Он был связан, заперт и зависим.
Выигран.
Гарри медленно опустил взгляд на изломанную фигуру у своих ног. Том Реддл лежал на боку, поджав колени к груди, и его тело мелко, предательски подрагивало. Губы, тронутые синевой, были полуоткрыты, и из них вырывалось хриплое, влажное дыхание, похожее на последний вздох утопающего. Вода всё ещё стекала с его волос, смешиваясь с кровью из тонких порезов, и розоватые ручейки растекались по мраморному полу причудливыми узорами. Алая лента, намокшая и тяжёлая, обвивала его шею, прилипая к коже, как клеймо раба, как напоминание о том, что он больше не принадлежит себе. — Anapneo, — выдохнул Гарри, направляя Бузинную палочку в грудь Тома. Заклинание ударило Реддла, как электрический разряд, прошивая тело от позвоночника до кончиков пальцев. Том выгнулся дугой, его спина оторвалась от мокрого пола, и в ту же секунду его вырвало водой — ледяной, тяжёлой, выплёскивающейся из лёгких с таким усилием, словно каждая капля вырывалась с мясом. Он зашёлся в мучительном, надсадном кашле, захлёбываясь, выплёвывая, снова вдыхая и снова выплёвывая. Каждое содрогание диафрагмы отдавалось невыносимой болью в рёбрах, а горло саднило, словно его прополоскали битым стеклом. Он кашлял до тех пор, пока изо рта не пошла одна только розовая пена, и только тогда, обессиленный, рухнул обратно на мрамор, тяжело дыша, как загнанный зверь. Он поднял голову. Мокрые волосы закрывали лицо спутанными прядями, но сквозь них Гарри видел алые, потерянные глаза — пустые, остекленевшие, в которых не было ни узнавания, ни понимания, ни даже страха. Том привстал на дрожащих руках, пальцы скользили по мокрому полу, не находя опоры, а взгляд лихорадочно метался по помещению, пытаясь ухватиться за хоть что-то знакомое. Это был огромный зал. Стены, чёрные, как обсидиан, уходили вверх, теряясь в сумраке высокого свода. Белые колонны, стройные, как свечи, возносились к потолку, и на их гладкой поверхности отражался тусклый свет магических ламп, рассыпаясь бликами по полу из белого мрамора. Зал казался пустым, если бы не фигуры в чёрных мантиях, застывшие на коленях у колонн. На их лицах были серебристые маски. Они не двигались, не дышали, казалось, превратились в часть этого зала, в его декорацию, в его немых свидетелей. — Ты узнаешь меня? — голос Гарри прозвучал мягко, почти ласково. Том перевёл взгляд на мужчину перед собой. Его глаза, всё ещё мутные, всё ещё потерянные, скользнули по лицу — по белой коже, по тёмным волосам, по холодным зелёным глазам, которые смотрели на него с терпением и спокойствием. Он отрицательно помотал головой — слабо, едва заметно, — и пряди мокрых волос качнулись, обнажая разбитую бровь, рассечённую скулу, засохшую кровь на виске. Поттер подошёл ещё ближе. Кончик палочки коснулся подбородка Тома, заставляя поднять голову выше, и Том почувствовал, как холодная древесина прижимается к коже, оставляя лёгкий, почти невесомый след. — А я тебя узнаю, Том Реддл, — произнёс Гарри, и каждое слово падало в тишину, как капля в стоячую воду, расходясь кругами, множась эхом. — Великий Тёмный Лорд. Один из самых сильных магов современности. — В его голосе не было насмешки, только тихая, почти ласковая констатация фактов. — Но ты проиграл. Твои крестражи уничтожены. Твоя магия заблокирована. Твоё тело теперь слабое и уязвимое. Ты сам себе больше не принадлежишь. Он помолчал, давая словам осесть, впитаться, прорасти. Красные глаза напротив расширились. В них, сквозь мутную пелену боли и слабости, начало проступать нечто живое — неверие, шок, медленно разгорающееся осознание. Гарри наблюдал за этой переменой, и в глубине его зрачков мелькнуло то, что можно было принять за восхищение, если бы он вообще был способен на это чувство. Он поднял палочку, заставляя Тома задрать голову ещё выше. Мышцы на шее Тома напряглись, вздулись жилы, и на лице его, сквозь боль и изнеможение, проступило раздражение. — Я мог бы убить тебя. Сейчас. Здесь. Одним движением. И многие в этом зале ждут именно этого. Гарри обвёл взглядом Пожирателей, и те опустили глаза ещё ниже, пряча лица за серебристыми масками, пряча страх, надежду, жажду — всё, что копилось годами. — Но я не хочу твоей смерти, Том. — Гарри наклонился, и его голос стал тише, почти интимным, почти шёпотом, предназначенным только для них двоих. — Я хочу тебя. Твоей силы. Твоего ума. Твоего... присутствия. Ты слишком ценен, чтобы просто умереть. Он выпрямился, убирая палочку, и скрестил руки на груди. Его мантия, чёрная, тяжёлая, расшитая серебром, колыхнулась и замерла. — Поэтому я даю тебе выбор. Добровольно склонись передо мной. Признай меня своим господином. Служи мне так, как эти люди служили тебе. И ты сохранишь жизнь, магию и получишь место возле меня, которое заслуживаешь. В зале повисла звенящая тишина. Даже воздух, казалось, перестал двигаться. Даже капли воды, повисшие на волосах Тома, замерли, не решаясь упасть. Он смотрел на него. Сначала в его глазах мелькнуло недоумение — живое, почти детское непонимание того, что ему только что предложили. Затем в них проступило холодное, презрительное понимание. — Ты... — его голос был хриплым, срывающимся, горло работало с трудом, но в нём уже прорезалась знакомая, ядовитая насмешка, та, что заставляла трепетать. — Ты предлагаешь мне стать твоим слугой? Мне? В голове Тома судорожно метались мысли, обрывки воспоминаний, образы, которые не складывались в целое. И вдруг взгляд зацепился за едва видный шрам на лбу мужчины — тонкую, бледную линию, похожую на удар молнии. Всё встало на свои места с такой болезненной ясностью, что мир на мгновение покачнулся. Он попытался усмехнуться, но усмешка вышла болезненной — потрескавшиеся губы разошлись, и в уголке рта выступила кровь, алая, яркая, пульсирующая в такт сердцу. — Ты, Гарри Поттер, который выжил случайно, который победил меня только потому, что за твоей спиной стояли сотни жертв, которых я уничтожил... ты думаешь, я стану на колени перед тобой? Том медленно, с видимым усилием выпрямился. Каждое движение давалось ему с трудом — спина ныла, рёбра болели, сломанные пальцы пульсировали тупой, тянущей болью. Спина вдруг коснулась холодной колонны, и он опёрся на неё, чувствуя, как мрамор впивается в лопатки, как холод проникает сквозь разорванную рубашку, добирается до самого позвоночника. Даже сейчас, разбитый, полуголый, истекающий кровью, он пытался сохранить остатки достоинства, выпрямить плечи, поднять голову. — Я создавал крестражи, ещё до того как ты ползал в пелёнках. Я подчинил себе смерть, когда ты боялся пауков в чулане. — Его голос крепчал с каждым словом, в нём появлялась сталь, знакомая, вселяющая ужас. — И ты предлагаешь мне... служить тебе? Он усмехнулся, и в этой усмешке было столько презрения, что некоторые Пожиратели невольно поёжились, опуская головы ещё ниже, словно ожидая, что сейчас последует кара. — Ты жалок, Поттер. Ты думаешь, что победил, но ты лишь стал моей копией. Ты не сломал систему — ты просто занял моё место. Новый Тёмный Лорд. Новый я. — Он помолчал, и на его разбитых губах зазмеилась тонкая, ядовитая улыбка. — Дамблдор, наверное, очень печален? Его мальчик, его надежда, его идеальный солдат — теперь правит тем, что ненавидел. Какая ирония. Гарри выслушал его молча. На его лице не дрогнул ни один мускул. Только в глазах, в самой их глубине, что-то шевельнулось — тёмное, терпеливое, уверенное в своём праве. — Я знал, что ты ответишь именно так, — сказал он спокойно, и в его голосе не было ни гнева, ни