджин сел прямо, и глаза его — темные, блестящие, как мокрые камни — впились в лицо Джисона. — Это серьезно.
— Что серьезно?
— Ты хочешь его внимания. Не секса. Не денег. Не власти. Внимания. Это самый опасный вид зависимости, Джисон-а. Хуже, чем этот, — он кивнул на блюдце, где еще оставалась белая дорожка, нетронутая. — С этого не слезают. Никогда.
— Ты преувеличиваешь, — Джисон отвернулся, но Хёнджин схватил его за подбородок — жестко, пальцы впились в кожу, заставляя смотреть в глаза.
— Я не преувеличиваю, — сказал Хёнджин, и в голосе его не было привычной лени, была другая нотка — та, которую Джисон слышал только когда Хёнджин был по-настоящему серьезен. — Я знаю этот взгляд. Я видел его у людей, которые потом прыгали с крыш. Или убивали. Или убивали и прыгали. Ты хочешь, чтобы он тебя заметил. А он не заметит. Потому что он — лед. А ты — огонь. И когда лед встречается с огнем, происходит одно из двух: либо лед тает, либо огонь гаснет. И я не хочу, чтобы ты гас.
Джисон вырвал подбородок из его пальцев. Кожа горела, и это было приятно — боль, которая напоминала, что он жив.
— Ты не мой батя, — сказал он. — И не мой психолог. Ты мой дилер. Делай свою работу и не лезь в мою голову.
— Твоя голова — это моя работа, — Хёнджин улыбнулся, и напряжение в его лице исчезло так же быстро, как появилось. — Если ты сломаешься, я потеряю клиента. А ты мой лучший клиент. Самый дорогой. Самый красивый. Самый больной. Я не хочу тебя терять.
— Не потеряешь, — Джисон взял банкноту, склонился над оставшейся дорожкой. — Я живучий.
Он сделал второй вдох, и мир снова взорвался — ярче, громче, быстрее. Теперь музыка билась не в груди, а в голове, разноцветными вспышками, и он чувствовал, как улыбка расползается по его лицу, широкая, безумная, настоящая.
— Вот так, — сказал он, откидываясь. — Вот теперь хорошо.
Хёнджин смотрел на него, и в его взгляде было что-то, что Джисон не хотел разбирать. Может быть, жалость. Может быть, страх. Может быть, что-то еще, более темное, более липкое.
— Ты ненормальный, — сказал Хёнджин, но голос его был мягким, почти нежным. — Ты это знаешь?
— Знаю, — Джисон закрыл глаза, и в темноте под веками заплясали цветные круги. — Это единственное, что я знаю точно.
Он не помнил, сколько просидел в клубе. Может быть, час. Может быть, три. Время под наркотиками теряло смысл, превращалось в тягучую, сладкую субстанцию, которую можно было пить бесконечно, не насыщаясь. Он разговаривал с Хёнджином — о чем, не помнил. Смеялся — над чем, не помнил. К нему подходили люди — девушки с длинными волосами и короткими юбками, парни с накачанными торсами и пустыми глазами, — и Джисон общался с ними так же, как общался со всеми: пошло, грязно, с сарказмом, который резал, как нож.
— Ты такая красивая, — сказал он одной девушке, которая села рядом и смотрела на него с надеждой, смешанной со страхом. — У тебя есть парень? Есть? А ты ему изменяешь? Нет? Жаль. Я бы на его месте уже изменил. С тобой. Потому что ты скучная. Идеально скучная. Как белая стена.
Девушка побледнела, потом покраснела, потом встала и ушла, не сказав ни слова. Джисон смотрел ей вслед, и улыбка его была оскалом.
— Зачем ты это сделал? — спросил Хёнджин, наблюдая за сценой с ленивым интересом.
— Она хотела, чтобы я ее трахнул, — Джисон пожал плечами. — Я дал ей понять, что не буду. Это честнее, чем трахнуть и выбросить.
— Ты и так ее выбросил.
— Я выбросил ее до того, как она успела привязаться. Это милосердие.
— Это жестокость.
— Это одно и то же, — Джисон зевнул. — Милосердие и жестокость. Разница только в том, кто платит.
К нему подходили и другие. Девушка в красном платье, которая предложила себя так откровенно, что даже Хёнджин присвистнул. Джисон сказал ей, что она пахнет дешевым сексом и дорогим отчаянием, и это была не шутка — она действительно пахла, и запах этот был тошнотворным. Парень в белой рубашке, который представился моделью и спросил, не хочет ли Джисон сфотографироваться. Джисон посмотрел на него сверху вниз, с той высоты, которую давали наркотики и деньги, и сказал: «Я не фотографируюсь с мебелью». Парень не понял, улыбнулся, переспросил, и Джисон объяснил: «Ты красивый, как стул. Дорогой, удобный, но стул. На стульях сидят. Их не фотографируют».
— Ты сегодня в ударе, — заметил Хёнджин, когда парень ушел, обиженный, но не понявший, на что обижаться.
— Я всегда в ударе, — Джисон потянулся, чувствуя, как мышцы тянутся, как кровь бежит быстрее, как каждая клетка тела наполняется электричеством. — Просто обычно мне лень.
— Или страшно.
— Или страшно, — согласился Джисон легко. — Я много чего боюсь. Например, скуки. Например, одиночества. Например, того, что однажды я проснусь и пойму, что стал таким же, как все. Серым. Обычным. Нормальным.
— Ты никогда не станешь нормальным, — Хёнджин сказал это с такой уверенностью, что Джисон рассмеялся.
— Это комплимент?
— Это факт. Ты сломанный. С рождения. Или с детства. Не важно. Важно, что ты не умеешь быть счастливым. Ты умеешь быть только высоким. Или низким. Счастливым — нет.
Джисон перестал смеяться. Посмотрел на Хёнджина долгим, тяжелым взглядом.
— А ты, значит, умеешь?
— Я умею делать вид, — Хёнджин улыбнулся той своей улыбкой, которая была похожа на разрез. — Это то же самое, но дешевле.
Они замолчали. Музыка играла, люди танцевали, жизнь шла своим чередом. Джисон сидел, чувствуя, как наркотик пульсирует в крови, и думал о том, что Хёнджин прав. Он не умел быть счастливым. Он умел только быть высоким, или злым, или пустым. Счастье было для него так же недоступно, как нормальный сон или нормальный аппетит.
— Ладно, — сказал он, вставая. — Мне пора.
— Уже? — Хёнджин не двинулся с места.
— Уже. Феликс, наверное, ждет. Будет делать вид, что не волнуется.
— А ты будешь делать вид, что тебе плевать.
— Это не вид, — Джисон наклонился, взял со стола оставшуюся банкноту — Хёнджин всегда оставлял немного на «дорогу», как он это называл. — Мне действительно плевать.
