ландо много ранит себя происходящим в собственной душе, мучается и медленно сходит с ума. не его нам всем судить и винить, конечно — вряд ли хоть у кого-то, даже у безусловного и эфемерного бога, есть право говорить что-то в сторону одного из лучших мира сего, одного из его любимейших сыновей.
вряд ли у кого-то есть право вообще думать о нём, как о чём-то живом.
ландо медленно сходит с ума, и это становится очевидным в момент, когда в монако наступает очередной закатный вечер, а норрис всё теплится в постели. ландо сходит с ума и ходит уже не по уму, и во всём этом, глобально, нет ничего плохого — ничего, кроме макса.
наверное, он скоро расплавится окончательно. эта мысль, липкая и странная по своей сути, нежится на подкорке и выгрызает там же: от продолговатого к мозжечку, от предсердия к сердцу. её нельзя не почувствовать, она похожа на самого изворотливого паразита, на смерть от удара электрошокером, на растоптанную и изорванную надежду на что-то хорошее. ландо читает заголовки новостей — каждый из журналистов намеренно и не очень мажет по разуму словом «чемпион» в его адрес — и думает, что ему это всё не сдалось.
верстаппен всегда был странным. ещё в далёком двадцать первом, когда всё только началось, и когда декабрь впервые казался не убивающим, а исцеляющим — когда в его небольшой квартирке пахло пряностями от дебильного глинтвейна, заказанного сразу в количестве нескольких литров; когда в монако, привычно ему, приезжали туристы, а они с максом всё пересекались-пересекались у торговых центров и продуктовых и улыбались. когда макс разговаривал с ним по звонку незадолго до первого января, когда они ненароком сверкали друг другу глазами, ловили улыбки и смеялись.
ландо знал, что это не приведёт ни к чему хорошему. его ведь предупреждали. ландо знал и соглашался, снова и снова подворачивал себя под нужную форму и размер, чтобы удовлетворить это непонятное и пылкое по своей сути создание.
чтобы узнать, что прячется за этой злостью на самом деле.
верстаппен был странным, когда они ехали в ночном такси, пьяные и уставшие, и макс гладил его запястье. норрис до тех пор списывал этот жест на базовую заботу — но лишь потом, сильно позже, узнал, что макс, в общем-то, никогда так не делает, и что тактильность ему не свойственна вовсе. верстаппен был странным, когда звонил ему после неудачных гонок и успокаивал в дурацкой манере [той, в которой нежности места нет совершенно]; верстаппен был странным, когда присылал рилсы со смешными собаками и не отвечал ни на одно сообщение о собственном самочувствии.
ландо всегда казалось, что макс — что-то не от мира сего, но сейчас он мог себя в этом только уверить.
вряд ли можно сказать, что между ними возникло что-то особенное. ландо думает об этом, когда впервые за день выныривает из одеяла и только лениво осматривается вокруг, оценивая, через сколько дней на этот раз нужно будет вызывать клининг. ему кажется, что жизнь после чемпионства — какой бы новой и интересной она ни была — медленно, но верно тащит его к могиле. ландо вспоминает о максе и ненароком задаётся вопросом, что бы сделал этот человек, если бы был на его месте.
между ними не было ничего особенного, но верстаппен — уродливо-странный человек сердечно — почему-то приходил в чужой моторхоум под предлогом неотложных дел и притаскивал какие-то наклейки и фрукты. и то, и другое казалось сущей глупостью. они говорили о любви норриса к голубике только единожды, и тот никогда не давал ни единого намёка на то, что ему она позарез нужна. макс запомнил и принёс, и дополнил всё это дурацкими стикерами от редбулла — мол, ты любишь рассматривать картинки, вот тебе несколько сразу.
они разговаривали тогда о предстоящем гран-при и обсуждали обновления собственных болидов. плевать, что запрещено — в тот момент ландо думал только о голубых глазах напротив и о том, что с максом ему впервые совершенно не страшно жить дальше. ему не страшно ни жить, ни пробовать что-то новое; нисколько не страшно отбиваться от толп журналистов при выходе из отелей, не страшно — как бы наивно это не звучало — быть настоящим.
ландо думает об этом, пока ждёт закипания чайника, и ненароком вместо приложения для заказа еды оказывается в переписке с максом.
всё сломалось
давно.
наверное, это случилось ещё задолго до известий о рождении лили; наверное — норрису сложно судить — это должно было случиться, с максом же по-другому никак. ландо отчётливо помнит тот дурацкий звонок фьютреллу и невыносимую горечь на языке, когда он впервые смог сознаться себе в том, что был влюблён в абсолютного мудака. ландо помнит и первый выход в паддок на следующее утро после ночной панической атаки. ландо помнит тот самый пост ненаглядной келли в её инстаграме, помнит, как скрутило живот, и как тошно было даже смотреть на своё отражение в огромном зеркале в лифте.
ландо помнит все злополучные дни после этого, все странные взгляды на себя же; помнит и макса, который припёрся к нему ночью и стучал в номер, пока его несколько раз не послали нахуй. ландо помнит их поцелуи — они тогда казались совершенно дикими, как будто прощальными, но наполненными совершенно другой, больше животной страстью. ландо помнит, и потому, наверное, не знает, нужно ли снова обрекать себя на эти страдания.