разочарования. Только спокойствие человека, который прочитал сценарий до конца и знает, что будет в следующей сцене. — Поэтому я подготовился. Он сделал шаг вперёд, и его тень упала на Тома, накрывая его целиком, заслоняя свет, заслоняя мир, заслоняя всё, кроме себя. Реддл, не осознавая этого, отстранился, вжимаясь спиной в колонну, вдавливаясь в холодный мрамор, ища опору там, где её не было. — Ты будешь умолять меня, Том. Не один раз. Дважды. Том резко поднял голову, и в его взгляде, несмотря на боль, несмотря на слабость, вспыхнула ярость. — Я никогда никого ни о чём не умолял. И не начну с тебя. Гарри улыбнулся. Улыбка была холодной, красивой и абсолютно пустой — как зимнее небо, как бездна, как вечность. — Дважды, — повторил он. Том хотел ответить — сорвать с губ очередное проклятие, бросить в лицо врагу всё презрение, которое ещё оставалось в его разбитом теле. Но Гарри уже отвернулся от него, обращаясь к Пожирателям Смерти, и его голос, усиленный магией, разнёсся по залу, заставляя воздух дрожать. — Встаньте, — негромко приказал он. Они поднялись синхронно, словно марионетки, дергаемые за одну нить. Люциус Малфой, Антонин Долохов, Уолден Макнейр, Трэверс, Яксли — их лица, скрытые за серебристыми масками, были серыми от ужаса, но в глазах, видимых сквозь прорези, начинало разгораться нечто иное. Жажда. Жажда расплаты. Жажда крови. Жажда унизить того, кто унижал их годами. — Поднимите его, — бросил Гарри, небрежно кивнув на Тома. Антонин Долохов и Трэверс шагнули вперёд. Их руки, когда-то дрожавшие в присутствии Реддла, теперь грубо вцепились в его предплечья, вдавливая пальцы в ещё не зажившие порезы, в разодранную плоть. Они рывком вздернули его вверх, заставляя стоять на подгибающихся ногах. Том повис на их руках, его голова бессильно опустилась на грудь, мокрые волосы закрыли лицо, и только пальцы судорожно сжимались и разжимались, царапая воздух. Гарри подошёл вплотную. Он грубо схватил Тома за подбородок, сжимая пальцами челюсть, вдавливая ногти в кожу, и поднял его лицо, заставляя смотреть прямо перед собой — на тех, кто ещё минуту назад стоял перед ним на коленях. Пальцы Гарри были горячими, почти обжигающими, и этот жар на фоне ледяной кожи Тома казался огнём. — Знаете, — голос Поттера зазвучал в тишине зала особенно вкрадчиво, почти ласково, и от этой ласковости у присутствующих кровь стыла в жилах, — он слишком долго был вашим господином. Слишком долго вы дрожали от одного его имени. Гарри посмотрел в непонимающие, расширенные глаза Реддла — в них плескалось что-то, чего он не видел в этом лице никогда: замешательство, почти беззащитное. Поттер улыбнулся ему. Улыбка была прекрасной и не предвещала ничего хорошего. — Теперь он ваш. Делайте с ним всё, что захотите. Развлекайтесь. Слова упали в тишину, и Том услышал, как они отскакивают от чёрных стен, множатся, превращаются в издевательское эхо, которое будет преследовать его до конца жизни — если она у него ещё будет. Гарри отошёл в сторону, скользнув в тень колонны, и прислонился к холодному мрамору, скрестив руки на груди. Он был готов смотреть. Более того — он жаждал этого. Когда Том поднял глаза. Он увидел их лица. Внутри него что-то сжалось. Это был не страх. Страх он знал слишком хорошо — ледяной, кристально-чистый, тот, что заставлял сердце биться ровнее, а разум — работать с неестественной, лихорадочной ясностью. Нет. То, что он почувствовал сейчас, было куда ужаснее. Это спало в глубине его сознания с тех пор, как маленький Том Реддл впервые понял, что мир полон чудовищ, и что чудовища эти носят человеческие лица. Ужас существа, которое осознаёт: сейчас его перестанут считать человеком. Сейчас его превратят в вещь. В мясо. В забаву. Инстинкт, древний и беспощадный, взял вверх. Он рванулся не думая, не планируя — только тело, налитое адреналином до такой степени, что мышцы гудели, только последний, отчаянный инстинкт выживания, который кричал в голове, в позвоночнике, в мышцах: двигайся, бейся, не дай им, не дай, не дай. НЕ ДАЙ! — Нет! — вырвалось из его горла высоким, срывающимся голосом. — Я — ваш господин! Я — Тёмный Лорд! Он ударил локтем. Вслепую, но с такой силой, что кость врезалась в чужую челюсть с влажным, хрустящим звуком. Трэверс охнул, отшатнулся, из разбитой губы брызнула тёплая кровь, а на пол упал осколок зуба, сверкнув эмалью в тусклом свете. Но пальцы Трэверса только сильнее вцепились в предплечье Тома, ногти впились в кожу. — Держите его! — рявкнул Долохов, и в его голосе прозвучало то животное возбуждение, которое бывает у гончих, когда загоняют уставшего оленя. — Держите эту мразь! Том бился. Он извивался, как змея, которой наступили на хвост, как рыба, выброшенная на берег и чувствующая, как жабры смыкаются от воздуха, — отчаянно, некрасиво, теряя остатки достоинства с каждым бессмысленным движением. Его запястья скрутили, выворачивая суставы, и обвязали чьим-то галстуком — ткань впилась в кожу, пережала кровоток, и пальцы начали неметь. Том лягался босыми ногами, скользя по мокрому мрамору, пытаясь найти опору, но чьи-то руки схватили его за лодыжки, дёрнули резко, с жестокой точностью, и он рухнул на спину с глухим, смачным ударом, от которого загудели каменные плиты. Воздух вышибло с влажным хрипом, а затылок взорвался болью — такой, что перед глазами вспыхнули белые молнии, а потом всё погрузилось в чёрные круги. Он всё ещё пытался перевернуться, встать на колени, сделать хоть что-то, но тело не слушалось. Долохов наступил ему на связанные руки, прижимая к полу, и Том зарычал — низко, глухо, с вибрацией в глотке, как зверь, который загнан в угол и знает, что ему не выбраться, но будет рвать зубами до последнего. Удар ногой в грудь пришёлся неожиданно — сапог с тяжёлой подошвой вмялся в солнечное сплетение с такой силой, что Том физически почувствовал, как внутренности смещаются. Тело скрутило спазмом, из лёгких вырвался хриплый, влажный звук, и он почувствовал, как желудок сокращается судорожно, выплёвывая остатки воды, смешанной с желчью. Кислый вкус заполнил рот, обжёг горло. Он не закричал. Он закусил губу, сжимаясь в комок, и только когда боль немного отступила, разжал челюсти — на губе осталась глубокая рана. — Смотри-ка, — усмехнулся Долохов, наступая ему на пальцы. Тяжёлый сапог опустился на кисть, и Том услышал, как хрустнула кость. Звук был сухим, отчётливым, как треск льда под ногой. Острая, белая боль взорвалась в руке, разливаясь по предплечью, по плечу, по позвоночнику, заставляя каждое нервное окончание кричать. Он стиснул зубы так, что эмаль заскрипела, на лбу выступила испарина, смешиваясь с кровью, но ни звука не сорвалось с его губ. Молчать, когда больно — это был старый инстинкт, выкованный ещё в приюте, где крик означал слабость, а слабость — смерть. — Молчишь? — Долохов надавил сильнее, и Том почувствовал, как фаланги вдавливаются в ладонь, расплющиваясь, как кость трётся о кость с тошнотворным скрежетом, посылая в мозг волны ослепительной боли. — Ничего, мы тебя разговорим. Обещаю. Его схватили за волосы и рванули вверх, заставляя встать на колени. Кожа на голове горела, позвоночник хрустнул. Том подчинился, потому что сил сопротивляться уже не было, потому что каждый мускул дрожал от перенапряжения, и тело превратилось в один сплошной комок боли. Долохов наклонился, и Том почувствовал его дыхание — горячее, влажное, пахнущее табаком. Пальцы вцепились в ворот рубашки, и с резким, оглушительным треском ткань разлетелась в клочья, обнажая бледную