— Врешь, — Хёнджин поймал его за запястье. Пальцы его были горячими, и Джисон чувствовал пульс — быстрый, ровный, как метроном. — Ты волнуешься о нем больше, чем о ком-либо. И это тебя бесит. Потому что ты не умеешь волноваться. Ты умеешь только ненавидеть или игнорировать. А волноваться — это для слабаков.
— Отпусти, — сказал Джисон.
Хёнджин отпустил. Джисон пошел к выходу, чувствуя, как охранники — он знал, что они здесь, всегда здесь — отделяются от стены и движутся следом.
— Джисон! — окликнул его Хёнджин, когда он был уже у двери.
Джисон обернулся. Хёнджин сидел за столиком, освещенный тусклым красным светом, и лицо его было наполовину в тени, наполовину в свете, красивое, опасное, чужое.
— Будь осторожен с этим королем, — сказал Хёнджин. — Такие, как он, не прощают тех, кто пытается их разбудить.
Джисон усмехнулся, развернулся и вышел.
Ночной Сеул встретил его холодом и влажным ветром, который пробирался под пальто, заставляя кожу покрываться мурашками. Дождь кончился, но воздух был тяжелым, насыщенным, и фонари горели тускло, как глаза уставших стражников. Джисон стоял на тротуаре, вдыхая полной грудью, чувствуя, как наркотик медленно отступает, оставляя после себя приятную, расслабленную пустоту. Не ту, от которой хотелось кричать. Ту, от которой хотелось плыть.
— Домой, — сказал он охраннику, который подошел ближе, чем обычно, — видимо, решил, что Джисон в таком состоянии не опасен.
Машина ждала у тротуара, черная, блестящая, как жук. Джисон скользнул на заднее сиденье, откинулся, закрыл глаза. Пальцы его не двигались. Они лежали на коленях, расслабленные, живые. Хорошо. Было хорошо.
Машина тронулась, и Джисон смотрел в окно на бегущие огни, на вывески магазинов, на редких прохожих, которые кутались в куртки и спешили домой, в тепло, в свои маленькие, уютные жизни, которые он никогда не поймет. Он не завидовал им. Он просто смотрел.
На светофоре у перекрестка он поднял голову и увидел.
Черный «Genesis G90» стоял в соседнем ряду, такой же черный, такой же блестящий, как его машина. И за рулем — лицо, которое он узнал бы из тысячи, даже в полутьме, даже через два стекла.
Ли Минхо.
Он сидел за рулем, смотрел прямо перед собой, и свет фонарей падал на его лицо, высвечивая острые скулы, прямой нос, тонкие губы, сжатые в линию. Он был один. Без охраны, без водителя, без спутников. Просто сидел за рулем своей машины и ждал зеленого света, и лицо его в этом свете было таким же непроницаемым, как и на банкете.
Джисон смотрел, не отрываясь. Он чувствовал, как сердце начинает биться быстрее — не от страха, не от волнения, а от того странного, острого чувства, которое он испытывал, когда видел что-то, что хотел разобрать на части, чтобы понять, как оно работает. Минхо не поворачивал головы. Он не знал, что на него смотрят. Или знал, но не хотел замечать это.
— Подвинься, — сказал Джисон водителю, пересаживаясь на другую сторону, чтобы видеть лучше.
Водитель послушно перестроился в правый ряд, и теперь машины стояли рядом, борт к борту, на расстоянии вытянутой руки. Джисон опустил стекло, и холодный воздух ворвался в салон, ударив по лицу влажной, тяжелой волной.
Минхо не опустил стекло. Он сидел, глядя прямо перед собой, и даже не повернул головы.
— Эй! — крикнул Джисон, но его голос утонул в шуме города.
Минхо не услышал. Или сделал вид. Джисон не знал, что хуже.
Светофор переключился на зеленый, и «Genesis» рванул вперед, плавно, мощно, исчезая в потоке машин. Джисон смотрел вслед, пока красные огни задних фонарей не растворились в ночи.
— Догони его, — сказал он водителю.
— Кого?
— Черный «Genesis». Номера я не запомнил. Просто езжай прямо.
Водитель послушно нажал на газ, и машина влилась в поток. Но «Genesis» исчез. Растворился в лабиринте ночных улиц, как будто его и не было. Джисон сидел, сжимая пальцами край сиденья, и чувствовал, как внутри него поднимается то самое, знакомое, невыносимое — желание. Не наркотика. Не женщины. Не мужчины. А чего-то другого, чего он не мог назвать.
— Домой, — сказал он, отворачиваясь от окна. — Едем домой.
***
Ли Минхо не видел Хана. Или видел, но не придал этому значения. Он ехал по ночному городу, и мысли его были далеко — в контрактах, которые нужно было подписать, в отчетах, которые нужно было проверить, в людях, которыми нужно было управлять. Черная машина скользила по мокрому асфальту, и Минхо, держа руки на руле, чувствовал, как усталость медленно, но верно заполняет каждую клетку его тела.
Он не любил банкеты. Не любил людей. Не любил необходимость улыбаться, кивать, пожимать руки тем, кто через месяц попытается обойти его в сделке. Но он делал это. Всегда делал. Потому что так надо.
Машина свернула в Ханнам-донг, в тот самый район, где земля стоила дороже, чем жизнь, и остановилась у ворот, которые открылись автоматически, пропуская его в мир, который он называл домом. Дом был большим — три этажа, бетон и стекло, минимализм, который стоил больше, чем барокко. Архитектор говорил о свете, о пространстве, о свободе. Минхо говорил о безопасности, о функциональности, о контроле.
Он зашел внутрь, и дом встретил его тишиной — не той, живой, которая бывает в обитаемых местах, а той, мертвой, которая бывает в музеях или в склепах. Белые стены, белый пол, черная мебель, никаких лишних деталей, никаких личных вещей. Идеальная чистота. Идеальный порядок. Идеальная пустота.
Минхо прошел в свою комнату, не зажигая света. Он знал каждую деталь этого пространства, знал, где стоит кровать, где стол, где шкаф, и не нуждался в освещении, чтобы двигаться. Но он все равно включил свет — настольную лампу, тусклую, теплую, которая освещала только рабочий стол, оставляя остальную комнату в полумраке.
Комната была большой — слишком большой для одного человека. Кровать у стены, застеленная серым бельем, без единой складки. Стол у окна, на столе — ноутбук, стопка документов, черная ручка. Никаких фотографий. Никаких сувениров. Никаких напоминаний о том, что здесь живет человек, а не функция.
Минхо сел за стол, открыл ноутбук. Экран загорелся, и он увидел свое отражение в темном стекле — бледное лицо, острые скулы, глаза, которые смотрели пусто и тяжело. Он не узнавал себя. Или узнавал слишком хорошо.