потому что им больше не пятнадцать и не двадцать [даже не двадцать], потому что норрис теперь чемпион, потому что у макса есть ребёнок — и не столь важно, как он появился, и зачем это всё вообще.
телефон противно вибрирует. мама. норрис из последних сил улыбается, видя иконку видеозвонка, и всё-таки отвечает.
они говорят о планах на будущее, о милой магуи, о том, что скоро начнётся новый сезон, что ландо — большая гордость всей семьи и великобритании, что его жизнь изменилась, и в этом нет ни капли плохого. норрис звонко смеётся на каждую услышанную фразу, имитирует счастье, но смотрит в телефон волком.
настолько, что бросает его на стол, как только всё заканчивается, и только неопределённо, без слёз всхлипывает.
ему нужно, наверное, снова позвонить фьютреллу. нужно уехать в лондон или улететь на острова, нужно занять голову работой, нужно перестать сходить с ума и ходить не по уму. ландо нужно заняться собой, потому что так жить невозможно — и эта мысль режет язык и затихает где-то на уровне нёба, не в силах справиться с накатывающей истерикой.
он срывается и пишет максу. не тому, разве что.
пишет и тут же жалеет обо всех решениях в этой жизни.
***
максу от всего происходящего в его же жизни тошно и страшно.
страх становится точкой отсчёта, моментом рождения нового человека — макс не помнит в себе бесстрашия и не узнаёт его же. ему проще извернуться и обернуть себя в маску бесчувственного, проще десять раз отрепетировать и без того заученные фразы для журналистов и репортёров, проще сделаться совершенно бесшумным и непонятным для каждого из живых. быть сверхчеловеком, в своей сути-то, проще в сто раз — это в какой-то момент начинает походить на театр абсурда, в котором каждый человек делается настолько нелепым в своей глупости, что не_притворяться уже нельзя.
непонятно, насколько он притворяется. максу действительно непонятно многое в этом мире; ещё какая-то часть вещей и событий кажется банально странной, или, может быть, глупой. верстаппену чуждо понимание нормы, а потому он в какой-то момент перестаёт в неё вникать.
он вникает только в ландо, и это становится проблемой с самого начала их небольшой и страшной сказки. потому что ландо, по своей сути, каким бы он ни был притворяющимся и игривым, — самое хрупкое, с чем максу приходилось взаимодействовать. норрис выглядит на фоне него практически хрустальным, сделанным из самых тонких материалов на свете. верстаппена до тошноты доводит одна мысль о том, что ландо мог бы — [может — в другой вселенной когда-нибудь ради бога] — принадлежать ему.
это неправильно и страшно, макс не должен касаться его, не должен смотреть в эти глаза и видеть добрый и искренний блеск, от которого невольно расслабляются челюсти и становится проще дышать. но есть мысль — то самое воспоминание о нелепой ночи, когда они долго, до самого утра сидели в номере верстаппена, лениво целовались [ничего не объясняя друг другу] и говорили о будущем. ландо рассказывал про судьбу, про какие-то там познания прошлых жизней, про важность терапии и заботы о ментальном здоровье, и от всего этого у верстаппена голова шла кругом. но на следующее утро он исправно, как будто действительно интересуясь, прочитал каждую статью, оказавшуюся в их переписке.
в этом всём нет никакого смысла, но макс продолжает искать его, когда царапает себе горло невысказанными, адресованными лично норрису, словами. он царапается особенно остро в злополучную дату, когда всему миру довелось узнать, что верстаппен — не только гениальный гонщик, но и примерный семьянин. макс помнит процесс фотосъёмки и послевкусие её же, помнит липкое ощущение на губах от стыда, обращённого к себе же. помнит глаза ландо.
они пересеклись в паддоке, и эти глаза — господи, если бы макс мог молиться так часто, он бы произносил по слову, адресованному лично богу, каждую секунду оставшейся жизни, лишь бы его прос-ти-ли и спасли — эти глаза почти сгрызли душу. макс помнит, как смотрел на него с самой животной на свете жадностью, помнит, как почти оступился на ровном месте и пытался сократить это невозможно огромное расстояние, чтобы коснуться-обнять-впечататься-выдохнуть. макс помнит всё, и потому снова и снова пресекает себя же — свою душу, сердце и возможность дышать — лишь бы не травмировать этого хрустального снова.
нет, ландо определённо нельзя канонизировать и эстетизировать — это идёт вразрез со всем, чему макс в этом спорте так долго учился. ландо вообще нельзя воплощать перед собой, нельзя думать о нём, нельзя смотреть и пытаться представить, что происходит в этом ужасно хрупком сердце.
нельзя — но макс почему-то грязно дрочит на него в туалете в собственных апартаментах, пока за стенкой спит келли с ребёнком.
нельзя — но это ощущение бездыханного сношения с чужим сердцем скребёт в глотке так безусловно громко, что макс физически не может убрать руку.