грудь, иссечённую осколками, покрытую тонкими кровавыми дорожками, которые рисовали на коже причудливые, пугающие узоры — карту недавнего боя, который он проиграл. Многие мысленно или вслух отметили, что Том был красив. Особенно сейчас — связанный, стоящий на коленях в луже собственной крови, с разбитым лицом и горящим взглядом — он был прекрасен той опасной, хищной красотой, которая не исчезает даже под пытками. Кожа была бледной, почти прозрачной, и под ней проступала тонкая сеть вен, пульсирующих в такт бешеному сердцу. Ключицы выступали резко, остро, как лезвия ножей, готовые прорвать кожу, а рёбра, каждое в отдельности, вырисовывались под кожей, когда он дышал — тяжело, прерывисто, со всхлипом. Мышцы живота были напряжены, перекатывались под кожей судорожными волнами, и на них, на косых, идеально очерченных мышцах, блестели капли воды и крови, стекающие вниз, к бедрам, к тому месту, где порванная рубашка ещё прикрывала наготу. Поттер ухмыльнулся из тени. В его глазах не было сочувствия. Только жадное, холодное любопытство. — Красивый, — протянул Макнейр, и в его голосе было что-то скользкое, липкое, как прикосновение слизня. Он провёл лезвием по ключице Тома — медленно, с наслаждением, не торопясь, наслаждаясь каждым миллиметром. Лезвие было тонким, острым, и оно разрезало кожу, как масло, оставляя после себя длинный, ровный, идеально прямой порез. Кровь выступила не сразу — секунду было видно, как края раны белеют, расходятся, обнажая розовую плоть, и только потом алая, густая влага хлынула наружу, заливая грудь, стекая по животу, собираясь в лужице на полу. Том дёрнулся, когда лезвие коснулось плеча, и Макнейр, усмехнувшись, вонзил его глубже, проворачивая, раздирая мышцу. Боль была острой, жгучей, и Том почувствовал, как кровь заливает руку, как пальцы немеют, теряя чувствительность, как что-то важное внутри рвётся. Он не закричал. Он смотрел перед собой пустым, остекленевшим взглядом, пытаясь уйти внутрь себя, туда, где боли не было, где не было этих рук, этих лиц, этого унижения, — в ту холодную, пустую комнату в своём сознании, где он всегда был хозяином. Долохов ударил его по лицу — раз. Голова мотнулась в сторону, кровь брызнула из разбитой губы, смешиваясь со слезами, которые он не замечал. Второй удар — и Том почувствовал, как рассекается бровь, как тёплая жидкость заливает глаз, окрашивая мир в алый, пульсирующий цвет. Третий — челюсть хрустнула с тошнотворным звуком, и во рту стало солёно, и зуб, кажется, шатнулся, впиваясь острым краем в язык. Он не зажмурился. Он смотрел на Долохова единственным оставшимся открытым глазом — взглядом, полным такой ненависти, такой ледяной, всесжигающей ярости, что тот на секунду отступил, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на страх. На лице Тома, залитом кровью, с распухшей губой и рассечённой бровью, не было страдания. Была только ненависть. — Ты... — Долохов схватил его за горло, сжимая, вдавливая пальцы в кадык, перекрывая дыхание. Пальцы нащупали гортань и сдавили её, пытаясь раздавить хрящи. Воздух перестал поступать в лёгкие, и Том почувствовал, как лёгкие начинают гореть, как перед глазами плывут чёрные круги, как где-то далеко звучит его собственное, захлёбывающееся хрипение. — Проси пощады, тварь! Проси, пока я не раздавил твою глотку! Том молчал. Он смотрел на Долохова сквозь красную пелену — и в его взгляде не было ни страха, ни мольбы, ни даже боли. Только презрение. Ледяное, бесконечное презрение человека, который знает, что даже сейчас, на коленях, связанный, избитый, истекающий кровью, он всё равно выше, всё равно лучше, всё равно человек, а тот, кто душит его — всего лишь пёс, который дорвался до власти и не знает, что с ней делать. — Пусти, — бросил Макнейр, оттесняя Долохова. В его руке был раскалённый прут — обычное железо, нагретое докрасна, что воздух рядом дрожал. — Он хочет играть в молчанку? Поиграем. Посмотрим, как долго он продержится. Раскалённый металл коснулся ребра Тома — того места, где кожа была тонкой, почти прозрачной, где нервы подходили близко к поверхности. Том услышал шипение — влажное, мерзкое шипение, — увидел, как дымок поднимается от его собственного тела, почувствовал запах палёного мяса, сладковатый, тошнотворный — и боль. О, эта боль была такой, что мир перестал существовать. Она была везде — в груди, в позвоночнике, в каждом миллиметре кожи, в каждой клетке, которая кричала, вопила, требовала, чтобы это прекратилось, чтобы его убили, но только не это. Он выгнулся дугой, все мышцы свело судорогой, позвоночник трещал, и в первый раз его губы разомкнулись — но не в крике, а в беззвучном выдохе, в шипении, которое вырвалось сквозь стиснутые зубы. Он закусил язык, чувствуя, как кровь заливает рот, как она стекает по подбородку, капает на грудь, смешиваясь с потом и слезами, которые он не замечал, пока они не стали солёными на губах. — Крепкий орешек, — удивился Макнейр, отводя прут, на котором остались кусочки обугленной кожи, и снова прижигая другое место — выше, ближе к сердцу, где кожа была ещё тоньше. Мясо зашипело снова, и Том почувствовал, как сознание начинает ускользать, как боль становится фоновым шумом, далёким и почти не имеющим к нему отношения. — Но мы его размягчим. Ещё немного — и он запоёт. Гарри наблюдал из тени. Его лицо было бесстрастно, только в глубине зрачков тлело что-то жадное и уголок губ чуть подрагивал — то ли от удовольствия, то ли от нетерпения. Он не вмешивался. Он смотрел — как смотрят на редкий, опасный образец, который никак не хочет ломаться, и это сопротивление делает его ещё более ценным. Он ждал. Он знал, что рано или поздно даже самый крепкий орешек расколется. И тогда они увидят, что скрывается внутри. — Оставьте, — приказал Люциус, подходя ближе. Его лицо было бледно, почти бело, но в глазах горело странное, болезненное возбуждение. Он смотрел на Тома так, как смотрел когда-то на него — снизу вверх, с трепетом и страхом. Только теперь страх сменился жаждой. Жаждой унизить, растоптать, сделать с ним всё то, о чём он не смел даже мечтать все эти годы. — Я знаю, как его разговорить. Он достал маленький нож — тонкий, изящный, с рукоятью из слоновой кости, тот самый, которым Том когда-то начертил руну на его запястье, принимая в слуги. Люциус помнил. Он всё помнил. Он опустился на колени рядом с Томом и медленно, с наслаждением, провёл лезвием по внутренней стороне бедра. Там, где кожа была нежной, где билась артерия, где боль была острее, чем где-либо ещё. Он резал медленно, не торопясь, углубляя порез сантиметр за сантиметром, и кровь хлынула ручьём — густая, алая, заливая бедро, капая на пол, смешиваясь с водой и превращая её в розовую, тягучую жижу. Том замер. Он побелел так, что его кожа стала одного цвета с мраморным полом, и на ней, как на полотне, проступали синие вены, пульсирующие, живые, такие уязвимые. На лбу выступила испарина, крупными каплями стекая по вискам, смешиваясь с кровью, заливая глаза. Но он не закричал. Он сжал челюсти так, что послышался скрежет зубов, и только в горле что-то булькало, клокотало, пытаясь вырваться наружу. — Кто теперь твой господин, Реддл? — прошептал Люциус ему на ухо, и его голос был таким тихим, что это было страшнее крика. Он запустил пальцы в рану — глубоко, раздвигая края, касаясь мышц, сухожилий, всего того, что должно было быть скрыто под кожей. Том дёрнулся, всем телом, конвульсивно, как от удара током, и из его груди вырвался звук — сдавленный, влажный, похожий на рыдание, которое