Работа ждала. Отчеты по трем фирмам, которые он контролировал, — IT-стартап, инвестиционный фонд, агентство недвижимости. Цифры, проценты, прогнозы. Он просматривал документы быстро, профессионально, не пропуская ни одной детали. Здесь, в этих цифрах, был его мир — понятный, предсказуемый, управляемый. Люди ошибались. Цифры — нет.
Телефон завибрировал. Минхо взглянул на экран — Сынмин.
— Ты не спишь? — спросил тот, когда Минхо ответил.
— Работаю.
— В два часа ночи?
— В два часа ночи.
Сынмин вздохнул — тяжело, театрально, как всегда, когда хотел показать, что не понимает, как можно жить такой жизнью.
— Ты ненормальный, — сказал он. — Ты это знаешь?
— Ты второй, кто говорит мне это сегодня.
— А кто первый?
— Не важно.
Сынмин помолчал. Минхо слышал его дыхание — тяжелое, с присвистом, как у человека, который только что вернулся с пробежки или из спортзала.
— Ты видел сегодня Хана? — спросил Сынмин.
— Видел.
— И как?
— Никак.
— Ты всегда говоришь «никак». Даже когда это не так.
Минхо откинулся на спинку кресла, потер переносицу. Глаза болели — слишком долгое напряжение, слишком много света, слишком много людей.
— Он наркоман, — сказал он. — Это видно. По глазам, по рукам, по тому, как он двигается. Он не контролирует себя. И никогда не контролировал.
— И поэтому он тебе не интересен?
— Он мне не интересен, потому что он ничто, — Минхо говорил ровно, без эмоций, как диктовал письмо под секретаря. — Он — продукт разложения. Его отец вложил в него миллиарды, а получил пустоту. Это не трагедия. Это бизнес-провал. И я не интересуюсь чужими провалами.
— Ты говоришь как твой отец, — сказал Сынмин, и в голосе его была нотка, которую Минхо не смог определить.
— Это плохо?
— Это… грустно.
Минхо промолчал. Он не понимал, почему Сынмин всегда добавляет в разговоры эти ненужные эмоции. Грустно. Несправедливо. Больно. Слова, за которыми не стояло ничего, кроме слабости.
— Ладно, — сказал Сынмин после долгой паузы. — Я звоню, чтобы сказать: завтра встреча в офисе. В десять. Чон из министерства хочет встретиться с тобой лично. Говорят, у него есть предложение.
— Какое?
— Не сказал. Сказал, только, что хочет обсудить именно с тобой.
— Хорошо. Буду.
— И еще, — Сынмин замялся. — Будь осторожен с Ханом. Я сегодня слышал, как он говорил о тебе. Своему брату. Не очень… лестно.
— Мне плевать, что он говорит.
— Я знаю. Но я подумал, что ты должен знать.
— Спасибо. Завтра в десять.
Минхо отключился, положил телефон на стол. В комнате снова стало тихо — та тишина, которую он любил больше всего, потому что она не требовала от него ничего. Он сидел, глядя на экран ноутбука, но не видел цифр. Перед глазами стояло лицо Хан Джисона — бледное, острое, с больными глазами, которые смотрели на него через весь зал с чем-то, похожим на вызов. Или на мольбу. Минхо не разбирал.
— Ничто, — сказал он вслух, проверяя слово на вкус. — Он ничто.
Но почему-то это слово не лежало в голове ровно. Оно было шершавым, неуместным, как камешек в идеально отполированной поверхности.
Минхо закрыл ноутбук, встал. Подошел к окну, раздвинул шторы. За окном был город — море огней, бесконечное, равнодушное, красивое. Где-то там, в этом море, был Хан Джисон, который, наверное, сейчас лежал в своей постели и смотрел в потолок, или сидел в клубе и вдыхал белый порошок, или издевался над братом, или делал еще что-то из тех бесконечных вещей, которые делают люди, когда у них нет контроля.
Минхо не завидовал ему. Он презирал его. Презирал за слабость, за отсутствие воли, за то, что он позволял себе разрушаться, когда мог бы взять себя в руки и стать кем-то. У него было все — деньги, имя, возможности. И он выбрал пустоту. Это было не просто жалко. Это было оскорбительно. Для тех, у кого ничего не было. Для тех, кто боролся. Для тех, кто не выбирал.
Минхо отвернулся от окна, подошел к кровати. Лег, не раздеваясь, глядя в белый потолок, на котором не было ни трещинки, ни пятнышка, ничего, что могло бы нарушить идеальную гладь.
Он не думал о Хане. Он думал о завтрашней встрече, о контрактах, о цифрах. Но где-то на периферии сознания, там, куда он не позволял себе заглядывать, маячило бледное лицо с больными глазами, которые смотрели на него так, как не смотрел никто. Без страха. Без уважения. Без желания что-то получить. Просто — смотрели.
— Ничто, — повторил он, закрывая глаза.
И заснул.
***
Джисон вернулся домой в третьем часу ночи. Дом был темным — Феликс, наверное, уже лег, а может, не лег, а сидел в своей комнате и ждал, делая вид, что не ждет. Джисон прошел в гостиную, не зажигая света, и рухнул на диван, раскинув руки в стороны. Наркотик еще держал его — не так сильно, как в клубе, но достаточно, чтобы мир был мягким, расплывчатым, сносным.
— Ты где был?
Голос Феликса заставил его открыть глаза. Феликс стоял в дверях, в домашних штанах и футболке, и смотрел на него тем взглядом, который Джисон ненавидел больше всего — спокойным, осуждающим, всепонимающим.
— В гостях, — ответил Джисон лениво. — У друга.
— У Хёнджина?
— А ты откуда знаешь?
— Я знаю всё, — Феликс подошел ближе, и в свете уличных фонарей, проникающем через окно, Джисон увидел его лицо — бледное, уставшее, с темными кругами под глазами. — Я знаю, что ты с ним встречаешься. Знаю, что он дает тебе наркотики. Знаю, что ты нюхал сегодня. Я всё знаю, Джисон. Я не дурак.
— Я и не говорил, что ты дурак, — Джисон улыбнулся, и улыбка его была ленивой, расслабленной, пьяной. — Ты у нас умный. Самый умный. Папина гордость.
— Прекрати.
— Что прекратить? — Джисон сел, свесил руки между колен, посмотрел на брата снизу вверх. — Говорить правду? Ты же любишь правду, Феликс-а. Ты такой правильный. Такой честный. Такой идеальный. Не то что я. Я — грязь. Я — позор. Я — то, о чем нельзя говорить вслух. Давай, скажи это. Я разрешаю.
— Ты не грязь, — сказал Феликс, и голос его дрогнул. — Ты больной. И тебе нужна помощь.
— Помощь? — Джисон рассмеялся, и смех его был резким, неприятным, как скрежет металла. — Ты серьезно? Помощь? Я прошел через четыре реабилитационных центра, Феликс. Четыре. В двух из них меня били. В одном — накачивали таблетками так, что я забывал, как меня зовут. В последнем — я трахнул медсестру в подсобке, пока психолог читал мне лекцию о том, как важно любить себя. Помощь? Не надо мне помогать. Мне надо, чтобы меня оставили в покое.