эта сцена — что-то на уровне желания проблеваться и одновременного приступа паники; эта сцена, в сущности, описывает всё происходящее между ними и в их головах.
и когда на тумбочке лениво вибрирует телефон, верстаппен каким-то чудом отрывается от самого себя и всё-таки вчитывается.
абсолютно дурацкое.
нет, так точно нельзя.
ln4 ;
сегодня в ??:??
мне без тебя дурнеет по-страшному, выражаясь цензурно
нецензурно – блять, как же хуёво
макс, это невозможно
и наверное ты меня никогда не поймёшь
я тебя люблю
любил люблю буду любить
я вообще зачем это пишу господи
mv ;
сегодня ?
ландо
ln4 ;
всё ещё
нет дослушай меня хоть раз в жизни
я готов был простить тебя тогда я видел как ты сожалеешь
у тебя всё по глазам читается же
глаза в глаза как ты любишь
это всё блять такая глупость
м а к с
я почти страдаю и ещё чуть-чуть и поеду головой окончательно
ты меня почти сломал
и наверное это даже правильно. ну знаешь вся эта тема с местью и прочим
наверное я заслужил после всех проёбов но по ощущениям
по ощущениям по сердцу так быть не должно
меня скоро уже перестанет хватать на то чтоб встать и заказать еду
я хочу чтобы ты просто знал это
оно не изменит ничего я знаю что ты всегда с ней я рад за твоего ребёнка
я просто не рад быть частью этого
не рад быть частью тебя
макс видит всё это и давится воздухом, когда замечает пропавшую-пропащую иконку онлайна. телефон возвращается на тумбочку с совершенно неузнаваемой силой — ощущение, что треснул экран.
у него, как минимум, больше не встанет. как максимум — есть дела поважнее.
***
этот блядский стук в дверь любое животное узнает из тысячи таких же. любая собака тут же приползёт на порог, завиляет хвостом и начнёт дышать шумно, через рот — вернулся хозяин. ландо смеётся про себя: за столько лет знакомств-встреч-пересечений макс по-прежнему ненавидит нажимать на кнопку звонка. видимо, звук до сих пор раздражает и грузит.
[нужно поменять, кажется]
он открывает дверь, смотрит на силуэт напротив то ли слезящимися, то ли уставшими глазами и только кусает губу. макс выглядит феерически плохо. норрис не видел его таким несколько лет. или дней, или часов — смотря в какой из мировых систем исчислять.
макс выглядит феерически плохо, но с ним таким, почему-то, намного проще себя вести и разговаривать — и ландо искренне старается нащупать хотя бы одно невысказанное слово, чтобы дать верстаппену себя понять и утешить.
– я до последнего думал, что тебе плевать, – говорит он, когда два силуэта уже теплятся на просторной, но жутко захламлённой и грязной кухне. макс смотрит волком и поджимает губы. ему, в общем-то, нечего противопоставить. – макс, я…
– я всё знаю и чувствую, – говорит он на выдохе, не давая вмешаться, и ландо словно каменеет у гарнитура. фигура верстаппена выглядит до ужаса жадной и хищной, совершенно чужой среди всего этого мусора, смешанного с уютом. макс считывает это безмолвие и кусает язык.
– я не знаю, нужно ли нам разговаривать об этом. мы никогда не пытались.
– нет, почему? – верстаппен вскидывает бровь. – разговоры были, но… заканчивались, да. пиздецово почти.
– у меня невольно складывается ощущение, что ты пытаешься меня от неё
сберечь. словно это не твой ребёнок и не твои проблемы, как будто я здесь — самая главная беда. макс, я бесконечно устал, и поэтому хочу разобраться хотя бы сейчас. пусть и прошло дохера времени.
верстаппену изо всех сил хочется сорваться и высказать. рассказать про махинации келли с тестами на беременность, про странного «друга», который оказался явно не последним из виноватых в этой истории, про всё, что пришлось осознать, пережить и принять за эти долгие месяцы такой близости с ландо, которая в один миг обернулась в стеклянный купол.
максу хочется высказать, но вместо этого он позволяет себе одну дурацкую ухмылку и десять секунд молчания.
– ты никогда меня не простишь?
– ради бога, хотя бы сейчас
не говори глупостей.
***
время эфемерно стирает свои следы, оставляя вместо этого нелепости и горести, а ещё кислый привкус на языке. ландо долго ворочается в постели на следующее утро, не позволяя даже разомкнуть глаз. он прекрасно — по одному только запаху — знает человека, лежащего рядом, и потому чувствует одновременные трепет и стыд.
телефон разрывается от звонков и вопросов фьютрелла [надо же, он успел написать, что они «вроде как почти кто его знает у бога нет планов» помирились, и что что-то точно произойдёт], но норрис только мягко тычется носом в подушку и слабо, почти бесшумно зевает.
рука верстаппена скользит по голому плечу, обводит родинки и неровности. с его стороны телефон кричит из-за келли.
время эфемерно стирается, а потому пропадают и уведомления. в монако жарко, пахнет кислотой, сожжённой резиной и удивительно сладкими яблоками.
интересно, почему? вряд ли они там растут.