он тут же подавил, закусив губу до крови. — Кто? — повторил Люциус, проворачивая пальцы в ране, и Том почувствовал, как мир начинает распадаться на куски, как реальность сжимается до одной точки — до этой боли, до этих пальцев, до этого шёпота, который въедается в мозг, как кислота. Том молчал. Его взгляд был устремлён куда-то вдаль, мимо всех них, мимо зала, мимо самого времени. Казалось, он уже не здесь. Казалось, он смотрит на всё это со стороны — на бледное, изломанное тело, на кровь, стекающую по ногам, на руки, которые его касаются, на лица, которые ждут его крика, как подачки. И где-то глубоко внутри, там, где ещё теплилась последняя искра того, кем он был, Том Реддл, Тёмный Лорд, Повелитель Смерти, понял, что проиграл. Не тогда, когда его связали. Не тогда, когда он тонул. Не тогда, когда его били и жгли. А сейчас. В эту секунду. Когда он понял, что его тело больше не принадлежит ему, что оно стало вещью, игрушкой, мясом, которое можно резать, жечь, насиловать, и он ничего не может с этим сделать. Впервые за свою долгую, тёмную жизнь Том Реддл захотел умереть. Но Гарри не позволил ему этого утешения. — Он истекает кровью, — спокойно заметил Поттер, выходя из тени. Его голос был ровным, почти скучающим, но глаза горели — алым, ненасытным огнём. — Нельзя так. Он потеряет сознание, а мне нужно, чтобы он чувствовал. Каждую секунду. Каждое прикосновение. Он подошёл к Тому, и в его руке появилась палочка. Гарри не произнёс заклинание вслух. Просто взмахнул — и кровь, хлещущая из бедра, замедлилась, края раны стянулись, но не зажили, а лишь перестали пульсировать смертоносным фонтаном. Том почувствовал, как что-то горячее и липкое заполняет его вены — заклинание, которое не лечило, а лишь не давало умереть, продлевая агонию. — Так лучше, — улыбнулся Гарри, бросив взгляд на Люциуса. — Продолжай. Но медленнее. Пусть он чувствует каждое движение. Люциус кивнул. Его руки дрожали — не от страха, от возбуждения. Он снова взял нож, но теперь его движения стали иными — более размеренными, почти ритуальными. Он провёл лезвием по второй ноге, симметрично первому порезу, но глубже, намного глубже, так, что Том услышал, как металл скребёт по кости. Звук был тошнотворным — влажным, скрежещущим, — и он отдавался в позвоночнике Тома вибрацией, которая была почти такой же невыносимой, как сама боль. На этот раз Том не смог сдержать звука. Из его горла вырвался низкий, гортанный стон — не крик, но что-то близкое к нему, что-то, что заставило Люциуса замереть на мгновение, а потом улыбнуться шире. — Вот так, — прошептал он. — Вот так, мой Лорд. Я всегда знал, что вы умеете кричать. Просто нужно найти правильные струны. Он отложил нож и вместо этого взял раскалённый прут, который всё ещё дымился в руках Макнейра. Металл уже не был докрасна, но всё ещё нёс в себе жар, достаточный, чтобы причинять боль. Люциус прижал его к открытой ране на бедре, и Том выгнулся так, что его позвоночник, казалось, треснул. На этот раз крик прорвался — хриплый, сорванный, полный такой муки, что даже Долохов на секунду отступил. Кровь зашипела, превращаясь в пар, смешиваясь с запахом палёного мяса, который заполнил зал, забиваясь в ноздри, оседая на языке сладковатым, тошнотворным привкусом. Том чувствовал, как его собственная плоть плавится под железом, как нервы, обнажённые и пульсирующие, сворачиваются в трубочки, как мышцы, перерезанные ножом, сокращаются в агонии. — Смотри на меня, — приказал Люциус, и его голос был жёстким, властным, совсем не похожим на тот подобострастный шёпот, которым он когда-то обращался к Тому. — Смотри, когда я делаю это. Он снова прижал прут, на этот раз к тому месту, где кожа была ещё цела — к животу, прямо над пупком. Том забился, но руки держали его крепко, впиваясь в плечи, в запястья, в лодыжки, не давая ни дёрнуться, ни уклониться. Железо коснулось кожи, и она моментально сморщилась, почернела, треснула, обнажая розовую плоть, которая тут же начала пузыриться. Крик Тома перешёл в хрип. Он захлёбывался собственной кровью, которая текла из разбитой губы, из рассечённой брови, из носа, который, кажется, тоже был сломан. Его язык, искусанный до мяса, онемел, и он чувствовал только солёный вкус крови, заполняющей рот, стекающей по горлу, вызывающей рвотный рефлекс. — Сломаем ему пальцы, — раздался голос из темноты. Долохов. Он вышел на свет, и его лицо раскраснелось, глаза блестели лихорадочным возбуждением. Подошёл к Тому, опустился на колени, и на секунду Тому показалось, что сейчас всё повторится — сейчас он склонит голову, коснётся губами его руки, прошепчет: «Мой Лорд». Так и случилось. Долохов взял правую кисть Тома — ту, что ещё не была сломана, только распухла от ударов сапогом, — поднёс к своим губам и медленно, с закрытыми глазами, поцеловал костяшки пальцев. Прикосновение губ было почтительным, нежным, как тогда, много лет назад, когда Долохов впервые присягал ему на верность, целуя эту самую руку, преклоняя голову. Том смотрел на это, и где-то в глубине истерзанного сознания мелькнуло что-то — не надежда, нет, скорее отголосок той власти, которая была у него когда-то. Он почти почувствовал вкус былого могущества. — Помнишь, мой Лорд? — прошептал Долохов, поднимая глаза. В них не было почтения. Только голод. — Как я целовал вашу руку? Как я клялся в вечной верности? Он сжал мизинец Тома у основания, и его хватка была не нежной — стальной. — А теперь я буду целовать каждый сломанный палец, — сказал он, и его голос сочился лаской. — Каждый. И ты будешь считать. Слышишь, Реддл? Считать. Хруст раздался громко, отчётливо, и этот звук, казалось, разлетелся по всему залу, отражаясь от стеклянных стен, возвращаясь эхом, чтобы Том мог услышать его снова и снова. Боль пришла не сразу — сначала было ощущение, что палец просто исчез, перестал существовать, а потом мир взорвался белым, ослепительным пламенем, которое растеклось по руке, по предплечью, по плечу, добралось до позвоночника и там застыло, пульсируя в такт сердцу. — Один, — прошептал Долохов и поцеловал сломанный мизинец. Его губы были влажными, горячими, и это прикосновение было хуже боли — оно превращало унижение в ритуал. — Считай, Реддл. Я сказал — вслух. — Один, — выдавил Том сквозь стиснутые зубы. — Два, — Долохов перешёл к безымянному. Его пальцы скользнули по фалангам, нащупывая сустав, и сжали с медленной, методичной жестокостью. Второй хруст. Том вздрогнул. Всё его тело содрогнулось в крупной, неконтролируемой дрожи, и по лицу, смешиваясь с кровью, градом покатился пот. — Два, — повторил он, и в голосе уже слышалось что-то, похожее на мольбу. Долохов поцеловал и этот палец, не торопясь, с наслаждением. — Три, — Долохов взялся за средний. Он сжимал его медленно, наслаждаясь каждым мгновением, и Том слышал, как хрящи трутся друг о друга, как ломаются суставы, один за другим. — Считай, Реддл. Я хочу, чтобы ты знал, сколько их осталось. — Три… — выдохнул Том, и это слово вырвалось вместе с кровью, которая текла из разбитой губы, капая на грудь. — Четыре. Указательный палец. Тот самый, которым вы указывали на своих врагов. Помните, мой Лорд? Вы указывали на мою жену. На моего сына. И они умирали. Он сломал его с такой силой, что кость вышла наружу, прорвав кожу, и Том увидел белый, острый обломок, торчащий из его собственной руки, прежде чем кровь залила всё. — Четыре, — прохрипел Том, и его голос сорвался. — Четыре… пожалуйста... — Пять, — Долохов сломал большой палец, и Том услышал, как сустав вылетает из