— Я не оставлю, — Феликс сел на диван рядом, на расстоянии, но Джисон чувствовал его тепло, его присутствие, его упрямство. — Ты мой брат.
— Брат, — Джисон повторил это слово, растягивая гласные, как будто пробовал его на вкус. — Брат. Знаешь, что это значит? Это значит, что ты обязан меня терпеть. Не потому, что я хороший. А потому, что мы из одной утробы. Это не выбор. Это приговор.
— Ты не веришь в то, что говоришь.
— Откуда ты знаешь, во что я верю?
— Потому что я тебя знаю.
Джисон посмотрел на брата долгим, тяжелым взглядом. Наркотик еще пульсировал в крови, делая эмоции ярче, слова — острее, а мысли — быстрее. Он видел Феликса таким, каким не видел никогда — уставшим, измотанным, на грани. И это было ему… приятно. Не потому, что он хотел, чтобы брат страдал. А потому, что это было честно. Наконец-то честно.
— Знаешь, — сказал он, наклоняясь ближе, — а ведь ты тоже не идеальный. Ты просто лучше притворяешься. Ты сидишь в своей комнате, учишься, ходишь на встречи, делаешь вид, что тебе не страшно. А на самом деле ты боишься. Боишься, что станешь как я. Боишься, что в тебе тоже есть это. Эта пустота. Эта темнота. И ты заливаешь ее учебой, работой, этим своим королем, на которого молишься. Но она никуда не делась, Феликс-а. Она внутри. И однажды она вылезет. И тогда ты поймешь, почему я такой. Потому что выбора нет.
— Замолчи, — сказал Феликс, и голос его был тихим, но в этой тишине чувствовалась дрожь.
— Что, больно? — Джисон улыбнулся, и в улыбке его не было ничего, кроме жестокости. — А мне всегда больно. Каждый день. Каждую минуту. И ты хочешь, чтобы я прошел реабилитацию, стал нормальным, и тогда всё будет хорошо. Не будет. Ничего не будет хорошо. Потому что хорошо — это для нормальных. А я не нормальный.
— Ты можешь им стать.
— Нет, — Джисон покачал головой, и жест этот был медленным, тяжелым, как в замедленной съемке. — Не могу. Я пробовал. Правда пробовал. В Гарварде, на первом курсе. Я не пил, не нюхал, не трахался. Я учился. Я был идеальным. И знаешь, что я чувствовал? Ничего. Пустоту. Такую огромную, что я хотел кричать. А потом я попробовал кокс, и пустота ушла. Не навсегда, но ушла. И я понял: лучше чувствовать боль, чем не чувствовать ничего. Ты понимаешь? Лучше быть сломанным, чем пустым.
Феликс молчал. Смотрел на брата, и в глазах его блестели слезы — непролитые, застывшие, как лед. Джисон видел их и чувствовал… удовлетворение. Не потому, что он хотел причинить боль. А потому, что Феликс наконец перестал быть идеальным. Стал живым. Настоящим.
— Не плачь, — сказал он, протягивая руку и вытирая слезу с щеки брата. Палец его был холодным, и Феликс вздрогнул от прикосновения. — Ты же сильный. Ты же у нас король. Как тот, на кого ты молишься.
— Я не молюсь на него, — сказал Феликс, отворачиваясь.
— Молишься, — Джисон убрал руку, откинулся на спинку дивана. — Ты смотришь на него и думаешь: вот какой я должен быть. Идеальный. Контролирующий. Живой. Но он не живой, Феликс-а. Он такой же мертвый, как и я. Просто у него другой способ. Он заморозил себя. А я сгораю. И знаешь, кто из нас сдохнет быстрее? Не я. Потому что я хотя бы чувствую.
— Ты ничего не чувствуешь, — сказал Феликс, и голос его был твердым, несмотря на слезы. — Ты чувствуешь только наркотики. Без них ты пустой. Ты сам сказал.
— И поэтому я никогда не буду без них, — Джисон улыбнулся, и улыбка его была почти счастливой. — В этом вся хитрость.
Он встал с дивана, потянулся, чувствуя, как хрустят кости. Наркотик отступал, оставляя после себя приятную, тягучую усталость, которая обещала сон без снов.
— Спокойной ночи, братик, — сказал он, проходя мимо Феликса. — Не думай слишком много. Это вредно для здоровья.
Он поднялся по лестнице в свою комнату, не оглядываясь. В комнате было темно, и он не стал зажигать свет. Просто лег на кровать, не раздеваясь, и уставился в потолок, где тени от уличных фонарей рисовали причудливые узоры.
Он думал о Ли Минхо. О том, как тот сидел за рулем, глядя прямо перед собой, и даже не повернул головы. О том, как его профиль — острый, хищный — выделялся на фоне ночного города. О том, как он исчез в потоке машин, растворился в темноте, как будто его и не было.
— Король, — прошептал Джисон в темноту. — Посмотрим, как ты запоешь, когда я разобью твою корону.
Он улыбнулся, закрыл глаза, и провалился в сон — глубокий, черный, без сновидений.
А в другом конце города, в доме из бетона и стекла, Ли Минхо спал сном человека, который никогда не позволял себе видеть сны. И оба они, каждый в своей пустоте, были ближе друг к другу, чем могли себе представить.
***
Решение пришло к Джисону в среду, в три часа ночи, когда он лежал на кровати, уставившись в потолок, и чувствовал, как скука выедает его изнутри медленно, методично, как червь, прогрызающий яблоко. Наркотик кончился. Хёнджин уехал по делам в Пусан и обещал вернуться только через три дня. Феликс заперся в своей комнате и делал вид, что спит, хотя Джисон слышал, как брат ходит из угла в угол, наверное, учит что-то или делает вид, что учит. Отец был в командировке. Мать — неизвестно где. Дом был пуст, тих, стерилен, как операционная.
И Джисону было скучно.
Не та скука, которую испытывают обычные люди, когда нечем заняться, — томная, приятная, обещающая отдых. А та, черная, липкая, которая поднимается из желудка к горлу и душит, душит, душит, пока ты не готов сделать что угодно, лишь бы она исчезла. Он уже перебрал все варианты: позвонить Хёнджину — бесполезно, тот не брал трубку; поехать в клуб — одному скучно; найти кого-нибудь на ночь — в телефоне не было ни одного контакта, который вызывал бы хоть что-то, кроме отвращения.
И тогда он вспомнил.
Феликс учится в университете. В том самом, где король Ли Минхо правит своими идеальными подданными. Университет, куда Джисона не взяли после Гарварда, потому что отец сказал: «Сначала лечись». Университет, где Феликс ходит на пары, сдает экзамены, строит из себя идеального сына, пока Джисон гниет в этом мавзолее из бетона и стекла.