суставной впадины. — Пять. Одна рука. Вся. Он поцеловал каждый сломанный палец, один за другим, и Том чувствовал прикосновение его губ к распухшим, неестественно вывернутым фалангам, и это было хуже любой боли. — Левая рука, — сказал Долохов, перехватывая вторую кисть. — Продолжим. — Нет, — прошептал Том, пытаясь отдернуть руку, но Долохов держал крепко. — Нет, пожалуйста… — Шесть, — Долохов сжал мизинец левой руки, и новый хруст заставил Тома выгнуться дугой. — Считайте. — Шесть… — выдохнул Том, и по его щеке, смешиваясь с кровью, скатилась слеза. — Семь. — Семь… — Восемь. — Восемь… Каждое число сопровождалось хрустом, и каждое число Том выкрикивал, захлёбываясь кровью и слезами, потому что если он перестанет считать, они не остановятся, они никогда не остановятся, они будут ломать его до тех пор, пока от него ничего не останется. — Девять. — Девять… Мерлин, пожалуйста… — Десять, — с торжеством произнёс Долохов, ломая большой палец левой руки, и Том услышал, как кость трескается, как сустав вылетает из суставной впадины. — Десять. Десять сломанных пальцев, мой Лорд. Десять поцелуев. Помните, как я целовал вашу руку раньше? Это были поцелуи раба. А теперь… Он склонился и поцеловал каждый сломанный палец на левой руке, медленно, с той же почтительной нежностью, но теперь в этом было что-то другое — вкус победы, сладость мести. — А теперь это поцелуи господина, — прошептал он, поднимая глаза. — Я целую то, что принадлежит мне. Каждый сломанный палец. Каждый кусок вашего тела. Вы больше не мой Лорд, Реддл. Вы — вещь. Том смотрел на свои руки — бесформенные, распухшие культи, из которых торчали обломки костей, — и где-то внутри, там, где ещё оставался человек, что-то оборвалось навсегда. По щеке, смешиваясь с кровью, скатилась ещё одна слеза. — Смотрите-ка, — прошептал Долохов с хищным восторгом. — Тёмный Лорд плачет. Долохов грубо схватил его за волосы, запрокидывая голову, подставляя лицо свету, чтобы все видели. Чтобы все запомнили. — Плачет, — повторил он, облизывая губы. — Плачет, как девка. Как последняя шлюха. Значит, есть ещё что ломать. Есть куда копать. Он провёл языком по щеке Тома, собирая солёную влагу, и Том вздрогнул всем телом — от этого прикосновения, от близости лица, которое когда-то смотрело на него снизу вверх с трепетом. Теперь в этом лице было только животное торжество. Том почувствовал, как где-то внутри, в самом глубоком, самом защищённом месте его сознания, появляется трещина. Та самая трещина, через которую начнёт утекать всё, что делало его Тёмным Лордом. Долохов швырнул Тома на спину, и Пожиратели навалились — сразу, одновременно, словно стая, которая ждала только сигнала. Чьи-то руки прижали его плечи к полу, вдавливая сломанные кости в холодный мрамор, и Том услышал, как треснуло что-то ещё — ключица, может быть, или лопатка. Чьи-то — развели ноги, грубо, не считаясь с болью в вывихнутом плече, не считаясь со сломанными пальцами, которые, когда Том дёрнулся, вдавились в мокрый мрамор, посылая в мозг новые волны ослепительной боли. Он попытался сосредоточиться. Попытался вспомнить, кто он. Том Реддл. Наследник Слизерина. Тёмный Лорд. Повелитель Смерти. Но слова рассыпались, не складывались в мысль, потому что каждое из них разбивалось о новую волну боли, которая приходила откуда-то извне — из рук, которые держали его, из пальцев, которые впивались в сломанные кости, из мрамора, который холодил спину, высасывая остатки тепла. — Нет, — выдохнул Том, и в этом выдохе впервые прозвучало что-то, кроме ярости. Что-то, кроме ненависти. Что-то слабое, испуганное, человеческое. — Не надо... Это слово — «надо» — вырвалось из него помимо воли. Оно было чужим. Оно не принадлежало Тёмному Лорду. Оно принадлежало тому, кто прятался в шкаф, когда старшие мальчишки приходили за ним. Тому, кто молил о пощаде в темноте, пока его не научили, что пощады не существует. Тому, кто поклялся, что никогда больше не будет умолять. Никогда. Но он умолял. Сейчас он умолял. — Надо, Реддл, — усмехнулся Долохов, опускаясь на колени между его ног. Его лицо было прямо перед Томом, и Том видел каждую морщину, каждую каплю пота на лбу. — Ты же хотел, чтобы тебя запомнили? Мы запомним. Каждую секунду. Каждый звук. Каждую твою слезу. Он расстегнул штаны, и Том увидел его — твёрдый, возбуждённый, готовый. Увидел и закрыл глаза, но Долохов ударил его по лицу — наотмашь, со всего размаха, так, что голова мотнулась в сторону, а из разбитой губы брызнула новая струя крови. Том почувствовал, как один из зубов — тот самый, шатающийся — выпал и остался на языке, солёный, острый, чужеродный. Он выплюнул его вместе с кровью, и зуб покатился по мрамору, оставляя за собой алую дорожку. — Смотри. Ты должен смотреть. Я хочу видеть твои глаза, когда я буду входить в тебя. Я хочу видеть, как Тёмный Лорд превращается в то, чем он и должен быть. Том открыл глаза. Он смотрел. Смотрел, как Долохов берёт его за бёдра, как пальцы впиваются в кожу, оставляя синяки. Смотрел, как он нависает над ним, как его лицо искажается предвкушением. И где-то на границе сознания Том почувствовал, как что-то в нём начинает отключаться. Как будто кто-то щёлкает выключателем — раз, другой, третий, — и часть за частью его личности погружается в темноту. Он вошёл резко, без подготовки, без смазки, одним толчком, разрывая то, что ещё не было разорвано. Мир взорвался белым. Том выгнулся дугой, вцепившись сломанными пальцами в мокрый пол, и из его груди вырвался звук, которого он не издавал никогда — сдавленный, полный боли и унижения стон, который тут же превратился в крик, когда Долохов начал двигаться. Глубоко, жёстко, с каждым толчком вгоняя его всё глубже в пол, в собственную кровь, в пустоту, которая разверзалась внутри. Том чувствовал, как его тело разрывается. Не метафорически — буквально. Кожа натягивалась, трескалась, мышцы рвались, и кровь — горячая, липкая — текла по ногам, превращая пол в скользкое, алое месиво. Он слышал, как его собственное тело издаёт звуки, которых оно не должно издавать: влажные, чавкающие, хлюпающие, — и эти звуки были хуже боли. Они были звуками разрушения. Звуками того, как Тёмный Лорд перестаёт существовать. — Не прячь лицо, — прохрипел Долохов, перехватывая его запястья и прижимая к полу. Сломанные кости заскрежетали, и Том закричал снова — высоко, тонко, и этот крик разнёсся по залу, отражаясь от стеклянных стен, возвращаясь к нему же насмешкой. — Я хочу видеть, как ты это переживаешь. Хочу видеть, как Тёмный Лорд превращается в дыру. Как он течёт, как он плачет, как он умоляет. Каждый толчок был жестоким, рвущим. Том чувствовал, как кровь — его собственная кровь — хлынула из разорванных тканей, смешиваясь с водой, окрашивая её в алый, делая скользкой, горячей, липкой. Он сжимал веки, пытаясь уйти внутрь себя, туда, где не было этого тела, этих рук, этого вторжения, но Долохов бил его по лицу — раз, другой, третий, — заставляя открыть глаза. — Смотри на меня, когда я тебя трахаю. Смотри, кем ты стал. Смотри, что осталось от Тёмного Лорда. Голос Долохова доносился издалека, как сквозь толщу воды. Том смотрел. В его глазах стояли слёзы, они текли непрерывно, смешиваясь с кровью из разбитых губ, заливая щёки, уши, волосы. Он не вытирал их — нечем было. Сломанные пальцы царапали пол, оставляя кровавые борозды, и каждое движение Долохова отдавалось в них новой вспышкой боли, которая терялась в общей, всепоглощающей агонии. Но внутри, там, куда он уходил, было тихо. Там не было ни боли, ни