— А почему бы и нет? — спросил он у своего отражения в зеркальном потолке.
Отражение не ответило. Оно только смотрело на него большими, темными, безумными глазами, и в уголках его губ застыла кривая, хищная улыбка.
Джисон сел на кровати, схватил телефон, набрал номер отца. Тот не ответил — секретарь сказала, что Хан Тэён на совещании, и спросила, что передать.
— Скажи, что я хочу учиться, — сказал Джисон, и голос его был сладким, как патока. — В университете. В том же, где Феликс. Я хочу стать образованным человеком. Внести вклад в развитие семейного бизнеса.
Секретарша, женщина лет сорока, которая работала на отца десять лет и знала все скелеты в шкафу семьи Хан, помолчала ровно три секунды. Потом сказала ровным, профессиональным голосом:
— Я передам, Хан Джисон-ши.
— И еще, — добавил Джисон, прежде чем она успела повесить трубку. — Скажи, что если он откажется, я пойду в полицию и расскажу, где он прячет свои офшорные счета. Я их запомнил. Все до единого.
Он отключился, бросил телефон на кровать и рассмеялся — резко, отрывисто, как кашель. Он не знал никаких офшорных счетов. Но отец не знал, что он не знает. И это было главным.
Через два часа перезвонил сам Хан Тэён. Голос его был холодным, как лезвие ножа, которым режут замороженное мясо.
— Ты серьезно?
— Абсолютно, — ответил Джисон, жуя яблоко и глядя в окно на серое, дождливое утро. — Я хочу учиться, папа. Стать лучше. Приносить пользу обществу. Разве ты не этого хотел?
— Я хотел, чтобы ты лечился.
— Я лечусь, — Джисон откусил кусок яблока, прожевал с чавканьем, которое специально сделал громче, чтобы отец слышал. — Самостоятельно. Образование — лучшее лекарство от всех болезней. Разве не ты так говорил? Или это говорил кто-то из твоих любовниц? Я путаюсь.
На том конце провода повисла тяжелая, звенящая тишина. Джисон чувствовал, как отец сжимает трубку, как напрягаются его челюсти, как кровь стучит в висках — он знал все эти признаки, потому что сам был мастером этого ремесла.
— Хорошо, — сказал отец наконец. — Я устрою. Но если ты опозоришь фамилию…
— Если я опозорю фамилию, ты лишишь меня денег, — перебил Джисон. — Знаю. Ты говорил это тысячу раз. И каждый раз забывал, как только я просил прощения. Так что давай не будем делать вид, что у тебя есть рычаги давления. У тебя их нет. Никогда не было. Ты слишком боишься, что я расскажу журналистам, как ты трахал свою секретаршу на моем дне рождения, когда мне было семь. Я помню, папа. Я всё помню.
Он отключился, не дожидаясь ответа.
Яблоко было кислым, и он выбросил его в мусорное ведро, попав с расстояния трех метров, не глядя.
Через три дня, в понедельник, в восемь утра, «Ламборгини Урус» выехала из ворот дома Хан и направилась в сторону университета. Машина была ярко-бордовой, цвета запекшейся крови, с полосами из черных бриллиантов, инкрустированных в кузов так, что они сверкали на солнце, как осколки разбитого зеркала. Джисон заказал ее еще в Гарварде, но получил только на прошлой неделе, и теперь она была его главной игрушкой — дорогой, пошлой, вызывающей, такой же, как он сам.
Он сидел за рулем, в черных солнцезащитных очках, в кожаном пиджаке, который стоил больше, чем годовая зарплата профессора, и улыбался, глядя на дорогу. Пальцы его постукивали по рулю в такт музыке — тяжелой, агрессивной, с басами, которые сотрясали салон. Он чувствовал себя живым. Впервые за три дня — живым.
Университет встретил его серым зданием главного корпуса, стеклянными фасадами, бетонными дорожками и сотнями студентов, которые сновали туда-сюда, торопясь на пары. Джисон припарковался прямо у входа, на месте, которое было помечено табличкой «ТОЛЬКО ДЛЯ АДМИНИСТРАЦИИ», и заглушил двигатель.
— Охренеть, — сказал парень, проходивший мимо, и остановился, разинув рот.
Джисон вышел из машины, не торопясь, растягивая удовольствие. Он знал, как выглядит — темные волосы, уложенные небрежно, но с тем расчетом, который требовал часовой работы стилиста; очки, скрывающие половину лица; пальто, распахнутое, открывающее черную футболку с принтом, который стоил как небольшая квартира. Он был красив той болезненной, острой красотой, которая притягивает и пугает одновременно, как пламя, которое может согреть или сжечь.
— Эй, красавчик, — обратился он к парню, который всё еще стоял с открытым ртом. — Где здесь кафедра? Та, где бумажки оформляют?
— Т-там, — парень махнул рукой куда-то в сторону. — Третий этаж, налево.
— Спасибо, — Джисон подмигнул, и парень покраснел, как помидор. — Ты славный. Если хочешь, покатаю после пар. Только будь осторожен — у меня там, — он кивнул на машину, — кожаные сиденья. Говорят, они въедаются, если кончить прямо на них. А я не люблю пятна.
Он развернулся и пошел к входу, оставляя парня в состоянии полного ступора. Сзади, на расстоянии трех метров, бесшумно двигались охранники — двое, в черных костюмах, с лицами, которые не запоминаются.
Коридоры университета пахли пылью, дешевым кофе и молодостью — тем особым запахом, который Джисон ненавидел больше всего. Молодость пахла надеждой, а надежда была для него так же чужда, как религия или патриотизм. Он шел по коридору, и взгляды студентов скользили по нему, как по стеклу — сначала равнодушно, потом с любопытством, потом с тем особым блеском, который появляется у людей, когда они видят что-то дорогое, недоступное, желанное.
— О, боже, — прошептала девушка в очках, когда он проходил мимо. — Кто это?
— Не знаю, но он выглядит как миллион долларов, — ответила ее подруга.
— Миллиард, — поправил Джисон, не замедляя шага. — С акциями и недвижимостью. Но спасибо за комплимент.
Он свернул в коридор, где располагалась кафедра, и наткнулся на Феликса. Тот стоял у окна, с чашкой кофе в руке, и разговаривал с высоким парнем с ярко-рыжими волосами и лицом, которое Джисон где-то видел. Феликс, увидев брата, замер. Чашка в его руке дрогнула, и кофе плеснулся через край, обжигая пальцы.
— О, привет, братик! — Джисон расплылся в улыбке, широкой, искренней, фальшивой. — Какой сюрприз. Ты тоже здесь учишься? Какой ужас.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Феликс, и голос его был тихим, но в этой тишине чувствовалась дрожь.