страха, ни унижения. Там был только холод. Тот самый холод, который он помнил с детства — когда запирался в своей комнате и смотрел, как мир за дверью продолжает существовать без него. Там было безопасно. Там он был никем. А значит, никто не мог сделать ему больно. — Пожалуйста... — прошептал Том одними губами, не слыша себя, не веря, что это говорит он. — Пожалуйста... — Что? — Долохов наклонился, замедляя движение, и его лицо оказалось рядом с лицом Тома. — Что ты сказал, Реддл? Я не расслышал. — Пожалуйста... — повторил Том, и голос его был таким тихим, что Долохов едва расслышал. — Хватит... — Хватит? — Долохов засмеялся. — Мы только начали, Реддл. Ты же хотел быть бессмертным? Будешь. Мы будем делать это с тобой каждый день. Пока ты не забудешь, как тебя зовут. Он двинулся снова — быстрее, жёстче, глубже, и Том почувствовал, как мир начинает распадаться на куски, как реальность сжимается до одной точки — до этой боли, до этих рук, до этого лица, которое нависает над ним, искажённое торжеством. Он пытался уйти глубже, в тот холодный, безопасный мир, где он был никем, но боль не пускала. Она тащила его обратно, в тело, которое разрывали, в кровь, которая текла по ногам, в крик, который застревал в горле. — Гарри… — прошептал он, не зная, слышит ли его кто-нибудь. — Поттер… пожалуйста… Тени шевельнулись. Но Гарри не пошевелился. Он стоял в тени колонны, скрестив руки на груди, и смотрел. В его глазах, холодных, зелёных, не было ни жалости, ни отвращения, ни даже удовольствия. Было любопытство исследователя, который наблюдает за реакцией редкого образца. Спокойствие палача, который знает, что время работает на него. Он видел, как Том закрывает глаза, пытаясь отключиться, и его губы чуть заметно кривились — в удовлетворении? В предвкушении? Он видел, как слёзы текут по лицу Тома, и его пальцы, лежащие на согнутой руке, постукивали по предплечью в медленном, размеренном ритме — словно он отсчитывал такт, под который разыгрывалась эта кровавая симфония. Он слышал, как Том шепчет его имя, и его веки дрогнули — на мгновение, на долю секунды, — но он не двинулся с места. Не подошёл. Не вмешался. Он остался в тени, потому что знал: это только начало. Потому что хотел увидеть, как далеко может зайти Том, прежде чем сломается окончательно. Потому что хотел услышать, как Том будет молить его — не Долохова, не Люциуса, не Макнейра, а именно его, Гарри Поттера, — и знать, что эта мольба принадлежит только ему. И где-то глубоко внутри, там, где ещё оставался мальчик, который плакал над могилой родителей, он чувствовал что-то. Не жалость. Не сострадание. Что-то более тёмное, более сложное. Удовлетворение. От того, что Том Реддл, который сделал его жизнь адом, теперь сам горит в аду, который он же и создал. И в этом удовлетворении было что-то сладкое, что-то пьянящее, что-то, что делало Гарри Поттера похожим на того, кто лежал сейчас на полу в луже собственной крови. Долохов кончил с рычанием, откинулся назад, тяжело дыша, и Том почувствовал, как горячая, липкая жидкость заливает его изнутри, смешиваясь с кровью, с болью, с уничтоженным достоинством. Он лежал неподвижно, глядя в потолок, и слёзы всё текли и текли по его лицу, и он не мог их остановить. Его сознание, которое он так старательно удерживал в том холодном, безопасном месте, начало возвращаться. Медленно, неохотно, как зверь, которого вытаскивают из норы. И вместе с сознанием вернулась боль — вся сразу, всей своей полнотой, всей своей невыносимой тяжестью. Он почувствовал каждый сломанный палец, каждую разорванную мышцу, каждую рану, покрытую солью. Он почувствовал, как из него вытекает что-то ещё — не кровь, не сперма, не слёзы, а что-то более важное. То, что делало его Томом Реддлом. То, что делало его Тёмным Лордом. То, что делало его человеком. Оно утекало. Капля за каплей. С каждым ударом, с каждым криком, с каждым унижением. И он не знал, сколько ещё осталось. И не знал, хватит ли его на то, чтобы пережить следующий раз. — Это был первый, — сказал Долохов, поднимаясь и одёргивая мантию. Он обвёл взглядом круг, и его губы растянулись в плотоядной, влажной улыбке. — Кто следующий? Том лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в потолок. Его тело больше не принадлежало ему. Оно было куском мяса, которое передавали из рук в руки, и каждое прикосновение, каждое вторжение стирало ещё один слой того, кем он был. Он не чувствовал боли. Не чувствовал холода. Не чувствовал ничего, кроме странной, пугающей лёгкости, которая поднималась откуда-то из глубины, из самого центра его существа. — Так вот как это бывает, — подумал он отстранённо, наблюдая, как Трэверс опускается на колени между его ног. Сознание распадалось на отдельные, не связанные друг с другом куски, как осколки того самого стеклянного куба. Трэверс навалился на него, тяжёлый, потный, пахнущий страхом и торжеством. Том почувствовал, как чужие пальцы вцепились в его бёдра, оставляя синяки поверх синяков. Его развели шире — грубо, безжалостно, и он услышал, как что-то хрустнуло в паху, но боль пришла не сразу, а запоздало, как эхо далёкого взрыва. Когда Трэверс вошёл в него, Том уже не различал, где заканчивается его тело и начинается чужое. Всё слилось в одну сплошную, пульсирующую агонию. Том не смотрел на него. Он смотрел в тень, туда, где стоял Гарри. Их взгляды встретились — красные, опухшие, полные слёз глаза Тома и холодные, зелёные, как лёд, глаза Гарри. И в этом взгляде не было ничего. Ни мольбы, ни надежды, ни даже просьбы о пощаде. Только констатация факта: ты здесь, ты смотришь, ты позволяешь этому случиться. Гарри чуть заметно кивнул. Один раз. Коротко. И отвернулся. А Том закрыл глаза, и мир стал тёмным, тёплым, безопасным. Где-то далеко, за этой тьмой, кто-то говорил. Голоса доносились, как сквозь толщу воды — глухие, искажённые, не имеющие к нему отношения. Они не касались его. Ничто не касалось его. — Как он там? — спросил кто-то, и голос был любопытным, почти праздным. — Скользко, — усмехнулся Трэверс, и в его голосе слышалось влажное, чавкающее удовольствие. — Кровь и сперма — лучшая смазка. Слышишь, Реддл? Может, ты всегда был рождён для этого? Просто ждал своего часа? Том не слышал. Или слышал, но не понимал. Слова теряли смысл, превращались в звуки, звуки — в шум, шум — в тишину. Он проваливался куда-то глубоко, где не было ни боли, ни унижения, ни этих рук, ни этого запаха. Там, в глубине, было темно и спокойно. Там он был один. Там он был целым. Он падал в эту темноту, как в мягкую, податливую воду, и вода принимала его, убаюкивала, уносила всё дальше от разодранного тела, которое корчилось на мокром мраморе. Он чувствовал, как его сознание распадается на частицы, как они разлетаются, растворяются, исчезают. Сначала исчезли имена. Он забыл, как зовут Пожирателей, которые его насиловали. Потом исчезли названия — он забыл, что такое боль, что такое страх, что такое унижение. Потом исчезли чувства — он перестал ненавидеть, перестал презирать, перестал желать мести. Он перестал хотеть. Он просто был — точка в пустоте, песчинка в бездне. Но каждый новый толчок возвращал его обратно. Каждый раз, когда Трэверс входил в него, сознание вспыхивало, как спичка в темноте, и Том снова чувствовал своё тело — разодранное, изломанное, чужое. Он чувствовал, как мышцы сжимаются вокруг чужой плоти, предательски, непроизвольно, и ненавидел себя за это. Он чувствовал, как кровь стекает по ягодицам, по бёдрам, собирается в лужице под спиной, и не мог её