— Учусь, — Джисон пожал плечами. — Решил стать образованным. Внести вклад. Ты же знаешь, как я люблю вносить вклад. Особенно когда меня не просят.
— Ты не можешь здесь учиться.
— Могу. Папа уже всё устроил. Я на первом курсе, факультет бизнеса. Буду вашим однокашником. Или как это называется? Одногруппником? Я плохо знаю терминологию. В Гарварде я пропускал лекции. Слишком скучно.
Парень с рыжими волосами смотрел на Джисона с откровенным интересом, переводя взгляд с него на Феликса и обратно. Лицо его было красивым — большие глаза, пухлые губы, легкая небритость, которая выглядела не небрежностью, а стилем. В нем чувствовалась порода — та самая, которая бывает у детей, выросших в деньгах, но не утративших способности удивляться.
— Это твой брат? — спросил он у Феликса.
— Это мой позор, — ответил Феликс, не глядя на друга.
— Ян Чонин, — представился рыжий, протягивая руку. — Сын Ян Хёнсока. Ну, того самого. Из «Seo Taiji and Boys». Только он теперь продюсер. А я просто учусь. Без скандалов.
— А я скандал, — Джисон пожал протянутую руку, задержав ее дольше, чем требовал этикет. Пальцы Чонина были теплыми, и Джисон чувствовал, как под его взглядом тот слегка напрягается. — Хан Джисон. Старший брат этого прекрасного, правильного, невыносимого создания. Рад познакомиться. Ты красивее, чем на фото. Я гуглил твоего папу. Ты в него пошел. Повезло.
— Эм, спасибо, — Чонин покраснел, и это было так забавно, что Джисон не удержался.
— Ты всегда краснеешь, когда тебя хвалят? — спросил он, наклоняясь ближе. — Или только когда хвалят красивые парни? Я спрашиваю из чистого любопытства. И из грязного тоже.
— Джисон, — голос Феликса прозвучал как удар хлыстом. — Не смей.
— Что? — Джисон обернулся к брату, и лицо его было невинным, как у младенца. — Я просто общаюсь. Завожу друзей. Ты же хотел, чтобы у меня были друзья. Или ты хотел, чтобы я сидел дома и гнил? Решайся, Феликс-а. Нельзя хотеть и не хотеть одновременно. Это называется шизофрения. Или это у нас семейное?
Чонин смотрел на них, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на понимание. Он перевел взгляд на Джисона, потом на Феликса, и сказал тихо:
— Я пойду. У меня пара через десять минут.
— Приходи на парковку после занятий, — крикнул ему вслед Джисон. — Покажу машину. У меня там кожаные сиденья. И кондиционер. И куча свободного места, если ты понимаешь, о чем я.
Чонин ускорил шаг, и Джисон рассмеялся — громко, радостно, как ребенок, который только что разбил чужую игрушку.
— Ты ненормальный, — сказал Феликс.
— Ты это уже говорил.
— Я повторю. Ты ненормальный. И если ты думаешь, что я позволю тебе…
— Позволишь? — Джисон перебил его, и улыбка исчезла с его лица так же быстро, как появилась. — Ты мне что-то позволишь? Ты, младший брат, который всю жизнь живет в моей тени? Которого даже мама не может отличить от меня на детских фотографиях? Ты мне что-то позволишь?
Он шагнул вперед, и Феликс, не ожидая такого напора, сделал шаг назад, прижавшись спиной к стене. Джисон оказался в опасной близости — он чувствовал запах брата, кофе, страх.
— Я здесь, чтобы развлечься, Феликс-а, — сказал он, и голос его был тихим, почти ласковым. — Я здесь, чтобы не сдохнуть от скуки. И если ты будешь мне мешать, я сделаю твою жизнь такой веселой, что ты будешь молить папу перевести тебя в другую страну. На другой континент. В другую галактику. Ты понял?
Феликс молчал. Смотрел на брата, и в глазах его была ненависть — чистая, прозрачная, как слеза.
— Понял, — сказал он наконец.
— Умница, — Джисон отступил, поправил пиджак, надел очки. — А теперь иди на свои пары. Учись. Становись лучше. А я пойду искать, чем бы заняться.
Он развернулся и пошел по коридору, чувствуя спиной взгляд Феликса. Пальцы его двигались — сжимали и разжимали край пиджака. Раз-два-три-четыре.
Первую пару Джисон прогулял. Вторую — тоже. Вместо лекций он бродил по коридорам, как привидение, разглядывая студентов, преподавателей, расписания на стенах. Университет был для него чужим миром — слишком правильным, слишком скучным, слишком живым. Эти люди верили, что учеба, диплом, карьера имеют значение. Они верили, что завтра будет лучше, чем вчера. Они верили, что они — не пустота.
— Эй, красавица, — окликнул он девушку, которая сидела на подоконнике и листала учебник. — Ты здесь учишься?
Девушка подняла голову. Она была хорошенькой — темные волосы, большие глаза, пухлые губы. Увидев Джисона, она сначала испугалась, потом улыбнулась.
— Да. А ты?
— Я тоже, — Джисон сел рядом, так близко, что их плечи почти касались. — Только не знаю, куда идти. Заблудился. Может, ты проводишь меня до аудитории?
— На какую пару?
— Не важно. Главное, чтобы ты была рядом.
Девушка покраснела. Джисон видел, как кровь приливает к ее щекам, как учащается дыхание, как расширяются зрачки. Ему нравилось это видеть. Нравилось чувствовать, как люди плавятся под его взглядом, как теряют контроль, как становятся его игрушками.
— Ты такая милая, — сказал он, наклоняясь ближе. — Тебя как зовут?
— Чон Соён.
— Соён-и, — Джисон произнес ее имя медленно, растягивая гласные, как будто пробовал на вкус. — Красивое имя. Ты знаешь, что у тебя самые красивые глаза, которые я видел сегодня? А сегодня был длинный день. Я видел много глаз. Но твои — особенные.
— Правда? — Соён смотрела на него, завороженная, и Джисон чувствовал, как она тает, как снег под солнцем.
— Правда, — он провел пальцем по ее щеке, легко, едва касаясь. — Они такие глубокие. Как будто в них можно утонуть. Хочешь, покажу тебе кое-что? Я припарковался у входа. У меня там классная машина. И музыка.
— У меня пара через пять минут, — сказала Соён, но голос ее был неуверенным.
— Пара подождет, — Джисон взял ее за руку, пальцы его были холодными, но девушка не отдернула. — А жизнь — нет. Ты ведь хочешь жить, Соён-и? По-настоящему жить?
Она кивнула. Джисон улыбнулся и повел ее к выходу.
В подсобке на первом этаже, где хранились швабры и ведра, было темно и пахло хлоркой. Джисон закрыл дверь, прижал Соён к стене и поцеловал — грубо, жадно, не спрашивая разрешения. Она выдохнула, прижалась к нему, и Джисон чувствовал, как ее сердце колотится, как дрожат колени, как сдаются последние барьеры.
— Ты такая сладкая, — прошептал он, отрываясь от ее губ. — Но я хочу тебя не только сладкой. Я хочу тебя грязной. Ты можешь быть грязной, Соён-и?
— Я… я не знаю, — прошептала она, и в голосе ее была надежда, смешанная со страхом.
— Я научу, — Джисон расстегнул ее блузку, медленно, пуговицу за пуговицей, и каждое движение было как удар. — Я хороший учитель. Лучший. После меня ты забудешь всех своих парней. Ты вообще забудешь, что были какие-то парни. Только я. Только мои руки. Только мой запах.
Он наклонился, поцеловал ее шею, ключицы, грудь, и Соён выгнулась, вцепившись пальцами в его плечи.
— Ты уверен? Здесь? — прошептала она.
— А ты хочешь в другое место? — Джисон поднял голову, и в глазах его горел тот самый огонь, который пугал и притягивал одновременно. — Я могу отвезти тебя в отель. Или домой. Но дома сейчас никого нет. И там есть кровать. И шампанское. И наркотики, если ты любишь. Но если ты хочешь здесь, на полу, среди швабр и тряпок, я тоже не против. Я люблю всё. Особенно то, что запрещено.
— Я… я пойду с тобой, — сказала Соён, и голос ее был твердым.
Джисон улыбнулся. Поправил ее блузку, застегнул пуговицы, поцеловал в лоб.
— Умница. Жди меня после пар. Я найду тебя.
Он вышел из подсобки, оставив ее одну, сбитую с толку, возбужденную, потерянную. В коридоре он усмехнулся и закатил глаза.
— Слишком легко, — сказал он сам себе.
К обеду о Джисоне знал уже весь университет. Слухи расползались со скоростью лесного пожара: сын Хан Тэёна, тот самый, из Гарварда, наркоман, псих, миллиардер, приехал учиться. Он ездит на бордовом «Ламборгини», инкрустированном бриллиантами. Он целовался с Соён из параллельной группы в подсобке. Он предлагал парню на парковке кончить на кожаные сиденья. Он смотрит так, что хочется провалиться сквозь землю, но при этом не отвести взгляд.
Джисон сидел в кафетерии, развалившись на стуле, и пил американо, который принесла ему какая-то девушка, даже не спросив, хочет ли он. Она просто поставила чашку перед ним и сказала: «Это от меня». Джисон не запомнил ее лица. Он пил кофе и смотрел, как студенты входят и выходят, как смеются, как спорят, как живут своей маленькой, скучной, уютной жизнью.
— Скучно, — сказал он вслух.
— Тебе всегда скучно, — голос Чонина прозвучал сбоку, и Джисон поднял голову. Рыжий стоял с подносом в руках, не решаясь сесть.
— Садись, — Джисон кивнул на стул напротив. — Не бойся. Я не кусаюсь. Если только ты сам не попросишь.
Чонин сел, покраснев, и Джисон подумал, что этот парень, наверное, краснеет чаще, чем дышит.
— Ты везде успел наследить, — сказал Чонин, ковыряя вилкой салат. — Весь универ только о тебе и говорит.
— Это хорошо или плохо?
— Это… интересно, — Чонин поднял глаза, и Джисон увидел в них любопытство — чистое, незамутненное, без страха. — Ты правда предлагал тому парню кончить в твоей машине?
— Правда, — Джисон отпил кофе. — А что? Хочешь проверить? Я могу и тебя прокатить. Бесплатно. Первый раз — за мой счет.
— Ты всегда такой?
— Какой?
— Такой… — Чонин замялся, подбирая слово. — Неприличный.
— Это мое единственное достоинство, — Джисон улыбнулся. — Я честный. Я говорю то, что думаю. И делаю то, что хочу. А все остальные врут. Себе, другим, миру. Я не вру. Я просто… живу.
— Это называется отсутствием фильтра, — сказал Чонин, и в голосе его появилась нотка, которую Джисон не мог определить. — Мой папа говорит, что это признак либо гениальности, либо душевной болезни.
— А твой папа — айдол. Что он понимает в душевных болезнях?
— Больше, чем ты думаешь, — Чонин усмехнулся, и в этой усмешке Джисон впервые увидел что-то, кроме смущения. — Ты не первый, кто приходит в этот универ, чтобы что-то доказать. И не последний.
— Я ничего не доказываю, — Джисон отставил чашку. — Мне просто скучно.
— Тебе скучно, потому что ты не знаешь, чего хочешь.
— А ты знаешь?
Чонин посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Потом сказал:
— Я хочу, чтобы Феликс не страдал из-за тебя. Он мой друг. И я не люблю, когда моим друзьям больно.
Джисон рассмеялся — громко, от души, так что несколько человек обернулись.
— Ты забавный, — сказал он, вытирая глаза. — Правда забавный. Феликсу повезло с другом. А мне повезло с тобой. Потому что ты интереснее, чем я думал.
Он встал, отодвинул стул, бросил на стол купюру, которой хватило бы на неделю обедов для всего кафетерия.
— Увидимся, рыжий, — сказал он, уходя. — Береги Феликса. Он нежный. В отличие от меня.
После обеда Джисон наконец появился на паре. Не потому, что хотел учиться, а потому, что профессор, старик с седой бородой и умными глазами, оказался тем самым, который написал учебник по микроэкономике, и Джисону было любопытно посмотреть на него вживую.
— Хан Джисон? — спросил профессор, зачитывая список. — Новенький?
— Здесь, — Джисон поднял руку, не вставая.
— Вы пропустили две лекции.
— Я читал ваш учебник, — Джисон откинулся на спинку стула, сложил руки на груди. — В Гарварде. Он был в списке обязательной литературы. Хорошая книга. Немного скучная, но хорошая. Особенно глава про эластичность спроса. Вы там сравниваете рынок с организмом. Красивая метафора. Немного пафосная, но красивая.
В аудитории повисла тишина. Профессор смотрел на Джисона, и в глазах его загорелся огонек — не гнев, не раздражение, а интерес.
— И что вы думаете об этой метафоре? — спросил он.
— Думаю, что рынок — это не организм, — Джисон пожал плечами. — Организм умирает, если ему отрезать голову. А рынок — нет. Рынок — это раковая опухоль. Он растет, пока не убивает носителя. А потом находит нового. Так что да, метафора красивая. Но неправильная.
Профессор помолчал. Потом улыбнулся — впервые за много лет, как потом говорили студенты.
— Интересная точка зрения, — сказал он. — Можете не приходить на следующие три пары. Я зачту их как посещенные.
Джисон усмехнулся, встал и вышел из аудитории, чувствуя на себе десятки взглядов. На пороге он столкнулся с Феликсом, который, видимо, ждал его снаружи.
— Ты с ума сошел? — прошипел Феликс, хватая его за рукав. — Ты только что сказал профессору, что его книга — дерьмо.