остановить. Он чувствовал слёзы — они текли непрерывно, заливая уши, смешиваясь с кровью, и он не мог их остановить. — Не плачь, — приказал он себе, но слёзы не слушались. Не кричи. Но когда Трэверс двинулся особенно глубоко, раздвигая то, что уже не должно было раздвигаться, из груди вырвался хриплый, влажный стон, который он не узнал. Этот звук не мог принадлежать ему. Он никогда не издавал таких звуков. Никогда. — Слышите? — Трэверс засмеялся, и его смех подхватили другие голоса, грубые, пьяные, торжествующие. — Поёт наш Тёмный Лорд. Как уличная девка из лютного переулка. Том закусил губу, и кровь хлынула с новой силой, заливая подбородок, шею, грудь. Он сосредоточился на этой боли — острой, настоящей, своей, — и она помогла ему удержаться на поверхности, не провалиться в ту тёплую, манящую темноту, которая тянула его к себе. Он цеплялся за эту боль, как утопающий цепляется за обломок мачты, и думал: Ещё немного. Ещё немного. Я должен вытерпеть. Я должен. — Я не сдамся, — думал он, цепляясь за остатки сознания. Я — Тёмный Лорд. Я — Волан-де-Морт. Я победил смерть. Я создавал крестражи. Я подчинил себе магию. Я не сломаюсь. Не сломаюсь. Не сломаюсь... Но темнота была сильнее. Она обещала покой. Она обещала, что больше не будет больно. Она тянула его, шептала его имя — то, которое он носил когда-то, до того, как стал Тёмным Лордом, до того, как стал бессмертным, до того, как стал этим. — Том, — шептала темнота. — Том, иди сюда. Здесь тихо. Здесь никто не тронет тебя. Здесь ты можешь быть собой. И он шёл. Он оставлял своё тело этим людям, этим рукам, этой боли, и уходил в темноту, где его ждал покой. Он чувствовал, как сознание утекает, как вода сквозь пальцы, и не цеплялся за него. Не хотел. Пусть утекает. Пусть забирает с собой эту боль, этот стыд, эти руки, которые всё ещё касались его, эти голоса, которые всё ещё звучали над ним. Когда Трэверс кончил, его место занял Макнейр. Том даже не заметил смены — только почувствовал, как тяжесть навалилась снова, как чужие пальцы вцепились в его волосы, запрокидывая голову, как чужое дыхание коснулось лица. — Смотри на меня, — приказал Макнейр, и Том медленно открыл глаза. Он смотрел в лицо человека, который когда-то стоял перед ним на коленях, и видел там не страх, не ненависть — только жадность. Голодную, животную жадность того, кто дорвался до того, о чём не смел и мечтать. — Ты даже не представляешь, — прошептал Макнейр, входя в него, — сколько раз я представлял это. Сколько ночей я лежал без сна и думал о том, как ты будешь подо мной. Как будешь кричать. Как будешь плакать. Как будешь умолять меня остановиться. Он двигался медленно, с наслаждением, и каждое его движение было рассчитано на то, чтобы причинить как можно больше боли, не лишая себя удовольствия. Он входил глубоко, замирал на секунду, чувствуя, как Том сжимается вокруг него, и выходил почти полностью, чтобы войти снова, ещё глубже, ещё жёстче. — И вот ты здесь, — продолжал он, и голос его был хриплым, срывающимся от возбуждения. — Подо мной. Раскрытый. Беспомощный. Ты даже не представляешь, как долго я ждал этого. Том не отвечал. Его сознание мерцало, как лампада на ветру, готовая погаснуть в любую секунду. Он слышал свои всхлипы, свои стоны, свои «пожалуйста», и не узнавал этот голос. Этот голос не мог принадлежать ему. Не мог. Потом был Яксли. Потом ещё кто-то, чьё лицо Том уже не различал. Потом Гойл, потом Кребб, потом чьи-то чужие, незнакомые руки, которые входили в него, сжимали его горло, били по лицу, царапали грудь. Их было много. Они передавали его друг другу, как вещь, как игрушку, комментируя, сравнивая, наслаждаясь. — Смотри, как он сжимается. — Уже не так сильно. Привыкает. — Скоро будет сам просить. — Да, он выглядит как обычная шлюха. Хорошая шлюха. Дорогая. Но шлюха. — Слышишь, Реддл? Ты теперь наша общая шлюха. Тёмный Лорд — общая дыра для Пожирателей Смерти. Том слышал их. Каждое слово. Каждую насмешку. Но слова теряли смысл, превращались в белый шум, в жужжание мух над падалью. Он уже не был здесь. Он был где-то далеко, в тёмной, тёплой глубине, куда не доходили ни боль, ни стыд, ни эти голоса. Он плыл в этой темноте, как в воде, и вода уносила его всё дальше, всё глубже, туда, где не было ничего. Он не чувствовал, как его переворачивают на живот. Не чувствовал, как кто-то входит в него сзади, раздвигая ягодицы, вбиваясь в него с дикой, неистовой силой. Не чувствовал, как его волосы тянут, запрокидывая голову, как чьи-то пальцы вдавливаются в открытые раны на спине, раздирая их шире. Он не чувствовал ничего. Он был там, в темноте, и темнота обнимала его, успокаивала, говорила, что всё закончится, что нужно просто подождать, просто перетерпеть, просто уйти. — Уйти, — думал он. Уйти и не возвращаться. Остаться здесь, в тишине, где нет боли, где нет страха, где нет этих рук. Остаться навсегда. Но иногда — когда очередной толчок был особенно сильным, когда чья-то рука сжимала его горло, когда раскалённое железо касалось кожи — сознание возвращалось, и Том слышал свои крики, свои всхлипы, свои «пожалуйста», и ненавидел себя за них. Он ненавидел своё тело за то, что оно не может умереть. Ненавидел свой разум за то, что он не может отключиться. Ненавидел себя за то, что он всё ещё здесь, всё ещё чувствует, всё ещё жив. Когда кто-то — он уже не знал, кто — ударил его по почкам, Тома вырвало кровью. Его перевернули на спину, и он упал лицом в лужу собственной рвоты, захлёбываясь, задыхаясь, не в силах поднять голову. Кто-то схватил его за волосы, поднял, и он увидел перед собой лицо — расплывчатое, незнакомое, с горящими глазами и влажными губами. — Ты ещё здесь? — спросило лицо, и голос был удивлённым, почти восхищённым. — А мы думали, ты уже сдох. Ну ничего, мы тебя добьём. И снова чужое тело навалилось на него, и снова чужой член вошёл в него, и Том закричал — не от боли, от отчаяния. Он кричал, потому что не мог больше. Не мог выносить это. Не мог терпеть. Не мог быть здесь. Он хотел умереть. Он хотел, чтобы они убили его. Он хотел, чтобы кто-нибудь — любой — остановил это. — Гарри! — закричал он, и голос его сорвался, превратившись в хриплый, отчаянный вой. — Гарри! Пожалуйста! Пожалуйста, хватит! Я сделаю всё! Всё, что скажешь! Только пожалуйста, хватит! Он кричал, и слёзы текли из его глаз, смешиваясь с кровью, заливая лицо, стекая на шею, на грудь. Он кричал, и сознание его таяло, как снег на солнце, унося с собой последние остатки того, кем он был. Тёмный Лорд, Волан-де-морт, величайший маг столетия — всё это осталось где-то далеко, в другой жизни, в другой реальности. Здесь, на этом полу, в этой луже крови и спермы, был только Том. Испуганный, разбитый, уничтоженный Том, который умолял о пощаде. Гарри отлепился от колонны, и воздух в зале стал плотнее, тяжелее, словно кто-то нажал на невидимый рычаг, замедляющий время. Пожиратели замерли — кто с поднятым кулаком, кто с расстёгнутыми штанами, кто с раскалённым прутом. Они чувствовали это — присутствие того, кто здесь настоящий хозяин. — Остановитесь, — негромко сказал Гарри, и в его голосе не было угрозы. Только спокойствие. Абсолютное, ледяное спокойствие, которое заставляло кровь стынуть в жилах. Пожиратели расступились. Нехотя, с сожалением, с чувством упущенной добычи, но они расступились, пятясь, пряча глаза, возвращаясь в тень, откуда пришли. Том остался лежать один. Он лежал на спине, раскинув руки, и его тело было сплошной раной. Порезы на груди, на животе, на бёдрах — глубокие, рваные, сочащиеся