— Я не говорил, что она дерьмо. Я сказал, что метафора неправильная. Это называется дискуссия. Ты бы знал, если бы ходил на нормальные лекции, а не сидел в первом ряду и делал вид, что тебе всё интересно.
— Ты портишь мне репутацию, — Феликс говорил тихо, но Джисон видел, как дрожат его руки.
— Твоя репутация, — Джисон выдернул рукав, — это то, что о тебе думают другие. А мне насрать, что обо мне думают. И тебе должно быть насрать. Но тебе не насрать, потому что ты — папин сын. Папина надежда. Папина инвестиция. А я — неудачная инвестиция. И я собираюсь получить удовольствие от того, что я — неудачная инвестиция. Потому что это единственное удовольствие, которое у меня есть.
— Ты не неудачная инвестиция, — сказал Феликс, и в голосе его появилась та нотка, которая заставила Джисона замереть. — Ты мой брат.
— Брат, — Джисон усмехнулся. — Ты повторяешься.
Он развернулся и пошел по коридору, не оглядываясь. Пальцы его двигались — сжимали и разжимали край пиджака. Раз-два-три-четыре.
К трем часам дня Джисон уже успел поцеловать трех девушек и одного парня, сорвать две пары своими выходками и заставить пол-университета говорить о себе. Он сидел на подоконнике в холле второго этажа, болтал ногами и ждал, когда закончится последняя лекция, чтобы устроить настоящее шоу на парковке.
Феликс вышел из аудитории с Чонином, и Джисон, увидев их, спрыгнул с подоконника.
— Братик! — крикнул он, и его голос эхом разнесся по холлу. — Я ждал тебя. Пойдем, покажу машину.
— Не сейчас, — сказал Феликс, пытаясь пройти мимо.
— Сейчас, — Джисон схватил его за локоть, и хватка его была железной. — Ты же хочешь посмотреть на машину, на которую папа потратил столько денег, что на них можно было купить небольшую африканскую страну? Или ты боишься, что она испортит твою репутацию?
— Отвали, — Феликс попытался вырваться, но Джисон держал крепко.
— Пойдем, Чонин, — обратился Джисон к другу брата. — Ты же хотел увидеть, что такое настоящий шик. Или ты тоже боишься испортить репутацию?
Чонин посмотрел на Феликса, потом на Джисона. Кивнул.
— Пойдем, — сказал он. — Интересно.
На парковке уже собралась небольшая толпа. Слух о бордовом «Ламборгини» разлетелся быстро, и теперь студенты, закончившие пары, толпились у выхода, чтобы посмотреть на машину, о которой говорил весь университет.
Джисон подошел к своему авто, провел рукой по капоту, где черные бриллианты сверкали в лучах солнца, как осколки разбитой вселенной.
— Красивая, правда? — сказал он, оборачиваясь к толпе. — Дорогая. Очень дорогая. Но знаете, что самое дорогое в этой машине? Не двигатель. Не кожа. Не бриллианты. А то, что я могу делать в ней всё, что захочу. И никто мне не указ.
Он открыл дверь, сел за руль, включил музыку на полную мощность. Бас ударил по ушам, по стеклам, по бетону парковки. Люди отшатнулись, потом снова приблизились, завороженные.
— Кто хочет прокатиться? — крикнул Джисон, высунувшись из окна. — Места много. Я всех возьму. Но предупреждаю: если кто-то кончит на сиденья, вы будете платить. И не деньгами. У меня денег больше, чем у всего этого универа вместе взятого. Я возьму другое. Вашу душу, например. Или девственность. Тоже вариант.
— Джисон, прекрати! — крикнул Феликс, протиснувшись сквозь толпу. Лицо его было красным — от стыда, от гнева, от бессилия.
— Что прекратить? — Джисон смотрел на брата, и в глазах его горело то самое, темное, безумное, что пугало всех, кто знал его достаточно близко. — Я развлекаюсь. Я живу. Я делаю то, что хочу. А ты продолжаешь быть правильным. Идеальным. Скучным. И знаешь что? Мне тебя жаль.
— Тебе меня жаль? — Феликс подошел к машине, встал так близко, что мог коснуться стекла. — Ты наркоман, который тратит папины деньги на бриллианты для машины, потому что боится, что без блеска его никто не заметит. Ты никто, Джисон. Ты пустота. И вся эта машина, эти шмотки, эти девушки — это просто дым. Который развеется, как только ты останешься один. А ты всегда один. Ты всегда будешь один.
Джисон смотрел на брата, и улыбка медленно сползала с его лица. Пальцы, лежавшие на руле, побелели, вцепившись в кожу.
— А ты, значит, не один? — спросил он, и голос его был тихим, но в этой тишине чувствовалось напряжение, как у натянутой струны. — У тебя есть Чонин. У тебя есть твой король, на которого ты молишься. У тебя есть папа, который тебя не замечает. У тебя есть мама, которая тебя не помнит. Ты такой же одинокий, как и я. Ты просто лучше это скрываешь.
Он нажал на газ, и машина рванула с места, заставив толпу расступиться. В зеркале заднего вида он видел, как Феликс стоит посреди парковки, сжав кулаки, и Чонин держит его за плечо, что-то говорит. Джисон отвернулся.
— Один, — повторил он, глядя на дорогу. — Всегда один.
Но в голове его крутилось другое. Лицо Ли Минхо. Острые скулы. Пустой взгляд. Идеальная спина. Трон, на котором он сидит, и корона, которая так и просит, чтобы ее сбили.
— Посмотрим, король, — прошептал Джисон, вдавливая педаль газа в пол. — Посмотрим, как ты запоешь, когда я украду твоих подданных. Когда они увидят, что есть жизнь, которую ты им не даешь. Когда они поймут, что быть живым — это лучше, чем быть правильным.
Машина летела по вечернему городу, и черные бриллианты на капоте сверкали в свете фонарей, как слезы. Или как звезды. Джисон не различал.
Он просто ехал вперед, в темноту, где его ждала очередная пустота, которую нужно было заполнить. Чем угодно. Кем угодно. Хоть этим королем, который даже не знал, что у него появился враг.
А на парковке Феликс стоял, глядя вслед уходящей машине, и чувствовал, как внутри него поднимается что-то, что он подавлял годами. Не злость. Не обиду. А страх. Страх за брата, который летит в пропасть, и за себя, который стоит на краю и смотрит.
— Он вернется, — сказал Чонин, положив руку ему на плечо. — Он всегда возвращается.
— Я знаю, — ответил Феликс, не отводя взгляда от дороги. — В этом и проблема.
Они стояли на пустой парковке, и ветер гнал по асфальту сухие листья, шуршащие, как шепот. Где-то в городе ревел двигатель бордового «Ламборгини», и черные бриллианты сверкали в темноте, как осколки разбитого сердца.