кровью. Ожоги на рёбрах, на пояснице, на внутренней стороне бедра — чёрные, дымящиеся, с пузырями, лопнувшими и не лопнувшими. Пальцы на правой руке — сломанные, распухшие, вывернутые под неестественными углами. Губы — разорванные, распухшие, с запёкшейся коркой. Лицо — в синяках, в ссадинах, в крови, в слезах. Между ног, на бёдрах, на животе — везде была кровь, сперма, грязь. Он дышал тяжело, с хрипом, и каждый вздох стоил ему невыносимых усилий. Но он дышал. Он был жив. Он всё ещё был здесь. Гарри опустился на корточки рядом с ним. Его мантия зашуршала по мокрому полу, и он небрежным движением отбросил край, открывая взгляду лицо Тома. Смотрел долго — холодно, изучающе, как смотрят на произведение искусства, которое только что завершили. — Ты сказал, что не будешь умолять, — тихо произнёс Гарри. Том смотрел на него. Смотрел сквозь слёзы, сквозь кровь, сквозь боль, и видел единственного человека, который мог остановить это. Который уже остановил. Который держал в своих руках его жизнь — и его смерть. — Я… умоляю, — прошептал он, и голос его был таким слабым, что Гарри едва расслышал. — Пожалуйста… хватит… Я сделаю… что скажешь… всё… только… Слова кончились. Остались только слёзы и тихий, жалкий всхлип. Гарри смотрел на него долго. Очень долго. — Первый раз, — сказал он, и в его голосе прозвучало что-то, отдалённо напоминающее ласку. — Ты умолял. Я запомню. Он сбросил с себя мантию — чёрную, тяжёлую, расшитую серебром, — и накрыл ею Тома. Небрежно, но так, чтобы скрыть его от жадных взглядов, чтобы укрыть от холода, чтобы хотя бы немного прикрыть эту наготу, которая уже не принадлежала ему. — Он мой, — сказал Гарри, и в его голосе зазвучала сталь. — Убирайтесь. Пожиратели разошлись мгновенно. Они исчезли в тенях, растворились в темноте. Гарри наклонился, подхватил Тома под плечи и приподнял. Тот повис на нём, как тряпичная кукла, — лёгкий, почти невесомый, и Поттер почувствовал, как кровь с его тела стекает на его собственную рубашку, пропитывая ткань, оставляя тёплые, липкие пятна. Мантия, которой он накрыл его, сползла, обнажая израненную спину, и Гарри видел, как сильно он дрожит — мелко, судорожно, как загнанный зверь, который уже не верит, что его не тронут. Том прижимался лицом к его плечу, и Гарри чувствовал влагу — слёзы, которые всё ещё текли, беззвучно, предательски, смешиваясь с кровью и стекая по его собственной рубашке. — Ты выиграл, — прошептал Том, и голос его был таким слабым, что слова почти растворились в шуме уходящей воды. — Я твой. Гарри не ответил. Он был неподвижен и чувствовал, как под его пальцами, на левом предплечье Тома, пульсирует что-то — не просто кровь, не просто боль. Что-то древнее, что-то, что ждало своего часа. Он поднял палочку, и воздух вокруг них замер. Свет магических ламп дрогнул, потускнел, словно сама тьма сгустилась, чтобы наблюдать. В воздухе зазмеилась тонкая, серебристая нить магии. Она не была похожа на обычные заклинания — она жила, дышала, тянулась к Тому, как змея к своей жертве, и в её изгибах угадывалась древняя, почти забытая руническая вязь. Нить закружилась над левым предплечьем Тома, опускаясь всё ниже, касаясь кожи там, где ещё не было шрамов, где вены пульсировали в такт сердцу. — Что… — выдохнул Том, и в его голосе, сквозь пелену боли, пробилось узнавание. Он попытался дёрнуть рукой, но сил не было, и только пальцы судорожно сжались, впиваясь в собственную ладонь. — Я хочу, чтобы это было на тебе. Навсегда, — сказал Гарри, и его голос был спокоен, почти бесстрастен, но в зелёных глазах горело что-то, что не имело имени. Торжество? Предвкушение? Или та странная, тёмная нежность, которую он чувствовал только сейчас, когда держал в руках то, что когда-то было его врагом, а теперь становилось его вещью? Серебряная нить коснулась кожи, и Том почувствовал жжение — сначала лёгкое, едва уловимое, как от прикосновения горячей свечи. Он успел подумать, что это не страшно, что он выдержит, что он уже пережил столько, что эта боль покажется ему пустяком. Но боль была яркой. Магия впивалась в плоть, как тысяча игл, как раскалённое клеймо, и Том услышал, как его собственная кровь зашипела, соприкасаясь с этим чужим, враждебным огнём. Он чувствовал, как символ — череп со змеёй, который он сам создал когда-то, чтобы метить своих слуг, — выжигается на его коже, слой за слоем, входя в мышцы, в вены, в самую суть его существа. Это было не просто заклинание. Это была перепись его души, перекройка его судьбы, связь, которую нельзя разорвать. Он закричал. Это был не тот крик, что вырывался из него, когда его насиловали, когда жгли, когда ломали пальцы. Это был крик существа, которое теряет последнее, что у него было, — себя. Том Реддл, Тёмный Лорд, Повелитель Смерти, кричал, потому что он умирал — не телом, но тем, что оставалось от его души, от его гордости, от его имени. Метка горела на его руке, и он чувствовал, как она въедается в него, как она связывает его с Гарри невидимой, нервущейся нитью, которая тянулась от сердца к сердцу, от сознания к сознанию. Он чувствовал чужую магию, чужую волю, чужую власть, которая теперь была его властью. Он чувствовал, как исчезает граница между «я» и «ты», как его сознание открывается перед Гарри, как он становится частью чего-то большего, чем он сам. Когда боль утихла, Том ослаб в руках Гарри, бездыханный, безжизненный, пустой. Глаза его были открыты, но в них ничего не было — ни ненависти, ни презрения, ни даже пустоты. Только тишина. Только то бесконечное, ледяное спокойствие, которое наступает, когда человек перестаёт быть человеком. Гарри взял его за подбородок, поднял лицо, посмотрел в эти пустые глаза. Пальцы его были тёплыми, почти горячими, и этот жар на фоне ледяной кожи Тома казался огнём. — Теперь ты мой, — сказал он тихо, и в его голосе не было торжества. Только констатация факта, только спокойная, уверенная власть. — По-настоящему. Он провёл пальцем по свежей метке на предплечье Тома — череп со змеёй, выполненный в багровых, ещё не заживших тонах. Символ пульсировал, как живой, и под пальцем Гарри чувствовалась чуждая, но знакомая магия — та самая, которую он когда-то ненавидел, а теперь принимал как должное. Кровь ещё сочилась из-под кожи, и Гарри собрал её кончиком пальца, поднёс к губам, попробовал. Вкус был горьким, металлическим, с привкусом старой магии и страха, и Гарри закрыл глаза на мгновение, чувствуя, как эта кровь смешивается с его собственной, замыкая круг. — Горький, — сказал он, глядя на Тома, и в уголках его губ зазмеилась тонкая, почти нежная улыбка. — Ты запомнишь эту ночь. Как запомнишь, что ты теперь — мой. Он с лёгкостью подхватил Тома на руки и понёс к выходу. Реддл не двигался, почти не дышал, и только слёзы всё ещё текли из его открытых глаз, падая на мантию Гарри, на пол, на осколки стекла. Каждая слеза оставляла на мраморе крошечную, почти невидимую впадину, словно даже камень оплакивал то, что здесь произошло. В зале, в луже крови, плавал алый ошейник, пустой и ненужный, ожидая того, кто больше никогда его не наденет. Потому что теперь на шее Тома было другое клеймо. Невидимое. Несмываемое. Вечное. Застывшие лужи крови образовывали зеркальный лёд, в глубине которого теперь отражались звёзды, которых больше не было на небе. Гарри Поттер нёс свою ношу, на его губах играла улыбка — холодная, прекрасная, как зимнее солнце, и такая же безжалостная. Они вышли, Гарри с Томом на руках, и тьма сомкнулась за ними, словно вода, смыкающаяся над утопающим.